«Отлично. По-моему, вы должны хорошо играть. Я приглашу вас к себе. Это недалеко отсюда. И вас тоже, мисс Уотерстон».
«Назначайте день. Я принесу торт», — сказала она.
«Старая американская традиция?» — спросил он.
Это было сказано с тоской в голосе, или я домыслил? Он не только говорил на довольно приличном английском, но явно получал удовольствие от разговора на нем.
«Нет, — сказала Нэнси, — это домашняя традиция, и притом принятая в глубинке».
«Значит, домашняя и принятая в глубинке», — повторил Мазаров.
«Примерно», — сказала Нэнси.
Киттредж, это был узловой момент вечера. Якорь переброшен через пропасть, за ним последует веревка. Она и последовала. Я расскажу вам в следующем письме про вечер, проведенный с Мазаровыми.
С любовью к вам, Хью и Кристоферу
помолвленный жених Гарри.
В письме я опустил остальную часть вечера. Нэнси была пьяна и сказала, что переела закусок, поэтому я отвез ее домой. Она живет в трехкомнатной квартире на первом этаже скромной виллы на улице Доктора Джеральдо Рамона, в трех кварталах от посольства.
— Я считаю, человек тогда свободен, когда он утром может ходить пешком на работу, — убежденно заявила она хоть и заплетающимся языком. У нее было явно два голоса. Тут я совершил ошибку и поцеловал ее.
Она ответила на мой поцелуй, словно мы и в самом деле были помолвлены и собирались завтра пожениться. Я обнаружил, что рот девственницы совсем не похож на другие. Ее губы вжались в мои словно семейная печать в воск. От ее зубов слегка пахло зубной пастой, зубным элексиром и пломбами, а дыхание было словно из горячей печи, в нем чувствовалось гниение, исходящее из желудка. Мною овладели чувства, в которых я никогда не смог бы признаться Киттредж. Я понимал, что Нэнси Уотерстон может стать моей навсегда, достаточно захотеть, и ощущение такой власти породило во мне что-то очень холодное. Вместо пальца Ханта, ласкавшего ее влагалище, я увидел свой палец.
Я пользовался им для прикрытия своих импульсов. Тут я поцеловал ее вторично — на сей раз в щеку, заверил, что вечер был замечательный и что мы, наверно, пойдем к Мазаровым вместе, и отбыл, сознавая, что один-единственный поцелуй мог подвести меня к женитьбе.
По пути домой я вспомнил, как Салли (понятия не имевшая о затее Ханта с помолвкой), проходя по лужайке мимо меня, умудрилась произнести хриплым нетвердым шепотом, который вот-вот мог сорваться на крик: «Дешевка, неужели ты не мог проявить хотя бы больше вкуса».
Однако тогда я первым делом подумал, не могли ли Финские Мики сфотографировать движение ее губ. И быстро сказал: «Это хитрость, задуманная Хантом. Не поднимай волны, Салли», — и приподнял рюмку, как принято в Фирме приветствовать в знак любезности жену коллеги.
Только сейчас, по пути домой, мне пришла в голову мысль, что русские тоже могли снимать то, что происходило в саду. Они увидели бы мое лицо. Что могли они понять из моих слов: «Это хитрость, задуманная Хантом. Не поднимай волны». Возможно, я слишком много выдал. С другой стороны, русские могли сделать далеко идущие выводы.
Я вспомнил одну мысль, высказанную Проституткой. «Знать то, что есть добро, — однажды сказал он мне, — и стараться изо всех сил это испортить, порочно. А когда человек лишь готов повышать ставки, не отдавая себе отчета в том, что делает, — это безнравственно». Значит, по этим меркам я человек безнравственный. Мне пришло также в голову, что все наши действия в Уругвае по этой логике могут быть сочтены безнравственными, но мне это было безразлично. Никому не позволяйте говорить, что простаки — всегда хорошие люди. И я поехал дальше — спать.
18
27 января 1958 года.
Дорогая моя Киттредж!
Я надеялся получить от вас письмо, но, возможно, вы ждете рассказа про Мазаровых. В таком случае я готов вам про них написать. Видите ли, я обязан сейчас докладывать о каждом шаге, предпринятом в отношении Бориса и Жени. А затем в Спячке и в Кислятине расчленяют мои телеграммы на молекулы.
Один пример нынешних методов работы: в Спячке и в Кислятине решили совместно с Хантом (ибо он не желает, чтобы его обходили при принятии любого решения, будь то крупного или малого), что Нэнси не должна сопровождать меня к Мазаровым. Они рассуждают так: если мы с мисс Уотерстон будем и дальше выступать как жених и невеста, наши актерские способности могут не выдержать испытания — во всяком случае, способности Нэнси. Я подозреваю, что Хант с самого начала совершил ошибку, возложив подобную роль на административного сотрудника, каким является Нэнси.
Так или иначе, мисс Уотерстон была настолько разочарована, что даже не стала это скрывать. «Чепуха какая-то, — сказала она, — вот чепуха, ей-богу, чокнутые». Честное слово, Киттредж, так и сказала. Затем вздохнула и, улыбнувшись профессиональной улыбкой, — Бог мой, она настоящий профессионал! — отправилась проверять еще один счет Горди Морвуда. Бедненькая Нэнси, она так скукожилась от огорчения.
А я стал готовиться к посещению Мазаровых. Я позвонил им и, следуя дотошным инструкциям Ханта, договорился о дате: сказал, что мы с Нэнси приедем. Идея в том, чтобы дома, кроме Бориса, была и Женя. Если она будет знать, что я приду без Нэнси, она может уйти, а Ховард хочет это предотвратить. Гораздо большим достижением считается заполучить жену и мужа вместе. Если Мазаровы находятся накануне разрыва, возможно, удастся понять, который из них скорее станет перебежчиком. А если это окажется сильная, крепко спаянная пара, то они могут и вместе перебежать. Таковы были наши предварительные рассуждения.
Настал назначенный день. Я приезжаю на чай и извиняюсь за Нэнси: ей что-то нездоровится. У них разочарованный вид. Я не могу не подумать, что Хант оказался прав. Если бы сказать Жене об этом заранее, ее могло бы не быть.
При довольно ограниченном выборе зданий в Монтевидео мои русские друзья живут в высотном доме на берегу Рамблы, в двух кварталах от другого такого же, где находится наша конспиративная квартира. Мазаровы живут на десятом этаже, и из их панорамного окна тоже виден пляж Поситос и океан. Но на этом сходство кончается. Свою квартиру они обставили как следует. Не уверен, что это в моем вкусе, но в гостиной у них негде плюнуть. Панорамное окно обрамлено тяжелыми бархатными портьерами; несколько мягких кресел и диван с кружевными салфеточками на спинке; маленький восточный ковер поверх большого; два самовара — один медный, другой серебряный; несколько напольных ламп с абажурами, украшенными бисерной бахромой; тяжелая горка красного дерева со стеклянными дверцами, где выставлены блюда и тарелки; на всех столиках маленькие бронзовые статуэтки XIX века, например бронзовая девица в прозрачном бронзовом одеянии, прилипшем к полуобнаженной груди, или Гермес, стоящий на шаре на одной ноге; на стенах репродукции картин в золоченых рамах: Сезанн, Гоген, Ван Гог и пара неизвестных мне русских художников; на картинах изображены цари в окружении православных священников и дворян, одетых как пираты, — должно быть, это бояре. В углу одного из полотен поверженный боярин истекает кровью от раны в шею. Очень выразителен его искривленный мукой рот. Приятно каждый день иметь перед глазами такую картинку!
На стенах висят восточные ковры, и я насчитал четыре набора шахмат, два из которых производят впечатление ценных. Одна из досок сделана из инкрустированного дерева.
Я невольно сопоставляю эту старомодную, мещанскую пышность с поцарапанной детьми, изгрызанной собаками светлой деревянной мебелью Шермана Порринджера и его книжными полками, покоившимися на кирпичах. Мазаровы, не обладая большими просторами (тем более теперь заполненными), превратили коридор, связующий их три с половиной комнаты, в этакую длинную, очень узкую библиотеку. Здесь с трудом могут протиснуться бок о бок два человека, и тем не менее вдоль обеих стен стоят темные дубовые книжные шкафы. Позднее я посмотрел книжную коллекцию Бориса, и должен вам сказать, что он читает по-французски, по-немецки, по-английски, по-испански, по-итальянски и на нескольких языках советских народов, чьи названия я не сумею воспроизвести. Он многое успел изучить, но ведь ему уже, как он сказал, тридцать семь лет. Хотя это противоречит досье, которое лежит в Кислятине и где сказано, что ему тридцать два, должен сказать, что его информация подтверждается. Он рассказывает о Второй мировой войне, на которой получил звание капитана, и многочисленные фотографии на столике подтверждают его военную карьеру. Я запоминаю погоны на фотографиях, чтобы в Кислятине могли потом проверить. Конечно, я не могу поклясться, что эти фотографии сделаны во время Второй мировой войны, но в них есть дух времени, а на одном снимке в глубине виден разрушенный город с горами щебня и вздыбившимися стенами домов.
«Это Берлин в последние дни войны, — сказал Мазаров. — Поэтому мы тут и улыбаемся».
«Да, вы, наверно, были счастливы: война подходила к концу».
Он передернул плечами. И вдруг помрачнел.
«Счастливы только наполовину, — коротко ответил он. И, словно спохватившись, что не принято такое говорить при госте, добавил: — Всегда ведь остается вопрос: заслужил ли ты остаться в живых? Люди куда лучше тебя погибли».
«И все-таки на фотографии ты улыбаешься», — возразила Женя.
«Я был счастлив», — сказал он, противореча себе.
«Мы встретились за два дня до этого, — сказала Женя. — Бориска и я. Впервые».
«Вы тоже были в Берлине?» — спросил я.
«Развлекала войска».
«Женя — поэт», — сказал Мазаров.
«Была», — сказала Женя.
«За последние два года она не написала ни единого стихотворения».
«Вот как», — сказал я.
«Такая уж тупица, — заметила Женя. — Moi
[99]».
«Ну что вы, — сказал я. (Киттредж, клянусь, мы становимся не лучше англичан, когда нам вдруг в чем-то признаются.) — Ну, тяжело, наверно, сидеть в этих красиво меблированных комнатах и смотреть, как высыхают чернила на пере». (Мне самому казалось, что это говорю не я, а герцог Фамфердомский.)
У русских есть, однако, одно достоинство. Они столь мгновенно реагируют, что никакая убийственная фраза не проживет дольше трех секунд.
«Красиво меблированных? — переспросила Женя. — Мебель-то собрана с разных концов. С миру по нитке».
Я не понял этого выражения, пока она не пояснила.
«От моей семьи, от его семьи. Из московской квартиры — от его отца; из ленинградской квартиры — от моей матери. Остатки семейных достояний».
«И здесь ничего нет вашего?»
«Это все мое. И Бориса. Aussi. Тоже».
«И ваше правительство, — сказал я, — переправило все это пароходом для вас сюда?»
«Конечно, — сказала она. — А почему бы и нет?»
«Но ваша квартира в Москве, должно быть, теперь пустая».
Она передернула плечами.
«Там живут».
Тут они усадили меня за шахматы — не самые лучшие, но и не самые худшие, — и Борис протянул мне белую пешку: «Вы мой гость».
Вы знаете, Киттредж, что я не того класса игрок, как Хью, но я и не безнадежен: однажды я вышел победителем на турнире средних игроков, а выступая против признанного мастера, который играл со студентами Йеля сразу на двадцати досках, оказался одним из трех, кто закончил игру вничью. Остальные семнадцать проиграли. И тем не менее, когда дело доходит до классной игры, я человек бесталанный.
Словом, как только началась игра, я почувствовал, что для Бориса она много значит. Мы словно вступили в международное состязание за человеческую душу. Я чувствовал, как напряжен Борис, и соответственно напрягся тоже.
«Если сомневаешься, ходи королем», — весело объявил я и сделал ход.
Мазаров отрывисто кивнул и впервые повел себя грубо, — а, по-моему, я говорил вам, что у него лучшие манеры изо всей команды на бульваре Испании, — так вот он откинулся в кресле и с минуту изучал меня. Он смотрел не на доску, а на меня, на мое лицо, мою позу, мою неуверенную улыбку. И под его взглядом я почувствовал себя снова в гимнастическом зале Сент-Мэттьюз, где через двадцать секунд мне предстоит сразиться с решительно настроенным парнем, который стоит на другом конце мата.
«По-моему, — сказал наконец Мазаров, — сицилианская защита будет правильным ответом на такой ход». И передвинул королеву в четвертый ряд.
Киттрежд, я отчетливо помню, как вы однажды сказали мне, что забросили шахматы в двенадцать лет, потому что не могли думать ни о чем другом. Я не хочу вызывать в вашей памяти наполовину погребенное, но должен вам сказать, что если черные на мой ход королем отвечают сицилианской защитой, это всегда грозит бедой. Каждый ход оборачивается против меня, и я не в состоянии вести игру. Борис недаром так внимательно меня изучал, а потом выбрал сицилианскую защиту.
Ну, вам все уже ясно. На шестом ходу я почувствовал себя неуютно, на восьмом передо мной замелькало поражение, а на десятом Борис, потеряв терпение — а мы играли без часов, — встал, вернулся с книгой в руке и, вопреки правилам вежливости или желая показать свое превосходство, принялся читать, пока я мучительно обдумывал следующий ход. Затем, как только я принимал решение, он поднимал глаза от книги, прикусывал, издав легкий звук одобрения, нижнюю губу, протягивал руку, делал ход, мгновенно учитывая позиционную схему, с помощью которой я надеялся преуспеть, и снова утыкался в книгу, а это — поверите ли? — был «Моби Дик»
[100] в издании «Современной библиотеки». Кстати, прочел Мазаров довольно много.
На четырнадцатом ходу Мазаров забрал у меня коня, а на пятнадцатом я сдался.
Женя принесла чай. Разговор после игры не клеился. Замечу, что Женя пользуется чайниками, а не самоваром.
«Так пьют англичане, — говорит она. Я спрашиваю, как ее отчество. И она отвечает: — Моего отца зовут Аркадий, так что я Евгения Аркадьевна».
«Звучит красиво, — говорю я. — Евгения Аркадьевна».
Мы немножко потренировались, выправляя мой акцент.
«Многие звуки в русском языке идут от леса, земли, реки, крика зверьков в чаще. В английском это иначе. Там влияют дороги, холмы, пляжи. Морской прибой».
Я всегда приемлю обобщения, но это кажется мне слишком примитивным.
«Я уверен, что вы правы», — говорю я.
Она пристально смотрит на меня. Словно ищет, что за человек скрывается под моей личиной.
«Можно посмотреть вашу библиотеку?» — спрашиваю я Бориса.
Он заставляет себя очнуться от глубокой депрессии, в которую погрузился по окончании игры. Широким жестом указывает на три четверти своих книг на русском языке и подводит меня к американским изданиям. У него почти весь Хемингуэй и почти все книги Фолкнера. А также Мэри Маккарти, Теннесси Уильямc, Артур Миллер, Сидней Ховард, Элмер Раис, весь ОʼНил, Клиффорд Одетс и Т.С. Элиот «На коктейле».
«У вас есть желание стать драматургом?» — спросил я.
Он хмыкнул.
«Драматургом? — переспросил он. — Да я не знал бы даже, как говорить с актерами».
«Чепуха», — говорит Женя.
Мазаров передергивает плечами.
«Я люблю Хемингуэя, — говорит он. — Хемингуэй показывает, какой была Америка перед Второй мировой войной, вы согласны? — Мы прошли чуть дальше вдоль полок, здесь стояли книги Генри Джеймса. — Ленин и Достоевский тщательно его изучали», — сказал Мазаров, постучав пальцем по «Золотой чаше».
«Это правда?» — спросил я, потрясенный известием.
«Нет, — сказала Женя. — Бориска шутит».
«Нисколько. „Золотая чаша“ — идеальный символ капитализма. Наверняка Дзержинский читал это».
«Борис, что ты глупости говоришь. Это оскорбительно для нашего гостя».
Он передернул плечами.
«Приношу извинения, — сказал он. И, глядя мне в глаза, спросил: — А вы кого любите? Толстого или Достоевского?»
«Достоевского», — сказал я.
«Отлично. Достоевский пишет на ужасающем русском, но я предпочитаю его. Так что у нас есть основа для дружбы».
«Прежде всего мне надо научиться как следует играть в шахматы».
«Это невозможно», — сказал он.
Его откровенность была столь неожиданной, что я рассмеялся. И он присоединился ко мне. С виду он такой крепкий малый — мускулистый, рано поседевший, с испещренным морщинами лицом, но под этой внешностью иногда проглядывает юнец, наивный и еще далеко не все понявший.
«Закуски, — сказала Женя. — Пробуйте закуски. Пейте чай. Или водку».
Я отказался. Она стала настаивать. Несмотря на ужасающий акцент, ее низкий голос ласкает. На приемах она выглядит таинственной, чувственной женщиной, экзотичной, мистической, столь же далекой от нас, как оракул; здесь же, в этом очень мещанском доме, она выглядит немолодой, по-матерински заботливой хозяйкой. Мне было трудно представить себе, что эти двое являются сотрудниками КГБ, будь то порознь или вместе. Однако Мазаров не преминул упомянуть Дзержинского — это наверняка своего рода сигнал.
Мы садимся, и разговор заходит об американской культуре. Мазарова интересует Джек Керуак и Уильям Бэрроуз, Телониус Монк и Сонни Роллинс, про которого я никогда не слыхал. У него есть пластинка Сонни Роллинса; он ставит ее для меня и расплывается в улыбке, когда я говорю, что не слышал лучшего тенор-саксофона.
Внезапно он меняет тему разговора.
«Женя сказала вам неправду», — говорит он.
«Евгения Аркадьевна соврала?»
То, что я употребил отчество, вызвало у него улыбку.
«За последние два года она все же написала одно стихотворение».
«Нет, оно ужасно. Не показывай», — говорит Женя.
«По-английски, — говорит Мазаров. — В этом году у Жени не получается на русском. Только не в этом году. Полная блокировка. Так что она попыталась… постаралась на вашем языке…»
«На закуску. Совсем маленькое стихотворение. На закуску, — говорит Женя. Она раскраснелась, и ее пышный бюст, клянусь, стал еще внушительнее. — Пустячок, — говорит она. — Мелочь».
«Разреши я прочту», — предлагает Бориска.
Они заспорили на русском. Она уступает. Идет в спальню и возвращается с листом дешевой бумаги из блокнота. На нем несколько неверной рукой начертано: «Головокружение от радости».
Можете поверить, увидев такой заголовок, я встретил ее предложение без особой радости, но… разрешите я воспроизведу вам это стихотворение. Бог свидетель, у меня теперь не только есть копия, но я знаю его наизусть после того, как над ним потрудилась Кислятина.
ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ ОТ РАДОСТИ
Наша птичка погибла в моей руке.
Перья ее стали саваном.
Я засекла тот миг —
Последний удар ее сердца
Все мне сказал.
Товарищ, сказала мне птичка,
Не стой в очереди,
Чтоб оплакать меня:
Я проваливаюсь в бездну,
А на самом деле взмываю ввысь.
«Было бы лучше, если б я написала по-русски, — сказала Женя, — но я не могу найти mots justes
[101]. На русском не могу. А вот на английском получилось. Грамматику Борис правильно выправил? А пунктуация? Правильная?»
«Да», — сказал я.
«Хорошо? Хорошее стихотворение?»
«По-моему, да».
«Женя признанный в России поэт, — сказал Борис, — хотя, возможно, недостаточно признанный».
«В Америке такое напечатают?» — спросила Женя.
«Наверное, — сказал я. — Разрешите мне это взять. У меня есть двое друзей, которые редактируют литературные журналы».
«Пожалуйста, — сказала она, — оно ваше». И, сложив бумагу, вложила ее мне в руку, при этом она смотрела на меня так, что я смутился: ведь мы стояли перед ее мужем. — Напечатайте под псевдонимом, — сказала она.
«Нет, — возразил Борис. — Пусть будет известно, что это работа советского поэта».
«Безумие», — пробормотала она.
«По-моему, вам стоило бы изменить заголовок, — посоветовал я. — Немного слишком в лоб, не по-английски».
Она не пожелала ничего менять. Ей нравилось, как он звучит.
«Ни за что не буду менять „головокружение“.»
Я ушел после небольшой дискуссии о том, когда мы снова встретимся. Мазаров предложил устроить пикник для Нэнси и меня. Я согласился. Но когда назначенный день настал, Нэнси уже не было на борту, а Женя куда-то уехала на весь день. Так что на пикник мы отправились вдвоем с Борисом.
Однако что-то я начал спешить; пожалуй, лучше будет подождать день-другой и рассказать все до конца в следующем письме.
Ваш
Гарри.
19
16 февраля 1958 года
Дорогая Киттредж!
Я намеревался снова взяться за письмо к вам недели две назад. Однако Кислятина то и дело вытаскивала меня к ответу, и я каждый вечер возвращался к себе в гостиницу с больной головой, надеясь суметь заснуть. А кроме того, меня беспокоит отсутствие отклика от вас. Иногда я даже думаю, не лежат ли у вас мои письма нераспечатанной стопкой. Ну, в общем, когда тебя достаточно часто допрашивают в Кислятине, нет такого жуткого сценария, который не поднял бы своей параноидной головы.
Возможно, вы помните, какие скромные результаты дала моя встреча с Мазаровыми. Ну, отдел Советской России так не считал. После того как я отправил в Вашингтон длинную телеграмму с описанием маленького междусобойчика с моими новыми советскими друзьями, я получил в ответ телеграмму с вопросами такую же длинную, как мое последнее письмо к вам. Ответ на них занял у меня полтора дня. Затем из отдела Советской России к нам прилетел человек, чтобы лично допросить меня.
Судя по акценту и внешности, это был еще один Финский Мик. Он назвался Омэли. Он не слишком высокий и очень тощий, а кроме того, с рожками, да, именно с рожками на почти лысой голове. Зато у него пышные баки. А на груди, судя по всему, такая густая поросль, что волосы вылезают из-под рубашки и доходят до середины шеи. От этого у него образуется подобие рюша вокруг воротника. Выглядит Омэли как изголодавшийся дикий медведь. Можете представить себе, как отнесся Ховард Хант к Халмару Омэли.
Ну а Халмару Омэли наплевать на то, кто о нем что думает. Он существует для того, чтобы выполнять свою работу. На второй день пребывания в его неизменно ледяном обществе я понял, что он напоминает мне истребителя тараканов, который появлялся в квартире моей матери на Парк-авеню в те веселые утра, когда повариха обнаруживала тараканов на плите, потому что горничная не вымыла как следует гриль. Не хочу вызвать у вас рвоту, но Омэли выглядит как ликвидатор, готовый оставить от нашего противника лишь мокрое место. Коммунисты — вши, советские коммунисты — бешеные вши, коммунисты-гэбисты — истово бешеные вши, а я был в контакте с последними.
Тут я преувеличиваю. Да только нет, не преувеличиваю. Он так дотошно расспрашивал меня про военные фотографии Мазарова, что я начал чувствовать себя глубоко виноватым: надо же было так мало запомнить. В самом деле, я начал задумываться, почему не запомнил больше. Халмар, которого сначала наверняка замариновали в сперме подозрительности, а уж потом он попал в лоно своей ясноокой матушки, снова и снова задавал мне одни и те же вопросы, лишь слегка перефразируя их. Я допустил большую ошибку, описав в моей первой телеграмме Бориса и Женю, как «довольно приятных» людей. Моим намерением было дать им объективную характеристику, но это вызвало страшную озабоченность в контрразведывательной части отдела Советской России. Поверите ли, меня расспрашивали о каждом аспекте встречи. Могу я припомнить последовательность ходов в шахматах? Я постарался воспроизвести всю игру, но не смог объяснить, почему такое начало привело к такому концу. Это взбесило Халмара Омэли. Судя по всему, Мазаров по их досье (где, напомню вам, ему тридцать два года, а не тридцать семь) настолько сильный игрок в шахматы, что они хотели убедиться, не подыгрывал ли он мне, — тогда можно было бы подумать, что он хотел меня обставить. Нет, снова и снова повторял я, он мне не подыгрывал — не очень-то приятно сдаваться на пятнадцатом ходу.
Затем мы перешли к обстановке. Кислятина проверила по своим источникам, что представляла собой московская квартира отца Мазарова и ленинградская квартира матери Жени. После чего начали спрашивать, какие американские романы и пьесы стояли на книжных полках у Мазарова. Это книги новые? Или потрепанные? Проблема состояла в том, чтобы выяснить, насколько он близок к тому, за кого себя выдает, а выдает он себя за русского специалиста по американской культуре.
Затем мы перешли к стихотворению. Мне был дан магнитофончик с часовой кассетой — пленка кончилась прежде, чем мы дошли до стихотворения. А все потому, что меня попросили воссоздать весь диалог. Как отреагировали Мазаровы на мое предположение, что стихотворение может быть напечатано в Америке? Уверен ли я, что Женя пробормотала: «Безумие»?
Не стану вам докучать описанием того, сколько времени они потратили на обсасывание строк «Я проваливаюсь в бездну, а на самом деле взмываю в высь». (Это, конечно, интерпретируется как исходящее от Мазаровых предложение перейти к нам.)
На второй день я спросил Омэли: «Вы всегда вникаете во все детали после встречи сотрудника управления с русскими?»
Он улыбнулся, как бы говоря, что только такой идиот, как я, мог задать подобный вопрос. У меня было такое чувство, точно я сижу в кресле у зубного врача.
На третий день Ховард Хант пригласил меня в свой любимый ресторан «Эль Агила» на обед. Кислятина, сообщил он, вне себя из-за неточностей в досье Бориса. Они очень огорчились, получив мой отчет, где было сказано, что ему тридцать семь лет, — это же ставит под вопрос достоверность их досье о советском персонале. Теперь предстояло выяснить: является ли наш Борис тем, на кого у них досье, или кем-то другим?
«Следующий вопрос, — сказал Хант. — Хочет ли Борис перебежать к нам или же он хочет заловить тебя?»
«Практически он это уже сделал, — сказал я. — Ничем другим я больше не могу заниматься».
«Это пройдет, — сказал Хант. — Негативный отзыв из Берлина, возможно, заставляет немного поджаривать тебя, но просто держись позитивной стороны уравнения. Добейся перехода Бориса к нам, и все букеты будут положены к твоим ногам. — Он кивнул, — Но, приятель, в следующий раз будь более наблюдательным».
«Не все сходится, — сказал я. — Если Борис хочет перейти к нам, зачем ему меня обхаживать и ставить себя под угрозу?»
«Учитывая роман Жени с Варховым, Борис мог передумать. — Хант попробовал вино из только что открытой бутылки и сделал гримасу. — Joven, — сказал он официанту, — esta botella es sin vergüenza. Por favor, trae un otro con un corcho honesto
[102]. Итак, исходная позиция: не все сходится. Зачем устанавливать с тобой дружбу? Что можешь им дать ты, Гарри Хаббард? Не слезай с этого. Думай об этом. Возможно, они считают, что ты способен им что-то дать».
«Это выше моего понимания, Ховард», — сказал я, и тут перед моим мысленным взором возникло лицо Шеви Фуэртеса. А не могли русские сообразить насчет ЛА/ВРОВИШНИ?
«Вернемся к основным фактам, — сказал Ховард. — Что нам известно наверняка? То, что Борис, будь то Мазаров первый или Мазаров второй, является сотрудником КГБ. В резидентуре Монтевидео он, несомненно, Номер Два после Вархова».
«Несомненно».
«Хойлихен и Фларрети тщательно изучили свои пленки и увидели приказную манеру обращения. Они могут документально подтвердить, кто чью задницу клюет. Вархов стоит выше советского посла и его штата. А Мазаров его Номер Два. Тем временем Номер Один трахает изо всех сил жену своего Номера Два, а Номер Два ищет дружбы с тобой».
«Я боюсь пикника, — сказал я. — Не самого пикника. А трех дней с Омэли, которые за ним последуют».
«Срежь с Мазарова пару кусочков настоящего мяса, и я сотру в порошок все тесты Халмара. Но постарайся избежать ничейных результатов».
Вот так меня вооружили, Киттредж, так вооружили. Позвонила Женя и спросила, будет ли Нэнси. Когда я сказал, что она все еще неважно себя чувствует, Женя, совсем как Борис, хмыкнула. Жени с нами тоже не будет.
И вот сегодня, в воскресенье утром, — а сейчас, когда я пишу вам, воскресный вечер, — мы с Борисом отправились за город. Он прихватил свои рыболовные снасти и еще кое-что, поскольку Женя не приготовила нам корзинки с едой. Я чувствовал себя выжатым как лимон и был рассеян — в таком же состоянии, по-моему, был и Борис. Мы почти не разговаривали. Проехав с полчаса, он открыл отделение для перчаток и протянул мне фляжку с виски, что при сложившихся обстоятельствах можно было только приветствовать. Под влиянием алкоголя мы обменялись двумя-тремя словами.
«Вы любите сельскую местность?» — спросил он.
«Не слишком».
Киттредж, это был мой всего лишь второй выезд за пределы Монтевидео. А я провел там почти полтора года! Даже сейчас не могу этому поверить — оказывается, я такой окопавшийся зверь! Когда я учился в Йеле, я ни разу не выезжал из Нью-Хейвена. Здесь весь мир для меня ограничен посольством, конспиративной квартирой, виллой Ханта в Карраско и моим дешевым номером в гостинице. Очевидно, то, чем я занимаюсь, так много для меня значит, что я просто не обращаю внимания, сколь ограниченны мои передвижения, — и так из месяца в месяц. За первые три дня моего пребывания здесь я увидел в городе больше, чем за все остальное время.
А за пределами Монтевидео мало на что можно посмотреть. Вдоль океана расположены третьесортные курорты, пытающиеся стать второсортными. Пыль штукатурки поднимается от недостроенных вилл, которые стоят вдоль дороги. Дальше от моря — слегка волнистые, поросшие травой долины, кое-где огороженные, и тогда там пасется скот, в общем, пейзаж довольно однообразный.
Мазаров внезапно нарушает молчание: «Quando el Creador llego al Uruguay, ha perdido la mitad de Su interes en la Creation»
[103].
Мы рассмеялись. По-испански Мазаров говорит хуже, чем по-английски, но я от души смеюсь — частично от его акцента. А ведь и правда: Господь Бог, добравшись до Уругвая, действительно потерял половину своего интереса к сотворению мира.
«Тем не менее я люблю эту страну, — говорит Борис. — Она способствует внутреннему успокоению».
Я этого что-то не чувствую. Шоссе перешло в узкую, разбитую двухполосную дорогу, всю в ухабах и масляных пятнах от тяжелых грузовиков, и, когда мы останавливаемся возле кафе при заправочной станции поесть неистребимых гамбургеров и выпить местного cerveza
[104], нас встречает запах прогорклого говяжьего жира и лука — такое заведение Порринджер называл «бордель, пропахший дорожными запахами».
Да, Мазарова здесь знают. Мы, видимо, находимся недалеко от места, где он ловит рыбу, и он, должно быть, часто останавливался тут. Мне приходит в голову мысль, не напоминают ли ему эти плохие дороги, этот плоский пейзаж, этот маленький придорожный кабачок его родину, и, словно мы подключены к одной и той же волне, он вдруг произносит после первого глотка пива: «Уругвай похож на уголок России. Трудноопределимый. Но мне нравится…»
«Почему?»
«Когда природа поражает, человек кажется таким маленьким. — И он приподнял кружку. — За Швейцарию!»
«А здесь вы чувствуете себя крупнее природы?»
«В хорошие дни — да. — Он внимательно на меня посмотрел. — Вы знаете уругвайцев?»
«Немногих». — Однако я тут же подумал про Шеви.
«Я тоже. — Он вздохнул и поднял кружку с пивом. — За уругвайцев».
«Почему бы и нет?»
Мы чокнулись. И молча принялись за еду. Мне приходит в голову, что Борис, возможно, находится под не меньшим стрессом, чем я. Я вспоминаю наставление Ханта: «Постарайся избежать ничейных результатов».
«Борис, — спрашиваю я, — к чему все это?»
«Увидим».
У меня такое чувство, будто мы снова сидим за шахматами. Не хочется ли ему почитать книжку в ожидании моего очередного осторожного хода?
«Разрешите уточнить, — говорит он. — Я знаю, кто вы, и вы знаете, кто я».
Вот теперь мне надо включать магнитофончик. Рычажок включения у меня в кармане брюк, и высвобождение левой руки (которая держит гамбургер) едва ли покажется Мазарову неуклюжим маневром, как кажется мне.
«Да, — говорю я, включив рычажок, — итак, вы утверждаете, что знаете, кто я, и что я знаю, кто вы».
Мой неприкрытый маневр вызывает у него улыбку.
«Природу наших занятий», — говорит он.
«И что это дает?»
«Перспективу продолжительных бесед. Это возможно?»
«Лишь в том случае, если мы доверяем друг другу».
«Наполовину уже будет достаточно для такого рода бесед».
«Почему вы выбрали именно меня?»
Он пожимает плечами.
«Потому что вы здесь».
«Да, я здесь».
«И выглядите человеком осторожным».
«Судя по всему, так оно и есть».
Он одним махом опустошает большую часть кружки.
«Я больше теряю, — говорит он, — чем вы».
«Ну, это, — говорю я, — зависит от того, чего вы хотите».
«Ничего не хочу».
«А вы не хотите перейти к нам?» — спрашиваю я.
«Вы что, сумасшедший или бестолочь?» — тихо произносит он в ответ.
Киттредж, я думаю о том, как это будет выглядеть, когда запись перепечатают с пленки. Текст ведь не передаст отсутствия чувства оскорбленного достоинства в его голосе. И наоборот, выставит всю мою неумелость.
«Нет, Борис, — сказал я, — я не сумасшедший и не бестолочь. Вы ко мне подошли. Держались дружелюбно. Сказали, что нам есть о чем поговорить. Могу ли я расценить это иначе, чем то, что вы хотите сблизиться с нами?»
«Или как показатель того, что ваш народ абсолютно ничего не знает о моем народе».
«Готовы вы сказать мне, зачем мы здесь?»
«Возможно, вы будете разочарованы».
«Разрешите мне самому судить об этом».
Он промолчал, и мы продолжали сидеть рядом за столиком, лицом ко входу, под навесом, который хлопал со звуком пистолетного выстрела всякий раз, как мимо проезжал грузовик.
«Давайте снова подойдем к этой проблеме, — сказал я. — Чего вы в действительности хотите?»
«Политической информации». — И улыбнулся, как бы опровергая свои слова.
«Я, пожалуй, больше готов получать, чем давать».
«А иначе и быть не могло, — сказал он. И устало вздохнул. — КГБ — сокращенное название Комитета государственной безопасности».
«Я это знаю. Даже дипломат, служащий в Госдепартаменте, это знает».
Его явно забавляло то, что я упорно держусь прикрытия.
«В КГБ много управлений», — сказал он.
Это я тоже знал.
«Возьмем Первое и Второе управления. Первое занимается советскими офицерами за границей. Второе — безопасностью внутри страны. Соответствует ЦРУ и ФБР».
«Да», — сказал я.
«Наше ФБР — Второе управление — имеет хорошую репутацию в Америке. Считается эффективным. Но многие из нас считают, что там одни дураки. Хотите анекдот?»
«Да, — сказал я, — хочу».
«Конечно. Почему, собственно, нет?»
Тут мы оба рассмеялись. Ситуация была забавная. Мы оба знали, что у меня включен магнитофончик и все сказанное будет затем проанализировано. Мы опрокинули по кружке с пивом. Борис хлопнул в ладоши, и тотчас появился патрон с двумя кружками и бутылкой водки. Мне пришло в голову, что это кафе вполне могло быть русским наблюдательным пунктом с микрофонами, скрытыми в дереве стен, и с камерой в потолке.
Или же Мазаров так часто сюда заезжает, что хозяин держит для него несколько бутылок водки.
Да, Киттредж, как ни странно, Мазаров с рюмкой в руке ничем не отличался от крепышей, прошедших огонь и воду и живущих выпивкой, — он размягчался на глазах.
«Двое сотрудников Второго управления, нашего ФБР, — принялся он рассказывать, — едут в машине следом за машиной, в которой сидят молодой человек и девушка, по улицам Москвы, затем выезжают на шоссе. Молодой человек и девушка встречались с иностранцами, которых им не следовало посещать, но это дети очень высокопоставленных чиновников, так что они ничего не боятся. Они говорят друг другу: „Надо избавиться от этих громил“. — Борис помолчал. — Правильное я употребил слово?»
«Абсолютно правильное».
«От тупых соглядатаев. Громил. Верно?»
«Точно».
«Итак, молодой человек и девушка останавливают машину на обочине. Вторая машина тоже останавливается в сотне метров позади них. Наш молодой храбрец вылезает из машины. Поднимает капот, давая понять, что с машиной что-то неладно. Что делают громилы?»
«Что же?»
«Тоже выходят из машины, — торжественно произносит Борис, — и поднимают капот. Настоящие попугаи, верно?»
«Да, — говорю я, — глупо».
«В нашем Втором управлении сверхдостаточно глупцов».
«Зачем вы мне это рассказываете?»
«Потому что ваше ЦРУ должно делать разницу между Первым и Вторым управлениями. Ваше ЦРУ считает, что все КГБ сплошь состоит из тупых скотин».
«Ну, это неправда, — сказал я. — Мы потратили не одну неделю на анализ того, что почерпнул Дзержинский из „Золотой чаши“.»
Борис так и грохнул. Хохочет он с громким рыком и хлопает собеседника по спине. А мужчина он чертовски сильный.
«Вы мне нравитесь», — говорит он.
«Головокружение от радости», — говорю я в ответ.
Мы оба снова рассмеялись. И чуть не обнялись. Когда веселье прошло, Мазаров сразу стал серьезным.
«Да, — сказал он, — мы, сотрудники Первого управления, выезжаем за границу. Работа требует, чтобы мы изучали другие народы. При этом мы сталкиваемся — иногда весьма болезненным путем — с недостатками советской системы. Мы даем Центру довольно точную картину происходящего. Стремимся подправить нашу великую советскую мечту. Именно так. Даже когда ответы на возникающие вопросы неприятны и показывают, что виноваты мы. Начальство в Первом управлении знает обо всех отрицательных сторонах Советского Союза больше, чем кто-либо в вашей стране».
«У нас о вашей организации другое представление».
«Конечно. По-вашему, КГБ — это убийцы».
«Ну, не так прямолинейно».
«Нет, именно так. Люди самого низкого сорта! Вы говорите о нас как об убийцах. А мы профессионалы. Назовите хоть одного сотрудника ЦРУ, который по нашей вине потерял хотя бы палец».
«Обычно достается наемникам», — сказал я. В этот момент я подумал о Берлине.
«Да, — согласился Борис, — наемным помощникам крепко достается. Это так и у вас, и у нас».
Я промолчал.
«Когда же мы пойдем удить рыбу?» — осведомился я наконец.
«Плевал я на рыбу, — сказал он. — Давайте выпьем».
Мы выпили. Через какое-то время у меня возникло такое чувство, что Мазаров давно ждал возможности поговорить с американцем.
Я теперь хорошо изучил его — дело в том, что, как большинство русских, он говорит, приблизив лицо к моему лицу (это, наверное, оттого, что они живут в тесных квартирах), и потому я детально изучил его внешность: видел, где бритва оставила немножко щетины, видел торчащие из носа волоски, чувствовал в дыхании запах гамбургера, турецкого табака, лука, водки, пива — словом, достаточно всего, чтобы это было, клянусь, даже приятно, как исходящий изо рта запах гниения, что указывает на бесхитростность человека. Хью однажды познакомил меня с незабываемой формулой Энгельса о том, что количество переходит в качество, так вот: легкое зловоние в дыхании совсем не похоже на запах гнилых зубов. Я делаю это отступление, потому что мы так долго сидели с Бориской — а он скоро потребовал, чтобы я называл его Бориска, Бориска и Гарри, — за столиком в кафе, что обед превратился в ранний ужин, и солнце уже светило нам в глаза с запада, опустившись ниже навеса, обращенного к дороге, по которой время от времени проезжала машина и у входа появлялся очередной пьянчуга.
Мазаров около часа распространялся про Никиту Хрущева. Никому в Америке не понять Советского Союза, заявил Бориска, если не понимать премьера. А это великий человек.
«Великий применительно к нынешней ситуации в Советском Союзе». И он стал перечислять, повторяя много раз: бесчисленное множество убитых. Бесчисленное множество русских было убито в Первую мировую войну, бесчисленное множество было убито в Гражданскую войну, развязанную, напомнил он мне, американцами, англичанами и французами; бесчисленное множество было убито Сталиным во время коллективизации, бесчисленное множество советских солдат и граждан было убито Гитлером, и бесчисленное, бесчисленное множество убито затем Сталиным после войны. «Советский Союз, — сказал Борис, — пострадал больше, чем жена, которую изо дня в день избивает мерзавец муж. Сорок лет! Будь это американская жена, она возненавидела бы мужа. Но русская жена мудрее. Ведь в подобном браке мужчина хочет лишь улучшения».
«Я что-то совсем запутался, — говорю я. — Кто русская жена и кто муж?»
«О, русская жена — это Россия. А муж — партия. Бывает, приходится признать, что русская жена виновата. Возможно, она заслуживает, чтобы ее поколотили. Стоит, глядя в землю. И не двигается вперед. А муж хоть и пьет, но смотрит в небо. — Тут Мазаров умолк и вдруг влепил себе такую пощечину, что на кухне зазвенела бы посуда. — Совсем опьянел, — сказал он и велел принести черного кофе. — Все, что я говорил раньше, одно квохтанье».
«Квохтанье?»
«Чепуха. Общие фразы. Отношения между коммунистической партией и народом нелегко объяснить. Советские дети вырастают в уверенности, что сила воли поможет стать лучше. Достаточно захотеть быть хорошим и неэгоистичным. Мы пытаемся уничтожить интерес к личному обогащению.
Это очень трудно. В детстве я стыдился проявлений алчности. Это налагает на лидера такого народа огромное бремя. Все стремятся быть лучше. Сталин — мне стыдно в этом признаться — утратил внутреннее равновесие. На смену ему пришел Хрущев, храбрый человек. Я люблю Хрущева».
«За что?» — спросил я.
Мазаров передернул плечами.
«Потому что он был плохой. И старается стать лучше».
«Только плохой? Он же был палачом Украины».
«Это они вас так учат. Они ориентируют вас на зиму, Гарри. Но забывают, что наступит весна».
«Кто — они?»
«Ваши учителя. Они упускают из виду серьезное обстоятельство. Взгляните на дело с русской точки зрения. Мы видим, как власть точно магнитом притягивает жестоких людей».
«Не выходите ли вы за рамки марксизма?»
«Это ультрамарксизм. И идет он от русского народа. И от Маркса. Мы ожидаем жестоких лидеров. Вопрос, который мы себе задаем: могут ли лидеры преобразоваться? Стать лучше. Сталин был великим человеком, но он не преобразовался. Стал только хуже. Страшные дела, которые он творил, довели его до безумия. Хрущев — его противоположность». Мазаров снова дал себе затрещину, словно хотел выправить свой английский и заставить мозг работать в унисон с языком. Он изъяснялся по-английски вполне прилично, но под интонацией просматривался русский Тарзан. По мере того как Борис пьянел, я замечал, что язык его становился все грубее.
«Да, — продолжал он, — посмотрите на Хрущева. Он не пользуется всеобщей популярностью. Многие злословят по его поводу. Говорят, что он слишком эмоционален. — Надеюсь, Киттредж, вы схватили, в чем суть. Еле заметное отступление от линии. — Да, — продолжал Борис, — почти все считают Хрущева человеком некультурным. Вам понятно это выражение?»