Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Однажды ты сказал, что мы никогда не умрем, ты и я. Это правда?

Поезда прибывали и снова отправлялись, с бешеной скоростью. А люди — садились в них и выходили из них, и каждый вышивал свою историю иглой собственной жизни, — проклятый и прекрасный труд, бесконечная работа.

— Это правда, Джун, клянусь тебе.

Когда мистер Райл вернулся домой, его встретила леденящая душу тишина и нежданный гость:

инженер Бонетти. Он много говорил, этот инженер, и чаще всего в его речи звучали два выражения, которые, должно быть, казались ему решающими: «неприятное происшествие» и «досадная задержка зарплаты». Мистер Райл некоторое время слушал, стоя на пороге, не приглашая его войти. Затем, когда он окончательно понял, что этот человек вызывает у него омерзение, прервал его и сказал:

— Я хочу, чтобы ваши люди убрались отсюда до вечера. Через месяц вы получите ваши деньги. А сейчас — уходите.

Инженер Бонетти что-то проворчал с досадой.

— И еще одно. В тот день там было что-то около сорока человек. И один из них был очень меткий, но ему очень не повезло. Если вы его знаете, скажите ему, что мы все его прощаем. Но передайте ему еще вот что: он за это заплатит. Ему это даром не пройдет, он за это заплатит.

— Уверяю вас, мистер Райл, вряд ли я смогу передать такую дикую весть, потому что, как я вам уже сказал, я совершенно не знаю, кто бы это…

— Исчезните. От вас несет смертью. На следующий день стройка опустела. Все уехали. Девять километров четыреста семь метров путей лежали перед взором Элизабет. Недвижимые. Молчаливые. Они обрывались прямо посреди луга, в траве. Именно туда пришел мистер Райл после того, как в полном одиночестве несколько часов подряд он проходил под мелким дождем. Он опустился на последнюю рельсу. Вокруг него лежали луга и холмы, утопающие в серой дымке дождя. Куда бы ни падал взор, все казалось безумно однообразным. Не слышишь ни звука, не встретишь ни взгляда. Гнилая пустыня, бессловесная и бескрайняя. Он все смотрел и смотрел вокруг, мистер Райл, но никак не мог взять в толк. Он никак не мог понять. Ничего не поделаешь. Он просто не мог уразуметь. С какой же стороны — жизнь.

Глава 14

Мистер Райл и Гектор Горо сидят друг против друга в середине зимы, посреди огромного дома: вокруг тишина. Они так больше и не виделись с тех пор. Прошли годы. Потом Горо вдруг приехал.

— В Париже не было снега.

— А у нас тут его полно.

Они сидят друг против друга. На больших стульях из ивовых прутьев. Они наслаждаются тишиной и не пытаются говорить. Вот так просто сидеть — это уже многого стоит. В этом есть своя красота. Просто так сидеть — минуту за минутой, час за часом. Потом, едва слышно, Гектор Горо начинает говорить:

— Все думали, что его никогда не достроят до конца. Что когда на открытие соберутся люди, — тысячи и тысячи человек, — он согнется, будто бумажный, а в общем-то он и вправду бумажный, даже хуже — из стекла. Так все говорили. Он рухнет, как только наверх поставят первую же железную арку, ее поставят, и все упадет, так писали специалисты. И вот настает тот день, и чуть ли не весь город собирается посмотреть, как он рухнет. Эти железные арки — они такие огромные, и чтобы поднять наверх ребра свода, которые будут поддерживать поперечный неф, нужны десятки лебедок и роликов, — их нужно медленно поднять на высоту двадцать пять метров и потом поместить их на колонны, стоящие на земле. Для этого нужны по крайней мере человек сто. Они работают у всех на глазах. Все собрались и ждут катастрофы. На это уходит час. Когда до решающего момента остаются секунды, одни не выдерживают и опускают глаза, чтобы не видеть этого, и они не увидят, как на колонны сверху медленно опускаются эти огромные железные арки, они садятся на них, как гигантские перелетные птицы, прилетевшие издалека, чтобы на них немного передохнуть. И вот теперь все аплодируют. Говорят: ну, я же говорил. Потом идут и рассказывают дома, а дети, широко раскрыв глаза, слушают. Ты когда-нибудь меня возьмешь посмотреть на «Кристалл-Палас»? Да, возьму когда-нибудь, а теперь спи.

Мистер Райл взял в руки новую книгу и серебряным ножиком принялся разрезать страницы, одну за другой. Он выпускал на свободу страницы, по порядку, словно нанизывал жемчужины на нить — одну за другой. Горо, нервно сжимая руки и глядя прямо перед собой, продолжал:

— Триста солдат Королевского корпуса. Ими командовал человек лет пятидесяти, с резким голосом и длинными седыми усами. Никто не верил, что галереи, построенные сверху, выдержат людей и все то, что привезут на Выставку: и вот тогда решили вызвать солдат. Это были совсем мальчишки, и, наверное, они очень боялись. Их заставили подняться наверх и пройтись по деревянным перекрытиям, которые, по мнению многих, должны были обрушиться. Они поднимались по мостикам, по двое. Казалось, конца им не будет. Наверное, они очень боялись. Наконец они выстроились там наверху, как на параде, у них были даже ружья, у каждого — свое, и ранцы их были наполнены камнями. Рабочие смотрели на них снизу и думали: как похоже на войну. Человек с усами выкрикнул команду, и солдаты замерли. Еще приказ — и они начали маршировать, с невозмутимыми лицами, выстроившись на одной линии. При каждом их шаге казалось, что сейчас все рухнет, но на этих трех сотнях лиц не дрогнул ни один нерв, не отразилось ни страха, ни изумления, ничего. Они были великолепно вымуштрованы, они были готовы встретить смерть лицом к лицу. Вот это было зрелище. Издалека могло показаться, что это война, помещенная в бутылку, — такая тонкая работа, — подобно паруснику или что-то в этом роде. Война, помещенная в огромную стеклянную бутылку. Ритмичные шаги стучат по стеклянным стенкам, звук отражается, разливается в воздухе. Там был один рабочий, у него в кармане лежала гармоника. Так он ее достал и заиграл «Боже, храни Королеву» в ритме того самого марша. И ничего так и не обрушилось, все дошли до конца живые-невредимые. А как здорово звучит гармоника. Они дошли до конца галереи и там встали. Их остановил крик человека с седыми усами. Следующий крик заставил их развернуться. Потом они пройдут во второй раз и в третий. А может быть, и еще. Туда и обратно, на высоте десять метров от земли, по деревянному перекрытию, которое так и не рухнет. Чудная история. И она также попадет на страницы газет. Как и та. Насчет воробьев. Огромная стая воробьев прилетела и уселась на балках «Кристалл-Паласа». Тысячи воробьев, пришлось даже остановить работы. Они наслаждались теплом, сидя за стеклом, которое уже установили. И было невозможно их оттуда прогнать. От их непрестанного гомона и потом этих их бесконечных сумасшедших перелетов кружилась голова. Стрелять в них было невозможно, потому что повсюду было стекло. Пробовали бросать им отраву, но они на это не клюнули. Работы остановились; оставалось два месяца до открытия, и вот пришлось все остановить. Это смешно, но ничего нельзя было сделать. Каждый, понятное дело, предлагал свои идеи, но ни одна из них не помогала, ни одна. И пришлось бы все это послать к дьяволу. Если бы королева не послала за герцогом Веллингтоном. За ним. Он прибыл на стройку однажды утром и стал наблюдать за тысячью воробьев, которые наслаждались жизнью в небе за стеклом. Он посмотрел на все это и сказал: «Сокол. Принесите сокола». Больше он ничего не сказал и уехал.

Мистер Райл разрезал страницы своей книги, одну за другой. Страница 26. И слушал.

— Невероятно. Люди возвращались домой после открытия «Кристалл-Паласа» и говорили: невероятно. Нужно видеть это своими глазами. Но какой он? Правда, что там делают хот-доги? Нет, неправда. А как их делают? Не знаю. А правда, что там есть огромный орган? Там их целых два. Там их три. Я слышал, как в «Кристалл-Паласе» играло сразу три органа: невероятно. Все железные пилястры раскрашены в разные цвета: красные, синие, желтые. А стекло? Расскажи мне о стекле. Он весь стеклянный, как оранжерея, только в тысячу раз больше. Ты стоишь внутри, а кажется, что на улице, и все же ты — внутри. Это невозможно объяснить, это просто какое-то волшебство. Когда ты еще только направляешься к нему, видишь его издалека, уже тогда можно понять, что это нечто такое, чего никто еще в своей жизни не видел. И только подойдя к нему ближе, ты понимаешь. Он весь — из стекла. Так, наверное, все видится гораздо проще. И слова, и ужасы, и даже смерть. Прозрачная жизнь. А потом — смерть, и тогда можно будет смотреть далеко-далеко, видеть бесконечность. И такие вещи невозможно объяснить другим. Это было понятно всем. Вот почему, когда Всеобщая выставка закрылась, никто не мог себе представить, что и «Кристалл-Палас» может закрыться вот так, раз и навсегда. Столько удивленных взглядов было приковано к его стенам, а сколько фантазий он пробудил у тысяч людей! И вот, мы разберем по частям этот громадный стеклянный дворец и соберем его вновь за городом, среди бескрайних садов, озер, и фонтанов, и лабиринтов. По ночам там будут устраиваться фейерверки. А днем — великолепные концерты или удивительные спектакли, и лошадиные скачки, и морские сражения, там будут выступать акробаты, слоны, чудовища. Все уже готово для этого. Мы разберем его за месяц и построим снова. Точно такой же. Или, может быть, еще больше. И люди будут говорить: завтра идем в «Кристалл-Палас». Как только захочется, можно пойти туда и помечтать кто о чем. А если будет идти дождь, люди будут говорить: пойдем послушаем, как дождь стучит по «Кристалл-Паласу». И сотни людей будут сидеть под его стеклянной крышей. И, тихо разговаривая, как рыбы в аквариуме, будут слушать дождь. Шум дождя.

Мистер Райл перестал разрезать на странице 46. Это была книга о фонтанах. Там были и чертежи.

И такие гидравлические механизмы, что и представить трудно. Он положил нож на подлокотник большого ивового кресла. Он смотрел на Гектора Горо. Он смотрел на него.

— Однажды я получил письмо, в котором было написано: хочу познакомиться с человеком, который придумал «Кристалл-Палас». Женский почерк. Подпись: Ребекка. Потом я получил еще письмо, потом — еще. В конце концов я пришел на свидание, ровно в пять часов, в то самое место посередине нового «Кристалл-Паласа», того, который мы снова построили среди садов и озер, и фонтанов, и лабиринтов. У Ребекки кожа — белая-белая, почти прозрачная. И вот мы идем с ней мимо огромных экваториальных растений и мимо афиш о встрече двух боксеров, Роберта Дэндера и Пота Булла, — поединок года, билеты — в продаже у восточного входа, цены — умеренные. Я — тот, кто придумал «Кристалл-Палас». Я — Ребекка. Вокруг нас — люди, они снуют туда-сюда, усаживаются, болтают. Ребекка говорит: я вышла замуж за чудесного человека, врача; месяц назад он исчез, не оставив ни строчки. У него было одно хобби, немного странное, в общем, это скорее какая-то мания, он работал над ним многие годы: он писал воображаемую энциклопедию. То есть он брал известных людей, насколько я знаю — художников, ученых, политиков, — и писал их биографию и то, что они сделали. Там была тысяча имен, вы можете не поверить, но это так. Имена шли в алфавитном порядке, он начал с А и рано или поздно дошел бы до Я. У него уже были написаны десятки тетрадей. Он не хотел, чтобы я их читала, но когда он исчез, я взяла последнюю тетрадь и открыла ее там, где он остановился. Он дошел до Г. Последнее имя было Гектор Горо. Там была его история и потом вся его работа с «Кристалл-Паласом», с начала до конца. До конца? До какого конца? До самого конца, сказала Ребекка. И вот так я узнал, какой будет конец у «Кристалл-Паласа», со слов этой женщины, которая шла рядом со мной с удивительной элегантностью и у которой была белая-белая, почти прозрачная кожа. Я спросил ее: какой конец? И она мне рассказала.

Мистер Райл сидел не двигаясь и смотрел на него. Он положил на пол свою книгу о фонтанах и крутил в руках серебряный нож для разрезания бумаги, скользя пальцами по тупому лезвию без острия. Что-то вроде опасливого кинжала. Для усталых убийц. Гектор Горо смотрел прямо перед собой и бесстрастно продолжал:

— Там было восемь музыкантов, у них шла репетиция. Был поздний вечер, и в «Кристалл-Паласе» находились лишь они и еще кто-то из охраны. Они репетировали перед субботним концертом. Их музыка, она звучала тихо и, казалось, терялась среди этой громадины из железа и стекла. Казалось, они тихо наигрывали какую-то тайну. Вдруг загорелась бархатная портьера, никто так и понял почему. Виолончелист краем глаза увидел, как в другом конце дворца вспыхнул этот странный огонек, и его смычок застыл в воздухе. Один за другим они перестали играть, не проронив ни слова. Они не знали толком, что им делать. Все это показалось пустяком. Два охранника быстро подбежали и бросились сдергивать портьеру на пол. Они действовали с удивительным проворством, в освещении пламени, полыхающего вокруг. Виолончелист снял с пюпитра партитуры. И сказал: может быть, позвать кого-нибудь. Один скрипач сказал: я ухожу. Они сложили инструменты в футляры, вышли и разошлись кто куда. Кто-то из них остался посмотреть на языки пламени, взметающиеся все выше и выше. Потом случилось вот что: клумба с кустами, что была в нескольких шагах от портьеры, вспыхнула как спичка, и языки пламени затрещали с особой яростью и стали лизать керосиновую лампу, свисающую с потолка, и она с грохотом рухнула на пол, и тогда в одно мгновение огонь распространился повсюду с такой бешеной скоростью, будто пылающие потоки, бегущие наперегонки, поджигали все на своем пути, в дыму и отблесках света яростно разрушая все на свете. Вот это было зрелище. За несколько минут пламя поглотило уйму вещей. Снаружи «Кристалл-Палас» казался огромной лампой, зажженной гигантской рукой. В городе многие тогда, глядя в окно, говорили: что это за свет такой? Глухой шум пополз по аллеям парка и донесся до ближайших домов. На улицы вышли десятки человек. Потом — сотни, потом — тысячи людей. Кто-то — помочь, кто-то — поглазеть, кто-то — покричать, и все они смотрели, задрав голову, на этот колоссальный фейерверк. Конечно же, огонь поливали водой из бочек, но ничто уже не могло остановить этот огненный поток. Все думали: он устоит, потому что такая красота не может исчезнуть так вот просто. Все думали: он устоит, и все, абсолютно все, задавали себе вопрос: как это может гореть строение из железа и стекла? Вот именно, как такое возможно, ведь ни железо, ни стекло не горят, и все же вот ведь, огнем охвачено все, абсолютно все, здесь что-то не так, это невозможно. Это нелогично. И в самом деле, это было совершенно нелогично, здесь не было никакой логики, и все же, когда температура внутри здания достигла сумасшедших пределов, лопнул первый лист стекла, и никто этого даже не заметил, он был лишь одним из тысячи, как будто слеза пролилась, никто и не увидел, но это был сигнал, это было началом конца, и так это все и поняли, когда, один за другим, начали лопаться все стекла, они буквально разлетались на куски, как под ударами хлыста, и падали в огромный трещащий костер, стекло разлеталось во все стороны, это было потрясающее зрелище, — в ночи, освещенной как днем, и оно приковывало взгляд — брызгами разлетающееся стекло, — кошмарный праздник, какой-то спектакль, который ты стоишь и смотришь, и слезы наворачиваются, сам не знаешь почему. Лопаются десять тысяч глаз «Кристалл-Паласа». Вот почему. Итак, это был конец, и всю ночь полыхал этот гигантский костер, пожирая эмоции, а «Кристалл-Палас» постепенно разрушался, таким вот невероятным образом, но это было так величественно, нужно признать — так величественно. Мало-помалу он сдался огню, почти не сопротивляясь, и в конце концов он сложился вдвое, окончательно побежденный, позвоночник его переломился пополам, как после ужасного удара, большая железная балка, проходящая по всему его телу сверху донизу, не выдержала напряжения и сломалась, треснула с ужасающим грохотом, который никто никогда не забудет, и этот грохот было слышно за несколько километров, как будто разорвалась огромная бомба, нарушившая ночную тишину и чей-то сон, Мама, что это было? Не знаю, Мне страшно, Не бойся, спи, Но что это было? Не знаю, сыночек, наверное, рухнуло что-то, рухнул «Кристалл-Палас», да-да, это правда, он рухнул на колени и сдался, исчез навсегда, умер, выдохся и все тут, вот так это было, он весь исчез, на этот раз — навсегда. Если кто-то и видел его во сне, теперь он проснулся.

Молчание.

Мистер Райл опустил глаза. Закругленным кончиком серебряного ножа он царапал себе ладонь. Казалось, он пишет что-то. Букву за буквой. Буквы, похожие на иероглифы. На коже оставались следы, которые исчезали, как волшебные письмена. Он писал, и писал, и писал, и писал, и писал. Не слышалось ни звука, ни голоса, ничего. Время тянулось бесконечно.

Потом мистер Райл положил нож и сказал:

— Однажды… за несколько дней до его смерти… я видел Морми… я видел, как мой сын Морми занимается любовью с Джун.

Молчание.

— Она склонилась над ним… она двигалась медленно-медленно, и она была прекрасна.

Молчание.

На следующий день Гектор Горо уехал. Мистер Райл подарил ему серебряный нож для разрезания бумаги. Больше они никогда не встретятся.

Глава 15

Черт возьми, Пекиш,

сколько раз я просил тебя не посылать мне больше писем к мистеру Иву? Я сто раз тебе уже писал, что больше там не живу. Я женился, Пекиш, ты можешь это понять? У меня есть жена, скоро у меня, Бог даст, будет сын. Но самое главное: Я БОЛЬШЕ НЕ ЖИВУ У МИСТЕРА ИВА. Отец Доры подарил нам двухэтажный домик, и я хотел бы, чтобы ты писал туда, тем более что я тебе сто раз уже посылал адрес. Да и мистер Ив уже начинает терять терпение. К тому же он живет на другом конце города. Не очень-то мне удобно таскаться туда каждый день. Впрочем, я знаю, почему ты так упорно не посылаешь мне письма сюда, и, скажу по правде, именно это так меня бесит, потому что, конечно, я прекрасно могу туда ходить, да и мистер Ив в общем-то человек терпеливый, но вопрос-то в том, что ты уперся и не хочешь понять, что я живу здесь и что я больше не…

…сумасшедший ветер, волнующий все вокруг, и головы в том числе, в смысле — мысли, а не головы, которые на плечах. Вот. В некотором смысле, если хорошо подумать, глупо, что никто не додумался до того, чтобы с помощью ветра передавать музыку из одного города в другой. Нетрудно было бы построить мельницы, немного видоизмененные, конечно, которые, фильтруя ветер, могли бы вбирать звуки, идущие из какого-то инструмента, стоящего внутри, а потом передавать мелодию, и все бы ее слушали. Я сказал это Каспару. Но он ответил, что на мельницах делают муку. У Каспара в голове никакой поэзии. Он хороший парень, но поэзии ему не хватает.

Ну ладно.

Не делай глупостей, держись подальше от богачей и не забывай своего старого друга,

Пекиш.

P. S. Я получил письмо от мистера Ива. Он пишет, что ты больше не живешь у него. Не хочу лезть не в свое дело, но что это за история?

…удивительная, действительно, удивительная. Я даже и представить себе не мог, что такое может быть, а сейчас стою и глаз не могу отвести, целыми часами любуюсь и поверить не могу, что это крошечное существо — мой сын, и трудно поверить, что я его сделал. Ну, и Дора, конечно. Так или иначе, это часть меня. А когда он вырастет? Надо будет что-нибудь рассказать этому малышу. Но с чего же я начну? Скажи, Пекиш, что надо рассказать ему самое первое, как только он начнет понимать? Именно самое первое: из всех историй, какие только есть на свете, должна же быть одна, которую он услышит самой первой. Одна-единственная, но какая?

Я счастлив и уже совсем не соображаю. И все же ни на миг не перестаю быть твоим,

Пент.

Послушай меня хорошенько, Пент,

я могу смириться с мыслью, смешной самой по себе, что ты женился на дочери самого богатого страховщика столицы. Я могу также смириться с мыслью, что как следствие этого остроумного поступка и согласно логике, приводящей меня в отчаяние, ты вступил в должность страховщика. Я могу также, если хочешь, допустить, что ты сумел произвести на свет ребенка, что неизбежно приведет тебя к тому, что у тебя на плечах будет семья, и, с течением времени, к тому, что ты отупеешь. Но то, чего уж я не могу тебе позволить ни при каких обстоятельствах, — так это дать несчастному созданию имя Пекиш, то есть мое имя. Что за идея пришла тебе в голову? У этого бедняжки и так уже будет достаточно неприятностей, а ты еще хочешь усложнить его жизнь таким смешным именем. И потом, это даже и не имя. Я имею в виду, не настоящее имя. Когда я родился, меня звали не Пекишем. Это случилось позже. Если ты хочешь знать всю правду, у меня было одно имя, пока не настал тот проклятый день, когда явился Керр со своей бандой. И тогда я потерял все, даже имя. Вот так и случилось, что когда я убегал, я очутился в городе, я даже не знаю, где он находится, в конце концов я оказался в жуткой комнате с дешевой проституткой, которая, сидя на кровати, сказала мне: меня зовут Фрэнни, а тебя? А я, думаешь, знал? Я стаскивал в тот момент брюки. И я сказал ей: Пекиш. Я где-то слышал это имя, но кто знает — где. Мне пришло в голову сказать ей так: Пекиш. А она: какое странное имя. Вот видишь, даже она это поняла, какое дурацкое это имя, а ты хочешь дать его этому несчастному созданию. Ты отдаешь себе отчет, что в конце концов и он тоже станет страховщиком? Как тебе кажется, можно быть страховщиком и носить имя Пекиш? Оставь эту мысль. Миссис Абегг говорит, что лучше бы назвать его Карлом. Мне кажется, это имя уже показало, что не приносит особого счастья, но вообще-то… Может быть, удовольствоваться просто именем Билл. Люди испытывают доверие к тем, кого зовут Билл. Это прекрасное имя для страховщика. Подумай об этом.

И потом, Пекиш — это я. При чем тут он?

Пекиш.

Р. S. Мистер Райл говорит, что не хочет страховать железную дорогу, так как дороги больше нет. Это длинная история. Когда-нибудь я тебе ее расскажу.

Достопочтенный и многоуважаемый мистер профессор Пекиш, мы были бы Вам очень признательны, если бы Вы объяснили нам, что такого чертовски серьезного случилось, что помешало Вам взять в руки Вашу драгоценную ручку и сообщить нам ваши новости. К тому же не очень-то любезно было с Вашей стороны присылать нам обратно, причем с неразрезанными страницами, скромный плод наших многомесячных трудов, то есть ничтожнейший «Учебник для образцового страховщика», который, кроме того, что посвящен Вам, мог бы быть не совсем бесполезным для общего Вашего развития. Может быть, это воздух Квиннипака так притупил чувство любви, которое Вы когда-то питали к Вашему преданнейшему другу, который никогда Вас не забудет и имя которого —

Пент?

P. S. Привет от Билла.

…особенно там, где говорится, в главе XVII, об определяющей роли, которую имеет ношение галош в целях усиления внешнего достоинства, которое должно «безоговорочно» отличать настоящего страховщика. Уверяю вас, что страницы, подобные этой, возрождают веру в способности нашей обожаемой нации производить на свет ни с кем не сравнимых писателей-юмористов. Не могу не оценить, конечно, и несравненную иронию параграфов, посвященных диете истинного страховщика и перечню наречий, которые последний не должен использовать ни при каких обстоятельствах в присутствии уважаемого клиента (который, как подчеркивается в вашей книге, всегда прав). Я никогда не позволил бы себе недооценить драматический накал тех страниц, на которых вы своим искусным пером начертали риски, связанные с перевозкой пороха. Но позвольте мне повториться: ничто не может сравниться с мягким юмором строк, посвященных упомянутым галошам. Из уважения к ним я серьезно подумываю о возможности воспользоваться вашими услугами, вверяя неоспоримой надежности вашего Страхового общества то, что для меня дороже всего в жизни, и, по сути, единственное, что у меня есть: мои уши. Не могли бы вы прислать мне полис против риска глухоты, нанесения увечья, легких повреждений и случайных обмороков? Я мог бы рассмотреть, учитывая мою сомнительную платежеспособность, возможность застраховать только одно из моих ушей. Желательно правое. Решите сами, что тут можно сделать. Примите еще раз мои самые искренние поздравления и позвольте мне иметь удовольствие считать себя бесконечно вашим,

Пекиш.

P.S. Я потерял из виду одного своего друга, по имени Пент. Это был умный мальчик. Вы случайно ничего о нем не знаете?

Старый, противный Пекиш, ты не должен был так поступать со мной. Я этого не заслужил. Меня зовут Пент, и я тот самый, который, растянувшись на земле, слушал голос, который якобы шел из трубы, а на самом деле никакого голоса я не слышал. Он никогда оттуда не выходил. А теперь я здесь. У меня есть семья, есть работа, и вечером я рано ложусь спать. По вторникам я хожу на концерты, которые проходят в «Трэйтер-зале», и слушаю музыку, которой не слышали в Квиннипаке: Моцарта, Бетховена, Шопена. Это обычная музыка, и все же — прекрасная. У меня есть друзья, с которыми я играю в карты, разговариваю о политике, покуривая сигару, а по воскресеньям езжу за город. Я люблю свою жену, которая умна и красива. Я люблю возвращаться домой и видеть ее там, что бы ни случилось в мире в этот день. Я люблю спать рядом с ней и просыпаться вместе с ней. У меня есть сын, и я люблю его, хотя все говорит за то, что, когда он вырастет, он станет страховщиком. Надеюсь, он будет хорошо работать и станет честным человеком. Вечером я ложусь спать и засыпаю. А ты учил меня, что это значит, что я в мире с самим собою. Вот и все. Это моя жизнь. Я знаю, что тебе она не по душе, но я не хочу, чтобы ты мне об этом писал. Потому что я по-прежнему хочу, ложась спать, засыпать с чистой совестью.

Каждый живет в мире, которого заслуживает. Наверное, я понял, что мой мир — этот. Единственное, что в нем странного, — это то, что он обычный. Ничего подобного не было в Квиннипаке. Но, может быть, именно поэтому мне здесь хорошо. В Квиннипаке перед глазами открывалась бесконечность. Здесь, даже когда смотришь вдаль, видишь глаза своего сына. И в этом разница.

Не знаю, как тебе это объяснить, но здесь чувствуешь себя защищенным. И этого не стоит презирать. Это хорошо. И потом, кто сказал, что нужно непременно жить без прикрытия, всегда высовываясь на какой-нибудь карниз в поисках невозможного, применяя всяческие уловки, чтобы ускользнуть от действительности? И так ли необходимо быть исключительным?

Я не знаю. Но я строго держусь своей жизни и ничего не стыжусь: даже своих галош. Есть невероятное достоинство в людях, которые несут на себе без всякого обмана свои страхи, как награду за собственную посредственность. И я — один из них.

В Квиннипаке, рядом с тобой, всегда можно было видеть бесконечность. Но здесь бесконечности нет. Здесь мы смотрим на вещи, и нам этого достаточно. Иногда, в самые неожиданные моменты, мы счастливы.

Сегодня вечером я лягу спать и не усну. Из-за тебя, старый противный Пекиш.

Обнимаю тебя. Бог знает, как крепко.

Пент, страховщик.

Глава 16

Случаются вещи, которые похожи на вопросы. Проходит минута, или год, и жизнь дает на них ответ. История Моривара — одна из таких вещей.

Когда мистер Райл был совсем молодым, однажды он отправился в Моривар, потому что в Мориваре было море.

И именно там он увидел Джун.

И он подумал: я буду с ней жить.

Джун стояла в толпе людей, ожидающих посадки на корабль под названием «Адель». Багаж, дети, крики, потом тишина. Небо было безоблачным, а обещали бурю. Странно.

— Меня зовут Дэн Райл.

— Ну и что?

— Да нет, ничего, я хотел сказать, что… ты собираешься уезжать?

— Да.

— Куда ты едешь?

— А ты?

— Я — никуда. Я не уезжаю.

— А что же ты тут делаешь?

— Я пришел кое-кого забрать.

— Кого?

— Тебя.

/ Тебе надо было видеть ее, Андерсон, какая она была красивая… У нее был один только чемодан, он стоял на земле, в руках она держала пакет, крепко прижимая его к себе, не отпуская ни на миг, в тот день она его ни на секунду не выпустила из рук. Она не собиралась уходить, она хотела сесть на этот корабль, и тогда я ее спросил: «Ты вернешься?», и она ответила: «Нет», а я сказал: «Тогда не думаю, что тебе стоит уезжать», вот как я ей сказал. «Почему это?», она спросила, «Почему это?» /

— Потому что если ты уедешь, как у тебя получится жить со мной?

/ И тогда она засмеялась, вот тогда я впервые увидел, как она смеется, а ты прекрасно знаешь, Андерсон, как смеется Джун, нет ни одного человека на свете, который, стоя рядом как ни в чем не бывало и вдруг увидев, как Джун смеется, не подумал бы, что, если я не поцелую сейчас эту женщину, я сойду с ума. И я подумал: если я сейчас не поцелую эту женщину, я сойду с ума. Само собой, у нее таких мыслей не было, но важнее было то, что она рассмеялась, клянусь, она стояла среди всей этой толпы, прижимая к груди пакет, и смеялась /

До отправления «Адели» оставалось два часа. Мистер Райл сообщил Джун, что если она не согласится выпить с ним чего-нибудь, он привяжет себе на шею большой камень, бросится в воду, и большой камень, погрузившись в воду, пробьет дно «Адель», которая пойдет на дно, столкнется с соседним кораблем, а поскольку трюм его наполнен порохом, он взорвется с неимоверным грохотом, и в воздух поднимется пламя высотой в десять метров, и за считанные минуты…

— Хорошо, хорошо, прежде чем сгорит весь город, пойдем выпьем что-нибудь, договорились?

Он взял чемодан, она крепче прижала к себе пакет. В сотне метров от них был трактир. Он назывался «Доминеидий». Не очень-то подходящее название для трактира.

У мистера Райла времени было два часа, даже немного меньше. Он знал свою конечную цель, но не знал, с чего начать. Его спасла одна фраза, которую однажды сказал ему Андерсон, и вот уже несколько лет она ждала своего часа. И вот он настал, ее час. «Если ты чувствуешь, что не знаешь, о чем говорить, начинай рассказывать о стекле. Те истории, которые я тебе рассказывал. Увидишь, это сработает. Ни одна женщина не может устоять перед такими историями».

/ Да никогда я тебе не говорил таких глупостей, Да говорил ты мне это, Не помню такого, Чего тебе недостает, так это памяти, дорогой Андерсон, А ты не страдаешь от недостатка фантазии, дорогой мистер Райл /

В течение двух часов мистер Райл рассказывал Джун о стекле. Почти все он выдумал. Но кое-что было правдой. Прекрасной правдой. Джун слушала. Как будто бы ей рассказывали о луне. Потом какой-то человек вошел в трактир и крикнул, что «Адель» снимается с якоря. Все начали вскакивать из-за столов, кричать, замелькали чемоданы и сумки, дети заплакали. Джун встала. Взяла свои вещи и направилась к выходу.

Мистер Райл бросил на стол деньги и побежал за ней. Джун быстро шла к кораблю. Мистер Райл бежал за ней и думал: одну фразу, я обязательно должен найти правильную фразу. Но она сама ее нашла. Она резко остановилась. Поставила чемодан на землю, обернулась к мистеру Райлу и шепотом спросила:

— А еще у тебя есть истории?.. Такие, как про стекло.

— Целая куча.

— А есть длинная, на всю ночь?

/ Вот так она и не села на тот корабль. И оба мы остались там, в Мориваре. До отхода следующего корабля было семь дней. Они пролетели как ветер. Потом прошли еще семь. На этот раз корабль назывался «Эстер». Джун собиралась все-таки на него сесть. Она говорила, что во что бы то ни стало должна на него сесть. Это из-за пакета, понимаешь? Она сказала, что должна отвезти его, даже не знаю, куда именно, она мне не сказала. Но именно туда она должна была его отвезти. Какому-то человеку, думаю.

Она мне так никогда и не сказала, кому. Я сам знаю, что это странно, но это так. Где-то далеко есть человек, и однажды Джун приедет к нему и вручит ему этот пакет. В те дни, когда мы были с ней в Мориваре, однажды она мне его показала. Она сняла обертку, и там была книга, в синем переплете, вся написанная мелким почерком. Книга, понимаешь? Просто книга /

— Ты ее написала?

— Нет.

— А о чем она?

— Не знаю.

— Ты ее не читала?

— Нет.

— А почему?

— Когда-нибудь, может быть, и прочту. Но сначала мне ее нужно отвезти.

/ Боже мой, Андерсон, не знаю, как это происходит в жизни, но ей нужно было туда отвезти эту книгу, а я… я сумел убедить ее не садиться на тот корабль под названием «Эстер», я сумел привезти ее сюда, и каждую неделю, вот уже несколько лет, корабль отправляется без нее. Но я не всегда смогу удерживать ее здесь, я ей это обещал, однажды она встанет, возьмет эту свою проклятую посылку и вернется в Моривар: я ее отпущу. Я ей это обещал. Не делай такое лицо, Андерсон, я тоже знаю, что это глупо, но это так. Эта книга вошла в ее жизнь раньше, чем я, и ничего тут не поделаешь. Она остановилась на полпути, эта проклятая книга, и не может же она там оставаться всю жизнь. Однажды она продолжит свой путь. А Джун — это и есть ее путь. Понимаешь? А все остальное — Квиннипак, этот дом, стекло, ты, Морми, и даже я, все остальное — это всего лишь долгая непредвиденная остановка. Каким-то чудным образом, в течение стольких лет, ее судьба задерживала дыхание. Но однажды она снова начнет дышать. И она уйдет. Не так это ужасно, как кажется. Знаешь, часто я думаю… может быть, Джун потому так красива, что несет в себе свою судьбу, ясную и простую. Всегда есть что-то такое, что делает тебя особенным. И у нее это есть. Из того дня, на пристани Моривара, я никогда не забуду две вещи: ее губы и как она прижимала к себе тот пакет. Теперь-то я знаю, что она прижимала свою судьбу. Она ее не отпустит только потому, что любит меня. И я ее у нее не украду только потому, что люблю ее. Я ей это обещал. Это секрет, и ты не должен никому его говорить. Вот так /

— Ты отпустишь меня тогда?

— Да.

— Правда, мистер Райл?

— Правда.

— А до тех пор никогда не будем об этом вспоминать, совсем никогда?

— Нет, если ты не хочешь.

— Ну, тогда отвези меня к себе. Я тебя прошу. Вот почему мистер Райл прибыл однажды из Моривара вместе с девушкой, такой красивой, каких в Квиннипаке раньше не видывали. Вот почему любовь этих двоих была такой странной, что со стороны казалась нереальной, и все же она была прекрасной, достойной подражания… И вот почему, тридцать два года спустя, день за днем мистер Райл делал вид, что не замечает едва уловимые движения Джун, выдававшие ее незаметные сборы, но в конце концов он не мог удержаться и, потушив той ночью лампу и выждав несколько ничего не значащих мгновений, закрыл глаза и, вместо того чтобы сказать:

— Спокойной ночи,

сказал:

— Когда ты уезжаешь?

— Завтра.

Случаются вещи, которые похожи на вопросы. Проходит минута, или год, и потом жизнь дает на них ответ. Прошло тридцать два года, прежде чем Джун снова взяла свой чемодан, прижала к груди свой пакет и вышла из дома мистера Райла. Раннее утро. Воздух, освеженный ночью. Тихо. На дороге — никого. Джун спускается по тропинке, ведущей к дороге. Там стоит колымага Гарольда, который ждет ее. Он всегда тут проезжает. Ему ничего не стоит сделать это сегодня чуть раньше, чем обычно. Спасибо, Гарольд. За что спасибо? Коляска отъезжает. Она медленно едет по дороге. И назад не вернется. Кто-то только что проснулся и смотрит, как она проезжает мимо.

Это Джун.

Это Джун уезжает.

У нее в руках — книга, которую она увозит далеко.

(Прощай, Дэн. Прощай, милый мистер Райл, ты научил меня жизни. Ты был прав: мы не умерли. Рядом с тобой нельзя умереть. Даже Морми дождался, когда ты уедешь, чтобы это сделать. А теперь я уезжаю далеко-далеко. И я умру вдалеке от тебя. Прощай, мой милый господин, ты мечтал о поездах и знал, где находится бесконечность. Все, что с нами было, я увидела, глядя на тебя. И, живя с тобой, я была всюду. Я никогда не смогу объяснить этого никому. Но это так. Я увезу это с собой, и это будет моей самой прекрасной тайной. Прощай, Дэн. Не думай обо мне никогда, разве только когда будешь смеяться. Прощай.)

Часть VI

Глава 17

— 4200 раз… 4200 два…

— 4600!

— 4600 тот господин в глубине зала, благодарю вас, мистер, 4600… 4600 раз… 4600 два… у нас 4600, уважаемые господа, умоляю вас, не вынуждайте меня подарить, практически подарить этот предмет неоспоримой художественной ценности, а также, согласитесь, моральной… итак, мы остановились на 4600, господа… 4600 два… 4600

— 5000!

— 5000! Вижу, что наконец-то вы набрались храбрости, господа… позвольте мне сказать, насколько мне подсказывает мой десятилетний опыт, опыт, который никто здесь не оспорит, позвольте мне сказать, господа, именно сейчас настал тот момент, когда вы должны выпустить стрелы из лука… мы имеем сейчас 5000, и будет настоящим преступлением, если мы даже не попытаемся…

— 5400!

— Господин поднял на 400, благодарю, мистер… Итак, 5400… 5400 раз… 5400 два…

Когда все вещи мистера Райла выставили на аукцион — утомительная процедура, явившаяся следствием необычайного упорства его кредиторов, — мистер Райл заявил, что хочет отправиться в Леверстер, чтобы лично присутствовать на нем. Он никогда в жизни не видел аукционов: ему было интересно.

— И потом, я хочу посмотреть им в лицо, этим стервятникам.

Он сидел в последнем ряду молча, с потерянным видом. Один за другим уходили самые ценные вещи из его дома. Он смотрел, как их выносят и они исчезают, одна за другой, и пытался представить себе гостиные, в которых они в конце концов будут стоять. У него было твердое убеждение, что ни одна из них не одобряла своего перемещения. Отныне и их жизнь тоже изменится. Деревянный святой Томмазо, в натуральную величину, ушел за баснословную цену к человеку с сальными волосами и, несомненно, дурным запахом изо рта. Письменный стол очень долго оспаривали два господина, которые, казалось, безмерно в него влюбились: победил более старый из них, чье тупоумное лицо изначально исключало вероятность того, что когда-либо ему понадобится письменный стол. Китайский фарфоровый сервиз достался даме, рот которой напоминал чашку из вышеназванного сервиза, и это было ужасно. Коллекция старинного оружия была выкуплена одним иностранцем, вид у него был такой, будто он собирается впоследствии испробовать его на себе. Большой синий ковер из столовой достался одному простодушному господину, по ошибке поднявшему руку в неподходящий момент. Ярко-красной кровати была уготована судьба охранять сон одной мисс, которая объявила своему жениху и всем участникам аукциона, что во что бы то ни стало желает заполучить «эту забавную кровать». Так постепенно разошлись все вещи, свидетели жизни мистера Райла: разошлись сопереживать несчастьям других. Это было не самое лучшее зрелище. Немного напоминающее ограбление дома: но как при замедленной съемке, и организовано оно было гораздо лучше. Сидя неподвижно в последнем ряду, мистер Райл прощался со всеми этими вещами со странным чувством: ему казалось, что его жизнь медленно угасает. Он, конечно же, мог бы встать и уйти. Но в глубине души он ждал чего-то. И этого чего-то он дождался.

— Господа, за столько лет своей смиреннейшей службы никогда еще я не имел честь продавать с молотка…

Мистер Райл закрыл глаза.

— …такую прекрасную по форме и гениальную в воплощении…

Хоть бы быстрее он это сделал.

— …вещь для истинных ценителей, драгоценное свидетельство отечественного прогресса…

Быстрее бы он сделал и все закончилось.

— …настоящий, подлинный и тем не менее действующий локомотив.

Вот.

Торговаться за Элизабет начали один невыносимо шепелявящий барон и один старичок, лицо которого было воплощением скромности и чего-то еще. Барон вращал в воздухе палкой, выкрикивая свою цифру таким торжественным тоном, будто это была окончательная цена. После этого, с невероятной педантичностью, старичок с непонятным выражением лица ненамного поднимал ставку, явно вызывая раздражение у барона и его окружения. Мистер Райл переводил взгляд с одного на другого, смакуя малейшие оттенки этой необычной дуэли. Аукционист, очевидно, получал истинное наслаждение, видя, что противники никак не могут прийти к соглашению. Казалось, они могли бы продолжать так несколько часов подряд, эти двое. Неожиданно их прервал чистый женский голос, прозвучавший уверенно, как команда, и в то же время мягко, как просьба:

— Десять тысяч.

Барон потерял дар речи от удивления. Старичок с непонятным взглядом опустил глаза. Стоя в глубине зала, ослепительно элегантная дама повторила:

— Десять тысяч.

Аукционист, казалось, приходил в себя после необъяснимого шока. Несколько поспешно он ударил молотком три раза, как бы сам себе не веря. И в общей тишине пробормотал:

— Продано.

Дама улыбнулась, повернулась и вышла из зала. Мистер Райл даже не посмотрел на нее. Однако он знал, что забыть этот голос ему будет нелегко. Он подумал: «Может быть, ее зовут Элизабет, наверное, она очень красива». А потом он уже ничего не думал. Он пробыл в зале до самого конца, но с потухшим взором и объятый неожиданной, сладкой усталостью. Когда все кончилось, он встал, взял шляпу и трость и попросил проводить его до коляски. Когда он уже в нее садился, он увидел, что к нему направляется ослепительно элегантная дама. На лице ее была вуаль. Она протянула ему большой конверт и сказала:

— Это от одного нашего общего друга. Потом улыбнулась и ушла прочь. Сидя в коляске и подпрыгивая на ухабах, мистер Райл выехал из города. Он открыл конверт.

Внутри лежал договор на приобретение Элизабет. И записка с одним лишь словом:

Наплюй.

И подпись.

Гектор Горо.

Большой дом мистера Райла до сих пор стоит на том же месте. Он наполовину опустел, но со стороны это незаметно. Там по-прежнему живет Брэт, он женился на Мэри, там по-прежнему живет Мэри, вышедшая замуж за Брэта, и она ждет малыша, чьим отцом может быть Брэт, а может, и нет, — это неважно. Там по-прежнему живет мистер Гарп, у которого в голове одни только поля и посадки. Стеклянного завода больше нет, что, впрочем, закономерно, учитывая, что уже столько лет нет на свете старика Андерсона. На лугу, у подножия холма, стоит Элизабет. Те рельсы, которые раньше лежали перед ней, убрали, оставили только две, на которых она стояла. Если бы поезда потерпели крушение и железные дороги взлетели бы в небо, ее можно было бы принять за останки поезда, осевшего на дне мирском, поросшем травой. То и дело вокруг нее, как рыбки, сновали ребятишки Квиннипака. Они приходили из городка специально чтобы увидеть ее: взрослые рассказывали им, что она обошла вокруг света и в конце концов решила здесь остановиться, потому что смертельно устала. И ребятня из Квиннипака сновала вокруг, будто набрав в рот воды, чтобы ее не разбудить.

Кабинет мистера Райла был забит чертежами: это были фонтаны. Рано или поздно перед его домом будет стоять большой фонтан, весь он будет из стекла, и струя воды в нем будет взметаться и падать в ритме музыки. Какой музыки? Любой музыки. Но как это можно сделать? Все можно сделать. Не верю я в это. Вот увидишь. Среди многочисленных чертежей, прикрепленных к стенам, висит и газетная вырезка. В ней говорится об убийстве одного из многочисленных рабочих, занятых на строительстве длинной железной дороги, которая протянется до самого моря, «по дальновидному проекту, рожденному и осуществленному во славу нации в светлой голове достопочтенного мистера Бонетти, пионера прогресса и духовного развития королевства». Полиция ведет расследование. Вырезка слегка пожелтела. Проходя мимо нее, мистер Райл не испытывает больше ни злобы, ни угрызений совести, ни удовлетворения. Никаких больше чувств.

Дни его текут, как слова в старинной литургии. Иногда воображение вносит в них некоторую сумятицу, но неизменные каждодневные заботы ставят все на свои места. Они протекают безмятежно, сохраняя неизменное равновесие между воспоминаниями и мечтами. Мистер Райл. Иногда, особенно зимой, ему нравится неподвижно сидеть в кресле, напротив книжного шкафа, в камчатом домашнем пиджаке и зеленых тапках: из бархата. Медленно скользит он взглядом по корешкам книг, стоящих перед ним: он без устали перечитывает их одну за другой, проглатывая слова и строчки, как стихи литании. Когда он подходит к концу, он неторопливо начинает снова. Когда он с трудом начинает различать буквы и краски сливаются — он знает, что наступила ночь.

Глава 18

В больнице Адельберга — все это знали — были сумасшедшие. Они были обриты наголо и носили одежду в серо-коричневую полоску. Трагическая армия безумия. Самые буйные сидели за деревянной решеткой. Но были среди них и те, кто свободно передвигался; то и дело кто-нибудь из них забредал в город, тогда его брали за руку и отводили обратно в больницу. Дойдя до калитки, некоторые из них говорили:

— Спасибо.

Их там было что-то около сотни, этих сумасшедших в Адельберге. И еще врач и три сестры. И еще некто вроде ассистента. Это был молчаливый человек, с хорошими манерами, ему было, должно быть, лет шестьдесят. Однажды он предстал перед ними с маленьким чемоданчиком.

— Как вы думаете, я мог бы остаться здесь? Я многое умею и никому не буду в тягость.

Врач не нашел, что возразить. Три сестры нашли, что по-своему человек этот симпатичен. Он остался в больнице. Со смиренной кротостью выполнял он самые различные поручения, как бы отказавшись, во имя высокой цели, от каких бы то ни было амбиций. Соглашаясь на любую работу, от одного он отказывался неизменно: когда ему предлагали выйти, хотя бы на час, из больницы, он с непоколебимой вежливой твердостью отклонял такое предложение.

— Я бы предпочел остаться здесь. В самом деле.

Каждый вечер в одно и то же время он уходил в свою комнату. На его ночном столике не было ни книг, ни портретов. Никто никогда не видел, чтобы он писал или получал письма. Казалось, это был человек, пришедший из ниоткуда. Его полное загадочности существование было покрыто особенными, едва заметными трещинками: иногда его заставали в каком-нибудь укромном уголке больницы: он сидел, прижавшись спиной к стене, с неузнаваемым лицом, и монотонно напевал вполголоса. Напев этот состоял из бесконечного негромкого повторения одного-единственного слова:

— Помогите.

Это случалось два-три раза в году, не больше. В течение десяти дней ассистент жил в состоянии безобидного, но глубокого безразличия ко всему и всем. В такие дни сестры обычно надевали на него одежду в серо-коричневую полоску. Когда кризис кончался, ассистент возвращался к обычной, не вызывающей опасений жизни. Он снимал одежду в полоску и вновь надевал белый халат, в котором все привыкли его видеть в больнице. Он снова начинал жить, как будто ничего не случилось.

В течение нескольких лет со старательной самоотверженностью проживал ассистент свою необыкновенную жизнь, колебавшуюся вдоль невидимой черты, отделявшей белый халат от одежды в полоску. Маятник его тайны перестал вызывать удивление и молча пожирал время, кажущееся бесконечным. И вдруг однажды совершенно невероятным образом этот механизм дал сбой.

Ассистент шел по коридору третьего этажа, и его взгляд внезапно упал на то, что в течение стольких лет он видел уже тысячу раз. Но вдруг ему показалось, что он видит это впервые. На полу скорчился человек в серо-коричневой одежде. С систематичной методичностью он раскладывал в маленькие кучки свои испражнения, затем неторопливо отправлял их в рот и медленно жевал их с самым невозмутимым видом. Ассистент остановился. Подошел к этому человеку и наклонился над ним. И уставился на него, пораженный. Человек, казалось, даже не заметил его присутствия. Он продолжал свое абсурдное, но конкретное занятие. В течение нескольких минут ассистент безмолвно наблюдал за ним. И вдруг, незаметно, среди тысячи гулов, несущихся по коридору, населенному невинными чудовищами, раздался его ГОЛОС:

«Дерьмо. Дерьмо, дерьмо, дерьмо, дерьмо. Все вы тут — в огромной куче дерьма. Ваши задницы гниют в океане дерьма. И душа ваша гниет. И мысли. Все. Неслыханная мерзость, воистину — вершина мерзости. Ну и зрелище. Проклятые подлецы. Я ничего вам не сделал. Я просто хотел жить. Но это запрещено, правда? Всем суждено сдохнуть, и надо встать в очередь, чтобы сгнить, один за другим, причем с чувством собственного достоинства. Чтоб вы все сдохли, ублюдки. Сдохните. Сдохните. Сдохните. Я увижу, как все вы сдохнете, один за другим, только этого я и хочу сейчас — увидеть, как вы подыхаете, и плюнуть в дерьмо, которое от вас останется. Куда бы вы ни прятались, вам не скрыться от жуткой болезни, которая проглотит вас, и вы будете умирать, крича от боли, и ни одной собаке не будет до вас дела, вы умрете в одиночестве, как дикие звери — вы превратились в диких зверей — гнусных и отвратительных. Где бы ты ни был, мой папаша, ты и твои ужасные слова, ты и твое скандальное счастье, ты и твоя отвратительная подлость… чтоб ты сдох однажды ночью, задыхаясь от страха, в муках от адской боли, в смердящем ужасе. И чтоб с тобой вместе сдохла твоя женщина, с такими страшными проклятиями, что ей навеки суждены будут адские пытки. И вечности ей не хватит, чтобы заплатить за свои грехи. И пусть сквозь землю провалится все, к чему вы прикасались, на что падал ваш взгляд, и каждое слово, которое вы произносили. Пусть увянет трава, по которой ступала ваша убогая нога, и лопнут, как прогнившие мочевые пузыри, люди, которых коснулась вонь ваших грязных улыбок. Вот чего я хочу. Увидеть, как вы сдохли, вы, которые дали мне жизнь. И вместе с вами — те, кто потом ее у меня отнял, каплю за каплей, незаметно выслеживая мои желания. Я — Гектор Горо, и я вас ненавижу. Ненавижу сны, которые вы видите, ненавижу гордость, с которой вы баюкаете своих убогих детей, ненавижу все, чего касаются ваши гнилые руки, ненавижу, когда вы наряжаетесь на праздник, ненавижу деньги у вас в кармане, ненавижу невыносимое богохульство, когда вы начинаете плакать, ненавижу ваши глаза, ненавижу вашу похабную доброжелательность, ненавижу пианино, которые, как гробы, громоздятся на кладбищах ваших гостиных, ненавижу вашу омерзительную любовь, ненавижу все то, чему вы меня учили, ненавижу скудость ваших мечтаний, ненавижу скрип ваших новых башмаков, ненавижу все до единого слова, когда-либо вами написанные, ненавижу все те моменты, когда вы прикасались ко мне, ненавижу те моменты, когда вы были правы, ненавижу мадонн, что висят над вашими кроватями, ненавижу всякое воспоминание о том, как я любил вас, ненавижу все ваши ничтожные тайны, ненавижу все ваши лучшие дни, ненавижу все то, что вы у меня украли, ненавижу поезда, которые не увезли вас куда подальше, ненавижу книги, которые вы испачкали своими взглядами, ненавижу ваши мерзкие рожи, ненавижу звук ваших имен, ненавижу, когда вы обнимаетесь, ненавижу, когда вы хлопаете в ладоши, ненавижу все то, что вас волнует, ненавижу каждое слово, которое вы вырвали у меня, ненавижу убожество того, что вы видите, когда смотрите вдаль, ненавижу смерть, которую вы распространили, ненавижу тишину, которую вы нарушили, ненавижу ваш запах, ненавижу, когда вы понимаете друг друга, ненавижу те земли, что приняли вас, и ненавижу время, которое пронеслось над вашими головами. Будь проклята каждая минута этого времени. Я презираю вашу судьбу. И сейчас, когда вы украли у меня мою, единственное, что меня волнует, — знать, что вы подыхаете. Боль, которая будет вас раздирать на мелкие кусочки, — это буду я, тоска, снедающая вас, — это буду я, вонь от ваших трупов — это буду я, черви, пирующие на ваших останках, — это буду я. И когда вас начнут забывать — в тот момент там тоже буду я.

Я просто хотел жить.

Ублюдки».

В тот день ассистент кротко позволил облачить себя в полосатую одежду, и больше никогда уже ее с него не снимали. Маятник остановился навсегда. В течение следующих шести лет, которые он провел в больнице, никто не слышал, чтобы он произнес хоть слово. Из бесчисленных сил, которыми питается сумасшествие, ассистент выбрал для себя самую тонкую и безупречную: молчание. Он умер летней ночью, и мозг его был пропитан кровью. В горле его застыл ужасный хрип, а в глазах — испепеляющий хищный взгляд.

Глава 19

Как уже много раз было замечено, судьба имеет обыкновение назначать странные встречи. Вот например: принимая свою ежемесячную ванну, Пекиш отчетливо услышал, как звучит мелодия «Благоухающие цветы». Само по себе событие это ничем не примечательно, но надо учесть, что никто в тот момент не играл ее, мелодию «Благоухающие цветы»: ни в Квиннипаке, ни где бы то ни было еще. В определенном смысле, эта музыка в тот момент существовала лишь в голове Пекиша. Пролилась на него бог весть откуда.

Пекиш закончил принимать ванну, но в голове его не закончилось необычное и совершенно личностное звучание «Благоухающих цветов» (в четыре голоса, под аккомпанемент пианино и кларнета). Вызывая все растущее удивление у своего привилегированного и единственного слушателя, эта мелодия звучала весь день напролет: не очень громко, но с упорным постоянством. Это было в ту среду, когда Пекиш должен был настраивать орган для церкви. Надо сказать, лишь ему одному во всем свете было под силу настроить что-то, когда в ушах непрерывно звучит мелодия «Благоухающие цветы». Ему и в самом деле это удалось, но в дом вдовы Абегг он вернулся совсем без сил. Он быстро и молча ел. В промежутках между едой, неожиданно и как-то даже незаметно для себя самого, он начал насвистывать, и тогда миссис Абегг, прервав его обычный вечерний монолог, весело сказала:

— А я знаю эту песню.

— Ну.

— Это «Благоухающие цветы».

— Ну.

— Это очень красивая песня, правда?

— Это как посмотреть.

В эту ночь Пекиш спал мало и плохо. Встав утром, он отметил, что «Благоухающие цветы» никуда не исчезли. Кларнет уже не звучал, но вместо него появились две скрипки и контрабас. Даже не одевшись, Пекиш уселся за пианино, намереваясь настроиться на необыкновенное исполнение и с тайной надеждой довести дело до конца. Но он сразу заметил, что что-то не так: он не знал, куда девать руки. Он, который мог распознать любую ноту, никак не мог взять в толк, в какой, черт возьми, тональности играл этот проклятый оркестр у него в голове. Он решил играть наугад. Он попробовал разные тональности, но всякий раз пианино неумолимо фальшивило. Наконец он сдался. Теперь ему стало ясно: эта музыка не просто бесконечна, — она к тому же состояла из невидимых нот.

— Что это, черт побери, за шутки?

Впервые после стольких лет Пекиш вновь ощутил острое чувство страха.

«Благоухающие цветы» продолжали звучать в течение четырех дней. На рассвете пятого Пекиш ясно различил ни с чем не сравнимую мелодию «Перепелки на заре». Он прибежал на кухню, сел за стол и, даже не поздоровавшись, решительно сказал:

— Миссис Абегг. Я должен вам кое-что сказать.

И он рассказал ей все.

Вдова несколько смутилась, но не была склонна драматизировать события.

— По крайней мере, мы избавились от «Благоухающих цветов».

— Нет.

— Как — нет?

— Они звучат одновременно.

— «Благоухающие цветы» и «Перепелки на заре»?

— Да, и то и другое вместе. Два разных оркестра.

— О боже.

Очевидно, никто, кроме Пекиша, не мог услышать тот потрясающий концерт. Впрочем, миссис Абегг попробовала в виде эксперимента приложить ухо к голове Пекиша — но убедилась, что не слышит ни ноты. Весь этот шум звучал внутри.

Не каждый мог бы вынести такую жизнь, когда в голове одновременно звучат «Благоухающие цветы» и «Перепелки на заре»: но такой человек, как Пекиш, мог. Дело в том, однако, что в последующие двадцать дней к ним не замедлили присоединиться, а впоследствии почти каждый день присоединялись все новые мелодии: «Времена возвращаются», «Темная ночь», «Милая Мэри, где ты?», «Считай деньги и пой», «Капуста и слезы», «Гимн короне» и «Ни за что на свете не приду я, нет». Когда, на восходе двадцать первого дня, на горизонте замаячила непереносимая мелодия «Гоп, гоп, лошадка скачет», Пекиш сдался и отказался встать с постели. Эта нелепая симфония сотрясала его тело. День за днем она выпивала его соки, она съедала его на глазах. Вдова Абегг целыми часами сидела рядом с его постелью, не зная, что делать. Все по очереди приходили его проведать, но никто не знал, что сказать. На свете есть столько разных болезней, но что это была за болезнь, черт побери? От несуществующих болезней нет средств.

В общем, в голове у Пекиша разразилась музыка. И с этим невозможно было справиться. Нельзя жить с пятнадцатью оркестрами, день-деньской звучащими в голове. Они не дают тебе спать, не дают говорить, есть, смеяться. И ты уже ни на что не способен. Ты живешь и просто пытаешься противостоять. Что еще ты можешь сделать? Вот Пекиш и жил, пытаясь противостоять.

Но однажды ночью он встал и, шатаясь, дошел до комнаты миссис Абегг. Тихо открыл дверь, подошел к кровати и улегся рядом с ней. Вокруг не раздавалось ни звука. Только не для него. Он заговорил очень тихо, но она все слышала:

— Они начинают фальшивить. Они пьяны. Просто вдребезги пьяны.

Она много чего хотела сказать ему в ответ, вдова Абегг. Но когда тебя охватывает сумасшедшее желание расплакаться, оно охватывает тебя полностью, и ты не в силах его остановить, ты ни слова не можешь из себя выдавить, слова застревают у тебя в горле, и ты проглатываешь их снова, задыхаясь от рыдания, и они гибнут от этих глупейших слез. Проклятье. И ты так много хочешь сказать… Но так и не можешь произнести ни слова. Что может быть хуже этого?

Когда хоронили Пекиша, в Квиннипаке, совершенно естественно, решили не играть ни одной ноты. В полнейшей тишине деревянный гроб пронесли по городу на своих плечах те, кто был самой низкой октавой гуманофона. «Пусть земля тебе будет пухом, каким и ты был для нее», — проговорил падре Обри. И земля ответила: «Да будет так».

Глава 20

…и так, страница за страницей, она дошла до конца. Читала она медленно.

Сидя рядом, старая-старая женщина смотрела прямо перед собой незрячими глазами и слушала.

Она прочитала последние строчки.

Прочитала последнее слово.

Последнее слово было: Америка.

Молчание.

— Продолжай, Джун. Ты не против?

Джун оторвала взгляд от книги. Впереди простирались километры холмов, потом — гряда скал, потом — море, пляж, за ним — лес, еще лес, а за ним — широкая долина, потом — дорога, потом — Квиннипак, потом — дом мистера Райла и в нем — мистер Райл.

Она закрыла книгу.

Перевернула ее.

Снова открыла на первой странице и сказала:

— Нет.

Без всякого сожаления. Нужно представить себе, как она, без всякого сожаления, сказала:

— Нет.



…wenn ein Gluckliches fallt.

…видя, как падают счастья частицы.

Часть VII

Океанский пароход Атлас

14 февраля 1922 г.



Вначале капитан Абегг сбрасывал китель и брюки, и мы занимались любовью. Он встречал меня на палубе, улыбался мне, и я спускалась в каюту. Он приходил через некоторое время. Когда все кончалось, он иногда оставался. Рассказывал мне о себе. Спрашивал, не хочу ли я чего. Сейчас все по-другому. Он входит и даже уже не раздевается. Просовывает мне руки под одежду, чтобы возбудиться, потом усаживает меня на кровать и расстегивает брюки. И так стоит передо мной. Мастурбирует и потом вставляет мне в рот. Все это не было бы так противно, если бы он по крайней мере молчал. Но ему обязательно надо поговорить. Он не заводится, если молчит. «Тебе нравится, шлюха? Ну так соси, мерзкая сука, глотай, получай свой кайф, тупая шлюха». Что за манера такая — называть шлюхой женщину, которая делает тебе минет. Что это значит? Я сама знаю, что я — шлюха. Есть тысячи способов пересечь океан, не платя за билет. Я выбрала этот — брать в рот член капитана Карла Абегга. Взаимовыгодный обмен. Он имеет мое тело, я — каюту его проклятого корабля. Рано или поздно корабль пристанет к берегу и все закончится. Вся эта грязь. Наконец он кончает. Издает какое-то подобие рычания, и рот мой наполняется спермой. У нее ужасный вкус. Совсем не как у Тулла. У Тулла вкус был приятный. К тому же он меня любил, и это был Тулл. И вот я встаю и иду в туалет, чтобы выплюнуть все это, изо всех сил сдерживая рвоту. Иногда, когда я возвращаюсь, капитана уже нет. Он уходит, не сказав ни слова. И тогда я думаю: «Ну вот и все, на этот раз — все», и я сворачиваюсь калачиком на кровати и плыву в Квиннипак. Это Тулл мне так сказал. Ехать в Квиннипак, жить в Квиннипаке, бежать в Квиннипак. Я его спрашивала то и дело: «Где ты был, тебя все искали?» А он отвечал: «Я заскочил в Квиннипак». Это как бы игра была такая. Очень помогает, когда на душе мерзко и никак от этого не избавиться. И тогда ты сворачиваешься где-нибудь калачиком, закрываешь глаза и начинаешь придумывать разные истории. И это помогает. Но придумывать нужно хорошо. Со всеми подробностями. И слова, которые произносятся, и цвета, и звуки. Все. И тогда вся мерзость постепенно уходит. Потом, конечно же, она опять вернется, но пока, на некоторое время, ты от нее избавлен. В первый раз, когда его схватили, Тулла, его отправили на каторгу в фургоне. Там было маленькое окошечко. Тулл боялся каторги. Он смотрел в окошко и чувствовал, что умирает. Они проехали перекресток, и на краю дороги он увидел стрелку, указывающую путь к городку. И Тулл прочитал: Квиннипак. Для того, кто отправляется на каторгу, увидеть вдруг стрелку, указывающую куда-то, должно быть, словно увидеть бесконечность. Что бы там ни было, там была жизнь, а не каторга. И вот, это название отпечаталось у него в памяти. Когда он освободился, он сильно изменился. Он постарел. А я все равно ждала его. Я сказала ему, что люблю его как прежде и мы могли бы начать все сначала. Но не так-то просто выбраться из этого дерьма. Когда вокруг нищета, она ни на миг не оставляет тебя. Мы практически выросли вместе, я и Тулл, в том омерзительном квартале. В детстве мы жили рядом. Мы соорудили себе длинную трубу из бумаги и по вечерам высовывались из окна и переговаривались через нее: так мы рассказывали друг другу секреты. Когда они у нас заканчивались, мы начинали их выдумывать. В общем, это был наш с ним мир. Всегда. Когда Тулл вернулся с каторги, он пошел работать на какую-то особую стройку: там укладывали рельсы для железной дороги. Странно как-то. Я работала в магазине у Андерсона. Потом старик умер, и все пошло прахом. Смешно сказать, но что мне по-настоящему нравилось, так это петь. У меня хороший голос. Я могла бы даже петь в хоре, в каком-нибудь месте, где богачи целый вечер пьют и курят сигареты. Но ничего такого у нас не было. Тулл говорил, что его дед был учителем музыки. И изобретал инструменты, каких до него не существовало. Но не знаю, правда ли это. Он умер, его дед. Я его никогда не видела. И Тулл — тоже. Тулл говорил еще, что когда-нибудь он разбогатеет и отвезет меня на поезде к морю, и я увижу, как отплывают корабли. Но ничего не менялось, все оставалось по-прежнему. Иногда жизнь была невыносима. Мы сбежали в Квиннипак, но и это не помогло. Туллу там было плохо. Иногда у него становилось такое страшное лицо. Как будто он ненавидел весь мир. И все же у него было красивое лицо. Я пошла работать в богатый квартал. Я была кухаркой в доме человека, нажившего богатство на страховании. Но и там тоже было мерзко. Он хапал меня прямо на глазах у жены. Это невероятно — прямо на глазах жены. Но я не могла уйти оттуда. Мне платили. Даже очень хорошо платили. Потом вдруг однажды умер какой-то Мариус Джоббард — и сказали, что его убил Тулл. Когда приехала полиция, Тулл был со мной. Они забрали его и увезли. Он посмотрел на меня и сказал мне две вещи: «Ты слишком красива для всего этого». И еще: «Увидимся в Квиннипаке». Не знаю, действительно ли он его убил. Никогда его не спрашивала. Какая разница? Так или иначе, судья решил, что это сделал он. Когда его приговорили, в газете напечатали статью. Я это хорошо помню, потому что сбоку была заметка об огромном стеклянном дворце, который, точно уж и не знаю где, — полностью сгорел предыдущей ночью. Я подумала тогда: он решил сегодня погибнуть в огне. Сплошное дерьмо. С Туллом я виделась несколько раз. Я ездила к нему на каторгу. А потом перестала. Это был уже не он. Он только и делал, что сидел и молча смотрел на меня. Он смотрел не отрываясь, как загипнотизированный. У него, у Тулла, были прекрасные глаза. Но когда он так смотрел, мне было страшно. И больше я не смогла вернуться. Я пыталась найти его много раз в Квиннипаке, но там его не бьыо. Все кончилось. Все в самом деле кончилось. И вот тогда я решила уехать. Сама не знаю, откуда у меня взялись силы на это. Но однажды я собрала чемодан и уехала. С капитаном Абеггом меня познакомила одна моя подруга. Он говорил, что по ту сторону океана все совсем по-другому. И я уехала. Отец мой ничего не сказал. Мать только плакала. Одна Елена проводила меня до дороги. Елена — это восьмилетняя девочка. «Почему ты убегаешь?» — спросила она меня. «Не знаю. Не знаю, Елена, почему я убегаю. Но когда-нибудь я пойму. Пройдет много дней, и постепенно я пойму». — «А мне ты скажешь, когда поймешь?» — «Да». Я скажу тебе. Где бы я ни была, даже если я буду далеко-далеко, я возьму ручку и лист бумаги, ручку и тысячу листов бумаги, и напишу тебе, малышка, почему человек однажды решается в конце концов бежать. Обещаю.

Говорят, через три дня мы прибудем. Еще три минета, и я буду по другую сторону океана. Невероятно. Кто знает, что это за земля. Но я все-таки верю, что там меня ждет счастье. Иногда, когда я только думаю об этом, меня охватывает сумасшедшая грусть. Поди разберись в этом. Я видела многое в своей жизни, но только две вещи вызывали во мне сильное желание и в то же время — сильный страх.

Улыбка Тулла, когда это был Тулл.

А теперь — Америка.

ШЕЛК






Роман «Шёлк» — один из самых ярких итальянских бестселлеров конца XX века.
Место действия романа — Япония.
Время действия — конец прошлого века.
Так что никаких самолетов, стиральных машин и психоанализа, предупреждает нас автор. Об этом как-нибудь в другой раз. А пока — пленившая Европу и Америку, тонкая как шелк повесть о женщине-призраке и неудержимой страсти.


Глава 1

Хотя отец и рисовал для него блестящую карьеру военного, в конечном счете Эрве Жонкур стал зарабатывать себе на жизнь весьма необычным ремеслом, которому, по иронии судьбы, была не чужда особенность настолько привлекательная, что выдавала смутную женскую интонацию.

Эрве Жонкур зарабатывал на жизнь тем, что покупал и продавал шелковичных червей.

Шел 1861. Флобер сочинял «Саламбо», электрическое освещение значилось в догадках, а по ту сторону Океана Авраам Линкольн вел войну, конца которой он так и не увидит.

Эрве Жонкуру было 32 года.

Он покупал и продавал.

Шелковичных червей.

Глава 2

Вернее сказать, Эрве Жонкур покупал и продавал шелковичных червей, когда они пребывали еще не в виде червей, а в виде крошечных желтовато-серых яичек, неподвижных и как будто мертвых. На одной ладони их помещалось видимо-невидимо.

«Все равно что держать в руке целое состояние».

В начале мая яйца раскрывались, высвобождая личинку. Через месяц лихорадочного поедания тутовых листьев личинка окуклялась, навивая кокон. А еще через две недели окончательно прободала его, оставляя по себе солидный прибыток, выражавшийся в тысяче метров грубой шелковой нити и кругленькой сумме французских франков. При условии, что все проходило строго по правилам и — как в случае с Эрве Жонкуром — в каком-нибудь подходящем местечке на юге Франции.

Лавильдье — так звалось местечко, где жил Эрве Жонкур.

Элен — так звали его жену.

Детей у них не было.

Глава 3

Дабы избежать пагубных последствий мора, то и дело опустошавшего европейские рассадники, Эрве Жонкур все больше склонялся к покупке яиц шелкопряда за Средиземным морем, в Сирии и Египте. В этом заключалась утонченно-рискованная сторона его ремесла. Что ни год, в первых числах января он отправлялся в путь. Тысяча шестьсот миль по морю и восемьсот верст по суше. Он отбирал товар, приценивался и покупал. Затем проделывал обратный путь — восемьсот верст по суше, тысяча шестьсот миль по морю — и поспевал в Лавильдье как раз в первое воскресенье апреля. Как раз к Праздничной мессе.

Еще две недели уходили на то, чтобы разложить и продать кладки яиц.

Остаток года он отдыхал.

Глава 4

— Какая она, Африка? — спрашивали его.

— Усталая.

У него был большой дом прямо за окраиной городка и маленькая мастерская в центре — прямо напротив заброшенного дома Жана Бербека.

Однажды Жан Бербек решил, что не будет больше говорить. И сдержал слово. Жена и двое дочерей ушли от него. Он умер. На дом никто не позарился, вот и стоял он в полном запустении.

Покупая и продавая шелковичных червей, Эрве Жонкур зарабатывал достаточно, чтобы обеспечить себе и своей жене те удобства, которые в провинции принято считать роскошью. Он умело заправлял хозяйством, во всем знал меру, ну а вероятность — вполне достижимая — по-настоящему разбогатеть оставляла его совершенно равнодушным. Тем более что был он из тех, кому по душе созерцать собственную жизнь и кто не приемлет всякий соблазн участвовать в ней.

Замечено, что такие люди наблюдают за своей судьбой примерно так, как большинство людей за дождливым днем.

Глава 5

Спроси его кто-нибудь, Эрве Жонкур ответил бы, что готов жить так вечно. Но вот, в начале шестидесятых, моровое поветрие пебрины напрочь загубило рассадники шелкопряда в Европе, пахнув к тому же за море, в Африку, а по слухам, и в Индию. Когда в 1861 Эрве Жонкур вернулся из очередного путешествия со свежей кладкой яиц, спустя два месяца почти весь выводок был охвачен недугом. Для Лавильдье, как и для множества других мест, благоденствие которых держалось на шелковом деле, тот год показался началом конца. Наука была бессильна разгадать причины мора. Весь белый свет, до крайних своих пределов, находился точно в плену у загадочного колдовства.

— Весь, да не весь, — тихо молвил Бальдабью. — Да не весь, — добавил он, разбавляя на два пальца свой перно.

Глава 6

Бальдабью был тем самым человеком, который появился в здешних краях двадцать лет назад, прямиком направился к городскому голове, без объявлений вломился в его кабинет, раскинул на столе шелковый шарф цвета вечерней зари и спросил:

— Как по-вашему, что это?

— Женские фитюльки.

— Не угадали. Фитюльки, только мужские: звонкая монета.

Городской голова велел выставить его за дверь. Тогда Бальдабью построил вниз по реке прядильню, на опушке леса — ригу для разведения шелкопряда, а на развилке вивьерской дороги — церковку в честь святой Агнессы. Нанял десятка три работников, выписал из Италии диковинную деревянную машину — сплошные шестеренки да колесики — и не изрек ни слова еще семь месяцев. Потом снова нагрянул к городскому голове и выложил на стол тридцать тысяч франков крупными купюрами в аккуратных стопках.

— Как, по-вашему, что это?

— Звонкая монета.

— Не угадали. Это доказательство того, что вы олух царя небесного.