Яковлев Вениамин
Иуда
Вениамин Яковлев
по откровению Анны-Екатерины Эммерих
Иуда
С Иудой случилось что-то страшное... Впрочем, уже давно, вот уже скоро два года, как вообще с ним совершается что-то совсем необычайное. Он уже перестал быть самим собою, тем Иудою Симоновым, которым был еще так недавно...
Если бы два года назад ему кто-то сказал, что он будет жить так, как он живет теперь, он засмеялся бы говорящему в лицо и назвал его сумасшедшим. Он, Иуда, неожиданно бросит свой маленький уютный домик; свой виноградник, который он обрабатывал с такой любовью; эти густые лозы, благоухающие каждый вечер и пылающие на предзакатном солнце. Он будет как нищий, как бродяга, неуверенный в завтрашнем, а иногда даже в сегодняшнем хлебе, бродить с толпой галилеян. Он будет, наконец, спорить с раввинами, возбуждая их гнев и негодование, иногда доходящие до проклятий и резкой брани.
Нет, все это было вовсе немыслимо, невозможно, несообразно ни с чем. И, однако, несообразное, невозможное - случилось.
Вот уже скоро два года он не был в своем домике и в своем винограднике. Он даже не знает, целы ли они. Да его это и не интересует. Он их не вспоминал уже давно, давно...
А между тем, этот дом - такой родной и еще недавно такой любимый. Ведь и дом и виноградник - родовое наследие. Он помнит, как еще старый дед заботливо и благоговейно сберегал разрастающиеся лозы. А с покойным отцом он сам ходил вместе по дорожкам и учился от него науке виноградаря.
Потом отца не стало, не стало и матери. Но виноградник остался по-прежнему, и, кажется, стал еще дороже со дня их смерти, для сердца его, Иуды. Там он забывал о своем сиротстве, там вспоминал о прошлом, там сладко мечтал о будущем.
Несмотря на свои почти 30 лет, он еще не знал женщин. Он избегал не только их ласк - их он не знал вовсе - но даже встреч с ними. И взоры, бросаемые иногда ими на его стройное тело и некрасивое, но мужественное лицо, обрамленное рыжеватыми волосами, всегда смущали его, и казались ему нескромными и ненужными.
Как раз недалеко от его дома жила известная в округе женщина, привлекавшая к своему порогу молодых и немолодых мужчин. Но Иуда проходил мимо ее дома с отвращением, и когда однажды она, проходя, точно нечаянно задела его краем одежды, он ответил ей глухим проклятием.
Но чем меньше Иуда знал женщин, тем больше он мечтал о них. И мечтал там, в винограднике. Там любил он долгими часами повторять звучные стихи \"Песни Песней\", и они опьяняли его своим сладким ритмом. Его воображению рисовались картины мирной и радостной семейной жизни. Вот он, Иуда, вводит под свой кров, тихую и покорную невесту, Реввеку или Рахиль, со смуглой кожей, с темными, густыми, вьющимися, распущенными под прозрачным покрывалом волосами, с длинными, опущенными ресницами. Он уже ясно ощущал, как оживится тихий покой его дома и заструится, по освещенным солнцем горницам, новое тепло... Он заранее наслаждался все растущим и умножающимся, как там, у далеких праотцев Моисеева \"Бытия\", семейным счастьем, видел длинные ряды нисходящих поколений, ласкал и целовал маленькие детские личики...
И когда каждый год, на Пасху, он приходил в Иерусалим, в храм на поклонение святыне, его молитва была все о том же: об этом будущем счастье и уюте, спокойном и мирном.
Может быть, потому он и любил эти ежегодные паломничества, что связывались они в его сердце с этой молитвой.
Впрочем, конечно, он молился не только об этом. Ведь он был иудей, настоящий иудей, трепетно и кровно любящий свой народ, его прошлое, настоящее и будущее. В нем всегда жила и, кажется, по мере его роста, крепла и росла мечта и надежда на грядущего Мессию. И его молитва была об этом пришествии, о желании избавления родины от ненавистных осквернителей - язычников.
И как любил он там в храме бродить в толпе, переходить от одних к другим, прислушиваясь к затаенным вздохам надежд, к сладким для сердца словам мечты и к длинным речам учителей, пытающихся определить подлинный смысл пророчества о времени Грядущего.
Так протекали его дни спокойно и мирно. Каждодневная работа в винограднике нарушалась только в ожидании того, что было ее последним смыслом - браком...
Только иногда, это было очень редко, его посещали часы какой-то страшной, почти непреодолимой тоски, и тогда, случалось, он лежал целые ночи без сна в винограднике, смотря на прозрачное звездное небо или целыми днями почти совсем забрасывал работу.
В те часы мечта о жене и семье угасала вдруг и становилась пустой и скучной.
Иногда тоска приходила в храме. Кадильный дым и возгласы священников казались тогда ненужными, толпа отвратительной, мудрые учителя глупыми и смешными.
Иуда боялся этих часов и, когда в обычном состоянии вспоминал о них, старался объяснить их тем, что слишком откладывает брак.
И вот все переменилось.
* * *
Это случилось сразу, в один день.
В тот день Иуда впервые увидел ЕГО. Иуда никогда не забудет этой минуты: прозрачного воздуха; солнечных палящих лучей, заливавших раскаленный песок дороги; высокую фигуру в длинной белой одежде, на которой так ярко вырисовывалась темная, почти лиловая от загара, кожа.
Он не забудет этих, услышанных впервые, звуков ЕГО голоса,- от них сразу так затрепетало сердце.
В этот день Иуда не отходил от НЕГО, и не переставал слушать и смотреть.
Точно где-то в нем, в его глубине, зазвучала новая, иная \"Песнь Песней\", и та, что читал в винограднике, показалась теперь только слабым предчувствием и намеком.
С того дня он уже не возвращался домой и, вероятно, теперь его виноградник совсем зарос и одичал...
Где-нибудь под чужим, предоставленным из любви к ЕГО Учителю, кровом, или прямо под открытым небом, он чувствовал острую радость от сознания, что вот он опять сейчас увидит ЕГО лицо, услышит ЕГО голос, какие-то новые необычайные слова, от которых опять все существо будет пылать и содрогаться.
Он начинал день с молитвы благодарности за совершенный дар посетившего его блаженства.
Молитва его со времени встречи стала совсем иной.
С тех пор, как из уст Учителя он услышал слова о Боге, имя - Отец Небесный, точно Бог пришел к нему из какой-то заповедной глубины, из сокровенной тьмы Святого Святых и, такой далекий, страшный, неприступный стал так близко, совсем рядом. Он чувствовал так часто эту близость, точно самый воздух кругом него и в нем самом был напоен Богом.
И это чувство достигало в нем такой остроты, что, беседуя с кем-нибудь, он останавливался на полуслове, чтобы отдаться вполне захватывающему ощущению таинственной близости.
Чувство Бога и его близости сливалось в нем с еще более сильным и новым чувством близости к Учителю. Граней тут не было. Одно переходило в другое. С Учителем он был всегда. И даже когда на короткие часы с ним разлучался, все-таки реально ощущал его присутствие. И когда ложился с наступлением ночи на ложе, к радостному чувству покоя, наступившего после дня ходьбы и утомительных трудов, присоединялось бесконечно более радостное чувство неразлучности с Любимым даже здесь, в полном мраке, в глубоком и сладком сне. Иногда это чувство сосредотачивалось просто где-то в сердечной глубине, иногда оно сопровождалось светлыми видениями.
Тогда казалось, что сам Учитель неслышно подошел к изголовью и склонился так низко, что длинные пряди волос касаются лица, а глаза, ЕГО глаза, льют лучи, смотрят с нежной и грустной любовью в самое сердце.
И тогда Иуда просыпался, вслушивался в тишине и, смотря на далекие звезды через открытую кровлю, неслышно плакал слезами умиления и восторга.
Он понял теперь, о чем была его тоска там, раньше, когда он был еще один. Он понял, что всю жизнь искал только этой встречи, о ней томился, ее предчувствовал, любил всем существом своим ТОГО, за кем шел теперь, любил, еще не зная его, любил, кажется, с самой колыбели. Теперь он ничего не желал, ни о чем не мечтал. Быть всегда с ним, ловить взоры его глаз, слышать его голос, касаться его рук, наслаждаться его словами и его молчанием - в этом был последний предел возможного и мыслимого, человеческого и сверхчеловеческого, земного и небесного блаженства.
И вдруг что-то оборвалось, надломилось внутри..
* * *
Кажется, это нарастало уже давно, но открылось вполне только теперь, в последние дни...
Иуда просто не хотел замечать того, что в нем случилось, не хотел думать об этом, потому что оно как призрак вставало между ним и его счастьем: но это \"оно\" было неотступно и могущественно. И вот Иуда уже не может больше с ним не считаться. Он мучительно всматривается в его темную пустоту, ищет его корней в далеком прошлом, спрашивает себя: когда и откуда оно пришло.
И день за днем встают в его памяти странные видения этих двух последних лет, проведенных вместе с Учителем...
Самыми светлыми, неповторимо радостными были, конечно, первые дни, первые месяцы их странствия.
Они бродили тогда большей частью по Галилее, где так по особенному голубеет небо прозрачное, так ласково солнце, так благоуханны цветы и даже травы.
В длинных, легких одеждах, бездомные и свободные, переходили они из города в город, из деревни в деревню, по широким желто-зеленым просторам, по берегам прозрачно-задумчивого, таинственного и тихого, как небо, озера.
Иуда был тогда в каком-то непрекращающемся восторге, почти опьяненным. И этот же восторг, это же опьянение он видел на лицах всех: и ближайших учеников, и собиравшейся и вновь разбегавшейся изменчивой толпы. Все точно нашли что-то такое, чего искали всю жизнь и оттого стали радостными и совсем простыми, как дети, которых они подводили к Учителю; точно Учитель, как там, в Кане, в эти самые первые дни, прикоснулся легким движением руки к холодной влаге, наполняющей чашу жизни, и она вдруг заискрилась, заиграла, засверкала на солнце сладким и опьяняющим вином...
В этом общем возбуждении оставался спокойным и всегда тихим, кажется, только Учитель. Но его спокойствие и тишина казались безоблачными, до дна просветленными прозрачно-голубым лучистым сиянием.
Где-нибудь на берегу или на поляне останавливались. Нестройный гул голосов стихал, и после нескольких минут глубокого, ненарушаемого молчания, проносившегося над толпой, сидевший посредине Учитель начинал говорить...
Его слова не походили на проповедь... Он говорил совсем просто: говорил о солнце, о маленьких птичках, кружившихся в теплом воздухе, о больших белых цветах, благоухавших у его ног... а если он и приводил слова закона, они точно оживали в его устах, точно спадала с них какая-то мертвая давящая тяжесть, и они становились тоже простыми и радостными в своей простоте, как все вокруг него.
И каждый раз, когда он говорил \"Отец Небесный\", точно какая-то волна проносилась над толпой, само небо казалось голубее и прозрачнее, ближе и вместе с тем бездоннее, и сердце содрогалось, таяло и пламенело.
Иуда любил в часы этих бесед смотреть на лица слушающих.
Кое-кого из толпы он знал, но гораздо больше было неизвестных вовсе, сошедшихся из разных мест. Однако и эти неизвестные казались обычно знакомыми, такие были у них простые лица, встречающиеся так часто, на каждом углу, на каждом перекрестке. И вот эти-то обыкновенные, точно подернутые пылью лица, в часы бесед изменялись, становились новыми, непохожими на себя. Ранним, еще серым утром, первые лучи солнца, упав на холодную полумглу, зажигают все предметы своим сиянием, и серая дымка спадает, уступая место теплому, розовому зареву... так розовели и золотились от каких-то разливавшихся в воздухе лучей, эти глаза и лица.
Все точно сдвигалось, сходило со своих мест, становилось необычайным. Старые делались как дети, дети казались иногда серьезными, как взрослые, от мудрых отлетала их мудрость и осеняла головы самых простых и неученых. Женщины, о которых другие учителя говорили, что лучше разбить скрижали закона, чем передать их им - они длинными вереницами располагались у ног его, неотступно ловя каждое его слово и иногда тихо плакали, и это казалось всем естественным и понятным, и никого не удивляло.
В те дни, казалось, еще не было недовольных или, по крайней мере, они таили свое недовольство. Даже учителя, приходившие из Иерусалима, не спорили, а только спрашивали, и даже на их лицах иногда, может быть помимо их воли, мелькало выражение радостного изумления.
В словах Учителя вовсе не было тех кричащих угроз, которыми так богаты были проповеди других странствующих раввинов.
Его голос, ровный и прозрачный, напоминал серебряный звук трубы, созывающей во Иерусалиме верных в храм на утренней заре. И, однако, была в этом голосе какая-то власть, непреодолимая сила, пред которой смиренно и радостно склонялось побежденное, добровольно отдающееся в плен сердце.
Когда он кончал говорить, толпа сгущалась плотным, теснящим его кольцом. Сквозь эту толпу старались пробиться поближе ползущие по земле калеки, натыкались на неосторожных; пробирались, тыкая вперед палками, слепые; других вели сострадательные; а некоторых несли на носилках. Внимательно и сосредоточенно, как всегда спокойно и серьезно, он наклонялся низко к носилкам, к этим параличным и сухоруким, похожим больше на какие-то обрубки или на чудовища, чем на людей; и иногда укладывал свои тонкие, длинные пальцы в гноящиеся зловонные раны и от этих прикосновений как будто отбегали темные призраки ужаса и вместо исчезавшей смерти улыбалась расцветавшая жизнь.
Иногда радостный и густой гул толпы прерывался внезапным и резким криком. Это кричали бесноватые, изрыгая с пеною у рта отвратительные проклятия, судорожно колотясь о землю и царапая об острые камни лицо и руки.
Тогда он глядел на них долгим пристальным взглядом, и крики затихали, а в широко открытых глазах загорались огоньки новой мысли и воскрешенного сознания...
Так дни проходили за днями... И так радостно было вспоминать о прожитом и ждать манящего \"завтра\"; ложиться, чувствуя легкую усталость во всем теле от постоянной ходьбы.
И по зеленеющим полям, свободно и беззаботно, не думая ни о хлебе, ни о ночлеге, идти утром много верст и не знать, где встретишь ночь. Так радостно было впивать в себя эту свободу, знать, что нет на душе никаких оков, кроме сладостных уз всерастущей любви к нему, кому раз отдалось, и каждый миг все снова и снова отдается сердце.
И мир, казалось, потерял границы. Земля слилась с прозрачным озером, а озеро на далекой и таинственной линии горизонта сливалось с небом. Так смешались и сдвинулись все пределы. Время, казалось, остановилось, и сладкое блаженство восторга струилось пьянящим и неиссякаемым потоком.
Так было в Галилее, в первые дни странствия.
* * *
Иуде почему-то запомнилось особенно одно чудо.
Вместе с Учителем в небольшой толпе, где-то далеко от города, шли днем по желтой, как всегда раскаленной, дороге, в тихой задумчивой беседе.
И вдруг совсем рядом прозвучал резкий угрожающий окрик.
В нескольких шагах от них выросла закутанная в пожелтевшие от гноя покровы фигура прокаженного. На страшном нечеловеческом лице сияла открытая впадина вместо носа, а из синих губ вырывались пронзительные крики, предупреждавшие верных, чтобы они спешили прочь, охраняя себя от осквернения и отвратительного наваждения грозящей смерти.
Все, бывшие с Учителем, с ужасом ринулись назад, и кто-то, может быть Петр, в невольном страхе схватил его за руку, как бы охраняя от надвигающейся грозы. Но Учитель, освободив руку, со стремительностью, так редко проявляющейся в его движениях, быстро приблизился к надвигающемуся призраку.
Все как будто застыли от ужаса, а он протянул вперед руку, снимая повязки, касаясь внимательно и нежно бесчисленных гнойников. И прямо на глазах у всех вместо отпадающей черной гнили на обнаженных костях зарозовело новое зарождающееся тело.
А Учитель стоял весь белый в своем одеянии, и Иуде казалось, что от него идут белые прозрачные лучи и что эти лучи - любовь, и это она претворяется в плоть на обновляющемся теле очищающегося.
С тех пор Иуде не раз приходилось видеть исцеление прокаженных, но никогда он не мог забыть о первом, им виденном.
После этого исцеления Учитель долгие дни не мог показаться в городе, как оскверненный нечистым прикосновением, и странствовал вместе с учениками по бесконечным пустынным дорогам.
Один раз только почудилось Иуде: тень какой-то глубокой, пронизывающей до мозга костей грусти прошла в ясной тишине их невозмутимо галилейской радости. Кто знает, может быть, только почудилось. Ведь это было как раз в минуту рассвета, напряжения радости.
Это было там, в первые дни, в Кане, на браке, когда еще Учитель не был так известен и так почитаем, и туда, на брак, его позвали не как Учителя, а скорее просто как знакомого, больше даже знали его мать. Но ОН пришел со всеми, только что окружившими его учениками.
Было уже заполночь... Свадебное пиршество было в полном разгаре: шумели и говорили, радуясь и перебивая друг друга. Высокая белая фигура Учителя показывалась в разных углах горницы. То одни, то другие окружали его, и он беседовал с ними.
Но вот, точно утомленный этим весельем и праздником, он вышел из горницы туда, к преддверью, и остановился на пороге, вдыхая свежий, предутренний воздух. Ученики вышли вместе с ним. Они тоже устали, а главное - хотели побыть опять наедине с ним, ощутить острую радость его близости, и его необычайности.
Иуда стоял совсем рядом с Учителем и видел, как к нему подошла его мать, такая же высокая и стройная как он, тоже в длинных белых одеждах. Она наклонилась к нему ласково и нежно, трогая слегка своею тонкою рукою края его хитона. Она говорила, кажется, о том, что у нерасчетливых и бедных хозяев не хватает вина для пиршества.
И вот тут Иуда увидел как лицо Учителя изменилось, точно затуманилось пеленой острой и пронизывающей грусти. И Иуде показалось, что на миг, нет, это продолжалось меньше мига, Учитель взглянул на него, и от этого взгляда резкая боль прожгла его, Иудино сердце.
Совсем тихо он отвечал матери. Он, кажется, сказал ей о своем часе. Этот час еще не пришел. И от этих слов ее лицо покрылось смертельной бледностью, точно вспомнила она о чем-то бесконечно страшном.
Они стояли рядом молча, такие похожие друг на друга в своей красоте и в своем страдании.
Но это продолжалось только миг. Может быть, все это только так показалось Иуде.
А затем Учитель уже обернулся к высоким водоносам и смотрел, как слуги наполняют их водою по его слову.
И потом все видели как в этих водоносах было вино вместо воды, такое красное, похожее на кровь.
Что сделалось с учениками тогда? Они пробовали вино, вырывая друг у друга, они смеялись, и даже, кажется, плакали, как дети, с гордым и ликующим торжеством, показывая друг другу на Учителя, не смея, однако, подойти к нему слишком близко и рассказать о своем ликовании, как будто бы почувствовали сразу какую-то черту, которая легла в этот час между ними и им.
А Учитель стоял на пороге спиною к горнице и смотрел на восток, где, разгоняя предутренний туман, восходящее солнце зажигало первые красные полосы, и кровавые отсветы ложились на его лицо, руки, и на складки длинных белых одежд.
* * *
Потом, уже значительно позже, видел Иуда эти тени грусти. Это было в незабываемый ни для него, ни для других апостолов день. Накануне этого дня Учитель не спал с ними вместе. С вечера он ушел в горы, и они знали, что всю ночь проведет в молитве. Так поступал он часто, особенно после дней, когда людей около него было слишком много или накануне других дней, отмеченных чем-нибудь особенным в его служении.
На утро, когда он пришел к ожидавшей его толпе, он не стал беседовать. Став посредине, он внимательно смотрел на собравшихся, останавливая иногда свой пристальный взор на отдельных лицах. И тех, на кого он так смотрел, он потом называл по имени и знаком указывал им, чтобы они вышли из толпы и стали рядом с ним. И сразу вся толпа поняла, что в эту минуту совершается что-то бесконечно значительное в жизни тех, чьи имена он назвал и, может быть, не только в их жизни. И все затаили дыхание, и каждый трепетно звал:\"Не я ли?\"
А Учитель медленно и громко называл избранных. Вот вышел покрасневший от волнения Петр, его брат Андрей, всегда радовавшийся воспоминанию, что он первый пошел за Учителем, вот молодые сыновья Завведеевы: Иоанн и Иаков, а вон и Матфей, еще недавно сидевший у мытницы и собиравший подати..
Семь... десять... одиннадцать... Учитель остановился.
Иуда стоял в толпе, отделенный от Учителя спинами стоявших ближе. И сердце его замерло. Господи... зачем, зачем он их выбирает? Может быть, он хочет сделать из них первый легион, когда пойдет на Иерусалим, чтобы там воссесть на престоле Давидовом. Если так, то разве не знает он, разве не видит, что вот здесь в толпе стоит тот, кто готов, не раздумывая, отдать за него свою жизнь, разве не знает о любви его, Иуды, о трепещущем сердце, о восторге, не престающем ни днем, ни в темной тишине ночи...
Пусть же он возьмет его, Иуду, остановит на нем свой выбор. Ведь все равно сердце его и жизнь принадлежит Учителю. А Учитель молчал... Казалось, он находился в каком-то странном раздумье, и глаза его были полузакрыты. Но вот он поднял свои длинные ресницы, и его испытующий взгляд, скользя по лицам ждущей толпы, упал на лицо Иуды. На миг их глаза встретились, и во взоре Учителя увидел Иуда снова страшную печать той невыразимой грусти, что мелькнула там, в Кане: только теперь была она еще острее и нестерпимее. И Иуда затрепетал всем телом от ответной непонятной боли, от страха каких-то невыразимых предчувствий, от мысли, что чаша избрания не коснется его уст. Но как-то особенно внятно, в общем молчании, прозвучал тихий голос Учителя:
- Иуда.
В этот день его и одиннадцать других он возвел на гору, там молился о них, возложил на них руки и назвал апостолами.
* * *
Когда же началась перемена? И что случилось?
Вашингтон Ирвинг
Иуда силился вспомнить. Да, кажется это началось после встречи с этим сумасшедшим стариком, с раввином Бен-Акибой.
ИСТОРИЯ НЬЮ-ЙОРКА
Они с Учителем были тогда в Иудее, в Иерусалиме, на празднике Пасхи. Хотя Иудея для него, Иуды, родная, но с тех пор, как он ходит за Учителем, Галилея ему кажется роднее и ближе. Здесь, среди Иудейских учителей, среди этих ученых раввинов и воспитанного ими народа Учитель кажется совсем чужим, и его слова звучат так странно. Здесь ведь и солнце светит иначе, иное небо, иные птицы и иные люди. Здесь нет этой восторженной галилейской толпы и, кажется, каждый, услышавший слово Учителя, прежде взвесит его на каких-то невидимых весах, посмотрит, пощупает, как товар руками, и потом только пустит через голову на поверхность сердца.
Там, в Галилее раввины только сомневались, вопрошали, недоумевали. Здесь они сразу ополчились решительно и определенно, как враги Учителя.
De waarheid die in duister lag Die kommt met klaarheid aan den dag.[1]
«НЬЮ-ЙОРКСКОМУ ИСТОРИЧЕСКОМУ ОБЩЕСТВУ»[2]
БЛАГОГОВЕЙНО ПОСВЯЩАЕТСЯ ЭТОТ ТРУД,
КАК СКРОМНОЕ И НЕДОСТОЙНОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВО
ГЛУБОКОГО ПОЧТЕНИЯ И ВЫСОКОГО УВАЖЕНИЯ
ИСКРЕННЕГО ДОБРОЖЕЛАТЕЛЯ И ПРЕДАННОГО СЛУГИ
ОБЩЕСТВА ДИДРИХА НИКЕРБОКЕРА.
Иуда помнит их лица после той субботы, когда в Вифезде Учитель исцелил расслабленного. В этих лицах был не только гнев, но и ярость. Недаром среди учеников бродили страшные слухи - впервые было произнесено это слово о возможном убийстве Учителя, от которого Иуда содрогнулся.
ОБ АВТОРЕ
И Учитель, - он никогда еще не был таким, как здесь, - с какою властью и с какою силой, какие непонятные, захватывающие дух слова он говорил им.
Однажды, если память мне не изменяет, в начале осени 1808 года какой-то незнакомец обратился в поисках пристанища в «Независимую Колумбийскую гостиницу», которая находится на Молберри-стрит и принадлежит мне. Это был низенький, шустрый на вид старый джентльмен в порыжелом черном кафтане, бархатных штанах оливкового цвета и в маленькой треуголке. Его редкие седые волосы были заплетены в косу и подобраны сзади, борода, казалось, была суточной давности. Единственным предметом роскоши в его наряде были квадратные серебряные пряжки на башмаках, а весь его багаж состоял из двух седельных мешков, которые он нес под мышкой. Внешность его носила какую-то печать своеобразия, и моя жена, особа очень проницательная, сразу же решила, что это какой-то почтенный школьный учитель из провинции.
\"Отец мой доныне делает, и я делаю\".
Так как «Независимая Колумбийская гостиница» очень невелика, то вначале я пребывал в некотором затруднении, не зная, куда поместить незнакомца; но моя жена, которой он, видимо, понравился, пожелала поселить его в своей лучшей комнате, изысканно украшенной портретами всех членов нашего семейства, выполненными в черном цвете двумя великими художниками, Джарвисом
[3] и Вудом;
[4] из нее открывается очень приятный вид на новые кварталы «Большой Лужи»,
[5] на задворки работного дома и тюрьмы и на весь передний фасад больницы, так что это самая веселая комната во всем доме.
\"Как Отец воскрешает мертвых и оживляет кого хочет\".
В течение всего времени, что он жил у нас, он казался весьма достойным старым джентльменом, хотя и несколько странным в своих привычках. Обычно он целые дни проводил у себя в комнате и, если кто-нибудь из детей плакал или шумел у его двери, он в большом возбуждении выбегал из комнаты с кипой бумажек в руках и кричал, что его «сбивают с мыслей», отчего моя жена начинала иногда сомневаться, в своем ли он уме. И в самом деле, для такого предположения было достаточно причин, так как его комната всегда была завалена обрывками бумаги и старинными заплесневелыми книгами, лежавшими в беспорядке; он никому не разрешал до них дотрагиваться, ибо, говорил он, все они разложены по своим местам, чтобы их можно было найти; впрочем, по правде говоря, половину своего времени он в беспокойстве расхаживал по дому в поисках какой-нибудь книги или записи, которую сам куда-то старательно засунул. Никогда не забуду, какой шум он поднял однажды из-за того, что моя жена убрала его комнату, когда он ушел, и привела все в порядок; он клялся, что теперь и за год не сумеет разложить бумаги так, как ему нужно. Тут жена осмелилась спросить его, на что ему столько книг и бумаг, и он сказал ей, что «ищет бессмертия», и тогда она еще с большим основанием подумала, не свихнулся ли бедный старый джентльмен.
\"Как Отец имеет жизнь в самом себе, так и Сыну дал иметь жизнь в самом себе\".
Он был очень любознательный человек и, если не сидел у себя в комнате, постоянно бродил по городу, интересуясь всеми новостями и вмешиваясь во все, что происходило; особенно это проявлялось во время выборов, когда он только и делал, что спешил с одного избирательного пункта на другой, посещая все предвыборные собрания и заседания комитетов, хотя я ни разу не мог обнаружить, чтобы он стал на чью-либо сторону. Напротив, возвращаясь домой, он яростно ругал обе партии
[6] и однажды совершенно ясно доказал, к удовлетворению моей жены и трех старых леди, пивших с нею чай, из которых одна была глуха, как пень, что две наши партии похожи на двух жуликов, тянущих народ за полу каждый в свою сторону, и что в конце концов они сорвут с него всю одежду, явив взорам его наготу. Он был поистине оракулом среди соседей, которые собирались вокруг него послушать, как он ораторствует, сидя днем на скамье перед дверью и покуривая трубку; и я охотно верю, что он привлек бы на свою сторону всех соседей, если бы только им удалось понять, за что он сам стоит.
И потом, как последний страшный приговор, как какое-то грозное пророчество: \"Не знаю вас, вы не имеете в себе любви к Богу. Я пришел во имя Отца моего, и не принимаете меня, а если иной придет во имя свое, его примете\".
Он очень любил спорить или, как он говорил, философствовать о малейших пустяках, и надо отдать ему справедливость, я не знал никого, кто бы мог сравняться с ним, если не считать одного серьезного на вид джентльмена, время от времени навещавшего его и часто ставившего его в тупик при споре. В этом нет ничего удивительного, так как я впоследствии узнал, что этот незнакомец был городской библиотекарь и, конечно, человек большой учености; и я сильно подозреваю, что он приложил руку к приведенному ниже историческому сочинению.
И вот там, в те дни, встретился Иуда с раввином Бен-Акибой. Иуда шел один по дороге, и когда увидел приближающуюся старческую фигуру с длинной седой бородой и развевающимися пейсами, то хотел свернуть с пути.
Но Бен-Акиба уже заметил его.
Так как наш квартирант прожил у нас долго, и мы не получали никакой платы, моя жена стала несколько беспокоиться и пожелала выяснить, кто он такой и чем занимается. Поэтому она, набравшись храбрости, задала этот вопрос его другу библиотекарю; тот со свойственной ему сухостью ответил, что наш постоялец принадлежит к числу литераторов (она решила, что это, вероятно, означает какую-то новую политическую партию). Я считал недостойным напоминать жильцу о плате, так что проходил день за днем, а я ни гроша не спрашивал со старого джентльмена; но жена, которая эти дела всегда брала на себя и была, как я уже говорил, женщиной проницательной, потеряла в конце концов терпение и намекнула, что уже давно пришла пора, чтобы «некая особа увидела деньги некоей особы». На это старый джентльмен весьма обиженно ответил, что ей не надо беспокоиться, ибо вот здесь (указывая на седельные мешки) у него лежит сокровище, стоющее не меньше, чем весь ее дом со всем имуществом. Таков был единственный ответ, который нам удалось от него получить; но моя жена одним из тех неисповедимых путей, какими женщины до всего дознаются, выяснила, что у нашего жильца очень большие связи, так как он находился в родстве с Никербокерами из Скагтикока и был двоюродным братом члена конгресса с той же фамилией, и потому не захотела обойтись с ним невежливо. Больше того, она предложила ему, просто для того, чтобы облегчить положение, жить и дальше бесплатно с тем условием, что он будет учить детей грамоте, а она постарается, чтобы и соседи посылали учиться своих детей. Однако старый джентльмен отнесся к ее предложению с таким возмущением и был, по-видимому, столь оскорблен тем, что его приняли за школьного учителя, что жена моя больше не решалась заговаривать об этом деле.
- Стой, - закричал, - куда ты идешь, Иуда Симонов? Ты, кажется, хочешь уйти, чтобы не встречаться со мною, старым другом твоего отца, покойного Симона? Ты уже не хочешь больше знать раввина Бен-Акибу? А разве не он, не Бен-Акиба, таскал тебя на руках, когда ты, еще маленький мальчик, уставал бродить около храма, куда тебя привели твои родители на праздник? Разве не Бен-Акиба толковал тебе, юноше, о законе и открывал тебе тайну за тайной и премудрость за премудростью? Разве не с Бен-Акибой еще недавно, две пасхи назад, ты говорил так страстно о времени пришествия Мессии? И теперь ты убегаешь от Бен-Акибы как от разбойника... О, я знаю, кого это дело и знаю, за Кем ты ходишь теперь день и ночь неотступно, вот уже много месяцев Галилеянин! Галилеянин! Назарянин! Бедный, бедный Симон! Если бы он только знал, что будет с его сыном! Разве не знаешь ты, что, следуя за Назарянином, ты изменяешь Богу, отцам и народу? Не он ли хочет разрушить великий храм отцов? Не он ли оскверняет открыто субботу? Не он ли привлекает необрезанных и превозносит их над нами? И не называет ли он сам себя Богом и не хочет ли продать нас всех своим безумием в руки римлян? Богохульник! Но нет, он не уйдет от наших рук! И клянусь тебе, что старый Бен-Акиба еще увидит его кровь, пролитую на земле. Этой старческой рукой я сам подниму камень, чтобы размозжить ему голову. Или нет! Мы предадим его римлянам, прежде чем он успеет предать нас, и пусть солдаты - язычники пригвоздят ко кресту его руки...
Около двух месяцев тому назад он вышел утром со свертком в руке — и с тех пор о нем ничего не слышно. Мы наводили всякого рода справки, но тщетно. Я написал его родственникам в Скагтикок, но они ответили, что он там не был с позапрошлого года, когда вступил в ожесточенный спор о политике с членом конгресса и покинул город в сильном раздражении; с того времени о нем не было ни слуху, ни духу. Должен признаться, я очень беспокоился за бедного старого джентльмена, опасаясь, не случилось ли с ним чего-то, коль скоро его так долго нет и он не возвращается уплатить по счету. Поэтому я решил прибегнуть к помощи газет; но хотя некоторые сердобольные типографы напечатали мое печальное объявление, мне так и не удалось узнать о нем ничего утешительного.
Вся кровь прилила Иуде к лицу. Но, делая страшное усилие над собой, сдавленным голосом он прервал поток отвратительных проклятий.
Жена сказала, что теперь настало самое время позаботиться нам о себе и выяснить, оставил ли он в комнате что-нибудь, что могло бы возместить стоимость жилья и полного пансиона. Однако мы ничего не нашли, кроме нескольких старинных книг, заплесневелых рукописей и двух седельных мешков; когда мы в присутствии библиотекаря открыли мешки, в них оказалось лишь немного поношенного белья и большая кипа исписанных листов бумаги. Просмотрев их, библиотекарь сказал нам, что это несомненно и есть то сокровище, о котором говорил старый джентльмен; ибо это была превосходнейшая и достоверная «История Нью-Йорка», которую он посоветовал нам непременно опубликовать, заверяя, что понимающие толк читатели быстро раскупят ее и задолженность нашего постояльца без сомнения будет покрыта в десятикратном размере. Тогда мы поручили весьма образованному учителю, обучающему наших детей, подготовить рукопись к печати, что он и сделал; больше того, он дополнил ее некоторым количеством собственных примечаний и гравюрой города, каким он был в то время, о котором пишет мистер Никербокер.
Таковы подлинные причины, почему я публикую настоящий труд, не дожидаясь согласия автора; и я заявляю здесь, что, если он когда-нибудь возвратится (хотя очень боюсь, что с ним произошел какой-то несчастный случай), я готов буду рассчитаться с ним, как подобает справедливому честному человеку. На чем я пока и кончаю —
- Стой, старик. Ты, должно быть, не знаешь сам, о чем ты говоришь. Ты, вероятно, никогда не видел Учителя и не слыхал его слов. Иначе ты знал бы, что он самый кроткий из людей, что он прекрасен, как утренняя восходящая звезда. Он проповедует любовь и учит о Боге-Отце. Он исцеляет больных и очищает прокаженных. От него разбегаются бесы, и воскрешенные из мертвых благословляют Бога.
Почтеннейшей публики покорный слуга Сет Хендесайд.
«Независимая Колумбийская гостиница», Нью-Йорк.
Но Бен-Акиба заглушил его слова своим криком:
К ЧИТАТЕЛЯМ
- Лжешь, лжешь ты, потому что и он - лжец. Кроткий, любящий... Бог-Отец... Я не называю своего Бога Отцом, а зову его Владыкой и Господином, но мой Бог добрее его Бога, он не хочет унизить, уничтожить и предать на позор свой избранный народ. Он не преследует людей как свою добычу. Он не требует от них невозможного. Он знает, что они слабы и довольствуется принесением жертв и точным выполнением закона. Он благословляет их не нищетой, а богатством, не одиночеством, а многочадием. Он - Бог любви, настоящей любви, от которой зажигаются очаги, и зачинаются дети... А его Бог? Не Бог жизни, а Бог смерти! Не Бог мира, а Бог исступления! Бог нищеты и страданий! Он хочет разметать домашние кровы. Он делает людей нищими, бездомными бродягами. Он хочет убить в них гордость и мужество, чтобы они стали рабами, молчали и покорствовали бы, когда их бьют по лицу... Он грозил неслыханными бедствиями Иудее и обещал гибель мира... Даже своим избранникам он предрекает позор и муки... Ты говоришь, что он исцеляет больных и воскрешает мертвых. Я не верю, ты слышишь, я не верю этой басне о воскрешении. Но пусть даже он вернул какой-то вдове ее сына с погребального одра, зато сколько матерей он лишил их детей, увлекши их за собой и внеся раздор в семью, где царил покой. И разве не обесчадил он свою мать и не покинул свой дом и своих сестер и братьев... Он освобождает бесноватых... Но разве сам он не бесноватый и разве не вселил он легион бесов во всех, кто теперь идет за ним шаг за шагом, отказываясь от счастья и жизни. Он не человеколюбец. а человеконенавистник. его Бог - Веельзевул, князь бесовский. И это его именем и его силой он творит свои чудодейства.
«Чтобы спасти от забвения память о минувших событиях и должным образом прославить многочисленные великие и изумительные деяния наших голландских предков, я, Дидрих Никербокер, уроженец города Нью-Йорка, пишу этот исторический опыт».
[7] Подобно великому Отцу Истории, чьи слова я только что привел, я описываю давно минувшие времена, на которые полумрак сомнений уже набросил свою тень и вот-вот должна была навсегда опуститься темная завеса неизвестности. С великим прискорбием видел я, как ранняя история этого почтенного и древнего города постепенно ускользает от нас, едва трепещет на устах стариков и старух, любящих порассказать о былом, и с каждым днем постепенно уходит в небытие. Через некоторое время, думал я, и эти почтенные голландские бюргеры, эти шаткие памятники доброго старого времени, присоединятся к своим отцам; их дети, поглощенные пустыми развлечениями или ничтожными делами современности, не позаботятся о том, чтобы сохранить воспоминания о прошлом, и последующие поколения будут тщетно искать свидетельств о днях патриархов. Происхождение нашего города будет похоронено в вечном забвении, и даже имена и подвиги Воутера Ван-Твиллера,
[8] Вильяма Кифта
[9] и Питера Стайвесанта
[10] будут окутаны сомнениями и легендами, подобно именам Ромула и Рема, Карла Великого, короля Артура, Ринальдо
[11] и Готфрида Бульонского.
[12]
- Я говорю тебе, старик, что ты ничего не знаешь и потому безумствуешь. Тому, кто оставил ради него свои жилища, он обещает сотни кровов, тому, кто оставит мать - сотни матерей, и тому, кто оставит отца - сотни отцов.
Решившись, таким образом, по возможности предотвратить грозящее нам несчастье, я прилежно взялся за работу, чтобы собрать все сохранившиеся еще отрывки нашей младенческой истории; подобно моему почтенному предшественнику Геродоту, в тех случаях, когда нельзя было обнаружить письменные источники, я старался сомкнуть цепь исторических событий с помощью вполне достоверных преданий.
[13]
- Сотни отцов! И это говорит сын Симона, покойного Симона, который любил своего ребенка как свою душу. Сотни отцов! Кто смеет сказать такое слово? Разве не тот твой отец, кто тебя носил в себе, как часть своей плоти? Разве не кощунство называть этим священным именем того, кого первым встретил ты на дороге. Нет, так может говорить только тот, кто сам никогда не был отцом, и кто не рожден от человека. Недаром про него говорят, что у него нет на земле отца. Я знаю, кто его отец. Его Отец тот, кого он проповедует нам как Бога. Его отец - дьявол.
Для выполнения этого трудного предприятия, ставшего делом всей моей долгой и одинокой жизни, я вынужден был ознакомиться с работами невероятного множества ученых авторов, принесшими мне, однако, очень мало пользы. Это может показаться странным, но среди бесконечного количества превосходных сочинений, написанных в нашей стране, не существует ни одного, дающего хоть сколько-нибудь полное и удовлетворительное описание ранней истории Нью-Йорка или деятельности его первых трех голландских губернаторов. Впрочем, мне удалось извлечь ценные и интересные сведения из обстоятельной рукописи, написанной на исключительно чистом и классическом нижнеголландском наречии, если не считать нескольких орфографических ошибок, и найденной в фамильных архивах Стайвесантов. Роясь в дедовских сундуках и в сваленном на чердаках старом хламе, принадлежавшем нашим почтенным голландским гражданам, я также собрал по крупицам много воспоминаний, писем и других документов, а от знакомых мне почтеннейших старых дам, пожелавших, чтобы их имена не были названы, услышал множество весьма достоверных преданий. Я не могу не упомянуть и о том, какую огромную помощь оказало мне наше замечательное и достойное всяческих похвал «НЬЮ-ЙОРКСКОЕ ИСТОРИЧЕСКОЕ ОБЩЕСТВО», которому я выражаю здесь мою искреннюю признательность.
Иуда уже не слушал дальше. Зажав уши и закрыв лицо ладонями поднятых рук, он хотел бежать, но Бен-Акиба схватил его за рукав, отводя его руки от глаз, приблизил к его лицу свое, ставшее вдруг из яростного сладострастным:
Работая над этим бесценным сочинением, я не следовал какому-нибудь определенному образцу, а напротив, довольствовался тем, что сочетал и совершенствовал достоинства наиболее признанных древних историков. Подобно Ксенофонту,
[14] я проявлял на протяжении всего повествования полную беспристрастность и строжайшую приверженность к истине. По примеру Саллюстия,
[15] я украшал мой рассказ многочисленными описаниями древних героев, изображая их во весь рост и в истинном свете, и приправлял его, подобно Фукидиду,
[16] глубокими политическими размышлениями, сдабривал изящными сентенциями, как это делал Тацит,
[17] и придавал всему благородство, величие и великолепие, свойственные Ливию.
[18]
- А скажи, - почти прошипел он,- скажи, тому, кто оставил свою жену, ведь Учитель не обещал сто жен...
Многие весьма ученые и здравомыслящие критики, как я предвижу, осудят меня за то, что я слишком часто позволяю себе следовать смелой, свободной манере моего любимого Геродота. Говоря откровенно, я не всегда мог воздержаться от соблазна останавливаться на тех приятных эпизодах, которые, наподобие поросших цветами склонов и ароматных зарослей кустов, окаймляют пыльную дорогу историка и побуждают его свернуть в сторону и отдохнуть от долгого странствия. Впрочем, читатели, как я надеюсь, убедятся, что я всегда опять беру в руку посох и с новыми силами пускаюсь в утомительный путь; стало быть, передышка приносит лишь пользу и моим читателям и мне.
Но вместо ответа Иуда толкнул его в грудь с такой силой, что он полетел на землю, богохульствуя и проклиная.
Хотя я всегда желал и постоянно стремился потягаться с самим Полибием,
[19] соблюдая необходимое единство истории, все же такая задача была крайне трудной, ибо сведения о многих из описанных здесь событий попали мне в руки в самом хаотическом и разрозненном виде. Трудность еще более усилилась из-за того, что одна из важнейших задач, поставленных мною перед собой при написании этого сочинения, состояла в том, чтобы проследить развитие обычаев и институтов в этом лучшем из городов и сравнить их, какими они были в зародышевом, младенческом состоянии, с тем, какими они стали в теперешнюю зрелую эпоху роста знаний и улучшения жизненных условий.
С тех пор Учитель стал казаться Иуде более строгим и требовательным, чем раньше. Не то, чтобы он стал строже к Иуде, нет, но вообще к людям. А может быть, это Иуде показалось или он заметил то, что не замечал раньше.
Но главная заслуга, которой я горжусь и на которой основана моя надежда на будущее признание, — это полная достоверность, какой я придерживался при создании моего бесценного небольшого труда, тщательно отсеивая всю мякину гипотез и отбрасывая плевелы басен, слишком склонные буйно разрастаться и заглушать семена истины и благодетельного знания. Если бы я жаждал завоевать расположение легкомысленной толпы, парящей подобно ласточкам над поверхностью литературы, или если бы я жаждал прельстить моими писаниями изнеженное небо литературных сластен, я мог бы воспользоваться мраком, окружающим младенческие годы нашего города, и ввести в свой рассказ тысячу приятных вымыслов. Однако я добросовестно отбросил множество занимательных сказок и чудесных приключений, которые пленили бы сонный слух людей, предающихся летнему безделью, и ревностно соблюдал правдивость, серьезность и достоинство, призванные всегда отличать историка. «Ибо писатель этого рода, — утверждает один изысканный критик, — чтобы творить в назидание потомству, должен обладать качествами мудреца, который путем глубокого изучения достигает надлежащей осведомленности, тщательно обдумывает свои выводы и обращается скорей к нашему рассудку, чем к воображению».
Ему вспоминается один случай. Это было в Галилее. Они проходили по селению и когда приблизились к одному дому, оттуда услышали похоронные причитания и плач. Невдалеке от дома стояли двое. Один - еще юноша - был очень печален. Его звали Ионафан. Он часто бывал в толпе, слушавшей Учителя, и Иуда видел, как горели тогда его глаза. Но старый отец Ионафана, кажется, недолюбливал Учителя и препятствовал сыну сделаться его постоянным учеником. Но почему он теперь плачет? Что значат эти погребальные звуки? Уж не умер ли его отец, и оттого он так печален?
Трижды счастлив наш знаменитый город, ибо в нем происходили события, достойные быть занесенными в летописи истории; и еще более счастлив он, что у него есть для описания этих событий такой историк, как я. Ибо в конце концов, благосклонный читатель, города сами по себе и даже империи сами по себе без историка ничто. Ведь не кто иной, как терпеливый повествователь радостно описывает их благоденствие в эпоху роста, прославляет их величие во время полного расцвета, поддерживает смутную память о них, когда они склоняются к упадку, после их гибели собирает разбросанные обломки и, наконец, благочестиво предает погребению их пепел в мавзолее своего труда, воздвигая триумфальный памятник, чтобы сохранить их славу на все последующие времена.
«Что стало, — говоря словами Диодора Сицилийского,
[20] — что стало с Вавилоном, Ниневией, Пальмирой, Персеполисом, Византией, Агригентом, Кизиком и Митиленами?» Они исчезли с лица земли — они погибли из-за отсутствия историка! Пусть человеколюбец плачет над их запустением, пусть поэт бродит среди их полуразрушенных сводов и разбитых колонн и предается призрачному полету своего воображения, но увы! увы! Современный историк, чье правдивое (подобно моему) перо неизменно обречено ограничиваться скучной действительностью, тщетно будет искать среди окутанных забвением развалин какие-либо следы старины, которые могли бы рассказать поучительную повесть их славы и их гибели.
* * *
«Войны, пожары, потопы, — говорит Аристотель, — уничтожают народы, а с ними все их памятники, открытия и достижения, бывшие предметом их тщеславия. Факел знания не раз угасал и вновь зажигался; немногие случайно уцелевшие люди восстанавливают связь поколении». Итак, историк — это благодетель человечества, жрец-хранитель, поддерживающий неугасимый огонь столетий. Но его заслуги не остаются без воздаяния. Все в известной степени служит к его прославлению. Подобно тому, как великий автор проекта
[21] и шлюзованных водных путей доказал, что реки, озера и океаны созданы лишь для того, чтобы питать каналы, так и я утверждаю, что города, империи, придворные интриги, заговоры, войны, разрушение и запустение ниспосылаются провидением только как пища для историка. Они образуют лишь пьедестал, на который историк бесстрашно поднимается перед лицом современных ему поколений и требует себе в награду бессмертие от начала и до скончания веков. Весь мир, весь мир ничто без историка!
Когда они приблизились, Учитель подошел к Ионафану и, посмотрев на него так, как он только один может, умеет смотреть, сказал: \"Следуй за мной\".
Та же печальная участь, что постигла столь многие древние города, ожидает, в силу тех же печальных причин, девять десятых городов, процветающих ныне на нашей планете. Писать историю большей части из них уже слишком поздно; их происхождение, самое их основание, как и ранние эпохи их заселения, навсегда погребены под ворохом лет. Такой же была бы судьба и прекрасного уголка земли, историю которого я здесь изложил, если бы я не вырвал его из мрака как раз вовремя, в то самое мгновение, когда описанные в настоящем труде события уже погружались в бездонную ненасытную пучину забвения, если бы я не вытащил их, так сказать, за волосы, когда несокрушимые клыки чудовища навсегда смыкались над ним! И тут я, как уже было упомянуто ранее, стал тщательно собирать, сопоставлять и приводить в порядок эти события, восстанавливая их клочок за клочком, «punt en punt, gat en gat».
[22] Положив в своем скромном труде начало истории нашего города, я, быть может, создам фундамент, на коем впоследствии множество достойных ученых воздвигнет благородное сооружение, которое со временем будет подниматься все выше, пока, наконец, «Нью-Йорк» Никербокера не сравняется по объему с «Римом» Гиббона
[23] и «Англией» Юма или Смоллета.
[24]
Ионафан весь просветлел от радости, сразу затопившей его горе. Он наклонился и поцеловал у Учителя край одежды. \"Господи, позволь мне прежде пойти и похоронить отца моего\". Но Учитель отвечал спокойно и властно: \"Иди за мной и предоставь мертвым погребать своих мертвецов\". На мгновенье словно складки какой-то борьбы и усилия легли на лицо Ионафана... На лицах тех, кто был около Учителя, Иуда часто видел эту складку. Иногда она не сходила много дней, изменяя лицо человека. Она как будто знаменовала собой назревавшую решимость. Или человек пойдет за Учителем по городам, и тогда расправится складка, озарив лицо лучами радости, или он уйдет совсем прочь. И тогда надолго, может быть, навсегда, на нем будет лежать и от него падать какая-то новая сгустившаяся тень.
А теперь позвольте мне на мгновение, отложив перо, перенестись на двести-триста лет вперед и оттуда, с высоты птичьего полета, бросить взгляд назад на расстилающуюся пустыню лет. В это мгновение я увижу себя — свою скромную особу — предшественником, прообразом и предтечей всей этой рати почтенных авторов, стоящим во главе их с моей книгой под мышкой и с Нью-Йорком за спиной, как храбрый командир, увлекающий их всех вперед к славе и бессмертию.
Но Ионафан колебался недолго. Через минуту он присоединился к их толпе и шел с ними дальше... А за спиной раздавались жалобные погребальные причитания над мертвым отцом, оставленным сыном.
Итак, я спускаю свою ладью на воду и предоставляю ей плыть вперед по воле волн. О, вы, могущественные Киты, вы, Косатки и Акулы критики, которые тешатся, сокрушая корабли несчастных искателей приключений, пускающихся в путь по бумажному морю, будьте милостивы к моему утлому суденышку. Вы можете швырять его себе на потеху или захлестывать бурными потоками грязной воды, но ради находящегося на нем злополучного моряка не пробейте его днище своими хвостами и не пустите его ко дну. А вы, вы, прекрасные рыбки! вы, мерлузы, вы, кильки, вы, гальяны, вы, головли, вы, прилипалы, вы, морские уточки и прочая литературная мелюзга, будьте осторожны и не причиняйте вреда моему только что спущенному на воду кораблю и не попадайтесь мне на глаза, не то как-нибудь забавы ради или из презрения я зачерпну вас сачком и зажарю полсотни себе на завтрак.
* * *
КНИГА ПЕРВАЯ
Он вспоминает случай с другим юношей, с тем богатым, который приехал к Учителю и привез с собой, кажется, целый караван сокровищ. Он лежал у ног Учителя и спрашивал его о путях жизни вечной. Но Учитель отвечал на этот раз простой ссылкой на закон Моисеев. А когда юноша, волнуясь и почти плача, говорил, что это он знает с юности и ищет чего-то другого, более высокого и совершенного, глаза Учителя стали особенно ласковыми и любящими. Он молчал. Он как будто задерживал ответ, точно готовился сказать что-то, от чего вопрошающему будет очень больно и медлил причинить эту боль. \"Одного тебе недостает: пойди, все, что имеешь, продай и раздай нищим и будешь иметь сокровище на небесах. И приходи, последуй за мной, взяв крест свой\".
Подобно всем введениям в историю Америки, весьма ученая, остроумная и совершенно не идущая к делу; содержащая различные глубокомысленные теории и философские размышления, которые ленивый читатель может полностью пропустить, сразу перейдя к следующей книге
Так, наконец, отвечал он. И все сразу тогда поняли ответ. Всем было ясно, что юноша не пожалеет своих сокровищ. Конечно, щедрой рукой готов он раздавать нищим и бедным. Но Учитель сказал: \"Все\".
ГЛАВА I
Это значит: завтра же он должен сбросить с себя богатые одежды и надеть такой же, как на них, голубой и простой хитон, оставить свой дом и с посохом переходить из города в город, стать бездомным и нищим, питаться подаяниями и получать кров по милости... Все... И это \"все\" была его жизнь, кровь его предков и его собственная еще кипящая юношеская кровь. И он стоял перед Учителем бледный, со знакомой Иуде складкой на лице. А потом, не говоря ни слова, повернулся и пошел прочь. Все были охвачены ужасом. А Учитель смотрел вслед уходящему долгим и грустным взором.
В которой автор решается дать описание Земли, заимствованное из самых авторитетных источников.
* * *
Земля, на которой мы живем, представляет собой огромную, темную, отражающую свет, неодушевленную массу, плавающую по безбрежному океану эфира в безграничном пространстве. Она имеет форму апельсина, являясь сплющенным сфероидом, забавно уплощенным с двух противоположных сторон, чтобы можно было вставить два воображаемых полюса, предположительно проникающие вглубь и соединяющиеся в центре, образуя таким образом ось, вокруг которой громадный апельсин вращается, совершая регулярные суточные обороты.
Они шли по дороге: Учитель и ближайшие ученики. На краю дороги, в нескольких шагах, стоял маленький домик. На пороге сидел еще не старый чернобородый еврей, занятый каким-то ремеслом. Рядом высокая смуглая женщина с обнаженными выше локтей руками склонилась над скамьей, где были разложены овощи. А на дороге пред ними на желтом песке маленький ребенок, девочка с длинными вьющимися волосами, играла, перебирая камешки.
Смена света и темноты, отчего зависит чередование дня и ночи, обусловлена этими суточными оборотами; благодаря им различные части земного шара по очереди подставляются лучам Солнца. Последнее, согласно самым достоверным, иначе говоря, новейшим данным, является раскаленным или огненным телом чудовищной величины, от которого наша Земля стремится прочь под действием центробежной, то есть отталкивающей силы, и к которому ее притягивает центростремительная, то есть притягивающая сила; сочетание, или, вернее, противодействие этих двух противоположных движений создает круговое годичное вращение. Отсюда проистекает смена времен года, а именно, весны, лета, осени и зимы.
Учитель шел впереди и почти поравнялся с нею. Тогда она, поднявшись на маленькие, еще нетвердо ступающие ножки, побежала к нему навстречу, показывая ему свои камешки и что-то доверчиво рассказывая.
Я полностью отдаю себе отчет в том, что, приняв вышеизложенную теорию, навлекаю на себя неудовольствие разных давно умерших философов. Одни укроются за древним мнением, что Земля — это обширная плоскость, поддерживаемая огромными столбами; другие будут утверждать, будто она покоится на голове змеи или на спине громадной черепахи; третьи — будто она представляет собой необъятный плоский блин, который покоится на том, что угодно богу, — некогда мнение благочестивых католиков, подкрепленное грозной буллой святейшего и непогрешимого папы римского. Некоторые нападут на всю мою историю, заявив вместе с брахманами, что небеса покоятся на Земле и что Солнце и Луна плавают по ним, как рыбы в воде, двигаясь с востока на запад днем, а в ночное время скользя вдоль края горизонта, обратно к исходному пункту.
[25] Некоторые, наконец, будут утверждать, вместе с индийскими пуранами
[26] что Земля — это обширная равнина, окруженная семью океанами молока, нектара и других восхитительных на вкус жидкостей; что на ней возвышаются семь гор, а посредине она украшена громадной скалой из блестящего золота и что огромный дракон иногда проглатывает Луну, чем объясняются лунные затмения.
[27]
Учитель остановился и низко наклонился к девочке. Его лицо было нежно, но он не улыбался. И тем удивительнее была эта внимательная серьезность, с которой этот взрослый Человек, этот великий Человек, тот, кто говорил о себе Сын Божий, \"от начала Сущий\", приклонился почти до земли, чтобы лучше расслышать и понять лепет этого тянущегося к нему ребенка.
Я уверен и в том, что мое описание Солнца встретит не меньшие возражения, ибо некоторые древние философы утверждали, будто оно представляет собой огромное колесо сверкающего огня,
[28] другие — будто это просто зеркало или шар из прозрачного хрусталя,
[29] а третья школа, возглавляемая Анаксагором,
[30] считала, что Солнце — это не что иное, как громадный раскаленный камень — мнение, которое нет надобности опровергать, благодаря славным афинянам, выгнавшим философа взашей из своего города.
[31] Другая группа философов, находящих удовольствие в разнообразии, говорит, что Земля постоянно выделяет огненные частицы, которые, скопляясь днем в определенной точке небосвода, создают Солнце, но, рассеиваясь в разные стороны в ночной тьме, собираются тут и там и образуют звезды. Звезды регулярно зажигаются и гасятся, подобно уличным фонарям, и каждый раз требуют свежего пополнения выделяемыми Землей частицами.
[32]
Потом они пошли дальше, а девочка, радуясь и смеясь, побежала к порогу, и сидевший там отец поднял ее одной рукою, а другой привлек мать, чтобы она полюбовалась общим сокровищем.
Сообщают даже, что в некие отдаленные и покрытые мраком времена из-за большого недостатка в топливе (возможно в суровую зиму) Солнце полностью выгорело и вновь зажглось лишь через месяц. Весьма печальное событие, самая мысль о котором причинила огромное беспокойство Гераклиту,
[33] знаменитому «плачущему» философу, бывшему горячим сторонником этого учения. Наряду с упомянутыми выше глубокомысленными теориями существует также мнение Гершеля,
[34] приверженцем которого некоторые могут меня считать; Гершель предполагает, что Солнце — это великолепнейший обитаемый мир и что свет, излучаемый им, возникает в небесных светящихся или фосфорисцирующих облаках, плавающих в его прозрачной атмосфере.
[35] Но чтобы избежать спора и пререканий с моими читателями — они, как я уже понимаю, представляют собой придирчивую, всем недовольную компанию и, вероятно, причинят мне кучу неприятностей — я здесь, раз и навсегда, умываю руки и оставляю в стороне все эти теории, полностью и недвусмысленно отказываясь обсуждать их достоинства. Настоящая глава посвящена описанию всего только острова, где построен славный город Нью-Йорк, — настоящего, доподлинного острова, который я не собираюсь искать ни на Солнце, ни на Луне, так как я не торговец земельными участками, а простой честный историк. Поэтому я отказываюсь от всяких путешествий на Луну или на Солнце
[36] и ограничиваюсь той частью земного шара, в одном из уголков которой я пользуюсь некоторым кредитом как историк (небо и мой квартирный хозяин знают, что это единственный кредит, какой мне оказывают), и намерен установить и доказать существование знаменитого острова, убедив в этом всех здравомыслящих людей.
И совсем странная мысль, необычайная, мелькнула в сознании Иуды. А ведь вот у него, у Учителя, никогда не будет своих детей. Вот так будет ходить и ласкать тех, кого принесут к нему, или кто прибежит к его коленям. Но ведь для него дети - его дети, и все дети его - Отца Небесного...
Приступая к осуществлению сего благоразумного и скромного замысла, я льщу себя надеждой, что высказал самое признанное и модное мнение относительно формы и движений Земли, и охотно отдаю его на придирчивый суд любого философа, мертвого или живого, которому заблагорассудится оспаривать его правильность. Я должен тут попросить неученых читателей (по моим скромным предположениям, к этому сорту людей относится девять десятых тех, кто погрузится в чтение этих поучительных страниц) не терять бодрости духа, когда им встретятся места, недоступные их пониманию; ибо я не только постараюсь в моем сочинении избегнуть всяких упоминаний о том, что не относится к делу и не является совершенно необходимым для его благополучного завершения, но и не стану выдвигать никаких теорий и гипотез, которые нельзя было бы разъяснить даже самым тупоумным людям. Я не принадлежу к числу невежливых авторов, окутывающих свои произведения таким мистическим туманом ученого жаргона, что для понимания их писаний человек должен быть столь же мудр, как и они сами; напротив, страницы моего труда, хотя и преисполненные здравого смысла и глубокой учености, будут написаны с такой приятной и изысканной простотой, что не найдется даже ни одного провинциального судьи, ни одного олдермена и ни одного члена конгресса — если допустить, что он умеет достаточно бегло читать, — которые не поняли бы моего сочинения и не почерпнули бы из него пользы. А потому я немедленно поясню на опыте сложное движение нашей вращающейся планеты, о котором я говорил выше.
Ну, вот и у Иуды, Иуды тоже не будет детей... Почему? Ведь Учитель не запрещает иметь их? Не он ли так нежен с ними? И не начал ли он своего служения с посещения брака там, в Кане? И так часто бывает он в тихих семьях, принимающих его так радушно. Иуда не слышал от него запрещения и даже не говорил с ним об этом...
Профессор Вон-Поддингкофт (или Пудингхед,
[37] как переводится его фамилия на английский) долгое время славился в Нью-Йоркском университете крайней серьезностью поведения и способностью засыпать во время экзаменов — к безмерной радости его многообещающих студентов, которые благодаря этому проходили курс обучения, не слишком себя утруждая. Во время одной из лекций ученый профессор схватил ведро с водой и, держа на вытянутой руке, стал вертеть его вокруг головы; толчок, которым он отбросил ведро от себя, представлял центробежную силу, удерживающая рука действовала как центростремительная сила, а ведро, заменявшее Землю, описывало круговую орбиту вокруг профессорской шарообразной головы с багровым лицом, служившей неплохим изображением Солнца. Все эти подробности были надлежащим образом объяснены изумленным студентам. Вон-Поддингкофт сообщил им также, что тот же закон тяготения, который удерживает воду в ведре, не дает океану вылиться с Земли во время ее быстрого вращения. Затем он сказал им, что в случае, если бы Земля внезапно прекратила свое движение, она неминуемо упала бы на Солнце вследствие центростремительной силы притяжения; это было бы самым гибельным событием для нашей планеты, которое вместе с тем затемнило бы, хотя скорей всего не погасило бы, солнечное светило. Какой-то незадачливый юноша, один из тех праздношатающихся гениев, что являются в наш мир лишь для того, чтобы досаждать почтенным людям из породы пудингхедов или олухов, пожелал убедиться в правильности опыта и внезапно схватил профессора за руку как раз в то мгновение, когда ведро находилось в зените, отчего оно с изумительной точностью опустилось на философическую голову наставника юношества. Это соприкосновение сопровождалось глухим звуком и шипением заливаемого водой раскаленного железа, но теория была полностью подтверждена, так как злополучное ведро в столкновении погибло, а сияющая физиономия профессора Вон-Поддингкофта, вынырнувшая из-под воды, разгорелась ярче, чем когда-либо от несказанного возмущения, в результате чего студенты необыкновенно просветились и покинули аудиторию более мудрыми, чем прежде.
Но в самом деле, может ли Иуда думать о семье, когда у него нет и не будет крова, когда впереди постоянное странствование с Учителем, следование за ним, наполняющее всю жизнь и отнимающее все силы. И как согласовать надежды о маленьком семейном угле и об его уюте с участием в великом Божественном и грозящем такими опасностями служении? Вот Симон женат, но не живет ли он как оставивший жену?
Многих усердных философов чрезвычайно смущает то унизительное обстоятельство, что природа часто отказывается следовать их самым глубокомысленным и тщательно разработанным выводам, и нередко после того, как философ изобретет самую остроумную и удобопонятную теорию, упорно поступает наперекор его системе и решительно противоречит его излюбленной точке зрения. Эта явная и незаслуженная обида дает повод для осуждения философов грубой, невежественной толпой; а между тем виновата не их теория, бесспорно правильная, а своенравная госпожа природа, которая с вошедшим в поговорку непостоянством, свойственным ее полу, беспрестанно позволяет себе кокетничать и капризничать и, по-видимому, получает истинное удовольствие, нарушая все философские правила и обманывая завлеченных ею в свои сети ученейших и неутомимых поклонников. Так случилось и с приведенным выше вполне убедительным объяснением движения нашей планеты. Казалось, что центробежная сила давно перестала действовать, между тем как ее соперница сохраняет всю свою мощь; поэтому Земля, в соответствии с первоначально выдвинутой теорией, неизбежно должна была бы упасть на Солнце. Философы не сомневались, что так оно и произойдет, и в тревожном нетерпении ожидали исполнения своих предсказаний. Но строптивая планета упрямо продолжала свой путь, несмотря на то, что здравый смысл, философия и весь синклит ученых профессоров не одобряли ее поведения. Философы все были озадачены, и следовало ожидать, что они никогда полностью не оправятся от оскорбительного пренебрежения, проявленного, по их мнению, к ним Землей, как вдруг один добродушный профессор любезно взял на себя посредничество между враждующими сторонами и добился примирения.
Но откуда эти вопросы? Откуда эти мысли? Проклятый Бен-Акиба! Разве не счастлив Иуда? Разве не ощущает он величайшей радости освобождения от маленьких, но вяжущих земных пут и разве не обладает вместе с Учителем и Отцом Небесным всей полнотой дарованного ему их любовью мироздания?
Обнаружив, что природа не желает приспосабливаться к теории, он мудро решил приспособить теорию к природе: итак, он разъяснил своим братьям-философам, что описанные выше враждебные друг другу силы перестали угрожать движению Земли вокруг Солнца, как только это вращение стало постоянным и независимым от причин, которым оно было обязано своим возникновением. Короче говоря, по его словам, госпожа Земля однажды вбила себе в голову, что она должна кружиться, как своенравная юная леди в верхнеголландском вальсе, и теперь сам дьявол не сможет остановить ее. Весь совет профессоров Лейденского университета присоединился к этому мнению; они были искренне рады любому объяснению, которое благопристойно вывело бы их из затруднительного положения, и немедленно постановили наказывать изгнанием всякого, кто дерзнет усомниться в его правильности. Философы всех других народов беспрекословно согласились, и с тех памятных времен земному шару предоставили двигаться собственным путем и вращаться вокруг Солнца по той орбите, какую он считает для себя приемлемой.
Отчего же вдруг при виде этого маленького человеческого, может быть слишком человеческого счастья, острие какой-то непреодолимой тоски проникло ему в сердце. Точно пахнуло на него чем-то далеким, унесенным из детства и захотелось уюта и какого-то иного тепла, иной ласки, иного покоя, не того, который обещает Учитель.
Они шли дальше, а Иуда все еще оборачивался и смотрел на удаляющийся домик, улыбающуюся женщину, что-то говорившего отца и смеющегося ребенка.
ГЛАВА II
Потом Учитель говорил с фарисеями о браке. Они спрашивали его о разводе, и он отвечал: \"Что Бог сочетал, того человек да не разлучает...\", \"...кто разведется с женою своею и женится на другой, тот прелюбодействует от нее; а если жена разведется с мужем своим и выйдет за другого, прелюбодействует...\"
Космогония, или сотворение мира. С многочисленными превосходными теориями, из которых следует, что сотворение мира было не таким трудным делом, как воображает простой народ.
Фарисеи ушли, но ученики ужаснулись его ответу. Он показался им противным не только прошлому, освященному веками, мудростью и верою, но и самой человеческой природе. Ни у их отцов, ни у учителей, ни у языческих мудрецов не существовало такого обычая. Казалось, муж и жена спаивались оковами, врезающимися в живое тело, и на них ложилась тяжесть, непосильная для человеческих плеч. Самое сладкое сделалось горьким, и самое манящее страшным.
После того, как я вкратце познакомил читателя с нашей Землей и дал ему некоторое представление о ее форме и положении, он, естественно, полюбопытствует, откуда она взялась и каким образом была сотворена. Действительно, выяснить это совершенно необходимо, так как, если бы наш мир не был создан, то более, чем вероятно, — я осмелюсь даже назвать это непреложной истиной или, по крайней мере, постулатом, — что и прославленный остров, на котором расположен город Нью-Йорк, никогда бы не существовал. Последовательность в изложении моего исторического труда требует поэтому, чтобы я приступил к вопросам космогонии или образования нашей Земли.
И кто-то из учеников произнес невольно: \"Если такова обязанность человека к жене, то лучше и не жениться...\"
Теперь я честно предупреждаю моих читателей, что на одну, две главы заберусь в такой запутанный лабиринт, который поставил бы в тупик любого историка. Поэтому я советую им крепко держаться за мои фалды и следовать за мной по пятам, не отклоняясь ни вправо, ни влево, не то они увязнут в болоте невразумительных теорий или попадут под град трудных греческих имен, которые обрушатся на них со всех сторон и вышибут ум. Если, однако, кто-нибудь из читателей окажется слишком ленивым или малодушным, чтобы сопровождать меня в этом опасном предприятии, то пусть он лучше выберет кратчайший путь и ждет меня в начале какой-нибудь более спокойной главы.
А Учитель отвечал: \"Не все вмещают слово это, но кому дано. Ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так, а есть скопцы, которые оскоплены от людей. И есть скопцы, которые сами сделали себя скопцами для Царствия Небесного. Кто может вместить, да вместит...\"
О сотворении мира существует тысяча противоречивых мнений; и хотя божественное откровение объясняет нам все весьма удовлетворительно, однако каждый философ считает делом своей чести снабдить нас лучшим объяснением. Как беспристрастный историк, я чувствую себя обязанным упомянуть о нескольких теориях, необычайно способствовавших назиданию и просвещению человечества.
И слова эти показались тогда странной загадкой. К кому относится это \"может вместить\"? К тому ли, кто примет на себя бремя брака, какой он, Учитель, признавал единственно возможным и благословенным от Бога, или другим, к этим \"скопцам\" ради Царствия Небесного?
Итак, некоторые из древних мудрецов придерживались мнения, что Земля и вся Вселенная сами были божеством
[38] — теория, самым усердным образом поддерживаемая Зенофаном
[39] и всей элейской школой, а также Стратоном
[40] и сектой перипатетиков или бродячих философов. Пифагор,
[41] в свою очередь, внедрял знаменитую числовую систему монад, диад и триад и с помощью придуманных им связанных кватернионов объяснял образование мира, тайны природы и принципы как музыки, так и нравственности.
[42] Другие мудрецы были приверженцами математической системы квадратов и треугольников, кубов, пирамид и шаров, тетраэдров, октаэдров, икосаэдров и додекаэдров.
[43] Третьи были сторонниками великой теории стихий, которая объясняет строение нашей Земли и всего, что на ней находится, комбинациями четырех материальных стихий: воздуха, земли, огня и воды, действующих с помощью пятого, духовного и живительного начала. Под ним, как я полагаю, авторы ученых теорий имеют в виду живительный дух, содержащийся в джине, бренди и других крепких напитках и оказывающий такое чудодейственное влияние не только на обычные явления природы, но и на творческий ум некоторых философов.
Что же благословляет Учитель последним благословением и где путь совершенный? Но где бы он ни был - торным и страшным показался он ученикам. А спросить его больше боялись.
Не могу также не упомянуть о великой атомистической теории, которую проповедовал старый Мосх
[44] еще до осады Трои, возродил смехотворной памяти Демокрит, улучшил Эпикур, предводитель славных ребят, и обновил мечтательный Декарт. Однако я отказываюсь заниматься выяснением того, являются ли атомы, из которых, как говорят, состоит Земля, вечными или они недавнего происхождения, одушевленные они или неодушевленные, случайно ли они соединились, соответственно мнению атеистов, или же, как утверждают теисты, были приведены в должный порядок высшим разумом.
[45] Я не хочу вдаваться и в то, представляет ли в действительности Земля бесчувственную глыбу или она обладает душой;
[46] какового мнения упорно придерживается множество философов, во главе с великим Платоном — аскетическим мудрецом, обдавшим холодной водой философии обряд половых сношений и проповедовавшим учение о платонической любви или искусстве ухаживать за женщиной, не делая ей детей. Чрезвычайно утонченное общение, но значительно более подходящее для идеальных жителей его воображаемого острова Атлантиды, нежели для крепкого народа, созданного из бунтующей плоти и крови и населяющего тот, отнюдь не фантастический островок, где мы живем.
А в это время как раз пришли матери, принесли и привезли детей, чтобы он благословил их, и воздух наполнился детским смехом и радостными голосами...
Но ученикам казалось, что это как раз не вовремя. Теперь, после разговора о браке, им не хотелось видеть детей, и казалось, что они мешают Учителю. И ученики стали прогонять пришедших. Но Учитель остановил их. Он, казалось, хотел дать им почувствовать, что они не поняли чего-то самого главного в его словах. И в его лице, и в его голосе был гнев, так редко его посещавший... \"Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко мне, ибо таковых есть Царствие Небесное\".
Кроме перечисленных выше систем, существуют также поэтическая теогония старого Гесиода,
[47] объяснявшего происхождение всей Вселенной как постоянный процесс рождения, и довольно правдоподобное мнение некоторых других, что Земля вылупилась из огромного яйца ночи, плававшего в хаосе и разбитого рогами небесного быка. Для пояснения этого последнего учения епископ Бернет
[48] в своей «Теории Земли»
[49] осчастливил нас точным изображением и описанием как формы, так и строения этого всемирного яйца, которое, оказывается, имело чудесное сходство с гусиным яйцом! Те читатели, которые действительно интересуются происхождением нашей планеты, будут рады узнать, что самые глубокомысленные мудрецы древности — египтяне, халдеи, персы, греки и римляне — поочередно помогали высиживать эту необыкновенную птицу и что их кудахтанье было подхвачено и продолжено, в различных тональностях с различными модуляциями, то одним, то другим философом вплоть до наших дней.
И он положил руки на маленькие головки, и колечки волос заплелись вокруг его пальцев, и, подняв глаза к Небу, он молился радостно и умиленно.
Описав вкратце издавна прославленные теории древних мудрецов, я не могу обойти молчанием и теории других философов, хотя и носящие менее всеобъемлющий характер и не столь известные, но все же достойные такого же внимания и имеющие такие же основания претендовать на истинность. Так, брахманы на страницах их вдохновенной «Шастры»
[50] сообщают, что бог Вишну, превратившись в огромного кабана, нырнул в водяную пучину и вытащил на своих клыках Землю. Затем из кабана вышли громадная черепаха и громадная змея; Вишну поставил змею торчком на спину черепахи, и Землю поместил на голове змеи.
[51]
* * *
Негритянские философы из Конго утверждают, что мир сделан руками ангелов, за исключением их собственной страны, которую Верховное Существо создало само, чтобы она была верхом совершенства. Оно много потрудилось над жителями и сделало их очень черными и красивыми; закончив первого человека, оно осталось им очень довольно и погладило его по лицу, отчего нос у того и у всех его потомков стал приплюснутым.
Мохокские философы говорят нам, что беременная женщина упала с неба, и черепаха взяла ее себе на спину, так как все было покрыто водой, и что эта женщина, сидя на черепахе, гребла в воде руками и собирала землю в кучи, отчего в конце концов Земля стала выше воды.
[52]
И все учения, все беседы Учителя стали теперь иными для Иуды. Точно самый голос Учителя изменился. Как будто в прозрачный звук серебра кто-то добавил стали. Прежде, каждый раз, когда Учитель говорил, казалось, будто он срывает пригоршнями, целыми охапками длинные, прозрачные благоуханные белые лилии. Сам весь белый тонет в их белизне и потом бросает их в толпу, и все кругом становится белым, благоуханным - все: и природа и люди сливаются в одно безграничное поле, заросшее лилиями.
И теперь лилии по-прежнему в руках Учителя. Но как будто бы на их тонких стеблях выросли колючие шипы, и каждый, кто принимает их и хочет насладиться их ароматом, ранит до крови и руки и лицо.
Кроме этих и многих других столь же мудрых мнений, нам известны также глубокомысленные догадки Абул-Хасан-Али,
[53] сына Аль-Хана, сына Али, сына Абдурахмана, сына Абдаллы, сына Масуд-эль-Хадхели, обычно называемого Масуди,
[54] по прозвищу Котбеддин, но именующего себя скромным титулом Лахеб-ар-расул, что означает «спутник посланца бога». Он написал всеобщую историю, носящую название «Мурудже-эд-дхахраб, или золотые луга и копи драгоценных камней». В этом интересном труде он излагает историю мира от его сотворения до времен халифа Мотхи-Биллаха,
[55] когда в месяце джиумади-эль-ауал 336 года хиджры,
[56] или бегства пророка, и была написана упомянутая книга. Автор сообщает нам, что Земля — это большая птица, голову которой составляют Мекка и Медина, правое крыло — Персия и Индия, левое крыло — страна Гога, а хвост — Африка. Он сообщает нам также, что существовала другая Земля до нынешней (являющейся, по его мнению, лишь птенцом в возрасте всего семи тысяч лет), что она претерпела несколько потопов и что, в соответствии с мнением неких знакомых ему хорошо осведомленных брахманов, она будет обновляться через каждые семьдесят тысяч хазаруамов, а один хазаруам равняется 12 000 лет.
[57]
Учитель, впрочем, вовсе не скрывает этих шипов. Он часто сам говорит об узком пути, по которому должны пройти его последователи к вратам Царства. Он говорит, что Царство это достигается усилием: только употребляющие усилие его восхищают. Он открыто предвещает своим последователям страдания, много страданий... Он часто упоминает о страшном позорном и отвратительном орудии пытки и смерти - кресте для своих учеников, и им по временам кажется, что слова эти больше, чем простое сравнение.
Но я прекращаю дальнейшее цитирование древних и иноземных философов, чье прискорбное невежество, несмотря на всю ученость, вынуждало их писать на языках, которые могут понять лишь очень немногие из моих читателей. Лучше перейду теперь к краткому изложению нескольких более вразумительных и модных теорий их современных преемников.
Наконец, он прямо требует от них, кто идет за ним, чтоб они возненавидели своих отцов, матерей, жен, детей и, главное, и самое страшное, самою жизнь свою.
Первым я должен упомянуть великого Бюффона,
[58] который высказывает предположение, что наш земной шар был первоначально шаром жидкого огня, воспламенившимся от столкновения кометы с Солнцем, как возникает искра от удара стали о кремень. Он считает, что вначале Земля была окружена плотными парами, которые с течением времени, охлаждаясь и сгущаясь, образовали, в зависимости от их плотности, землю, воду и воздух, постепенно занявшие свои места, в соответствии с их удельным весом, вокруг раскаленного или стекловидного ядра, образующего их центр, и т. д.
И Иуда знает, что требование это - не просто слова, потому что Учитель никогда не говорит только для того, чтобы говорить, и все слушающие знают, что каждое слово его должно стать делом и в его и в их жизни. И оттого каждое слово звучит радостно и страшно...
Геттон,
[59] напротив, предполагает, что вначале повсюду преобладала вода; он ужасается при мысли, что дождь, реки и горные потоки будут постепенно смывать землю, пока она не смешается с океаном или, другими словами, совершенно растворится в самой себе. Величественная идея! Гораздо более возвышенная, чем легенда о мягкосердечной девице древности, излившейся фонтаном слез, или о той славной женщине из Нарбонна во Франции, которую в наказание за болтливость, не свойственную ее полу, заставили очистить пятьсот тысяч тридцать девять вязок лука и которая буквально выплакала все глаза, не закончив и половины этой отвратительной работы.
И чем утонченнее и духовнее понимает Иуда эти слова о ненависти, тем страшнее они ему кажутся.
Уистон,
[60] тот самый изобретательный философ, что соперничал с Диттоном в изысканиях способов определения долготы (за что озорник Свифт обрушил на их головы строфу,
[61] столь же благоуханную, как эдинбургский букет), прославился весьма замечательной теорией происхождения Земли. Он высказывает предположение, что вначале это была хаотическая комета; избранная местом обитания человека, она была снята со своей эксцентрической орбиты, пушена вокруг Солнца и завертелась в сохранившемся до настоящего времени непрерывном движении. Вследствие этой перемены направления неразбериха в устройстве составных частей кометы уступила место порядку. Философ добавляет, что потоп был вызван невежливым приветствием водяного хвоста другой кометы, обусловленным, несомненно, чистой завистью к улучшившемуся положению нашей Земли. Это служит печальным доказательством того, что зависть может восторжествовать даже среди небесных тел, а раздоры могут нарушить божественную гармонию сфер, столь сладостно воспеваемую поэтами.
* * *
Иуда наблюдал за лицом Учителя. Выражение его менялось, Иуда видел его строгим, спокойным, внимательным, грустным, нежным, задумчивым, страшным, гневным, видел, как по нему текли слезы...
Я обхожу молчанием множество превосходных теорий, в том числе теории Бернета, Вудворда
[62] и Уайтхерста,
[63] хотя и крайне сожалею, что недостаток времени не дает мне возможности уделить им то внимание, какого они заслуживают. В заключение я упомяну лишь об учении знаменитого доктора Дарвина,
[64] которое я оставил напоследок, чтобы удалиться со сцены под гром рукоплесканий. Этот ученый фиванец, весьма известный как своим поэтическим талантом, так и умом, как простодушной доверчивостью, так и серьезными исследованиями, снискавший себе исключительное благоволение дам тем, что посвятил их во все ухаживания, любовные интриги, развратные похождения и другие скандальные происшествия при дворе Флоры, — этот ученый придумал теорию, достойную его пылкой фантазии. По его мнению, огромная хаотическая масса внезапно взорвалась, как бочка пороха, и в результате этого взрыва было извергнуто Солнце, которое во время своего полета путем такого же взрыва выбросило Землю, которая подобным же манером извергла Луну. Так, с помощью цепи взрывов была создана и самым систематическим образом приведена в движение вся солнечная система!
[65]
Но никогда, никогда не видел Иуда Учителя смеющимся. И даже никогда не заметил улыбки у краев прекрасных, тонких, ярко очерченных губ.
* * *
Из большого разнообразия упомянутых здесь теорий, каждая из коих при тщательном изучении оказалась бы на удивление последовательной во всех своих частях, мои неученые читатели могут, пожалуй, сделать вывод, что сотворение мира вовсе не такое трудное дело, как они первоначально воображали. Я рассказал по меньшей мере о двух десятках остроумных способов, какими мог бы быть создан мир, и я не сомневаюсь, что, будь в распоряжении любого из цитированных выше философов хорошая послушная комета и умозрительный запас хаоса, он взялся бы с помощью философии сделать планету не хуже, а если послушать его, то и лучше, нежели та, на которой мы живем.
Иуда заметил, что не он один где-то в самой своей сокровенной глубине изменился в своем отношении к Учителю.
И здесь я не могу не упомянуть о благости провидения, создавшего кометы к величайшему облегчению сбитых с толку философов. С помощью этих комет в мироздании совершают более неожиданные перемены и превращения, чем в пантомимах посредством чудодейственного меча арлекина. Если кто-нибудь из наших современных мудрецов, пустившихся в теоретический полет среди звезд, заблудится в облаках и подвергнется опасности свалиться в бездну чепухи и нелепости, ему останется лишь схватить комету за бороду, усесться верхом на ее хвосте, и вот он уже победоносно скачет, как волшебник на своем гиппогрифе или коннектикутская ведьма на своем помеле, собираясь «смести паутину с неба».
Он увидел, что многие, кто шел за Учителем, теперь уже не ходят, другие, прежде такие восторженные, отдавшиеся Учителю сполна, хотя и по-прежнему сочувственны и даже благоговейны, но гораздо сдержаннее, осторожнее, точно бояться восторгаться и боятся не кого-нибудь извне, а боятся как будто самих себя.
Существует старая простонародная поговорка о «нищем верхом на коне»,
[66] которую я ни за что на свете не отнес бы к нашим почтеннейшим философам; однако я должен признаться, что кое-кто из них, взобравшись на одного из этих горячих скакунов, начинает выделывать такие же дикие курбеты, какие совершал во время оно Фаэтон,
[67] когда дерзнул править колесницей Феба. Один философ на полном ходу врезается своей кометой в Солнце и могучим толчком откалывает от него Землю; другой, более скромный, делает свою комету чем-то вроде вьючного животного, исправно подвозящего Солнцу запас пищи и хвороста; третий, более пылкого нрава, угрожает швырнуть свою комету как бомбу в Землю и взорвать ее, как пороховой склад; четвертый же, не проявляя особой деликатности к нашей почтенной планете и ее обитателям, злостно намекает, что в один прекрасный день его комета — мое скромное перо краснеет, когда я пишу это — задерет хвост над нашим миром и затопит его! Конечно же, как я сказал ранее, кометы были в изобилии созданы провидением для блага философов, чтобы помочь им выдумывать теории.
Иуда любит посещать вместе с Учителем дома, в которые их приглашают. Ему нравится этот розовый ясный свет, который Учитель вносит с собой в каждую горницу, и от которого все кругом загорается и розовеет.
Его волнуют и бесконечно трогают эти восторженно умиленные лица растерявшихся от радости хозяев, эти простые слова и эта простая вера...
Стоит человеку снять смирительную рубашку здравого смысла и довериться одному лишь воображению, как он на удивление быстро устремляется вперед. Медлительным людям, вроде меня, неторопливо бредущим на своих двоих, нелегко карабкаться по скалам и холмам, пробираться через топи и болота и устранять бесконечные препятствия, возникающие на пути познания. Но наш отважный философ пускает свою теорию как воздушный шар, наполненный чадом и парами своего разгоряченного воображения, победоносно садится на нее верхом и возносится в близкие его духу лунные сферы. Каждая эпоха вносила свою лепту, порождая смельчаков-фантазеров, которые путешествовали некоторое время среди облаков, приковывая к себе восхищенные взоры, пока какой-нибудь завистливый соперник не обрушивался на их раздувшийся блестящий шар, продырявливал его непрочную оболочку, выпускал чад и низвергал смельчака и его теорию в грязь. Так каждое поколение философов уничтожает труды своих предшественников и взамен создает еще более великолепные фантазии, которые, в свою очередь, уничтожаются и заменяются воздушными замками последующего поколения. Таковы нелепые странности гения, огромные мыльные пузыри, которыми забавляются взрослые ученые дети, между тем как честные простаки, вытаращив в глупом удивлении глаза, именуют эти фантастические причуды мудростью. Конечно, прав был старик Сократ,
[68] утверждая, что философы это более рассудительные сумасшедшие, занимающиеся совершенно непонятными вещами или же, если и понятными, то такими, для постижения которых не стоит затрачивать ни капли труда.
Иуда любит заходить в эти дома, где он побывал с Учителем, потом наедине.
Теперь, после того, как я привел некоторые из самых важных теорий, пришедших мне на память, я оставляю читателям полную свободу выбора среди них. Все они — результат серьезных размышлений ученых мужей. Все существенно отличаются одна от другой, и все одинаково достойны того, чтобы в них уверовали. Что касается меня (так как я всегда испытываю неловкость, когда должен сделать выбор), то до тех пор, пока ученые не придут к согласию между собой, я готов удовлетвориться рассказом, возвещенным потомству славным стариком Моисеем; в этом я лишь следую примеру наших изобретательных соседей из Коннектикута, которые, основывая свое первое поселение, объявили, что их колония будет управляться по божьим законам — пока у них не найдется время создать лучшие.
Посещение Учителем всегда остается незабвенным и неизгладимым. Но различно его влияние на различные человеческие души.
Одно, впрочем, представляется бесспорным, если судить по единодушному мнению упомянутых выше философов, подтверждаемому показаниями наших собственных органов чувств (хотя эти показания весьма склонны вводить нас в заблуждение, все же их можно с осторожностью принимать в качестве дополнительного свидетельства), представляется бесспорным, говорю я — и делаю это обдуманно, не боясь впасть в противоречие, — что наша Земля действительно была сотворена и состоит из суши и воды. Представляется далее несомненным, что она причудливым образом делится и дробится на материки и острова; и я смело утверждаю: всякий, кто будет искать в надлежащем месте, найдет среди них прославленный ОСТРОВ НЬЮ-ЙОРК.
Для одних воспоминание о посещении становится источником непрекращающейся радости. Что-то меняется в их душе, в их жизни, в самом их доме. Как будто что-то большое и светлое родилось в них в этот день и с каждым шагом это что-то все растет и ширится, заполняет жизнь плотнее, как разлитое ароматное миро.
Таким образом читатель видит, что как опытный историк я ограничиваюсь лишь тем, что совершенно необходимо для разработки моей темы; мой труд создан по способу, каким пользовался умелый архитектор, построивший наш театр; он начат с фундамента, затем воздвигнуто основное здание, затем крыша и, наконец, на самой верхушке, подобно венчающему куполку, помещен наш уютный островок. Случайно напав на это сравнение, я сразу же воспользуюсь им еще раз, чтобы показать правильность моего замысла. Если бы фундамент, главное здание и крыша театра не были бы построены, купол не мог бы существовать как купол, он мог бы быть караульней или будкой ночного сторожа, или же его могли бы поставить позади дома директора театра и сделать из него храм, но куполом его никто бы не считал. Следовательно, как необходима была постройка театра для существования купола как купола, так и создание Земли и ее внутреннего устройства было необходимым предварительным условием для существования нашего острова как острова. Стало быть, необходимость и важность этой части моей истории, которая в известной мере вовсе не является частью моей истории, логически доказана.
Ну а с другими бывает все иначе. Они как будто не любят даже вспоминать о дне посещения, хотя иногда отзываются и хорошо об Учителе... Но кажется и для них этот день не случайным. Но это - день, когда что-то не родилось, а умерло в их жизни. Они что-то навеки потеряли в своем старом мире и в своем старом покое, но все-таки не хотят с ним проститься. И розовый свет посещения стал в них и вокруг них густою непрозрачною тенью.
Иуде кажется, что в отношении к Учителю есть какая-то роковая черта. До этой черты все обыкновенно идут общим путем, а здесь, у этой черты, расходятся. За ней как будто начинается то сокровенное, что носит Учитель в самой глубине своего сердца, за ней лежит совершенный дар, уготованный им для мира и человека.
ГЛАВА III
Но чтобы перейти эту черту, надо что-то отложить от себя, снять какие-то покровы, обнажиться. И покровы-то, кажется, ветхие, но они плотно прилипли к коже, и, отдирая их, пожалуй, кусками будешь отдирать мясо.
О том, как знаменитый мореплаватель, адмирал Нои, получал постыдные прозвища, и о том, что он допустил непростительную оплошность, ограничившись всего тремя сыновьями. А также о великом затруднении, причиненном этим обстоятельством философам, и об открытии Америки.
Или иначе приходящий к этой черте точно стоит у берега прозрачной светлой реки в палящий полдень. Тому, кто не привык плавать, войти в воду страшно. Холодом охватит все тело, будет задыхаться и будет казаться, что тонешь.
Ну, а если поплывешь, какая прохлада, какая благодать.
Ной, первый мореплаватель, о котором мы можем прочесть, породил трех сыновей: Сима, Хама и Яфета. Надо сказать, что есть достаточно авторов, утверждающих, будто бы у патриарха было много и других детей. Так, Берос
[69] называет его отцом исполинских титанов, Мефодий
[70] приписывает ему сына по имени Джонитус или Джоникус (первого изобретателя пирожного Джонни), а другие упоминают о сыне Туисконе, от которого произошли тевтоны, иначе говоря, германцы.
Когда люди у этой черты - это самый страшный миг их жизни.
Я чрезвычайно сожалею, что характер моего замысла не позволит мне удовлетворить похвальное любопытство читателей и тщательно проследить историю великого Ноя. Такого рода предприятие встретилось бы с большими трудностями, чем многие могут себе вообразить: ведь добрый старый патриарх, по-видимому, был в свое время великим путешественником, и в каждой стране, где он побывал, его знали под другим именем. Халдеи, например, рассказывают нам о нем, попросту называя его Ксизутром,
[71] — пустячное изменение, которое сведущему в этимологии историку покажется совершенно несущественным. Оказывается также, что у халдеев он сменил свою матросскую куртку и квадрант на пышные царские регалии и в их анналах выступает как монарх. Египтяне прославляют его под именем Озириса,
[72] индийцы — под именем Ману,
[73] греческие и римские авторы путают его с Огигом,
[74] а фиванцы — с Девкалионом
[75] и Сатурном. Однако китайцы, которых справедливо относят к числу самых обстоятельных и достоверных историков, поскольку они знали наш мир еще за несколько миллионов лет до его сотворения, — китайцы заявляют, что Ной был не кто иной, как Фо-хи,
[76] достойный джентльмен, потомок древнего и почтенного семейства хонгских купцов, процветавших в средние века Небесной империи. Некоторую видимость правдоподобия этому утверждению придает то обстоятельство, что самые просвещенные ученые признают, что Ной совершил путешествие в Китай (вероятно, для усовершенствования в иностранных языках), в то время, когда строилась Вавилонская башня, а высокообразованный доктор Текфорд
[77] дополнительно сообщает нам, что ковчег остановился на горе у границы Китая.
Тогда ложится на их лица та знакомая складка. И никогда, никогда она не исчезнет с лица бесследно: или радость - или тоска, или свет - или мрак от нее на всю жизнь...
Из этой массы разумных догадок и мудрых гипотез можно сделать множество ценных выводов, но я удовольствуюсь приведенным в Библии бесспорным свидетельством, что Ной породил трех сыновей: Сима, Хама и Яфета.
Может лучше совсем никогда не подходить к этой черте...
Иной любознательный читатель, не слишком осведомленный о том, как пишется история, может спросить, какое отношение имеют Ной и его сыновья к теме этого труда? Хотя я, строго говоря, не обязан удовлетворять претензии этих ворчунов, все же, так как я решил сделать мою книгу понятной для людей любых умственных способностей, чтобы она не только радовала ученого, но и поучала бы необразованного и служила назиданием для простонародья, я, не колеблясь ни мгновения, буду объяснять все, что может показаться неясным.
Ведь есть люди, и как много их, которые о ней совсем даже не знают...
Различные, вполне достойные доверия, историки говорят нам, что Ной, став после потопа единственным оставшимся в живых наследником и неограниченным собственником Земли, как хороший отец разделил свои владения между детьми. Симу он дал Азию, Хаму-Африку, а Яфету — Европу. Тысячу раз приходится теперь пожалеть, что у него было только три сына, ибо, будь у него четвертый, тот несомненно наследовал бы Америку, которая по такому случаю была бы извлечена из тьмы; тогда многие, немало потрудившиеся историки и философы, были бы избавлены от несметного количества утомительных догадок в отношении открытия и заселения нашей страны. Впрочем, Ной, обеспечив своих трех сыновей, рассматривал ее, по всей вероятности, как страну дикую и необитаемую и ничего о ней не сказал. Этому непростительному молчанию патриарха мы можем приписать то злополучное обстоятельство, что Америка не появилась на карте земного шара столь же рано, как остальные части света.
И есть преступившие... О некоторых Иуда, наверное, знает, что они преступили.
Правда, некоторые авторы отрицают, что Ной совершил этот неблаговидный поступок по отношению к потомкам, и утверждают, что на самом деле он открыл Америку. Так, Марк Лекарбо,
[78] французский писатель, отличавшийся тяжеловесностью мысли и глубиной суждений, столь характерными для его народа, придерживался того мнения, что ближайшие потомки Ноя заселили эту часть света и что старый патриарх, сохранивший страсть к морским путешествиям, сам руководил переселением. Благочестивый и просвещенный отец Шарлевуа,
[79] французский иезуит, известный своей правдивостью и отвращением к чудесам, о которых любят распространяться все великие путешественники, решительно держится того же мнения; он даже идет дальше и со всей определенностью указывает, каким образом произошло это открытие: в результате морского плавания и под непосредственным руководством великого Ноя. «Я уже отметил, — восклицает славный отец с подобающим возмущением, — полную произвольность утверждения, будто бы внуки Ноя не смогли проникнуть в Новый Свет или никогда не думали об этом. На самом деле я не вижу никаких доводов, которые могли бы оправдать такое мнение. Кто может всерьез поверить, будто Ной и его ближайшие потомки знали меньше, нежели мы, и что строитель и кормчий величайшего корабля в мире, построенного для того, чтобы пересечь безграничный океан и благополучно миновать многочисленные мели и зыбучие пески, был бы несведущ в искусстве плавания по океанам или не передал бы это искусство своим потомкам?» Следовательно, они плавали по океанам, следовательно, они приплыли в Америку, следовательно, Америка была открыта Ноем.
Вот, Симон, кажется, переступил. А Иоанн Завведеев переступил наверное. Он уже не вернется назад, и какое у него спокойное и радостное лицо.
Ну, а он, Иуда?
Надо сказать, что всю эту изящную цепь рассуждений, исключительно характерную для славного отца-иезуита и адресованную скорей к вере, чем к разуму, решительно отвергает Ян Лаэт,
[80] который считает предположение о том, что Ною когда-либо могла прийти в голову мысль открыть Америку, смехотворнейшим парадоксом; и так как Ян — голландский ученый, то я склонен думать, что он, наверно, был гораздо лучше знаком с почтенным экипажем ковчега, чем его соперники, и располагал, конечно, более достоверными сведениями. Достойно удивления, насколько тесное знакомство повседневно заводят историки с патриархами и другими великими людьми древности. Так как знакомство со временем становится все теснее и так как ученые мужи особенно любопытны и бесцеремонны в своем общении с древними, то я не удивлюсь, если будущие сочинители дадут нам описание допотопных людей и нравов значительно более обстоятельное и точное, чем в Библии; я не буду удивлен и тем, что через сотню лет судовой журнал старика Ноя будет среди историков в таком же ходу, как отчеты о путешествиях капитана Кука
[81] или знаменитая история Робинзона Крузо.
Он подходил к самой черте.
Я не стану тратить время на обсуждение огромного количества других высказываний, предположений и догадок относительно открытия нашей страны, которыми злосчастные историки перегружают себя в попытке рассеять сомнения недоверчивой публики. Больно смотреть на этих тружеников; едва приступив к работе, они уже пыхтят, стараются изо всех сил и обливаются потом под огромной тяжестью, оказывающейся при ближайшем рассмотрении всего лишь громадным пуком соломы. Поскольку, однако, с помощью неустанного усердия им как будто удалось ко всеобщему удовлетворению установить тот факт, что наша страна была некогда открыта, я сошлюсь на их полезные труды и буду в этом вопросе чрезвычайно краток.
Он как будто глядел туда, за эту черту, и у него кружилась голова и захватывало дыхание.
Итак, я не стану останавливаться на том, была ли Америка впервые открыта заблудившимся кораблем того прославленного финикийского флота, который, согласно Геродоту, совершил плавание вокруг Африки, или карфагенской экспедицией, открывшей, как сообщает естествоиспытатель Плиний,
[82] Канарские острова; или же Тир в ней основал недолговечную колонию, как намекают Аристотель и Сенека.
[83] Не стану останавливаться и на том, была ли она впервые открыта китайцами, как с большой проницательностью утверждает Фоссий,
[84] или норвежцами в 1002 году под водительством Бьорна,
[85] или же Бехаймом,
[86] немецким мореплавателем, как мистер Отто
[87] старался доказать ученым просвещенной Филадельфии.
Но вот она лежит пред ним невидимая, но ощутимая, более тонкая, чем волосок паутины.
Не буду я также рассматривать более поздние претензии уэльсцев, основанные на путешествии принца Медока
[88] в XI веке; так как он не возвратился, то отсюда был сделан мудрый вывод, что он отправился в Америку, и причина тому очень простая: если он не отправился туда, то куда еще мог он деться? — вопрос, которым, по способу Сократа, исключается всякий дальнейший спор.