Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— В чем?

– Да? – изумился в ответ Севастьянов. – А один… из свидетелей сказал, что у вас с господином Ильицким постоянно случались эти самые конфликты. Каждый день буквально.

— Он деревенский. То ли рязанский, то ли псковский. В общем, исконно-посконный. В армии служил в пограничниках, после демобилизации приехал в Москву, устроился на завод, выбрали секретарем комсомола. В тридцать седьмом году в ЦК комсомола многих вместе со старшими товарищами постреляли и в ЦК бросили рабочих выдвиженцев. А тут война. Комсомол готовил молодых диверсантов. ТТ участвовал в их подготовке как бывший пограничник.

Пристав смотрел на меня испытующе, но на губах играла все та же неискренняя улыбка. В ответ и я улыбнулась как можно безобиднее:

— А почему ТТ?

– Так те конфликты были из-за политических убеждений. А разве знаете вы русскую семью, в которой не ссорились бы за столом из-за политики? Евгений Иванович замечательный человек, у него отличное чувство юмора, которое, правда, не все понимают…

— Потому что Трофимов Трофим. Его на студии зовут Трофим, но чаще ТТ. Почти всех, кого они готовили, немцы раскрыли сразу же.

– Ну да, ну да, – покивал Севастьянов. – А с остальными членами семьи у Евгения Ивановича какие отношения? Много таких, кто его чувство юмора не понимает?

— Почему?

Да что ж он к нему прицепился, к Ильицкому?! Я уже начинала нервничать…

– Насколько мне известно, у него со всеми были ровные и теплые отношения, – осторожно сказала я.

— А всем диверсантам давали нижнее армейское белье. Немцы тех, кого подозревали, тут же раздевали до исподнего. Если в армейском, тут же расстреливали. Говорят, и нашу национальную героиню Зою Космодемьянскую тоже так же раскололи. Потом он был в Главном штабе партизанского движения, вроде даже прыгал с парашютом в тыл к немцам. После войны его бросили на профсоюзную работу, потом он работал в Моссовете, потом в милиции.

– И дружеские еще, наверное? – уточнил Севастьянов.

— А почему в милиции?

– Да… – Надо мною, кажется, уже явно издевались.

— Наверное, заслали как бывшего партизана, потом в Министерстве культуры заместителем министра, и вот уже пять лет на студии. Вроде даже стал в кино что-то понимать. А первый раз, когда он смотрел материал на двух пленках, сделал замечание, мол, главный герой небрежно одет, переоденьте поприличнее, не понимая, что фильм уже снят и ничего изменить нельзя. В общем, нормальный функционер.

– А вот у нас имеются другие сведения… – Севастьянов выдержал паузу, поднявшись на ноги и пройдясь к противоположной стене. Мне в это время огромных усилий стоило не озираться испуганно на Кошкина, не впиваться ногтями в ладони и вообще вести себя так, словно мне дела нет до Ильицкого и до их сведений. Севастьянов продолжил: – Вы разве запамятовали, как однажды вошли в столовую и застали весьма пикантную сцену между господином Ильицким и убиенной Елизаветой Тихоновной?

Я запомнил все, что рассказал режиссер, у меня потом будет возможность о всех возникших неясностях спросить самого ТТ. Теперь я тоже его так называю.

Он снова впился в мои глаза цепким взглядом, а я, по-прежнему не показывая волнения, думала о том, что если сейчас примусь выгораживать Ильицкого – мне все равно не поверят. Еще и друга в лице Кошкина потеряю. Но и «топить» его, разумеется, было нельзя: пристав и так невзлюбил Ильицкого.

В Берлине мы получили багаж. Я заметил, что ТТ с трудом нес свой большой чемодан. Я молча взял у него чемодан, он улыбнулся мне, и, наверное, с этой минуты началась наша дружба, хотя вначале наши отношения дружбой трудно было назвать. Скорее покровительство, помощь и передача опыта. У него, как и у Афанасия, не было детей.

– Вы о поцелуе?.. – Я наклонила лицо, всем видом показывая, как смущена. – Право, я уже тысячу раз пожалела, что имела неосторожность рассказать об этом Андрею Федоровичу. Он домыслил бог знает что, а я всего-то видела, как они стояли рядом возле камина… Прошу вас, не будем больше об этом, мне ужасно стыдно, что я невольно оговорила Елизавету Тихоновну.

Обычно рейсы Аэрофлота опаздывали, как минимум, на полчаса, и переводчица вместе с чиновником, который учился в СССР и говорил по-русски, отошли в бар выпить по чашке кофе. Остальные встречающие по-русски не говорили. Немцы пытались подобрать русские слова, ТТ — немецкие, режиссеры заговорили по-английски, но немцы английский не знали. Я включился автоматически, перевел, что переводчица сейчас подойдет, немцы восхитились моим произношением, и я отметил сразу насторожившиеся лица режиссеров, улыбающегося ТТ и все понял. Человек, который хорошо говорил на языке страны пребывания, всегда был из определенного ведомства. Немцы спросили, где я изучал немецкий, и я рассказал, что в детстве лежал в туберкулезной больнице с Алексом Энке, немцем, который скрывал, что он немец. Я никогда и никому не рассказывал о своем туберкулезном прошлом, но в данный момент я мог убедить только нестандартным ответом.

– Нет уж, голубушка, придется нам на эту тему договаривать…

Мы ехали в трех машинах, ТТ взял меня в свою, и я переводил их дорожный разговор с заместителем министра, переводчица села к режиссерам, а русскоговорящий чиновник — к актрисам.

Сквозь напускную любезность Севастьянова чувствовались железные нотки, и я поняла, что мой маневр не удался: судебный пристав не собирался щадить чувства юной девицы. А возможно, и вовсе не поверил мне.

Каждого из нас поселили в одноместном номере, ТТ разместился в двухкомнатном люксе. Из окна моего номера была видна большая берлинская телевизионная башня, меньшая, чем Останкинская в Москве. В Москве, если удавалось, строили все самое крупное в Европе.

– Так что же – не было никакого поцелуя? – спросил он прямо.

По фильмам я знал, что путешественники-мужчины всегда в гостиницах принимали душ и меняли рубашки. Душ я принимать не стал, но рубашку переменил.

Первым моим порывом было применить все свои актерские таланты, чтобы пылко крикнуть: «Богом клянусь, не было!» – размашисто перекреститься и смотреть на Севастьянова честным взглядом. Уверена, у меня бы получилось. Но в этот момент я некстати вспомнила последний разговор с Андреем и его вопрос, такой простой и безыскусный – могла бы я за Ильицкого поручиться?

Министр культуры устроил в честь нашей делегации обед, запомнились огромные свиные ножки и розовое пиво, которое я попробовал впервые и больше не пил никогда, предпочитая немецкое традиционное. Министр попросил меня рассказать о судьбе Алекса Энке, человека, который воевал с немецким фашизмом и вынужден был скрывать, что он немец. Я рассказывал по-немецки, а переводчица переводила для русских.

Я смешалась, отвела взгляд и, не в силах больше разыгрывать хладнокровие, молвила едва слышно:

— У этой истории может быть счастливый конец, — сказал министр. — Алекс мог вернуться в Германскую Демократическую Республику, на свою историческую родину.

– Я не знаю…

— Вполне, — ответил ТТ. — Только вначале отсидел бы лет десять в лагере.

Севастьянову этого хватило, он вновь бросил взгляд на Кошкина, и мне показалось, что он уже распоряжается об аресте. Потому заговорила пылко, понимая вместе с тем, что мои слова уже не будут услышаны:

— Лучше без лагеря, — сказал министр.

– Даже если этот поцелуй был – это всего лишь поцелуй, это ничего не значит. Я знаю, что Евгений Иванович очень хорошо относился к Елизавете Тихоновне, он любил ее… – выпалила я отчаянно.

— Без лагеря будет неправда, — ответил ТТ.

– Любил?! – задрал брови на лоб Севастьянов, и я поняла, что опять сказала лишнее.

— Если мы решим снимать фильм о немце, советском солдате, вы окажете нам помощь в консультациях и, возможно, даже сниметесь в таком фильме? — спросил меня министр.

Хотя, собственно, почему лишнее?

— Окажет и снимется, — ответил за меня ТТ.

– Да, любил, – повторила я уже спокойнее, – мне так казалось. Он всегда очень нежно к ней относился, я уверена, он не мог бы причинить ей зла. Я ручаюсь за это.

— Конечно, если у вас будет время и вы не будете заняты на съемках в других фильмах.

Последнюю фразу, к моему удивлению, я произнесла совершенно искренне и даже не задумываясь. И сразу я почувствовала, как легко мне стало – он ведь действительно не мог этого сделать.

— Если вы будете снимать такой фильм, он не будет занят в других фильмах, мы его просто не утвердим на другие роли.

Севастьянов, однако, меня уже и не слышал – я говорила в пустоту.

Немцы смеялись. Им нравилась беспардонная определенность ТТ. В город Геру мы выезжали на следующий день. После обеда я ходил по Берлину и заходил в магазины. Уже много написано о шоке, который переживал каждый советский человек, впервые увидев европейские магазины. В Берлине были и магазины «Эксклюзив» — более высокого класса, с западноевропейскими товарами. В Москве они назывались «Березками», в Чехословакии — «Тузексами». В Москве и в Праге в таких магазинах расплачивались чеками, которые покупались за валюту. В Германии можно было расплачиваться марками, только по более высокой цене, чем в обычных берлинских универмагах. Я знал, что мне необходимо: к зиме теплая суконная куртка, джемпер, свитер, теплые сапоги.

– Да-да, хорошо, у вас есть еще какие-то сведения для нас?

В баре гостиницы я заказал пиво, сидел за стойкой и слушал берлинскую скороговорку. Вечером нашу делегацию повели в берлинский мюзик-холл «Фридрихсштатпалас».

– Нет…

Высокие крепкие немки неслись по сцене. Темп был таким стремительным, что у одной из танцовщиц из лифчика выскочила грудь, и у нее не было ни секунды, чтобы прикрыть ее. И сотни мужчин теперь следили за нею — как же она исправит эту оплошность.

– Тогда вы свободны, благодарю за помощь следствию.

— Не переживай, — сказал ТТ. — Я смотрю это представление в пятый раз, и всегда у нее выскакивает грудь. Прием для отвлечения. Сейчас выйдет на сцену другая группа танцовщиц.

* * *

К девяти вечера улицы Берлина опустели. Немцы рано ложились и рано вставали. Режиссеры и актрисы пошли к своим знакомым из посольства. Меня не пригласили. Я зашел к ТТ в номер.

– Что это было? – не прошло и пяти минут, как меня нашел в парке урядник Кошкин и, понизив голос до страшного шепота, задал вопрос. – То вы видели, как они целовались, то не видели! Вы шутить вздумали с Севастьяновым?!

— Не хотите пойти поужинать? — предложил я.

– Мне совершенно не до шуток, Степан Егорович, – ответила я мрачно.

– Чего вы добиваетесь?

— Поужинаем здесь, — сказал ТТ, достал из холодильника бутылку водки, круг ливерной колбасы, постелил газету, нарезал колбасу и разлил водку по бумажным стаканам. Мы пили водку, закусывали ливерной колбасой, как будто сидели не в центре Берлина, в одной из лучших гостиниц, а в сельской чайной или в общежитии — все свое всегда с собой. Потом мы прошлись по пустой Унтер ден Линден.

Я подумала, что это даже к лучшему, что он нашел меня, – оглянулась по сторонам, убеждаясь, что поблизости никого нет, и ненавязчиво взяла Кошкина под руку, решив прогуляться с ним, а заодно поговорить.

— Здесь можем поговорить, — сказал ТТ. — В гостинице язык не распускай, немцы в гостиницах всех прослушивают.

– Я добиваюсь прежде всего, чтобы следствие вычислило убийцу. – Волнение мое давно прошло, теперь я была спокойна и могла трезво рассуждать. – А Севастьянов, взявшись за Ильицкого, идет по ложному пути. Ведь он подозревает именно его?

— Вряд ли, — усомнился я.

– Подозревает, – подтвердил Кошкин, – но для этого и оснований полно: вы лучше меня знаете этого Ильицкого – это же ужас что за человек! А руки его вы видели? Расцарапаны в кровь!

— Ты слушай, что я тебе говорю. Я знаю. Здесь, в Потсдаме, недавно наши снимали и несли черт знает чего в разговорах по пьянке. Немцы нам пленку прислали. Это так, к слову… Тебя режиссеры приглашали пойти к своим знакомым? — спросил ТТ.

Видела… Я почувствовала, как к щекам приливает кровь, и стыдливо наклонила голову. К счастью, Кошкин этого, кажется, не заметил.

— Не приглашали.

– …И с Эйвазовой у него определенно какие-то отношения были, – запальчиво продолжал он. – И не просто какие-то, а любовные! Уж извините, что так прямо говорю. И про драку его с Миллером нам все известно, и про то, какой он вспыльчивый и несдержанный. А самое главное, никто не может с точностью сказать, где он был в ночь убийства. Он исчез в то же самое время, когда вы видели этого загадочного мужчину рядом с потерпевшей. Ведь вы его видели, Ильицкого! Разве не очевидно?!

— Ты для них чужой. Я тоже чужой. И никогда мы не станем для них своими.

– Не очевидно, – упрямо возразила я. – А… где был хотя бы Миллер в ту ночь – тоже ведь никто подтвердить не может! Наверняка он сказал вам, что спал, но…

— А надо ли?

Кошкин во время моего запальчивого монолога даже не смотрел на меня.

— Не знаю. У них своя компания, у меня своя, какая у тебя, я не знаю.

– Что? – не выдержала я. – У него есть алиби?

— В Москве у меня нет компании.

– Да, есть, – подтвердил неохотно Кошкин. Помялся и добавил: – Одна из дам сказала, что была с ним в ту ночь.

— Это плохо. Надо к кому-то прилепляться. А к ним не прилепишься, и не старайся. Может, и примут со снисхождением, но всегда будут помнить, что ты чужой.

Наверное, в этот момент у меня было очень глупое выражение лица.

— Почему?

– Какая дама?

— Потому что они московские, они здесь родились. Они центровые, как сейчас говорят. Они учились в одних школах, на одни новогодние елки ходили, в одни пионерские лагеря ездили, ходили по улицам, разговаривали о книжках, о фильмах. Ты можешь представить, чтобы взрослые мужики в деревне встретившись вечерами, ходили по улицам и разговаривали о книжках и фильмах? Посчитали бы дураками. Вечером надо скотину накормить, огород полить, починить что-то, подкрасить и спать лечь еще засветло, чтобы встать затемно.

– Дама, словам которой можно верить. В общем, Севастьянов в его алиби не сомневается.

Я в кино скоро десять лет. Я их всех знаю. Я выбиваю им квартиры, когда они напиваются и дерутся, я их вызволяю из милиции, я отмазываю их, когда они привозят из-за границы запрещенные книжки и порнографические журналы, не из ГДР, конечно, отсюда ничего не вывезешь. И все равно я чужой! Потому что я представитель власти в кино.

Я же лихорадочно соображала, о какой даме он говорит. Едва ли о ком-то из горничных или дворовых девушек – увы, дамами их Кошкин называть бы не стал, а Севастьянов не поверил бы их слову так безоговорочно. Разумеется, это и не Ильицкая. Кто тогда – Натали?..

— Власти или партии? — спросил я.

Я ахнула, поняв, что кроме нее действительно больше некому. Но зачем она так сказала – Андрей ее попросил солгать?

— Это одно и то же. Что тебе говорили обо мне эти?

– А сам Андрей Федорович подтвердил ли… слова той дамы?

— Что нормальный мужик.

– Нет, он, напротив, все отрицал, – морщась, ответил Кошкин. – Кажется, Миллер не вполне понимает, что здесь произошло, раз предпочитает играть в благородство. Сказал, что всю ночь был в своей комнате, крепко спал и ничего не слышал.

— Да, конечно. Они все ненормальные, потому что таланты и гении, а я нормальный. А еще чего говорили?

Меня же это расстроило еще больше: раз Андрей ее об этом не просил, значит, это правда… Значит, Натали и правда совершила подобную глупость. Хотя… возможно, мне стоит только порадоваться за них. И у Андрея, по крайней мере, есть алиби.

— Что вы прыгали с парашютом в тыл к немцам.

– А князь Орлов? – через силу спросила я. Наверное, я бы уже не удивилась, узнав, что и у него есть алиби подобного рода.

— С парашютом не прыгал. Испугался. Прежде чем забрасывали в тыл, надо было один раз прыгнуть с парашютом с подмосковного аэродрома. Я отвертелся. Фронт переходил лесами.

– Его светлость были одни, но вы же понимаете, Михаил Александрович вхож в такие круги и является столь значимой личностью, что… словом, Севастьянов даже допрашивать его не хотел. Лишь когда его светлость сами пришли в библиотеку и буквально потребовали, чтобы их допросили, как и остальных, Севастьянов оформил показания.

— Сколько вы воевали в партизанах?

Я отлично понимала пристава: тому хочется выслужиться, раскрыв громкое преступление, но он отлично знал, кого имело смысл держать в подозреваемых, а в сторону кого и дышать не стоило. Окажись Михаил Александрович и впрямь убийцей, боюсь, Севастьянов не решился бы его арестовать. Интересно, что бы сделал Кошкин?

— Я не воевал в партизанах. Сидел на базе, отчеты изучал. Правда, один раз немцы базу обнаружили, и пришлось бежать в соседний отряд. Пострелял, конечно, из автомата, целый диск выпустил. В ППШ в диск входило семьдесят два патрона.

— Скольких убили?

– А что вы думаете по поводу князя? – спросила я прямо.

— Может, и ни одного. Когда бежишь, надо убежать, и не всматриваешься, попал или не попал, главное, чтобы в тебя не попали.

Кошкин лишь пожал плечами довольно равнодушно и ответил:

— А в каком звании вы войну закончили?

– Его светлость такой же подозреваемый, как и все остальные. Тем более никто не может подтвердить его алиби. Севастьянов на его арест никогда не пойдет, но есть чины и повыше Севастьянова.

— Полковником. Правда, мне сразу майора дали, как только война началась.

– То есть вы подозреваете всех, – констатировала я. – Должно быть, и меня тоже?

Мы вернулись в гостиницу, выпили чаю, и я ушел в свой номер.

Кошкин даже не удивился вопросу – похоже, размышлял об этом не раз:

На фестивале в Гере фильм с моим участием прошел хорошо. Зрители смеялись, рецензии были благожелательными. В Берлине, накануне нашего возвращения в Москву, ко мне подошел ТТ и сказал:

– У вас тоже нет алиби. Даша видела вас около полуночи, но потом вы ушли. Севастьянов не думает, что убийцей могла быть женщина, но… вы знали о прачечной и о веревке. И вы единственная, кто утверждает, что с Эйвазовой был некий мужчина. А был ли он вообще, этот мужчина?

— Пойдем по магазинам, мне надо кое-что купить, ты сможешь объясниться. У меня с покупками всегда проблемы.

Я же в ответ только улыбалась, но несколько натянуто. Сейчас и наши доверительные беседы с Кошкиным виделись мне в другом свете. Почему он взялся мне обо всем рассказывать? Уж не для того ли, чтобы быть поближе ко мне и иметь возможность присмотреться? Наверное, и все сказанное им стоило мне ставить под сомнение – едва ли он со мною полностью искренен. Я поежилась и очень захотела вернуться в дом.

Мы пришли с ним в «Эксклюзив» и купили женский костюм большого размера и шелковое женское белье среднего размера. Я решил, что для дочери, потом выяснилось — для любовницы. Еще ТТ купил несколько модных кофт тоже разных размеров.

Когда знаешь, что за тобой наблюдают и изучают исподтишка, чувствуешь себя неуютно, вынуждена была признать я.

В Берлине была последняя пресс-конференция.

Однако, как ни хотелось мне поскорее свернуть беседу, Кошкин был мне еще нужен, потому я продолжила разговор:

— Директор студии, представляя вас, сказал, что вы не только актер, вы сняли свой первый художественный фильм как режиссер. И ваш фильм имел успех.

– Что ж, надеюсь, дальше подозрений ваши мысли относительно меня не продвинутся. Все же я хотела спросить вас об Ильицком – он хоть как-то объяснил, где был вчера и в ночь убийства?

— Я актер, который стал режиссером, оставаясь актером.

Кошкин шумно выдохнул – по-видимому, эмоций к Ильицкому у него уже не осталось.

— Неточный ответ, — сказал мне вечером ТТ. Мы теперь каждый вечер ужинали у него в номере, набирая колбас и салатов. — У тебя дома тоже будут брать интервью. Что значит — актер, который стал режиссером, оставаясь актером? Ничего не понять. Если хочешь стать режиссером, надо отвечать: нет, я не актер. Я режиссер. Меня попросили исполнить главную роль, и я это сделал. Как — судить вам. Но я режиссер и готовлюсь к съемкам следующего фильма.

– Ну… для начала он спросил у Севастьянова, в каком он звании, что смеет его допрашивать, – звание, естественно, оказалось ниже, чем у Ильицкого, и тогда он заявил, что говорить будет только с начальством Севастьянова. Представьте себе реакцию Пал Палыча, который уже лет пять считает себя наместником Бога в Пскове. – Кошкин не без удовольствия хмыкнул.

— Но я актер, — возражал я.

– А по делу-то он хоть что-то сказал? – поторопила я.

— Никакой ты не актер, — отмахнулся ТТ. — Кто тебя знает, как актера? Никто.

– Так говорю же – отказался давать показания Севастьянову.

— И как режиссера тоже никто.

Плечи мои опустились: ну что за несносный человек?! Зачем он сам себя губит?

— А режиссеров вообще никто не знает. Выступая по телевидению, по радио, ты должен внедрить в сознание, что ты режиссер.

Кошкин, однако, продолжил:

— В чье сознание?

– Но, похоже, он с прошлой ночи в том трактире и сидел – хозяин заведения так сказал, когда Ильицкого забирали. И вроде как не один, а с неким Гришкой-цыганом. Цыган этот часто бывает в трактире, его там знают.

— В сознание тех, кто будет решать, дать тебе постановку фильма или не давать.

– Так, выходит, у него есть алиби? – робко уточнила я.

В аэропорту режиссеров и актрис встречали администраторы съемочных групп, ТТ — его помощник, услужливый молодой человек, меня никто не встречал.

Кошкин же покачал головой:

Режиссеры попрощались с ТТ, пожав руку, актрисы поцеловали в щеку, все сказали друг другу:

– Ильицкий явился в трактир ночью, но кто знает – до убийства или после? А цыган к нему присоединился уже на следующий день, в полдень примерно. Вместе они и сидели, что-то обсуждая, и даже, как говорят, ссорились. Цыган пару раз за день куда-то отлучался… впрочем, и Ильицкий отлучался. Потом, под вечер, они ушли уже вместе, а вернулся Ильицкий один, снял комнату и ушел спать. Да, еще любопытная деталь! Говорят, видели, как цыган возле трактира к девчонке какой-то деревенской приставал – звал с собой. Мол, у него скоро много денег будет, уедет в Петербург и заживет там как барин. Но сочинял, наверное, – цыган этот вообще большой сочинитель, как я понял.

— Было очень приятно!

– Ну… а что, если допросить этого цыгана? – еще не теряла надежды я. – Может, он расскажет что-то?

— Мне тоже.

– Его и так ищут с самого утра, но пока найти не могут, – устало развел руками Кошкин.

— Все прошло великолепно.

Григория нашли вечером того же дня – в погребе дома его любовницы в Масловке, зарезанного и уже остывшего.

— Мне тоже так показалось.

* * *

— Вы нам очень понравились.

Было за полночь, когда меня, едва забывшуюся сном, разбудил шум в коридоре – кто-то громко разговаривал, рыдала Ильицкая, и, кажется, я различала голос ее сына. Я тотчас вскочила на ноги, понимая, что снова что-то случилось; набросила поверх рубашки шаль и выглянула за дверь.

— Вы очень милые девочки.

Так и есть, в коридоре вдоль стен стояли полицейские урядники и увещевали домочадцев, чтобы те оставались у себя – не спал, кажется, весь дом. Голоса же доносились из дальнего конца коридора – оттуда, где была спальня Ильицкого, там горел свет и говорили на повышенных тонах. Однако не успела я сделать и шагу, как путь мне перегородил Кошкин.

— До встречи.

– Лидия Гавриловна, ступайте спать, вам нечего здесь делать! – совершенно неделикатно он пытался втолкнуть меня обратно в комнату.

— До встречи.

Режиссеры и актрисы пошли к машинам. Актрисы обернулись у выхода, улыбнулись и помахали ручками.

– Уберите руки!

— Спасибо, — сказал я ТТ.

То ли от негодования, то ли от волнения у меня взялись откуда-то силы, и я толкнула Кошкина – да так, что он отшатнулся. А я, не дожидаясь, пока меня остановят другие урядники, бросилась бежать на голоса.

— За что? — спросил ТТ.

Там, в другом конце коридора, было куда больше света. Дверь в комнату Ильицкого оказалась раскрытой настежь, а внутри шныряли полицейские и учиняли, подняв шум, самый настоящий обыск. Евгений сидел в углу и вяло огрызался на какой-то вопрос Севастьянова, еще не замечая меня.

— За науку. За эту поездку я больше стал понимать о людях и о кино.

— На здоровье, — ответил ТТ и спросил: — Тебе они предложили поехать вместе?

– Что… что здесь происходит? – вырвалось у меня от отчаяния, потому что я догадывалась, что за обыском неминуемо последует арест. – Вы же хотели прежде допросить цыгана, вы не имеете права вот так просто…

— Не предложили.

Я произнесла все это скороговоркой и лишь после поняла, что выдала Кошкина – про цыгана я, как и все остальные, не должна была бы знать.

— Запомни.

— Запомню.

— Тебе куда?

— В общежитие.

— Вначале отвезут меня, потом тебя, — сказал ТТ. Он жил в центре, на улице Горького.

Севастьянов же, прекратив разговор с Ильицким, внимательно на меня посмотрел. Разумеется, заметил мою оплошность и сделал выводы.

Меня довезли до общежития. Возле телефона переминались девчонки с актерского и киноведческого, ожидая своей очереди позвонить. В коридорах пахло жареной картошкой, селедкой и папиросным дымом.

На следующее утро я, как обычно, сходил за газетами, чтобы прочитать после завтрака. Просматривая «Правду», я на четвертой полосе увидел себя на фотографии из фильма. Рецензия была почти восторженной, меня хвалили. Я прочитал рецензию несколько раз, и у меня вдруг появилось почти детское ощущение легкости. Я знал, что буду делать днем и что у меня все получится.

– Мы не смогли допросить цыгана, Лидия Гавриловна, – отозвался он на удивление спокойно и даже сделал знак Кошкину не трогать меня, а затем поднялся с кресла и медленно, продолжая со вниманием смотреть мне в глаза, подошел ближе. – А знаете почему? Потому что его нашли мертвым в погребе дома его любовницы. Ножом со спины закололи, знаете ли.

Позавтракал бутербродами с немецкой колбасой и чаем «Липтон». Надел новую шелковую рубашку, ботинки «Саламандра», тогда я считал, что «Саламандра» — лучшая обувная фирма в мире, может быть потому, что тогда других фирм, кроме советского «Скорохода», я еще не знал. Легкая куртка не сковывала движений, и я тогда тоже впервые осознал, почему зарубежные мужчины так элегантно непринужденны. Они носили удобную, подобранную по своим стандартным или нестандартным телам одежду, а мы покупали что было, подкорачивали, подшивали, сужали.

Я невольно ахнула и отшатнулась от него.

– Ну, не при дамах хотя бы! – поморщился Ильицкий в адрес Севастьянова. – Даже мне от этих подробностей не по себе…

УРОКИ МАСТЕРОВ

– Прошу прощения. – Пристав не к месту улыбнулся. – Но согласитесь, что совпадение забавное: только цыган и мог подтвердить ваше алиби, Евгений Иванович, а его так не вовремя убили. Или наоборот – вовремя? – въедливо уточнил он.

Я хорошо усвоил уроки Афанасия, который всегда привозил из-за границы подарки секретаршам, референтам, своим ассистентам. Секретарша кафедры получила красивую коробку шоколадных конфет и почти мгновенно переменила ко мне отношение, благожелательно сообщив, что Классик будет во второй половине дня, это меня устраивало на данный момент. Я зашел к Альбине, заведующей аспирантурой. Ее историю мне рассказал Афанасий. Я еще долго пользовался информацией Афанасия, как теперь мои ученики используют мою информацию.

Но тут же отвлекся, потому что один из урядников, проводивших обыск, воскликнул вдруг с воодушевлением:

Альбина была любовницей ректора института. Когда-то они вместе работали в нашем посольстве в Вашингтоне, кем она служила в посольстве, никто не знал, даже Афанасий. У нашего ректора, тогда атташе по культуре, и Альбины возник роман. Его предупредили, он не послушался, и его отправили на родину и назначили заместителем председателя Госкино по международным связям. Когда вернулась Альбина, он взял ее к себе референтом.

– Пал Палыч! Мы нашли! Мы нашли…

Он бросился к начальнику, подобострастно показал ему некий очень мелкий предмет, извлеченный, кажется, из кармана сюртука Ильицкого, что висел на стуле. Желая рассмотреть предмет, я сделала шаг вглубь комнаты и остановилась у письменного стола.

По-видимому, его снова предупредили, но он снова не послушался. Назначение ректором института было понижением. В учебное заведение переводили перед пенсией, а он, тогда сорокалетний, еще полный сил, мог сделать карьеру или в МИДе, или в разведке. То, что Альбина перешла в институт вместе с ним, уже посчитали чуть ли не вызовом системе. Конечно, он мог развестись, но его жена, дочь одного из заместителей председателя КГБ, давно болела, регулярно лежала в психиатрических клиниках, и, как считал Афанасий, развод мог ее превратить в обычную сумасшедшую.

Это было золотое украшение – громоздкий перстень без камня, но с вензелем в виде буквы «М», насколько я сумела разглядеть.

Роман ректора и Альбины у студентов вызывал восхищение, у преподавателей — понимание, до тех пор пока в издательском отделе института не появилась чем-то похожая на Альбину блондинка, только на двадцать лет моложе. Это произошло совсем недавно. Иногда Альбина неделями не приходила в институт, говорили, что начала пить.

Поняв, что это означает, я вновь вскинула испуганный взгляд на Ильицкого – как этот перстень оказался в его вещах? Почему? Его подкинули ему, не иначе…

Я вошел в ее кабинет. На столе перед Альбиной лежала газета «Правда» с рецензией. Я сразу увидел, что абзац с моей фамилией обведен красным фломастером.

– Вот, Лидия Гавриловна, полюбуйтесь. – Севастьянов, взяв перстень двумя пальцами, показал его мне, давая убедиться, что на нем действительно выгравирована буква «М». – Приятели цыгана Гришки говорят, что у того из всех ценностей был один-единственный перстенек с буквой «М», а после Гришкиной смерти он, видите ли, пропал. Я-то подумал сперва, что спер кто-то из его же дружков – обычное дело, а потом думаю, дай-ка у Евгения Иваныча спрошу: вдруг чего знает? И очень, скажу я вам, некрасиво получилось, когда Евгений Иванович сперва отрицал, что перстень этот трогал, а потом его нашли в его же вещичках. Может, теперь хотите что-то сказать, господин Ильицкий?

— Сколько экземпляров газеты купил? — спросила Альбина.

Я отметила, что особенно удивленным Евгений не выглядел – скорее, ему было досадно. На вопрос следовало что-то отвечать, и Ильицкий, нахмурившись, через силу признался:

— Три.

– Выкупил я этот перстень у Гришки. Неужели ты, любезный, думаешь, что стал бы я руки марать из-за побрякушки?

— Актеры, о которых пишут в газете, скупают чуть ли не весь тираж. Поздравляю. Успех на тебя подействовал благотворно.

Смотреть на меня Ильицкий старательно избегал.

— В чем это выразилось?

— Во взгляде. Женщины всегда чувствуют победителя.

— Спасибо. — И я протянул завернутый в подарочную бумагу и перетянутый бумажной розовой лентой сверток: — Привет из Германии.

Альбина развернула бумагу. Фарфоровая коробка с притертой пробкой, заполненная дорогим английским чаем, и сегодня, когда есть почти все, что мне хочется или нравится, меня бы обрадовала. Альбина улыбнулась, любуясь белым фарфором, расписанным яркими цветочками, открыла крышку, втянула запах чая и сказала:

— С бергамотом. Мой любимый сорт. ТТ сказал, что я люблю с бергамотом?

— Да, — признался я.

— Вы обо мне говорили?

— Вы ему очень нравитесь. И мне тоже, — добавил я.

— Я тебе в матери гожусь.

— Когда вы идете по коридору, как-нибудь оглянитесь — вы увидите, какими взглядами вас провожают студенты.

— Какими?

— Совсем не сыновними.

Альбина надела очки и, может быть, впервые за годы моей аспирантуры внимательно на меня посмотрела и опустила глаза. Тогда ей было только слегка за сорок, как я теперь понимаю, это лучший женский возраст.

— Классик просил меня подготовить приказ о твоем отчислении из аспирантуры, — сказала Альбина.

— Я готов. За этим и пришел.

— Напиши заявление, чтобы тебе продлили срок сдачи диссертации на месяц. Я попрошу у ректора.

– Выкупили, Евгений Иванович, или хотели выкупить, да Гришка не отдал? – Севастьянов снова улыбнулся, будто подловил его. – Думается мне, что все же второе.

Она взглянула на меня, пытаясь, вероятно, определить, насколько я знаю о ее изменившихся отношениях с ректором.

— Я не успею.

– Да мне… – Евгений поднял на меня короткий взгляд и проглотил последнее слово, а вместо этого сказал: – Мне все равно, что ты думал, любезный. Сомневаюсь, что тебе вообще есть чем думать.

Альбина задумалась.

— У тебя есть деньги? — вдруг спросила она.

— Сколько? — спросил я, не очень понимая такого поворота в разговоре.

— Рублей триста.

— Есть.

— На киноведческом есть некто Венечка Швырев. Он пишет за других дипломы и диссертации. Заплати ему и забудь.

По-видимому, я долго молчал, и она предложила:

— Если нет денег, я одолжу. Отдашь, когда заработаешь.

— Есть сомнения…

— Какие?

— Он поможет один раз, а потом всю жизнь будет мне об этом напоминать. И я, боясь скандала, буду всю жизнь ему платить.

— Интересное предположение. Я знаю, как минимум, пятерых, которым он или писал, или переделывал диссертации, и ни одному такая мысль не пришла. Не боись. Во-первых, что-то ты все-таки написал. Обычно Венечка печатает сразу на машинке. Тебе надо представить три экземпляра. Больше четырех экземпляров его машинка не берет. Да он и не печатает четвертый, экономит на бумаге. Но все-таки, когда будешь брать диссертацию, спроси и четвертый экземпляр.

Я все это время без выражения смотрела на Ильицкого. Он продолжал топить себя, но, право, для меня было очевидным, что вне зависимости от того, насколько экспрессивными и обидными будут его слова в адрес Севастьянова, его выведут отсюда в наручниках. По-видимому, это понимал и он сам. Мне хотелось только одного, чтобы он просто посмотрел на меня. И спустя еще минуту, когда Севастьянов уже распорядился увести Ильицкого в казенную карету для доставки в Псков, я этого все же дождалась. Только не было в его глазах ни нежности, на которую я так рассчитывала, ни попытки хоть что-то объяснить мне.

— Все-таки я попробую написать сам.

— Не напишешь, — сказала Альбина. — У тебя нет культуры исследований.

— А может, и не надо? ТТ говорил, что в киногруппах только смеются над очень учеными. Актера берут не потому, что у него есть диссертация, да и режиссера тоже.

Молясь только о том, чтобы он подольше не отводил взгляда, я изо всех сил пыталась внушить ему, что верю и что буду с ним до конца. А потом медленно повернула голову назад, оглядываясь на стол, прижавшись к которому я стояла. В верхний ящик этого стола пару дней назад Ильицкий при мне убирал заряженный револьвер. И он все еще лежал здесь, как я смогла убедиться, прямо сейчас приоткрыв ящик за своей спиной и нащупав пальцами холодную рукоятку. Сама я, разумеется, воспользоваться револьвером не смогла бы, но я передам его Ильицкому. А тому, я уверена, даже стрелять не придется: ни один из урядников, находящихся в комнате, не вооружен – они выпустят его с револьвером сразу…

— А тебе что, очень важно, что и кто о тебе будет говорить? Секретари ЦК защищают диссертации, потому что ученая степень хоть как-то определяет стоимость человека, не случайно за степень доплачивают. К тому же ты не все время будешь сниматься или ставить. Простои иногда растягиваются на годы. Ученая степень всегда прокормит. Афанасий и народным был, и профессором, а докторскую все-таки защитил.

Я очень надеялась, что Евгений понял меня правильно, и когда снова подняла взгляд – тот действительно смотрел на ящик. А потом мрачно и свысока усмехнулся, как будто найдя в происходящем что-то забавное. Вновь поднял взгляд на мое лицо и отрицательно покачал головой, всем видом давая понять, чтобы я и думать забыла о своей затее.

— Он сам написал? — спросил я.

— Некорректный вопрос, — ответила Альбина. — О покойниках говорят хорошо или ничего. Все. Пиши заявление о продлении срока, — и протянула мне руку.

Еще мгновение спустя один из урядников, не зная толком, как теперь обращаться к Ильицкому, и так и не решившись надеть на него наручники, попросил его пройти с ним. Я же заставляла себя молчать, что было сил вцепилась пальцами в столешницу и едва сдерживалась, чтобы не воспользоваться этим револьвером самой… Удерживала меня лишь робкая надежда, что он придумал какой-то другой, более удачный способ побега. Ведь не может же быть, чтобы Ильицкий просто позволил этим людям обращаться с собой как с преступником!..

Я поцеловал ей руку. Я был уже у двери, когда она спросила:

— Как тебе показался ТТ?

Но его уводили дальше и дальше по коридору, а я все надеялась на что-то. Лишь когда я вновь услышала рыдания его матери, то очнулась и скорым шагом направилась к ней. Безобразные сцены с истериками матери – это самое меньшее, что ему сейчас нужно. Людмиле Петровне было совсем худо: простоволосая, в одной сорочке, она цеплялась за рукав Севастьянова и сквозь рыдания умоляла отпустить ее сына. Ильицкий же шел, ровно держа спину, будто не слышал ничего – право, мог хоть слово сказать матери… Не дожидаясь, пока Ильицкую с присущей им деликатностью начнут успокаивать урядники, я сама бросилась к ней – уговорами, мольбами увела все же в комнату. Успокоительный укол Андрея был бы сейчас очень кстати, но Миллер был единственным, кто даже не выглянул, будто его совершенно не волновало, что происходит в доме.

— Он надежный. И умнее, чем о нем думают.

Альбина мне не ответила, и я вышел. Я устал от этого разговора. Вечером в общежитии я нашел Швырева, показал ему написанные мною главы. Он быстро листал, делая пометки.

Я врала Ильицкой с три короба, обещала, что ее сына вовсе не арестовали, а лишь увезли для выяснения каких-то подробностей и он скоро вернется. Это действовало плохо, так что я послала горничную к Аксинье в надежде, что та приготовит успокоительный отвар или хоть что-то, что остановит ее истерику…

— Мне надо две недели, — сказал он.

— У меня есть месяц.

— Вполне. С тебя аванс в сто пятьдесят рублей.

Я отсчитал деньги.

Глава двадцать четвертая

Венечка уложился в две недели. Он развил мои немногочисленные открытия. Я понял принцип написания диссертации. Немного новых фактов и много цитат по этому поводу из других источников. Венечка ссылался на работы классиков марксизма, много ссылок было на статьи профессоров института — членов ученого совета и даже на высказывания Классика.

Стоит ли говорить, что той ночью я больше не уснула. Когда удалось все-таки успокоить Ильицкую, я заперлась у себя, потому как совершенно не хотела никого видеть, отвечать на вопросы и делиться мыслями. А в мыслях был сумбур.

— Чаю или кофе? — предложила Альбина.

Однако бездействовать я все же не собиралась: на моем бюро уже лежало несколько начатых писем к Платону Алексеевичу. Я пыталась найти слова, чтобы просить его, умолять приехать сюда и вытащить Ильицкого – у моего попечителя были для этого возможности, и, вероятно, я имела право просить. Потому что он уничтожил когда-то моих родителей и, должно быть, чувствовал свою вину – ведь должна же быть причина, по которой он всегда так ласков и предупредителен со мной?! Значит, вину он действительно чувствует. И я не имею права этим не воспользоваться сейчас, как бы цинично это ни выглядело!

— Чаю.

Я перешел в другую субстанцию, если мне чай предлагала самая независимая женщина в институте.

Альбина заварила чай.

И все же… это было бесчестно по отношению к родителям, к памяти о них… Предать их и унижаться, прося помощи у их убийцы. Возвращаясь к этой мысли, всякий раз я мяла начатое письмо и швыряла его в сторону, задыхаясь от душивших меня слез. Я ненавидела себя за это письмо. Но садилась, брала чистый лист и начинала заново, зная, что дописать все равно придется. По-другому нельзя. Адреса Платона Алексеевича я, разумеется, не знала: даже когда писала ему из Смольного, то отправляла письма через Ольгу Александровну. Также я собиралась поступить и на этот раз.

— Я послала диссертацию на внешний отзыв рецензентам. Предзащиту на кафедре проведем в конце месяца.

— А Классик читал?

Когда рассвело, я запечатала переписанное раз десять письмо в конверт, переоделась в уличный наряд, а после озаботилась поиском плотной вуали для шляпки. Дело в том, что после посещения почты я намеревалась заехать в место, где совершенно не нужно, чтобы лицо мое видели.

— Классик хочет тебя завалить на предзащите.

* * *

— Он уже читал диссертацию?

В город меня отвез Никифор, благо полиции в усадьбе уже не было и никто нас не удерживал. На почте выведала адрес полицейского управления и, покинув здание через черный ход, решила добраться туда на извозчике – не для того я прятала лицо под вуалью, чтобы появляться в полиции с домашним кучером Эйвазовых.

— Естественно. За что он тебя ненавидит?

— Меня ненавидит Великая Актриса.

Мне необходимо было поговорить с Ильицким – узнать, зачем ему нужен был этот проклятый перстень, и заставить его вспомнить хоть кого-то, кто мог бы подтвердить его алиби. Я очень рассчитывала на помощь Платона Алексеевича, но и он при всех своих связях не волшебник. В любом случае мне нужно было сперва убедить моего попечителя, что Евгений невиновен.

— Понятно, — сказала Альбина. — Ты с нею переспал, а потом увлекся какой-нибудь молоденькой актрисулькой с вашего курса.