Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Да, вскоре после этого я пошла разжигать огонь в ревизионном бюро, и туда же пришла миссис Ганнинг. Она попросила у меня ящик с углем.

В это же время происходит невероятная вещь. Софья Андреевна, которой исполнилось 53 года, увлеклась извест­ным композитором, учеником Петра Ильича Чайковского, Сергеем Ивановичем Танеевым. В 1897 году он проводил лето в Ясной Поляне, жил во флигеле, играл с Толстым в шахматы, музицировал и скорее всего даже не догадывался, какие чувства испытывает к нему хозяйка усадьбы. По мер­кам XIX века это было абсолютное безумие! Объяснить его можно было только тем потрясением, которое пережила Софья Андреевна со смертью Ванечки. В дневнике она пи­шет, что уходила в сад и советовалась с мертвым Ванечкой, как ей вести себя в отношении Танеева. Между тем Тол­стой не на шутку ревновал жену. Удивительным образом сюжет «Крейцеровой сонаты», написанной семь лет назад, аукнулся в семье Толстых. Ведь и главный герой «Сонаты» Позднышев ревнует жену к музыканту.

– Упоминала ли она, что мистер Литтл все еще находится в своем кабинете или что у него все еще горит свет?

Таким образом, не только «верования» Толстого, но и семейная ситуация подталкивала его к уходу. Сыновья вы­росли, дочери хотят замуж, жена влюблена в Танеева. Но в письме жене он объясняет уход идейными причинами:

– Нет, ничего такого она не говорила.

«...как индусы под 60 лет уходят в леса, как всякому ста­рому религиозному человеку хочется последние года своей жизни посвятить Богу, а не шуткам, каламбурам, сплетням, теннису, так и мне, вступая в свой 70-й год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения, и хоть не пол­ного согласия, но не кричащего разногласия своей жизни с своими верованиями, с своей совестью...»

Мистер Кеммис спросил Кэтрин, видела ли она кого-нибудь еще в здании после встречи с миссис Ганнинг. Она на мгновение задумалась, прежде чем ответить, что видела мистера Торнтона и еще двух джентльменов в кабинете адвоката, когда поднималась туда, чтобы убрать со стола.

Что значит уйти в леса? Россия — не тропическая Ин­дия. Для жизни здесь нужен теплый дом. Куда мог уйти Тол­стой? Где он мог бы жить, кроме Ясной Поляны? Ведь он передал все свои имения и дом в Москве супруге и детям.

– Что вы делали, когда закончили уборку?

Конечно, Толстой был бы желанным гостем в семье Черткова. Но Черткова в феврале 1897 года выслали за гра­ницу...

– Я спустилась на кухню налить себе чай.

И Толстой остался. Но не уничтожил письмо жене, спрятал в обшивке кресла. Он отсрочил уход, не отказыва­ясь от него. Софья Андреевна прочитает письмо уже после смерти мужа.

– Сколько тогда было времени?

В 1899 году Толстой заканчивает работу над третьим после «Войны и мира» и «Анны Карениной» и последним романом — «Воскресение», который писал десять лет с большими перерывами. В основу романа лег рассказ зна­менитого юриста и общественного деятеля Анатолия Фе­доровича Кони, как один из присяжных заседателей во вре­мя суда узнал в обвиняемой в краже проститутке девушку, которую когда-то соблазнил. Потрясенный увиденным, он решил на ней жениться и хлопотал об этом, но она умерла в тюрьме. Толстого глубоко взволновала эта история, и он попросил Кони подарить ему этот сюжет. В черновом вари­анте роман так и назывался — «коневская повесть».

– Половина десятого. По дороге на кухню я проходила мимо гостиной миссис Ганнинг и посмотрела на часы в комнате.

Этот роман писался особенно трудно. Не случайно он трижды на несколько лет бросал работу над ним. Не нра­вился роман и Софье Андреевне, которая подозревала, что история с соблазненной девушкой носит для ее мужа лич­ный характер. И она была права. В молодости с Толстым случилась та же история, с той лишь разницей, что соблаз­ненная им девушка Гаша не стала проституткой, а служила горничной у его сестры Марии Николаевны.

– И что вы делали после этого?

Тем не менее он всю жизнь казнил себя за этот посту­пок и в образе князя Нехлюдова в какой-то степени выво­дил самого себя. Но при этом роман получался настолько морализаторским, что Толстой-художник в данном случае бунтовал против Толстого-моралиста, и работа постоянно стопорилась.

Толчок, заставивший Толстого закончить эту вещь, при­шел извне. В 1898—1899 годах Толстой вместе со старшим сыном Сергеем и другом семьи, режиссером и революцио­нером Леопольдом Сулержицким занимался переселением в Канаду восьми тысяч русских духоборов. Эта религиозная секта подвергалась особым гонениям в России за отказ не­сти военную службу и публичное сожжение оружия. Духо­боров выселяли на Кавказ и в Сибирь, у них отнимали де­тей, которых они отказывались крестить по православному обряду, в их деревни с карательной миссией отправляли ка­зачьи войска...

– Оставалась на кухне, пока часы не пробили одиннадцать. Затем я зажгла лампу и пошла наверх, чтобы запереть все двери.

Сначала около тысячи духоборов были переселены на Кипр. Но греческий остров совсем не подходил им, тради­ционно занимавшимся земледелием, по климату и составу почвы. И тогда было принято решение о переселении их в пустынные места Канады, где почвенно-климатические ус­ловия были похожи на российские.

– Когда вы поднимались, окно, выходящее на платформу, было открыто или закрыто?

Но для этого, как и для помощи голодающим, нуж­ны были деньги, и немалые. Собирать пожертвования че­рез обращение в газеты было невозможно, поскольку секта духоборов считалась запрещенной в России. Часть денег с помощью английских квакеров собрал в Англии Чертков. Другую часть дал Толстой. Ради этого он вынужден был за­ключить с крупнейшим российским издателем Адольфом Федоровичем Марксом договор о публикации романа «Вос­кресение» частями в популярнейшем в конце XIX — начале XX века журнале «Нива». Договор этот предусматривал вы­плату Толстому 12 тысяч рублей, которые и пошли на пере­селение духоборов. В этом случае Толстой решился на на­рушение им же установленного правила — не брать денег за свои сочинения.

– Закрыто.

И был наказан за это. Маркс торопил Толстого с окон­чанием романа, постоянно посылая ему письма с напо­минанием о присылке очередных глав. Из-за границы на Толстого давил Чертков, настаивая на противополож­ном — придерживать отсылку глав Марксу, чтобы сам он успел продать рукопись романа иностранным издателям. Ведь Толстой отказался от авторских прав, и то, что уже на­печатано, можно было безвозмездно переводить и публи­ковать. Толстой оказался меж двух огней, раздираемый на части издателем-магнатом и издателем-другом...

– Когда вы дошли до кабинета мистера Литтла, его дверь была заперта?

В связи с этим проницательный зять Толстого М. С. Су­хотин писал в дневнике: «То заявление, которое JI. Н. давно (в 1891 г.) сделал о том, что его писания принадлежат всем, собственно говоря, ради Черткова потеряло всякий смысл. В действительности писания JI. Н. принадлежат Черткову. Он их у него отбирает, продает их кому находит это более удобным за границу для перевода, настаивает, чтобы JI. Н.

– Да. Я даже проверила: повернула ручку и хорошенько ее дернула.

поправил то, что ему, Черткову, не нравится, печатает в России там, где находит более подходящим, и лишь после того, как они из рук Черткова увидят свет, они становятся достоянием всеобщим... Если бы я стал припоминать все те поступки JI. Н., которые вызывали наибольшее раздраже­ние в людях, то оказалось бы, что они были совершены под давлением Черткова. Например, помещение в \"Воскресе­нии\" главы с издевательством над обедней».

Речь шла о 39-й и 40-й главах романа, где Толстой в сатирическом ключе изобразил главное из церковных та­инств — евхаристию или причастие. Это не лучшее, что вы­шло из-под пера Толстого. В этих главах чувствуется его раздражение, возможно, связанное с тем, что Церковь не­посредственно участвовала в гонениях на духоборов и дру­гих сектантов. В России эти главы, конечно, не были напе­чатаны. Но в английском издании романа на русском языке Чертков восстановил их, что сделало их особенно замет­ными.

– Ключ был в двери?

Издательская склока вокруг романа раздражала Тол­стого. «Тяжелые отношения из-за печатания и переводов \"Воскресения\", — пишет он в дневнике, имея в виду конф­ликт Черткова и Маркса. — Но большей частью спокоен».

– Снаружи его не было.

Публикация романа не принесла Толстому радости, и потому что он был вынужден взять за нее деньги, и потому что копирайт, от которого он отказался, де-факто перешел к Черткову.

– Горел ли в комнате свет?

И проблемы в связи с публикацией возникли очень се­рьезные.

– В замочную скважину я не заглядывала, а снаружи ничего видно не было.

В 1901 году Толстого отлучили от Церкви.



– Вы видели мистера Ганнинга или миссис Ганнинг перед тем, как лечь спать?

Отлучение от Церкви

Отлучение Толстого от Церкви — один из самых извест­ных моментов его биографии, вызывающий наибольшие споры. В то же время в событии этом, случившемся более ста лет назад, всё еще много неясного. Популярная точка зрения, что Толстого от Церкви не отлучали, что он сам отпал от нее, а Церковь просто вынуждена была этот факт констатировать, является исключительно современным взглядом на этот вопрос.

– Да. Я вернулась вниз, и примерно через пять минут после этого мистер Ганнинг вошел на кухню. Миссис Ганнинг была в холле со свечой в руке. Она сказала, что уже около двадцати минут двенадцатого, и мистер Ганнинг сказал, что мне пора выключать газ. Я поднялась, чтобы запереть дверь на платформу. По дороге я встретила сторожа Кинга и пожелала ему спокойной ночи, а затем вернулась вниз и выключила газ на главном кране.

Верно, что в отношении Толстого не провозглашали анафемы. В начале XX века в России поименно не анафе- матствовали никого. Последний раз анафеме предавали гет­мана Мазепу в XVIII столетии. С 1801 года имена еретиков не упоминались в церковных службах. Из списка прокли­наемых священниками убрали даже Лжедмитрия I — Гри­гория Отрепьева. Странно было бы, если бы на его месте оказался Толстой!

– Он выключает все газовые фонари в здании?

– Да, за исключением кабинета мистера Кэбри, кабинета мистера Моана и кабинета мистера Литтла. Запорный кран для этих трех кабинетов находится рядом, но я про него забыла.

Тем не менее, читая газеты, мемуары и частную пере­писку начала XX века, мы крайне редко встречаем в них слово «отпадение». Все писали именно об «отлучении». Все прекрасно понимали, о чем идет речь. «Определение» Свя­тейшего синода от 22—24 февраля 1901 года было отлуче­нием подданного православной империи от православной Церкви со всеми вытекающими из этого последствиями. Этим «Определением» Толстой объявлялся персоной нон грата в православном государстве до того момента, пока не раскается в своих убеждениях. И не будем забывать, что «хула» на Духа Святого, Иисуса Христа и Деву Марию, ко­торая была прописана в «Определении» как взгляды Толс­того, считалась государственным преступлением.

– Вы что-нибудь говорили миссис Ганнинг о том, что мистер Литтл все еще находится в кабинете?

– Нет, ночью я ей ничего не говорила. Я думала, что мистер Литтл ушел домой.

Однако Толстого не сажали в тюрьму, не отправля­ли в Сибирь и даже не высылали в Англию, как его дру­га Черткова. Он жил в Ясной Поляне и продолжал пи­сать о Церкви в еще более резких выражениях, чем до «Определения». Но сажали в тюрьмы и ссылали на Кав­каз и в Сибирь тех, кто разделял его взгляды. И это бы­ло худшей казнью для Толстого, придуманной Победо­носцевым, но принесшей совсем не те плоды, на какие он рассчитывал. Запрещение религиозных произведений Толстого в России и преследование распространявших эти взгляды способствовали широкой популяризации идей Толстого, в которых видели скрываемую государ­ством и официальной Церковью правду. Так что главным популяризатором Толстого стал... Победоносцев.

Разговор перешел к событиям следующего утра. Кэтрин рассказала, что встала в семь часов и сразу же пошла наверх, чтобы разжечь камин и протереть пыль в офисах. Суперинтендант спросил, заходила ли она в кабинет кассира.

С начала восьмидесятых годов виднейшие церковные лица — архимандрит Антоний (Храповицкий), архиепис­коп Херсонский и Одесский Никанор (Бровкович), архи­епископ Харьковский и Ахтырский Амвросий (Ключарев), архиепископ Казанский и Свияжский Павел (Лебедев), из­вестные священники, профессора духовных академий — публично спорили со взглядами Толстого, когда еще ни од­но из его религиозных сочинений не было напечатано даже за границей. Библиография статей и книг, направленных против взглядов Толстого еще до вынесения «Определе­ния», насчитывает около двухсот наименований.

– Да, я подошла к его двери и повернула ручку, но она была заперта, а ключа в двери не было.

– Когда вы проходили мимо двери на платформу, обратили ли вы внимание на то, открыто ли окно?

После публикации в «Церковных ведомостях» «Опреде­ления» об «отпадении» Толстого от Церкви поток церков­ной критики не только не уменьшился (о чем говорить, если человек сам «отпал»?), но вырос в геометрической профес­сии. Ведь появился повод говорить еще и об «отпадении», которое почему-то сами же критики упорно называли «от­лучением». Эта «ошибка» вкралась даже в сборник статей «Миссионерского обозрения» под названием «По поводу отпадения от Церкви гр[афа] Jl. Н. Толстого», составлен­ный советником Победоносцева Василием Михайловичем Скворцовым. В разделе «Содержание» эта книга названа «Сборником статей по поводу отлучения гр. Толстого».

– Оно было закрыто. Я в этом уверена, так как смотрела с платформы.

Спор Толстого с Церковью или Церкви с Толстым с са­мого начала представлял собой образец «испорченной ком­муникации». Толстой видел себя в роли обвинителя Церк­ви, которая должна покаяться в своих грехах: инквизиции, оправдании войн и смертных казней и т. д. Но в итоге сам оказался в роли обвиняемого, да еще и без права свободно­го голоса. В результате о «вредном» учении Толстого широ­кая публика узнавала со стороны обвинения, которую Тол­стой считал стороной обвиняемой.

– Вам не показалось странным, что дверь мистера Литтла была заперта?

Это породило множество проблем, которые Синод вы­нужден был разрешить своим «Определением». Необходи­мо было перед всей Россией (и прежде всего православно­го духовенства, которое в лице приходских батюшек тоже начинало увлекаться идеями Толстого) обозначить прин­ципиальное расхождение Церкви с Толстым. И хотя рас­хождение это было многократно обозначено в статьях цер­ковных публицистов и проповедях известных священников (скажем, отца Иоанна Кронштадтского), в этом вопросе всё еще продолжала оставаться неясность.

– Да, когда я увидела миссис Ганнинг в одном из кабинетов, я спросила, есть ли у нее ключ от кабинета мистера Литтла. Еще я рассказала, что он задержался допоздна, поэтому у меня не было возможности заняться камином, и что дверь была заперта, когда я закрывала двери накануне вечером.

Процесс отлучения Толстого от Русской православ­ной церкви проходил в несколько этапов. Впервые этот вопрос возник в 1888 году, когда архиепископ Никанор в письме редактору журнала «Вопросы философии и психо­логии» Николаю Яковлевичу Гроту сообщил, что в Синоде готовится проект «анафемы» (!) Толстому. Толстой был не единственным кандидатом на «анафему». В список попали поэт Константин Михайлович Фофанов и сектант Василий Александрович Пашков. Однако текст этого проекта неиз­вестен.

– А что на это ответила миссис Ганнинг?

– Она сказала, что, возможно, у него на столе лежат бумаги, которые не следует видеть посторонним, и мне не потребуется много времени, чтобы развести огонь, когда бы он ни пришел.

В 1891 году харьковский протоиерей Тимофей Ивано­вич Буткевич в десятую годовщину царствования импера­тора Александра III произнес слово «О лжеучении графа Jl. Н. Толстого», где цитировал апостола Павла: «Но если бы даже мы или ангел с неба стал благовествовать вам не то, что мы благовествовали вам, да будет анафема». Эта проповедь не имела бы серьезного значения, если бы о ней не написа­ли газеты. Церковные проповеди против Толстого к тому времени были нередким явлением. Так, юрист и друг семьи Толстых Александр Владимирович Жиркевич 10 декабря 1891 года пишет в дневнике: «Невероятно! М-гпе Крестов­ская говорила мне, что будто бы отец Иоанн Кронштадт­ский во время \"глухой исповеди\"[28] проклял Толстого, его учение и его последователей. Впрочем, наши священники способны и на такую нелепость; но как-то не верится, чтобы о. Иоанн, о доброте и милосердии которого ходят леген­ды, — сказал подобную нехристианскую пошлость».

– А когда вы узнали, что мистер Литтл умер?

В феврале 1892 года разразился скандал с публика­цией в английской газете «Дейли телеграф» статьи Тол­стого «О голоде». Она была запрещена в России, но вы­держки из нее в обратном переводе с английского были помещены в «Московских ведомостях» с таким коммен­тарием от редакции: взгляды Толстого «являются от­крытою пропагандой к ниспровержению всего суще­ствующего во всём мире социального и экономическо­го строя». Это был откровенный донос, который дошел до императора. Александр III приказал «не трогать» Тол­стого. Но при этом упорно ходила молва, что его хотят со­слать в Суздальский монастырь «без права писать». Об этом сообщает в дневнике Софья Андреевна: «Наконец я ста­ла получать письма из Петербурга, что надо мне спешить предпринять что-нибудь для нашего спасения, что нас хо­тят сослать и т. д.». А. В. Жиркевич также пишет в днев­нике: «Про Толстого ходят в обществе самые безобразные слухи... вроде того что он заключен в Соловки».

– Чемберлен несколько раз приходил просить ключ, и я сказала ему, что мистер Литтл забрал ключ домой, а потом рассказала об этом миссис Ганнинг. Она ответила: «Бедняга, наверное, ему нездоровится». Около четырех часов миссис Ганнинг гладила белье на кухне, и мистер Ганнинг спросил меня: «Кейт, когда ты была в кабинете мистера Литтла?» Я ответила, что приходила вечером и следующим утром, но дверь была заперта. «Его нашли мертвым в его кабинете», – сказал тогда мистер Ганнинг. Он спросил меня, почему я не выключила газ вчера вечером, а миссис Ганнинг вышла из кухни. Она выглядела испуганной.

Сегодня это звучит довольно абсурдно. Но суздальский Спасо-Евфимиев монастырь с XVIII века был местом за­точения религиозных преступников. Например, там отбы­вали наказание старообрядческие епископы Аркадий, Ко- нон и Геннадий; Толстой в 1879 году просил свою тетушку Александру Андреевну походатайствовать за них перед им­ператрицей: «Просьба через нее к Государю за трех стари­ков, раскольничьих архиереев (одному 90 лет, двум око­ло 60, четвертый умер в заточении), которые 23 года сидят в заточении в Суздальском монастыре».

– А мистер Ганнинг сказал, как умер мистер Литтл?

Но слухи о наказании Толстого так и остались слухами. На самом деле у православных иерархов не было единоду­шия в отношении его.

– Нет, только то, что его нашли мертвым. Миссис Ганнинг сказала мне пойти и позвать Мэри Джейн – это ее маленькая дочь, – но ни о чем ей не рассказывать, чтобы не напугать. Я пошла за ней, а когда вернулась на кухню, миссис Ганнинг сказала, что мистер Литтл умер от кровоизлияния. Я сказала, что всегда думала, что от этого умирают толстые люди, а мистер Литтл был очень худой, и миссис Ганнинг согласилась. Позже, после ужина, когда я была в ревизионном отделе, вошел посыльный Дойл и сказал: «Мистер Литтл перерезал себе горло».

В марте 1892 года Толстого в Москве посетил архиман­дрит Антоний (Храповицкий) — наиболее серьезный и пос­ледовательный его оппонент в печати. Подробности этой встречи неизвестны. Но в апреле Софья Андреевна писала мужу: «Вчера Грот принес письмо Антония, в котором он пишет, что митрополит здешний хочет тебя торжественно отлучить от Церкви. — Вот еще мало презирают Россию за границей, а тут, я воображаю, какой бы смех поднялся! Сам Антоний хвалит очень \"Первую ступень\" (статью Толсто­го. — П. Б.) и умно и остроумно отзывается о ней и об отно­шении к этой статье митрополита и духовенства».

Они проговорили с Кэтрин большую часть дня, и девушка заметно расслабилась. Сначала адвокату и детективу с трудом удавалось добиться от нее больше, чем несколько слов, но теперь предложения сыпались сами собой, являясь хаотичным клубком информации, большая часть которой, к разочарованию мистера Кеммиса, не имела никакого отношения к расследованию. Спустя некоторое время суперинтендант и королевский адвокат поблагодарили ее за уделенное время и позволили вернуться к работе.

Встреча с Антонием, по-видимому, не произвела на Толстого сильного впечатления. Но как человек он Льву Николаевичу понравился. Студенту Московской духовной академии, будущему «толстовцу» Ивану Михайловичу Тре- губову он пишет: «Очень бы желал быть в единении с Вами и с милым Антонием Храповицким, но не могу не призна­вать всего, что у вас делается и пишется, и очень глупым, и очень вредным. И, кроме того, делая свое дело, не могу к несчастью оставаться вполне, как бы мне хотелось — ин­дифферентным к этой всей деятельности, потому что всё это губит самое драгоценное в людях — их разумное созна­ние...» А в письме своему последователю, князю Дмитрию Александровичу Хилкову, высказывается об отце Антонии более жестко: «Он в Москве приходил ко мне. И он жалок. Он находится под одним из самых страшных соблазнов людских — учительства... А вместе с тем человек по харак­теру добрый, воздержанный и желающий быть христиани­ном...»



Двадцать шестого апреля 1896 года Победоносцев сооб­щает в письме своему другу Сергею Александровичу Рачин- скому: «Есть предположение в Синоде объявить его (Толс­того. — П. Б.) отлученным от Церкви во избежание всяких сомнений и недоразумений в народе, который видит и слы­шит, что вся интеллигенция поклоняется Толстому».

Это очень характерный «почерк» Победоносцева — ук­лончивый, безличный. «Есть предположение...» В. М. Сквор­цов вспоминал, что его патрон «был против известного си­нодального акта и после его опубликования остался при том же мнении. Он лишь уступил или, вернее, допустил и не вос­противился, как он это умел делать в других случаях, осущес­твить эту идею». Говоря проще, Победоносцев «умывал ру­ки», возлагая всю ответственность за принятие решения на Синод. Но он-то был обер-прокурором Синода!

Канал снова наполняли водой – к большому облегчению лодочников, которым вот уже три дня приходилось оставаться на берегу. Мистер Кеммис, пробывший на станции до полуночи в пятницу, вернулся в семь утра следующего дня. Времени на чтение газет у него не было – и это, наверное, к лучшему. Дублинские таблоиды в основном поддерживали полицию, но беспрецедентное решение не сообщать журналистам никаких подробностей расследования подверглось серьезной критике. В отсутствие достоверных фактов по городу поползли слухи. Так, например, утверждалось, что полиция вышла на след владельца бритвы, который был арестован и которому предъявили обвинение.

Впрочем, Константина Петровича можно понять. Он не был священником, как все остальные члены Синода, и не мог навязать это решение Церкви. К тому же его лич­ная позиция в этом вопросе была туманной. Если верить Скворцову, Победоносцев не только был против отлучения Толстого, но и не хотел вообще никаких ответных мер цер­ковной власти по отношению к этому «еретику», исходя из своего, надо признать, весьма мудрого мнения: «глядишь, старик одумается, ведь он, колобродник и сам никогда не знает, куда придет и на чем остановится».

Когда незадолго до февральских событий 1901 года Тол­стой серьезно заболел, Скворцов доложил Победоносцеву о письме московского священника с вопросом, петь ли в храме «со святыми упокой», если Толстого не станет. Побе­доносцев хладнокровно сказал: «Ведь ежели эдаким-то ма­нером рассуждать, то по ком тогда и петь его (священни­ка) \"со святыми упокой\". Мало еще шуму-то около имени Толстого, а ежели теперь, как он хочет, запретить служить панихиды и отпевать Толстого, то ведь какая поднимется смута умов, сколько соблазну будет и греха с этой смутой? А по-моему, тут лучше держаться известной поговорки: не тронь...»

Справедливости ради, детективы действительно полагали, что бритва может оказаться ключом к разгадке тайны. Инспектор Райан провел пятничный день, обходя дублинских парикмахеров, точильщиков и ножовщиков в надежде, что кто-нибудь из них узнает найденное лезвие. Казалось, это не принесет результатов и окажется тратой времени, но инспектор вернулся на станцию с ухмылкой на лице.

Не только Победоносцев, но и весь Синод достаточ­но долго уклонялся от принятия окончательного реше­ния. Наконец, в ноябре 1899 года архиепископ Харьков­ский и Ахтырский Амвросий напечатал в журнале «Вера и Церковь» проект «отлучения» Толстого. В предисловии к публикации говорилось, что после выхода романа «Вос­кресение» Амвросия посетил первенствующий член Свя­тейшего синода митрополит Киевский Иоанникий (Руд­нев). По его совету было решено, что Амвросий «возбудит» в Синоде вопрос о Толстом. Но никаких следов «возбуж­дения» или обсуждения в Синоде «вопроса о Толстом» не имеется.

Субботнее утро застало Августа Гая в толпе людей на набережной Верхнего Ормонда, на северном берегу Лиффи. Большинство из них направлялись на рынок Ормонд, один из крупнейших в городе. В любой день, кроме воскресенья, узкие переулки XVII века были заполнены более чем сотней киосков, в большинстве из которых торговали мясом. Повсюду виднелись куски мяса, висящие на крюках, рыба, разложенная аккуратными рядами, и огромные плиты свежего масла и сыра. Зрелище было колоритным, хотя и не слишком гигиеничным: тесный и безвоздушный рынок был рассчитан на более медленную и малолюдную эпоху, и в теплую погоду вонь от гниющей требухи становилась невыносимой для большинства покупателей.

Суперинтендант Гай пересек угол рынка и вышел на Чарльз-стрит – короткую улицу, проходящую между набережной и Пилл-лейн. На протяжении многих лет это место было сердцем металлургической промышленности Дублина: из сорока магазинов, расположенных на ней, три четверти занимались продажей или производством изделий из железа, цинка, меди или свинца. Мистеру Гаю был нужен номер 32 – захудалое заведение с надписью «Фланаган-Катлер» над дверью. Это было семейное предприятие, просуществовавшее более пятидесяти лет. Его владельцы уходили на пенсию, умирали или – в одном печально известном случае – переезжали в Австралию в кандалах, но бизнес по-прежнему процветал.

В марте 1900 года, в начале Великого поста, когда Цер­ковь отмечает Неделю Торжества Православия и произно­сит анафему еретикам[29], от митрополита Иоанникия всем епископам было отправлено «циркулярное письмо» по по­воду возможной смерти Толстого в связи с разговорами о его тяжелой болезни. В письме говорилось, что, посколь­ку многие почитатели Толстого знакомы с его взглядами только по слухам, они, возможно, будут просить священ­ников в случае смерти писателя служить панихиды по не­му, а между тем он является врагом Церкви. «Таковых людей Православная Церковь торжественно, в присутствии вер­ных своих чад, в Неделю Православия объявляет чуждыми церковного общения». Поэтому совершение заупокойных литургий и поминовений Толстого Святейший синод вос­прещал. Но никакого официального решения на этот счет напечатано не было. Запрещение отпевать Толстого было произнесено подспудно, а не «в присутствии верных чад». Это породило новые проблемы. Если Толстой умрет, а мо­литься за него в храме нельзя, то на основании чего? Цир­кулярного письма?

Нынешним владельцем был Джон Фланаган, приятный мужчина лет сорока, живший над магазином с женой и восемью детьми. Он провел суперинтенданта за прилавок в отдельную комнату. Мистер Гай достал бритву из кармана своего пиджака.

– Мистер Фланаган, не ошибусь ли я, если скажу, что вы уже видели эту бритву?

Толстой остался жив, зато в июне 1900 года скончал­ся сам престарелый митрополит Иоанникий. Первенству­ющим членом Синода стал 54-летний митрополит Санкт- Петербургский Антоний (Вадковский). В церковных кругах он считался «либералом». Например, он был категорически против сращивания Церкви и государственной власти.

Фланаган взял ее в руки и внимательно осмотрел.

Едва ли митрополит Антоний искренне хотел отлуче­ния Толстого. Но в этой истории он оказался «крайним». В феврале 1901 года он пишет Победоносцеву: «Теперь в Си­ноде все пришли к мысли о необходимости обнародования в \"Церковных Ведомостях\" синодального суждения о гра­фе Толстом. Надо бы поскорее это сделать. Хорошо было бы напечатать в хорошо составленной редакции синодаль­ное суждение о Толстом в номере \"Церковных Ведомос­тей\" будущей субботы, 17 марта, накануне Недели Право­славия. Это не будет уже суд над мертвым, как говорят о секретном распоряжении (письме Иоанникия. — /7. Б.), и не обвинение без выслушания оправдания, а \"предостере­жение\" живому».

– Да, сэр. Насколько я знаю, около пяти недель назад.

Митрополит Антоний фактически получил «в наслед­ство» от предшественника на месте первенствующего чле­на Синода готовое отлучение Толстого, но вынесенное сек­ретно. И это отлучение было уготовано больному старику в ожидании его скорой смерти. Этот неприятный момент не устраивал архиерея. Он решил сделать тайное явным: от­крыть перед обществом и прежде всего перед священника­ми то, что медленно и подспудно (заметим, без его прямого участия) вызревало в недрах Синода.

— Может быть, мы вас подвезем? — Нерешительно предложил Нумминорих. Вы же не собираетесь идти пешком до самого Авалати?

– Как вы можете быть уверены?

Поступок митрополита Антония вызывает уважение. Именно он взял на себя ответственность в решении этого затянувшегося вопроса и предал гласности то, что проис­ходило за закрытыми дверями. Но самое главное, он пос­пешил вывести этот вопрос из неприятного контекста заоч­ного «суда над мертвым». Если бы Толстой действительно умер, то секретное письмо осталось бы единственным цер­ковным документом, который навеки зафиксировал бы последнее слово Церкви о Толстом: не отпевать «врага», не молиться о его душе — вот что главное!

– Мое внимание привлекло то, что я сидел за завтраком, когда мой сын Джеймс принес мне в футляре две бритвы, одна из которых – эта. Он сказал, что их нужно заточить и поправить. В четверг вечером я передал их человеку в кепке и темно-коричневом пальто, который показался мне рабочим. Он заплатил мне восемь пенсов за заточку и правку бритв. Мне это особенно запомнилось, потому что мой сын пошутил, что они похожи на бритвы, которые я подарил мистеру Коуэну, рабочему в мастерской, где трудится моя дочь.

— Не собираюсь. — Кивнул старик. — Но трястись в вашей телеге мне тоже не хочется. Не беспокойся за меня, мальчик: Коппи проведет меня Тайным Путем Гномов, а это — именно та прогулка, которая может пойти мне на пользу! Прощайте, ребята… И извините, что я назвал вас барышней, леди. Я не хотел вас обидеть.

Обратим внимание на последнюю фразу «Определе­ния», составленного под редакцией митрополита Анто­ния: «Посему, свидетельствуя об отпадении его от Церк­ви, вместе и молимся, да подаст ему Господь покаяние и разум истины. Молим ти ся милосердный Господи, не хо- тяй смерти грешных, услыши и помилуй, и обрати его ко святой Твоей Церкви. Аминь».

— А я не обиделась. — Смущенно сказала Меламори. — Просто у меня есть глупая привычка защищаться даже тогда, когда на меня никто не нападает…

Мистер Гай попросил поговорить с сыном Фланагана Джеймсом. Мальчика лет двенадцати-тринадцати, который присматривал за магазином, пока его отец разговаривал с детективом, позвали в комнату, и отец сменил его за прилавком. Он выглядел встревоженным, но нескольких добрых слов суперинтенданта оказалось достаточно, чтобы он успокоился.

— Ничего, милая, в вашем возрасте еще все поправимо. — Добродушно утешил ее старик. Потом он исчез так внезапно, словно его вовсе никогда не было. Маленький человечек в меховом плаще тоже исчез. Я растерянно покрутил головой.

Реакция Победоносцева на письмо Антония была не­ожиданной. Он сам, своей рукой написал очень жесткий проект отлучения Толстого от Церкви, который фактиче­ски означал предание анафеме. Этот проект был тщательно отредактирован членами Синода во главе с Антонием. Из него не только убрали термин «отлучение», заменив «отпа­дением», но и придали всему документу совершенно иной эмоциональный характер. Церковь не просто констатиро­вала — она скорбела об отпадении от нее великого русского писателя. Она молилась за его душу в надежде на его раска­яние и возвращение. Митрополит Антоний сделал всё воз­можное, чтобы перевести вопрос в ситуацию «прерванного общения».

– Итак, Джеймс, – сказал мистер Гай, – эта бритва была найдена на дне канала несколько дней назад. Видел ли ты ее раньше?

— Кто это был, Нумминорих?

В этом акте не было ничего жестокого, средневеково­го. Больше того, это был принципиально новый поступок Русской православной церкви в отношении еретика тако­го масштаба, который, конечно же, был ей опасен. Ведь он смущал не только интеллигенцию, но и народ, и даже свя­щенников. Все признавали, что «Определение» написано «умно». В нем не было и намека на «расправу» над Толс­тым. Наконец, в нем не было ни одной строчки, которая была бы ложью по отношению к его взглядам.

Мальчик повертел бритву в руках, прежде чем ответить:

— Это был сэр Тумата Бонти, шериф Авалати. — Задумчиво сказал Нумминорих. — В последнее время на моем пути то и дело попадаются удивительные существа, но этот старик — нечто особенное… Извини, Макс, но может быть ты сначала познакомишь меня со своей спутницей?

Мягкость «Определения» удивила и самого Толсто­го. Когда он узнал о нем, первый вопрос, который он за­дал: провозглашена ли анафема? Узнав, что нет, Тол­стой был недоволен. Он мечтал пострадать за свои убежде­ния. Так, разговаривая с К. Н. Леонтьевым незадолго до его смерти, он просил его: «Напишите, ради Бога, чтоб меня сослали. Это моя мечта».

– Да, около пяти недель назад. Я был в магазине, кажется, во вторник утром, когда вошел человек и передал мне черный футляр, в котором лежала эта и еще одна бритва. Он сказал, что их нужно заточить и поправить к вечеру четверга.

— Да уж, светскими манерами я никогда не отличался! — Виновато улыбнулся я. — Кстати, эта леди просто создана для того, чтобы пополнить коллекцию «удивительных существ», то и дело возникающих на твоем пути… Леди Меламори Блимм, Мастер Преследования Затаившихся и Бегущих. Заслуженные ветераны Тайного Сыска возвращаются в строй — что может быть лучше… Меламори, этот замечательный парень — сэр Нумминорих Кута, наш штатный нюхач и самый настоящий гений. Можешь себе представить, он уже научился гонять на амобилере почти так же лихо, как мы с тобой! До сих пор я был уверен, что в этом прекрасном Мире всего двое таких сумасшедших, а теперь нас трое.

В «Ответе» Толстого Синоду чувствуется его недовольст­во «двусмысленностью» «Определения». Если бы его тор­жественно провозгласили еретиком — это одно дело. Это было бы объявление войны. Но его назвали блудным сыном. Толстой болезненно переживал этот момент одиночества. Одно из его главных возражений оппонентам: Синод «об­виняет одного меня в неверии во все пункты, выписанные в постановлении, тогда как не только многие, но почти все образованные люди в России разделяют такое неверие и беспрестанно выражали и выражают его и в разговорах, и в чтении, и в брошюрах и книгах...».

– Ты сказал, что они были в футляре. Как он выглядел?

— Да, это хорошая новость. — Уважительно кивнула она. Потом опустила глаза, критически оглядела клетчатый плед, с некоторой претензией на элегантность ниспадающий с ее плеч и смущенно рассмеялась.

«Ответ» Толстого на «Определение» Синода — это не возражение на официальный документ, с которым он со­гласен или не согласен, но глубокое личное высказывание по вопросу, который был для него главным, — вопросу о смерти. В отличие от широкой публики, которая смеялась над «Определением», рукоплескала Толстому и осыпала бу­кетами его репинский портрет на XXIV Передвижной вы­ставке в марте 1901 года, Толстой прекрасно понимал, чтб стоит на кону в его споре с Церковью. «Мои верования, — писал он в «Ответе», — я так же мало могу изменить, как свое тело. Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как я верю, готовясь идти к тому Богу, от Которого изошел. Я не говорю, чтобы моя вера была одна несомненно на все времена истинна, но я не вижу другой — более простой, ясной и отвечающей всем требованиям мо­его ума и сердца; если я узнаю такую, я сейчас же приму ее, потому что Богу ничего, кроме истины, не нужно. Вернуть­ся же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я уже никак не могу, как не может летающая птица войти в скорлупу того яйца, из которого она вышла».

— Ничего, что я в таком виде, сэр Нумминорих? Понимаете, вообще-то мой нынешний облик не может дать полного представления о моей обычной манере одеваться, просто на сей раз вышло так, что я легла спать на Арварохе, а потом проснулась на какой-то жуткой кочке в самом центре Гугландского болота, и сэр Макс был так любезен, что отдал мне свое старое одеяло: ему показалось, что элегантная простота этого силуэта как нельзя лучше соответствует ситуации…

– С одной стороны на нем была выгравирована гончая и несколько деревьев, а с другой – кресты, похожие на бриллианты.

Двадцать четвертого февраля 1901 года Толстой вмес­те с директором московского Торгового банка Александ­ром Никифоровичем Дунаевым шел по Лубянской площа­ди. Дунаев вспоминал: «Кто-то, увидав Л. Н., сказал: \"Вот он, дьявол в образе человека\". Многие оглянулись, узнали Л. Н., и начались крики: \"Ура, Л. Н., здравствуйте, Л. Н.! Привет великому человеку! Ура!\"».

— Вы замечательно выглядите, леди Меламори. — Галантно соврал Нумминорих. — Впрочем, в амобилере лежат наши дорожные сумки. Там полно чистых, сухих лоохи, так что вы можете переодеться, если ваш костюм вам уже приелся.

Но Толстого это не радовало. Еще меньше это нрави­лось Софье Андреевне. Ее дети под влиянием отца отпа­дали от православия. И она понимала, что «Определение» сыграет в этом смысле отрицательную роль, потому что молодежь будет «за Толстого». Именно после публикации «Определения» прозвучал первый протест со стороны шест­надцатилетней дочери Толстых Саши, которая отказалась пойти с матерью к всенощной в конце Великого поста. «Я даже заплакала, — пишет Софья Андреевна в дневнике. — Она пошла к отцу советоваться, он сказал ей: \"Разумеется, иди и, главное, не огорчай мать\"».

— Нет уж! — Решительно сказал я. — Такие грязные существа, как мы с этой леди, не имеют права даже прикасаться к хорошим вещам. Сначала мы доберемся до ближайшего населенного пункта и отмокнем в какой-нибудь ванне.

– А что насчет мужчины? Не мог бы ты его описать?

В то же время Софья Андреевна не могла не задумывать­ся над тем, каким образом будет похоронен ее муж. Широ­ко известно, что Толстой завещал похоронить себя без цер­ковного обряда, закопав тело в яснополянском лесу на том месте, где брат Николенька в детстве спрятал «зеленую па­лочку». Но далеко не всем известно, что это распоряжение сделано Толстым лишь в самом конце жизни, уже после си­нодального «Определения». В 1901 году оставалось в силе завещание 1895 года, в котором он просил похоронить се­бя «на самом дешевом кладбище, если это в городе, и в са­мом дешевом гробу — как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить. Если можно, то без священ­ника и отпеванья. Но если это неприятно тем, кто будет хоронить, то пускай похоронят и как обыкновенно с отпева­нием (курсив мой. — Я. />.)...». А вот в варианте завещания 1908 года Толстой уже настаивает, чтобы «никаких не со­вершали обрядов при закопании в землю моего тела. Дере­вянный гроб, и кто хочет, снесет или свезет его в Заказ (лес в имении Ясная Поляна) против оврага».

— Вообще-то мне ужасно хочется потерпеть до Ехо и заявиться в таком виде в дом своих родителей! — Мечтательно сказала Меламори. — Несколько секунд созерцать лицо моего папочки — что может быть лучше… Но столько я, пожалуй, не продержусь. Разве что, действительно — до ближайшего населенного пункта!

Джеймс нахмурился, пытаясь вспомнить черты лица заказчика:

В завещании 1895 года Толстой оставлял семье возмож­ность похоронить его по православному обряду, как хоро­нили всех его предков и умерших детей. Письмо Иоанни- кия епископам этой возможности лишало. «Определение» Синода, при всей его мягкости, закрепляло это положение до покаяния Толстого. Но Софья Андреевна хорошо знала упрямый характер своего мужа.

Потом она свернулась калачиком на заднем сидении амобилера, запустив пальцы в мохнатый загривок пристроившегося рядом Друппи, и уснула прежде, чем мы отправились в путь.



– Он был одет в коричневое пальто с карманами спереди. На голове была фуражка с пуговицей сверху по центру. У него было грязное лицо, как будто он работал в кузнице, и широкие темные усы, которые почти сходились у подбородка.

— Садись за рычаг, ладно? — Попросил я Нумминориха. — Возница из меня сейчас тот еще: я не спал трое суток, или еще больше… А кстати, сколько меня не было?

Репетиция смерти

– Он был высоким или низким?

Осенью 1901 года из-за ухудшающегося здоровья Толстой с семьей переезжает в Крым, в Гаспру, на вил­лу, предоставленную поклонницей писателя графиней Софьей Владимировной Паниной. Но этот переезд только ухудшил самочувствие писателя. У него открылось воспа­ление легких, которое в его возрасте было смертельной бо­лезнью.

— Ровно трое суток, так что все правильно. Мы с тобой расстались на рассвете, три дня назад… Ох, Макс, эти три дня были не самым лучшим периодом в моей жизни! Я проклинал все на свете, говорил себе, что был обязан отправиться с тобой, несмотря на все твои дурацкие приказы… Ну, ты сам наверное знаешь, как бывает в таких случаях!

– Он был не очень высокого роста.

Двадцать шестого января 1902 года жена Толстого запи­сывает в дневнике: «Мой Лёвочка умирает».

— Знаю. — Виновато улыбнулся я. — Моему свинству есть только одно оправдание: это было совершенно мистическое свинство! Я и сам не знаю, как меня угораздило застрять в этом грешном болоте и ни разу не вспомнить, что где-то есть Мир, в котором живут люди, и эти самые люди ужасно беспокоятся по поводу моего отсутствия… Если честно, у меня пока нет никаких разумных объяснений этого прискорбного феномена!

– Ты бы узнал его, если бы снова увидел?

Толстой «умирал» тяжело. Кроме физических мук он испытывал то, что называется смертной тоской. «Он не жа­луется никогда, но тоскует и мечется ужасно», — пишет Со­фья Андреевна. Он потерял чувство времени. В бреду ему виделся горящий Севастополь.

— До задницы мне твои объяснения. — Фыркнул он. — Главное, что ты все-таки нашелся… — Он немного замялся и шепотом спросил: — А эта леди она-то откуда взялась?

– Да, думаю, узнал бы.

В Гаспре собрались все сыновья Толстых, чтобы про­ститься с отцом. Илья Львович в воспоминаниях описал это трогательное прощание:

— Меламори сказала тебе чистую правду. — Я растерянно пожал плечами. Она действительно легла спать на земле Арвароха, а проснулась на мокрой кочке, рядом со мной… Во всяком случае, эти факты не вызывают сомнения. Все остальное относится к области смутных догадок, которые я сейчас и сформулировать-то толком не смогу. Может быть, когда-нибудь потом, когда я стану старым и мудрым…

«Почувствовав себя слабым, он пожелал со всеми про­ститься и по очереди призывал к себе каждого из нас, и каж­дому он сказал свое напутствие. Он был так слаб, что говорил полушепотом, и, простившись с одним, он некоторое время отдыхал и собирался с силами. Когда пришла моя очередь, он сказал мне приблизительно следующее: \"Ты еще молод, по­лон и обуреваем страстями. Поэтому ты еще не успел задумы­ваться над главными вопросами жизни. Но время это придет, я в этом уверен. Тогда знай, что ты найдешь истину в евангель­ском учении. Я умираю спокойно только потому, что я познал это учение и верю в него. Дай Бог тебе это понять скорее\".

Мужчина с грязным лицом с усами, одетый в коричневое пальто. Если Фланаганы были правы, полагая, что бритва, найденная в канале, была той самой, которую они заточили несколько недель назад, – а они, похоже, были уверены в этом, – то это могло быть описанием убийцы. При условии, разумеется, что человек, посетивший магазин, был и тем, кто так безжалостно орудовал лезвием. Как бы то ни было, это дало полиции что-то осязаемое, нечто, что можно было назвать прогрессом.

— Ладно, я подожду. — Великодушно согласился Нумминорих.

Я поцеловал ему руку и тихонько вышел из комнаты. Очутившись на крыльце, я стремглав кинулся в уединен­ную каменную башню и там в темноте разрыдался, как ре­бенок... Когда я огляделся, я увидал, что около меня, на лестнице, кто-то сидел и тоже плакал».

А прогресс – это то, что им было нужно. Накануне вечером из Дублинского замка в Бродстон был отправлен гонец со срочной запиской. В ней мистер Кеммис и суперинтендант сообщали, что сам генеральный секретарь Эдвард Хорсман, член парламента, будет рад осмотреть место убийства и побеседовать со следователями в субботу. Визит обычно неуловимого министра – представителя вестминстерского правительства в Ирландии – не был хорошей новостью. Скорее, недвусмысленный знак официальной озабоченности. Несомненно, по возвращении в Лондон главный секретарь должен был представить доклад о своих выводах самому премьер-министру – лорду Пальмерстону.

8 П. Басинский 225

— Лучше расскажи мне, как вы меня нашли. — Попросил я, откидываясь на мягкую спинку сидения и закрывая глаза. — И что это за замечательный дедушка — шериф Авалати? Что мне сейчас требуется, так это хорошая сказка на ночь!

Но как только Толстой приходил в себя, он начинал диктовать окружающим записи в свой дневник.

Для тех, кто пытался продолжить расследование, это событие было не просто нежелательной помехой, но и абсурдным фарсом. В четыре часа у вокзала остановилась карета, из которой вышел долговязый генеральный секретарь с бакенбардами. Мистер Хорсман восстанавливался после неприятного несчастного случая на охоте, произошедшего в предыдущие выходные – на него наступила лошадь, – а потому его движения были затруднены. Его сопровождали лорд-мэр, олдермен Джозеф Бойс, в служебной мантии с орденом на груди, и полковник Браун, комиссар столичной полиции. Создавалось впечатление, что какой-то малозначительный монарх прибыл на закладку первого камня или открытие нового здания. Старшие детективы послушно выстроились в билетном зале, чтобы их представили высокопоставленному лицу, и следовали за ним, когда он осматривал помещение. Он внимательно изучил место убийства, проявив большой интерес к каждой детали, на которую ему указал мистер Гай. После этого VIP-персон пригласили в зал заседаний, где суперинтендант Гай и королевский адвокат провели для них конфиденциальный брифинг о ходе расследования. Мистер Хорсман заявил, что «очень хочет, чтобы убийца был найден», но это прозвучало скорее как угроза, чем как выражение поддержки.

«Ценность старческой мудрости возвышается, как бри­льянты, каратами: самое важное на самом конце, перед смертью. Надо дорожить ими, выражать и давать на поль­зу людям».

— Сделаем. — Кивнул Нумминорих. — Что касается этого, как ты выражаешься, «дедушки»… Когда пошли вторые сутки твоего отсутствия, я понял, что рехнусь, если срочно что-нибудь не предприму. Я отправил зов сэру Джуффину, и он сказал, что мне очень повезло, что я нахожусь именно в Авалати, а не где-то еще, и что я должен немедленно отправиться к старому шерифу Бонти и попросить его о помощи. Сэр Джуффин утверждал, что он очень могущественный человек… Можешь себе представить мое разочарование, когда я разыскал дом шерифа — он показался мне не просто пустым, а вовсе необитаемым! Я обыскал дом и наконец добрался до чердака, где и обнаружил этого старика, который мирно дремал в гамаке… Я будил его часа полтора, четное слово!

«Говорят: будущая жизнь. Если человек верит в Бога и закон Его, то он верит и в то, что он живет в мире по Его за­кону. А если так, то и смерть происходит по тому же закону и есть только возвращение к Нему».

Уже давно наступил вечер, но для мистера Кеммиса, чей аппетит в работе был просто неутолим, день только начинался. Детективы были предупреждены, что, скорее всего, останутся на службе до поздней ночи, но мало кто представлял, какой марафон их ждал. В воскресенье в пять утра их наконец-то отпустили домой. Мало у кого из них были семьи, ведь «дом» означал казарму, где они спали, ели и проводили большую часть своего досуга. Только женатым офицерам разрешалось жить отдельно. Стоит отметить, что требования к полицейскому, собирающемуся вступить в брак, были строгими – он должен был обратиться к комиссарам за разрешением на брак, обязательно имея сбережения в размере не менее 40 фунтов стерлингов, – а потому большинство предпочитало уволиться из полиции прежде, чем связать себя узами брака.

«Ничто духовное не приобретается духовным путем: ни религиозность, ни любовь, ничто. Духовное всё творится матерьяльной жизнью, в пространстве и времени. Духов­ное творится делом».

По окончании официального визита мистер Кеммис отвел суперинтенданта Гая в сторону и сообщил ему, что хочет еще раз обыскать станцию.

Толстой не боится смерти. Смерть — это оконча­тельное освобождение от эгоистического «я». «Един­ственное спасение от отчаяния жизни — вынесение из себя своего \"я\". И человек естественно стремится к этому пос­редством любви. Но любовь к смертным тварям не осво­бождает. Одно освобождение — любовь к Богу. Возможна ли она? Да, если признавать жизнь всегда благом, наивыс­шим благом, тогда естественна благодарность к источнику истины, любовь к Нему и потому любовь безразлично ко всем, ко всему, как лучи солнца...»

— Сразу видно могущественного человека! — Фыркнул я.

Толстой «умирает» религиозным человеком. Но в нем нет никаких признаков примирения с Церковью. «Спо­койные смерти под влиянием церковных обрядов подоб­ны смерти под морфином», — диктует Толстой. А в это время ему делают инъекции морфия, чтобы избавить от физических мук. «Очнитесь от гипноза, — говорит он о духовенстве. — Задайте себе вопрос: чтб бы вы думали, если [бы] родились в другой вере? Побойтесь Бога, ко­торый дал вам разум не для затемнения, а выяснения ис­тины».

— Да, но тогда мне было не до смеха. — Вздохнул Нумминорих. — Потом этот тип все-таки проснулся и заявил, что у него есть твердый жизненный принцип: не заниматься делами до завтрака, и еще один принцип, такой же твердый всегда готовить завтрак самому. Я был готов завыть, но он послал меня во двор за дровами, и я пошел. А что мне оставалось делать? Потом сэр Бонти чуть ли не час разводил огонь. Я настойчиво предлагал ему свои спички, но он сказал, что в его возрасте нельзя есть что попало. Дескать, его завтрак должен быть приготовлен на «живом огне», а «живой огонь» от спички не зажжешь… Наконец, он справился с огнем и начал варить какую-то жуткую черную кашу — старик утверждал, что она очень полезна для его потрепанной временем телесной оболочки, но мне и смотреть-то было страшно на этот деликатес… По-моему, на приготовление каши ушло часа два, а уж мне они показались настоящей вечностью! Ел он тоже ужасно медленно, зато съел полный горшок своего диетического месива. И только после этого священнодейства сэр шериф соизволил меня выслушать. Я сказал ему, что ты поехал куда-то на болота и пропал. Он важно покивал и заметил, что это совершенно нормально: дескать, на этих грешных болотах то и дело кто-нибудь пропадает. Я был готов начать биться головой о стенку, но тут сэр Бонти внезапно улыбнулся, заявил, что нет проблем, и велел мне отвезти его туда, куда он скажет. Мы полдня колесили по лесу, наконец он выбрал эту полянку, вылез из амобилера, тихонько свистнул несколько раз — знаешь, такая странная мелодия: вроде простенькая, а запомнить невозможно! — сел на кучу сухих листьев, закурил трубку и сказал, что теперь надо просто ждать: рано, или поздно что-нибудь случится. К тому моменту я уже совсем потерял голову, но он меня как-то успокоил — просто посмотрел на меня, и я перестал нервничать, представляешь?

Все здание уже было прочесано в поисках улик, но теперь у них были веские основания полагать, что убийца работал, а возможно, и жил на ее территории.


Митрополит Петербургский Антоний отправляет в Крым телеграмму Софье Андреевне. «Неужели, графиня, не употребите Вы всех сил своих, всей любви своей к то­му, чтобы воротить ко Христу горячо любимого Вами, всю жизнь лелеянного, мужа Вашего? Неужели допустите уме­реть ему без примирения с Церковию, без напутствования Таинственною трапезою тела и крови Христовых, дающе­го верующей душе мир, радость и жизнь? О, графиня! Умо­лите графа, убедите, упросите сделать это! Его примирение с Церковию будет праздником светлым для всей Русской земли, всего народа русского, православного, радостью на небе и на земле».

— Представляю. — Сонно согласился я. — И что было дальше? Откуда взялся этот сердитый гном?

В среде «толстовцев» телеграмма была воспринята как провокация, задуманная Победоносцевым: будто бы тот отдал приказ крымскому священнику после смерти Тол­стого войти в дом, а на выходе ложно объявить, что Тол­стой раскаялся и вернулся в лоно Церкви. Софья Анд­реевна решила иначе. Она сообщила мужу о телеграмме митрополита.

Один из бухгалтеров сообщил Кеммису, что вес похищенной наличности составляет порядка двадцати килограмм – столько весит шестилетний ребенок. От такого количества денег нельзя было легко избавиться, не вызвав подозрений, поэтому с большой долей вероятности они все еще были где-то спрятаны. Если бы у убийцы хватило ума, он мог бы разделить их между несколькими тайниками или даже переместить после того, как здание обыскали в первый раз. К тому же у мистера Кеммиса была еще одна причина, по которой он хотел провести повторный обыск: после эксгумации хирурги сказали ему, что тот, кто держал в руках молоток, был обильно забрызган кровью. Офицерам приказали прочесать здание, не упуская ни одной ниши или угла, достаточно большого для того, чтобы спрятать сумку, а также – что было весьма неприятно – осмотреть колосники и ведра для золы на предмет фрагментов недавно сожженной одежды.

«Я сказала Лёвочке об этом письме, и он мне сказал, было, написать Антонию, что его дело теперь с Богом, на­пиши ему, что моя последняя молитва такова: \"От Тебя изошел, к Тебе иду. Да будет воля Твоя\". А когда я сказала, что если Бог пошлет смерть, то надо умирать, примирив­шись со всем земным, и с Церковью тоже, на это Л. Н. мне сказал: \"О примирении речи быть не может. Я умираю без всякой вражды или зла, а что такое Церковь? Какое может быть примирение с таким неопределенным предметом?\" Потом Л. Н. прислал мне Таню (дочь. — П. Б.) сказать, чтоб я ничего не писала Антонию».

— Из леса. — Объяснил Нумминорих. — И не он один. Примерно через час на поляне начали появляться более чем странные визитеры. Сначала пришли какие-то подозрительные типы, увешенные рогатками Бабум старинной конструкции — думаю, это были самые настоящие разбойники! Они о чем-то пошептались со стариком, и он их отпустил. Потом стали приходить какие-то звери, сэр Бонти их гладил, кормил какой-то ерундой, которую доставал из карманов, и тоже отпускал… А потом пришли гномы, целая дюжина. Я глазам своим не верил: честно говоря, до сих пор я думал, что гномы жили на земле Соединенного Королевства когда-то в древности, а потом куда-то подевались. А оказалось, что никуда они не подевались. Просто прятаться стали лучше, что ли?… С ними старик шептался довольно долго. Потом гномы ушли, и он сказал мне, что теперь мы можем по-настоящему расслабиться, поскольку гномы за безнадежные дела не берутся, а уж если что-то начинают, то непременно доводят до конца. Потом он устроился поудобнее на куче листьев и заснул, а я залез в амобилер и тоже задремал… Да, потом был еще такой забавный эпизод. Я проснулся от лая Друппи, и чуть ума не лишился: на поляну пришло несколько деревьев. Я как раз видел, как они передвигались: медленно, опираясь на корни. Это было так жутко! Но тут проснулся старик, он подошел к деревьям, что-то им сказал, погладил их по стволам — в точности, как ты гладишь своих кошек — кажется, деревья тоже были готовы замурлыкать! Потом они ушли, а сэр Бонти опять заснул. Я сидел, как на иголках: все время ждал, кто еще к нам заявится. Но никого больше не было. А на рассвете вернулся этот гном, и с ним пришли вы…

Королевский адвокат решил еще раз побеседовать с Энн Ганнинг. Он все больше убеждался в том, что экономка и ее муж что-то скрывают от него и, возможно, своей служанки. Поведение Кэтрин во время их беседы также было странным, как будто она боролась со своей совестью или прикрывала кого-то. Существовала вероятность, что она была добровольной сообщницей в этом деле или просто боялась последствий честности перед полицией. Зайдя в гостиную Ганнингов во второй раз, мистер Кеммис решил узнать о ней побольше.

Могучий организм Толстого и неусыпная забота жены и близких победили болезнь. Но Крым не отпускал Толстого. 1 мая 1902 года он заболел еще и брюшным тифом. После только что перенесенного воспаления легких справиться с тифом 73-летнему старику при крайне низких возможнос­тях медицины того времени казалось немыслимым. Толс­той выздоровел в течение месяца. Это было биологическое чудо — но и заслуга, не столько медицины, сколько Софьи Андреевны и старшей дочери Татьяны, посменно круглосу­точно дежуривших возле постели больного.

— Какой крутой дядя этот сэр Тумата Бонти! — Уважительно сказал я. Знаешь, я уже засыпаю… Ты пошлешь зов Джуффину, ладно? Скажешь ему, что все в порядке, а я свяжусь с ним, как только проснусь.

– Миссис Ганнинг, я хотел бы спросить вас о Кэтрин Кэмпбелл. Как она стала вашей прислугой?

Зима и весна 1902 года стали для Толстого вторым «крымским экзаменом» после его участия в обороне Се­вастополя в 1854—1855 годах. Оба раза он оказывался в по­ложении, когда между жизнью и смертью было расстояние одного шага, одного мгновения. Но второй экзамен был куда труднее. Одно дело — храброе поведение на войне, да еще и в молодые годы, и совсем другое — две смертельные болезни подряд, перенесенные в старости. После второго выздоровления Софья Андреевна с болью пишет в днев­нике: «Бедный, я видеть его не могу, эту знаменитость все­мирную, — а в обыденной жизни худенький, жалкий ста­ричок».

— А я уже успел послать ему зов. — Гордо сообщил Нумминорих. — Как только увидел, что вы идете. Он велел мне сделать это сразу же, чтобы ему не пришлось сидеть как на иголках лишнюю дюжину секунд.

– Мне ее порекомендовала миссис Вудс, которая жила напротив моей невестки, за углом, на Конститушен-Хилл. Миссис Вудс дала Кэтрин самую лучшую рекомендацию.

Но этот «старичок» выдержал испытание, которому подверглись его взгляды. На краю могилы самые отчаян­ные атеисты обращаются к Церкви, хватаются за нее, как за спасительную соломинку. С Толстым этого не произошло. Он не смирился. Но это был не бунт, а подтверждение тех слов, которые он писал в «Ответе» Синоду: «Вернуться же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я уже никак не могу.

— «Сидеть как на иголках», это надо же! Так мило с его стороны. Виновато вздохнул я. — Вообще-то, существует наша внутриведомственная легенда, которая гласит, что сэру Джуффину Халли вообще все по фигу, в том числе и наличие моего драгоценного тела в мире живых. Не могу сказать, что я в нее когда-нибудь по-настоящему верил, но все равно, любое наглядное опровержение этой романтической теоремы доставляет мне извращенное удовольствие… Будь другом, сэр Нумминорих, пошли ему зов, и перескажи мою последнюю фразу, слово в слово!

– Спрашивали ли вы других насчет Кэтрин, прежде чем принять ее на работу?



– Нет, и я поддерживала ее все то время, что она была здесь.

После этого я наконец отрубился — как выяснилось, на фантастически долгий срок. Я спал до самого Богни — а туда мы добирались чуть ли не целые сутки, поскольку Нумминориху пришлось довольно долго ждать парома на переправе. Мои героические спутники каким-то образом умудрились закинуть мое спящее тело на заднее сидение — они утверждали, что сие действо совершалось под сладкую музыку страшных ругательств, вылетавших из моего рта. Пока Меламори и Нумминорих в лицах пересказывали мне подробности этого выдающегося события, я успел сделать вывод, что за время моего отсутствия в мире бодрствующих людей они успели подружиться — впрочем, это я мог предсказать с самого начала, не посещая дюжину квалифицированных гадалок!

Завещание

– А она вообще куда-нибудь ходит? Или мало с кем общается?

Толстой написал шесть завещаний — в 1895, 1904, 1908, 1909 (два) и 1910 годах. Свое первое неформальное завеща­ние он оставил в виде дневниковой записи.

В Богни мы задержались на пару часов: всем нам позарез требовалось помыться, переодеться, да и хороший завтрак в крошечном трактирчике со странным названием «Сияющий нос» оказался тем самым событием, ради которого вполне стоило родиться… Меламори наконец-то рассталась с измятым клетчатым пледом и переоделась в одно из моих туланских лоохи. Я тут же окончательно уяснил, что на эту прекрасную леди совершенно невозможно смотреть без сладкой дрожи в коленках — вот уж не думал, что мне еще когда-нибудь доведется испытать классический набор головокружительных ощущений, доступных только очень молодым и по уши влюбленным ребятам…

– Она выходит на улицу только в воскресные вечера, когда посещает шотландскую церковь на Кейпл-стрит. Иногда я вижу, как она гуляет с другой молодой женщиной из церкви.

Двадцать первого февраля 1895 года умер Н. С. Лесков. В записке «Моя посмертная просьба» он просил похоро­нить его «по самому низшему, последнему разряду». Толс­той знал об этой записке и, размышляя о ней 27 марта, ре­шил сделать свое предсмертное распоряжение.

– Вы проверяете Кэтрин? Следите за ней, чтобы убедиться, что она правильно выполняет свою работу?

После завтрака Нумминорих заявил, что теперь заднее сидение по праву принадлежит ему. Возражения на сей счет нашлись только у Друппи, которому всегда казалось, что валяться на мягком сидении гораздо приятнее, чем под ним. Но бедняге поневоле пришлось согласиться с нашим решением, просто потому, что нас было трое, а он один — типичные издержки демократии! В общем, Нумминорих наконец-то приступил к просмотру сновидений, скопившихся за время его продолжительного бодрствования, а мы с Меламори нерешительно переглянулись.



— Хочешь сесть за рычаг, или покататься? — Спросил я.

– Каждое утро я следую за ней, чтобы убедиться, что она сделала свои дела. По вечерам я этого не делаю, но каждый вечер с пяти до шести часов я особенно тщательно слежу за тем, чтобы запереть дверь у подножия парадной лестницы, ведущей в комнату носильщиков. Я всегда жду, пока они все уйдут, чтобы запереть ее.

«Мое завещание приблизительно было бы такое. Пока я не написал другого, оно вполне такое».

— Не знаю… Сначала все-таки покататься. Только ты будешь гнать так быстро, как умеешь, ладно? Как в ту ночь, когда мы ехали из Магахонского леса…

– У кого хранится ключ от этой двери?

— Быстро — это запросто! — Улыбнулся я. — Но «как в ту ночь» у нас все равно не получится. Сегодня утром все может быть только как «сегодня утром» Да оно и к лучшему…

Он просит похоронить его «на самом дешевом кладби­ще и в самом дешевом гробу — как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить». Он просит не писать о нем некрологов. Бумаги свои завещает жене, Черткову и Страхову (сначала и дочерям — Тане и Маше, но потом за­черкнул с припиской: «Дочерям не надо этим заниматься»). Сыновьям не дает никакого поручения — они «не вполне знают мои мысли, не следили за их ходом и могут иметь свои особенные взгляды на вещи, вследствие которых они могут сохранить то, что не нужно сохранять, и отбросить то, что нужно сохранить».

– У меня. У мистера Долана из бухгалтерии тоже есть ключ от этой двери. Думаю, еще один есть у моего мужа. Раньше точно был.

— Твоя правда. — Задумчиво согласилась она и восхищенно умолкла: я как раз вырулил на загородную дорогу и разогнался так, что гусеницы от земли отрывались. Примерно через полчаса Меламори осторожно прикоснулась к моему плечу.

— Макс, — тихо спросила она, — а ты можешь сделать так, чтобы никто из нас не умер — ни ты, ни я?

Дневники холостой жизни сначала просит уничто­жить — «...не потому, что я хотел бы скрыть от людей свою дурную жизнь... но потому, что эти дневники, в которых я записывал только то, что мучало меня сознанием греха, производят одностороннее впечатление». Но потом сове­тует сохранить: «Из них видно, по крайней мере, то, что, несмотря на всю пошлость и дрянность моей молодости, я всё-таки не был оставлен Богом и хоть под старость стал хоть немного понимать и любить Его».

– Где вы храните ключ?

— В смысле — вообще никогда? — Удивленно уточнил я. — Боюсь, что нет. Вот Магистр Нанка Ёк был крупным специалистом в этом вопросе, но с моей легкой руки он навсегда покинул наш прекрасный Мир… Впрочем, я могу попробовать его навестить. Может быть, он будет так любезен, что примет меня хотя бы в подготовительную группу при своей школе…

– В ящике серванта в гостиной, а запасной – в шкафу на кухне. Никто не сможет подобраться к ключу от этой двери, не пройдя через мою гостиную.

Толстой просит своих наследников отказаться от прав на сочинения, которые через письмо в газеты он оставил в распоряжение жены, то есть написанные до 1881 года. Это именно просьба, а не распоряжение. «Сделаете это — хоро­шо. Хорошо будет это и для вас, не сделаете — ваше дело. Значит, вы не могли этого сделать».

— Да нет, я имею в виду — хотя бы в ближайшее время. — Робко сказала Меламори. — Все так замечательно, и мне совсем не хочется умирать. Мне вообще никогда этого не хотелось, но сейчас особенно…

При этом Толстой искренне убежден, что его «заве­щание» имеет какой-то юридический смысл. Например, он уверен, что его письмо в газеты об отказе от автор­ских прав сохранит силу и после его смерти, а значит, и после его смерти издатели смогут безвозмездно публико­вать его тексты.

— А с какой стати ты должна умирать, да еще и прямо сейчас? — Удивленно спросил я — и осекся, потому что до меня наконец-то дошло. Ну разумеется: когда-то — не то три, не то четыре бесконечно долгих года назад — мы с Меламори встретились в Квартале Свиданий, а люди, встретившиеся в Квартале Свиданий, должны заранее смириться с мыслью, что в их распоряжении всего одна ночь. Считается, что безумцы, рискнувшие продлить это удовольствие, обречены — по крайней мере, один из них. Собственно говоря, именно по этой причине Меламори сломя голову удрала из моей спальни на рассвете, а потом мы оба прошли через настоящий ад, пока нам не удалось с грехом пополам убедить себя, что у хорошей дружбы действительно есть некоторые преимущества перед страстью… Честно говоря, я даже не вспомнил об этом, когда удивительная птица, прилетевшая выручать меня в самое сердце Гугландских топей, превратилась в настоящую живую женщину.

Прожив на свете без малого 70 лет, он понимал в юри­дических вопросах не больше малого ребенка. Ему и в голову не приходило, что письмо об отказе от автор­ских прав имеет законную силу только до тех пор, пока жив автор, который сам отказывается получать от издателей го­норары, но после его смерти его права перейдут к закон­ным наследникам, тем, кого он укажет не в дневнике, а в формальном завещании, написанном при свидетелях, либо заверенном нотариусом. Если же такого завещания не бу­дет, то права автоматически перейдут к его вдове и всем де­тям.

– Значит, вы заперли дверь в четверг вечером, когда произошло убийство?

— Я забыл. — Виновато сказал я. — А ты… Ты же все время об этом помнила, правда?

Этого не понимали ни он сам, ни члены семьи, что по­родило жуткую чехарду с завещанием, которая напоминает детективную историю.

– Да, я уверена, что заперла ее примерно в половине шестого.

— Не знаю… — Она удивленно пожала плечами. — Вообще-то, после того, как я проснулась рядом с тобой, я почему-то была совершенно уверена, что больше ничего не имеет значения, все дурацкие события прошлого отменяются… Мне казалось, что мы оба только что появились под этим восхитительным небом, и никакого прошлого у нас вообще не было. А теперь я выспалась, переоделась, поняла, что все происходит на самом деле, подумала… А когда начинаешь думать, в голову лезут самые мрачные предчувствия! Нет, я все равно ни о чем не жалею — хотя бы потому, что это бессмысленно! — но мне очень не хочется, чтобы кто-то из нас умер… Я подумала: может быть, ты можешь сделать так, чтобы с нами все было в порядке?

Копия с завещания 1895 года была сделана дочерью Марией Львовной в 1901-м тайно от матери. Софья Анд­реевна знала об этой записи, но забыла о ней. Дневник 1895 года она вкупе с другими рукописями мужа помести­ла на хранение в Румянцевский музей. Маша не показа­ла ей этот текст, скопированный ею и подписанный Тол­стым. Она боялась реакции матери.

– Вы кого-нибудь видели, когда делали это?

Но после Крыма скрывать завещание было сложно. Крымская история показала, что Толстой может умереть в любой момент. В октябре 1902 года о завещании стало из­вестно Софье Андреевне, и она была возмущена.

Я не знал, что ей ответить, и поэтому просто обратился к самому надежному источнику информации: мудрому, равнодушному существу, которое обитает в темной глубине каждого из нас, и знает абсолютно все, но предпочитает помалкивать — или говорит таким тихим шепотом, что нам приходится заставить себя надолго заткнуться, чтобы разобрать невнятное бормотание этого таинственного советчика… А когда я обернулся к Меламори, я уже знал ответ.

– Нет, я была одна. Потом я спустилась по деревянной лестнице и после этого занялась сушкой одежды.

«Мне это было крайне неприятно, когда я об этом слу­чайно узнала, — пишет она в дневнике. — Отдать сочине­ния Льва Николаевича в общую собственность я считаю и дурным и бессмысленным. Я люблю свою семью и желаю ей лучшего благосостояния, а передав сочинения в обще­ственное достояние, мы наградим богатые фирмы изда­тельские, вроде Маркса, Цетлина и другие. Я сказала Л. Н., что если он умрет раньше меня, я не исполню его желания и не откажусь от прав на его сочинения, и если б я считала это хорошим и справедливым, я при жизни его доставила бы ему эту радость отказа от прав, а после смерти это не имеет уже смысла для него».

— Все в порядке, милая! Мне даже делать ничего не придется. Считай, что этой грешной встречи в Квартале Свиданий никогда не было, а если что-то и было, то не с нами. — Я сам удивился уверенности собственного тона. — Иногда прошлое тает, как следы на снегу. Этих смешных ребят, которые встретились в Квартале Свиданий, уже давно нет, так что судьба собьется с ног, разыскивая их…

– Где был ваш муж в тот день?

— А кто тогда мы? — С облегчением рассмеялась Меламори.

Это была ее роковая ошибка! Фактически жена заявила мужу, что не исполнит его предсмертного распоряжения, которое он считал самым важным. Не откажется от прав да­же на те сочинения, которые были написаны им после ду­ховного переворота.

– Он был со мной за обедом в два часа, потом вернулся на склад около трех. В гостиную, где я находилась, он вернулся без четверти шесть, если верить вокзальным часам.

– Кто еще там был?

— Понятия не имею. — Честно признался я. — Какая-то странная птица, прилетевшая с Арвароха и вконец свихнувшийся Вершитель — сладкая парочка, ничего не скажешь…

Софья Андреевна потребовала у мужа, чтобы он забрал завещание у Маши и отдал ей. И Толстой не смог ей отка­зать. Маша возмущалась поступком матери.

– Никого, кроме меня, его и детей. Он сказал, чтобы я поторопилась с чаем, потому что он хотел отойти по какому-то делу до закрытия мастерских.

— Твоя правда. — Восхищенно согласилась она. — Такие ребята просто не могли забрести в Квартал Свиданий — что им там делать?! — Она удивленно покачала головой и задумчиво добавила: — Слушай, так получается, что нам не обязательно… Я имею в виду — останавливаться на достигнутом?

Причин, по которым Софья Андреевна не приняла за­вещания мужа, несколько. Во-первых, она была обижена на него и на дочь. Во-вторых, в это время она задумала из­дание нового собрания сочинений Толстого и вложила в это дело свои 50 тысяч рублей. Если бы вдруг Толстой умер и в газетах появилось бы его завещание в пользу всех, Со­фья Андреевна потерпела бы финансовый крах. Так она ду­мала, тоже не понимая юридической стороны вопроса.

– Что это было за дело?

— Не только не обязательно — это просто непозволительно! — Серьезно подтвердил я. Потом мы оба рассмеялись — и это было так здорово, что голова кругом шла…

В июле 1902 года к ней приезжал владелец издательства «Просвещение» Натан Сергеевич Цетлин с предложени­ем выкупить «на вечное владение» права Софьи Андреев­ны на ранние произведения мужа за миллион рублей. Жена Толстого отказала ему. И вдруг выяснилось, что, когда она отказывалась от этой огромной суммы, за ее спиной дочь интриговала с завещанием отца, собираясь лишить мать последних доходов от произведений Толстого.

– Я не знаю подробностей, но помню, что ему нужно было зайти к мистеру Ирланду по поводу какого-то пальто. Перед выходом он привел себя в порядок в маленькой гардеробной напротив гостиной. Это было сразу после того, как он выпил чай, то есть примерно через четверть часа после его прихода.

Мои воспоминания о финале нашего возвращения в Ехо окутаны таким количеством сладкого тумана, что я даже не решаюсь их ворошить: обыкновенному живому человеку просто не может быть настолько хорошо, но мне, тем не менее, было!

Но в истории с литературным наследством Толстого был еще один важный фигурант — Чертков. По завещанию 1895 года его права на наследство уравнивались с правами Софьи Андреевны и Страхова. В январе 1896 года Страхов умер. Душеприказчиками Толстого остались его жена и ду­ховный друг, которые к тому времени уже были в состоя­нии войны.

– Когда вы увидели его в следующий раз?

– Не раньше одиннадцати. Думаю, где-то в четверть двенадцатого.

Когда я остановил амобилер напротив Дома у Моста, ночь как раз начинала подумывать об уходе на покой. Мои спутники сладко спали: Нумминорих, как настоящий джентльмен, уступил заднее сидение нашей спутнице, но у него обнаружился настоящий талант клевать носом в сидячем положении. Я хотел было их растормошить, но потом передумал: зачем? Нет ничего лучше, чем несколько лишних минут здорового сна на свежем воздухе… к тому же, я здорово подозревал, что у сэра Джуффина Халли имеется несколько не слишком ласковых слов, предназначенных исключительно для моих ушей, и будет лучше, если я услышу их прямо сейчас. Я и так откладывал этот неприятный разговор, сколько мог: всю дорогу с шефом общался Нумминорих, а я старательно передавал многочисленные приветы и с замирающим сердцем ждал, когда Джуффин окончательно рассердится, и сам пришлет мне зов, но этого так и не случилось…

Через год Черткова выслали в Англию. Более чем на де­сять лет он был лишен возможности прямого общения с Толстым — только в письмах. При этом Софья Андреевна постоянно находилась рядом с мужем. Но именно это па­радоксальным образом усилило позиции Черткова как ду­шеприказчика. Во-первых, в глазах Толстого он пострадал за его, Толстого, взгляды. Во-вторых, он искренне соби­рался неукоснительно выполнить волю учителя во всём, что касалось отказа от литературных прав. Проблема была в другом. Кто — жена или духовный друг — будет на закон­ных основаниях «безвозмездно» или за деньги передавать издателям не напечатанные при жизни сочинения Толсто­го, его дневники, письма?

Мистеру Кеммису пришло в голову, что алиби Бернарда Ганнинга в значительной степени опирается на двух других подозреваемых: его жену и Патрика Моана. В совокупности эти двое рассказали о местонахождении Ганнинга в период с шести до одиннадцати вечера в день убийства. Можно ли было положиться на их слова?

Я толкнул тяжелую дверь служебного входа и с удивлением понял, что ее тихий скрип в точности воспроизвел какую-то танцевальную мелодию, смутно знакомую мне с детства. Я еще немного подергал дверь, но мелодия не повторилась, и вообще дверь наотрез отказывалась скрипеть.

В мае 1904 года Чертков, находясь в Англии, пытает­ся узаконить свое положение «духовного душеприказчи­ка» (его выражение). Понимая, что сделать это юридически в тайне от семьи писателя невозможно, он посылает в Яс­ную Поляну со своим секретарем, англичанином Бриггсом, «вопросник». Вопросы Черткова были напечатаны на ма­шинке, ответы написаны рукой Толстого.

– А что вы делали после того, как он вышел?

— Ты же сам знаешь, что ничего нельзя вернуть! — Печально усмехнулся Джуффин. Он стоял в дверном проеме и наблюдал за моими нелепыми манипуляциями с дверью. — Это относится не только к событиям, которые кажутся тебе важными, но и к таким пустякам, как дверной скрип…

«1. Желаете ли Вы, чтобы заявление Ваше в \"Русских ведомостях\" от 16 сентября 1891 г. оставалось в силе и в на­стоящее время, и после Вашей смерти?

– Я осталась в комнате с детьми, помыла посуду, а потом пошла за хлебом к Маундерсу на Черч-стрит.

— Вернуть, может быть, и нельзя. Но иногда оно возвращается само. Растерянно возразил я.



– Неужели! Вы не говорили нам об этом раньше. Вы кого-нибудь встретили по дороге?

— Ну, разве что, само. — Рассеянно согласился мой шеф. — Ну что, мы так и будем стоять на пороге?

Желаю, чтобы все мои сочинения, написанные с 1881 го­да, а также, как и те, которые останутся после моей смер­ти, не составляли бы ничьей частной собственности, а мог­ли бы быть перепечатываемы и издаваемы всеми, кто этого захочет.

– На обратном пути я заглянула к миссис Вудс на Конститушен-Хилл, но надолго там не задержалась. Я вернулась одна и зашла на станцию под часами у платформы.

— Как скажете. — Улыбнулся я. — Вы — «Господин Почтеннейший Начальник», вам виднее…

Кому Вы желаете, чтобы было предоставлено окон­чательное решение тех вопросов, связанных с редакцией и изданием Ваших посмертных писаний, по которым поче­му-либо не окажется возможным полное единогласие?

— Ну, если я начальник, тогда пойдем в кабинет. — Предложил Джуффин. Надеюсь, твои спутники не замерзнут.



– В котором часу вы вышли за хлебом?

— Они — ребята закаленные! — Фыркнул я. — К тому же, я пока не хочу, чтобы они просыпались, а значит, так оно и будет.

Думаю, что моя жена и В. Г. Чертков, которым я поручал разобрать оставшиеся после меня бумаги, придут к соглаше­ниюу что оставить, что выбросить, что издавать и как.

– Около половины седьмого. Вернулась примерно в четверть восьмого и поднялась по черной лестнице, чтобы потушить газовый свет в офисах.

— Вот как? — Джуффин удивленно приподнял брови. — Ну, ладно. Значит, мне придется привыкать к мысли, что ты уже кое-что понял…

Желаете ли Вы, чтобы и после Вашей смерти, если я Вас переживу, оставалось в своей силе данное Вами мне письменное полномочие как единственному Вашему загра­ничному представителю?

Мистер Кеммис попросил ее повторить свой рассказ о передвижении по зданию, педантично проверяя каждую деталь. Явных несоответствий он не заметил.

— Я ничего не понял. — Честно признался я, закрывая за собой дверь, ведущую в наш кабинет. — Просто мету, что попало, и иногда попадаю в точку…

– Миссис Ганнинг, было ли что-то, что вы видели или делали, о чем вы не сказали нам во время первой беседы?



— А иногда — задницей в трясину. — Насмешливо сказал Джуффин. — Везучий ты, однако! Наворотить столько глупостей за какие-то несчастные сутки, и остаться в живых… Вот это, я понимаю, выдающееся достижение!

– Ну, мистер Кеммис, я уже говорила вам, что пошла вниз после проверки офисов в восемь часов. Затем я села здесь, в своей гостиной, за шитье. Но, кажется, я забыла сказать, что мистер Лински из адвокатского офиса и еще один человек, которого я не знаю и никогда раньше не видела, вошли и попросили огоньку. Я дала им три спички, чтобы зажечь газ.