Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Признал, наверное.

— Слышь, я по делу! — продолжил Петрович. — Хату свою продаешь или как?

— Пока — или как. Не продаю. А чего ты хотел?

— Как чего? — удивился Петрович его несообразительности. — Купить, чего же еще? Не в Сочи ж с тобой поехать! — И он усмехнулся беззубым ртом.

— Понятно. Нет, Петрович. Время пока не пришло. Может, позже. Не знаю. Жена моя умерла. Жить тут и вправду некому. Но продавать я пока не готов.

— А чего ждать-то? — удивился сосед. — Хотя дом ваш никому не нужен — говно, а не дом. Нет, был хороший, еще при Иван Максимыче! Но столько лет прошло! А с домом так нельзя, следить надо, поддерживать. Живой организьм! Мне он не нужен, твой дом! А вот сад — это да. И вообще — земелька! Ну чтоб расшириться. Дочь у меня, внуки. Поставил бы им здесь избушку — и пусть живут, а?

— Понял, да. Но извини.

Петрович смущенно кашлянул.

— А про Зойку я знаю. Жалко ее! Хорошая баба была, тебе повезло!

— Повезло. Да, мне повезло. Мне несказанно повезло — это правда.

Петрович сунул ему в руку обрывок газеты.

— Здеся мой мобильный. Возьми. Ну, если надумаешь, слышь? Я первым буду — сосед все-таки, а?

— Хорошо. Если надумаю, позвоню. Слушай, Петрович! А ты бы не смог подлатать нашу крышу? Ну куском шифера, что ли? Или на крайний случай — толем прикрыть? Я тебе заплачу.

Петрович сдвинул на затылок кепчонку и задумался.

— А чего? Починю! Мы же соседи!

Александр порылся в кармане и протянул Петровичу деньги.

— Столько хватит?

Тот кивнул, почесал затылок, закурил папироску и протянул ему руку.

— Бывай! Если что, жду звонка! — с какой-то угрозой добавил он и неспешно, вразвалочку, пошел к калитке.

А Александр закрыл окно и вышел на крыльцо — прибираться глупо, какая уж тут уборка, когда всюду прах и тлен. До деревенского погоста было всего ничего — минут пятнадцать ходьбы.

Тропа была раздолбана, грязь чавкала под ногами — накануне прошел дождь, — ботинки проваливались и моментально обрастали вязкой и жирной глиной. Сквозь деревья проглядывали кресты и оградки. Цветными пятнами просвечивали венки с остатками пластиковых цветов.

Могила тестя и тещи была, по счастью, у самой дороги — крест и небольшая гранитная доска с именами, фамилиями, датами жизни и смерти. На кресте была фотография — тесть и теща, голова к голове, она — с гладкой прической на пробор, у воротника платья — круглая брошь. Он — «сурьезный», при галстуке и в белой рубахе, в очках. Фотографию сделали на пятидесятилетие тещи — специально ездили в ближайший поселок.

Единственная совместная фотография — нашла ее Зоя.

Он вспомнил — нашла, взяла и долго плакала. А она была не из плаксивых.

Прибрался немного — убрал сухие ветки, кое-как сгреб старые листья. Эх, надо бы покрасить оградку… Все ведь в последний момент! Ни на что не хватило времени…

Ни на что не хватает жизни…

С болезнью жены все стало ветхим, заброшенным. Брошенным. Словно вместе с Зоей отовсюду ушла сама жизнь.

Все покрылось пылью, тоской.

Все изменилось.

Он погладил рукой фотографию на кресте и сказал:

— Ну все. Уезжаю. Вы уж простите, мои дорогие! Спите спокойно, вы… заслужили. — И быстро пошел прочь, напролом, не обращая внимания на дорогу и грязь. Шел и плакал. Он любил их, этих простых, незатейливых, чудесных людей, которые жили без злобы, без зависти, без камня за пазухой. Жили просто — сажали огород, следили за садом. Держали скотину. Работали. Теща в поселковой библиотеке, тесть, Максимыч, ветеринаром в совхозе.

Крестьянский труд был изнурительным, но они никогда не роптали. Никогда. Ни одной жалобы Александр от них не слышал — за всю жизнь. Они его уважали. А как же — городской, образованный, из хорошей семьи, мирный, непьющий. Повезло нашей дочке. Ох, повезло!

Илюша каждое лето жил здесь, в деревне, и, кажется, больше всего на свете любил это время. Рвался — к деду и бабке. Все волновался:

— Папа! А когда мы в деревню?

В деревне он становился абсолютно деревенским мальчишкой — бегал в одних трусах, босиком. На речку, в лес, к бабке в поселок, к деду в совхоз.

Вместе с дедом мастерил что-то в сарае. Помогал с дровами, в коровнике. Странно даже — их интеллигентный и утонченный Илюша в деревне преображался. Он был счастлив здесь, в Знаменке. Как-то сказал ему, уже будучи взрослым:

— Лучшие месяцы, пап! Именно там, в деревне. У бабы и деда.

Хорошие люди. Просто хорошие русские люди. Это про них говорят: «На таких земля держится». Без пафоса, чистая правда.

Теща, Анастасия Павловна, несмотря на долгую жизнь в деревне, утомительный постоянный труд, была человеком интересующимся. Ее волновали совершенно небанальные вещи — она просила привезти ей проигрыватель и обновлять пластинки с классической музыкой. Была она ярой поклонницей оперетты — знала наизусть основные арии, всех солистов и звезд и даже переписывалась с Татьяной Шмыгой. Любила Чехова и Бунина. Позже восхищалась Трифоновым, Солженицыным. Вот как бывает…

А тесть, Иван Максимович, маленький и сухонький, в круглых допотопных очочках на остром носу, был вообще знатоком всего. Он собрал приличную библиотеку. Зоя привозила ему толстые журналы, которых он ждал как манны небесной.

Неплохо разбирался он и в физике, и в астрономии. А уж про биологию и зоологию нечего и говорить. Много они дали своему внуку. Кажется, не меньше родителей.

Словом, не были они типично деревенскими жителями. Александр удивлялся — и откуда все это? Деревня по-прежнему сильно пила, подворовывала с колхозных полей «ничейные» урожаи — капусту, свеклу, морковь и горошек. Собирали все мешками, тащили, не стесняясь друг друга.

Тесть качал головой.

— И зачем они тащат! — восклицал он, стоя у окна и наблюдая за этими «непотребностями». — У всех огороды, земля! Разве крестьянин не может вырастить такую примитивную ерунду? Даже в наших краях рискованного земледелия? К тому же колхозное — почти всегда кормовое, невкусное, слишком крупное. А свое можно удобрить, окучить, полить. Зачем им свекла по килограмму? Гнилая картошка? Морковь длиной в руку? Нет, я не могу этого понять! — расстраивался он. — Ладно бы то, чего ты сам не можешь! А это… Позор!

Кажется, больше воровства он осуждал только лень и нежелание жить вековым крестьянским трудом.

Зоиных родителей, конечно, в деревне считали чудаками, звали презрительно — «интеллихенция»!

Зоя уговаривала стариков переехать в Москву. Но они отказывались. Да и в гости приезжали нечасто — «нам у вас трудно дышать. Да и где Илюша будет на каникулах? В городе мотаться, по подъездам курить?». Такие вот были у них аргументы.

Первым ушел тесть — взялся рукой за сердце, охнул и… легкая смерть. Теща, вернувшись с работы, решила, что он уснул, и не стала его будить. А когда, переделав все домашние дела, прилегла рядом, поняла, что муж уже остывает. Не испугалась, не заголосила, не бросилась к соседям. Просто легла рядом и обняла его, словно хотела согреть. Так пролежали они до утра. А потом она поднялась и пошла на почту — звонить дочери.

Сама Анастасия Павловна ушла через полтора года — осела прямо на грядках, в огороде. Только успела крикнуть соседке:

— Маша! Позвони моей Зое!

Александр шумно выдохнул и пошел к станции. Шел медленно: от глины ботинки отяжелели, словно пудовые. Надо бы вымыть. А где? По дороге попалась колонка.

На полпути оглянулся — деревня оставалась позади. Деревня, жизнь… Все позади.

Со Знаменкой он попрощался. Еще один пункт охвачен и вычеркнут. Но еще кое-что осталось.

Гастроль продолжалась.

До дома еле доехал — в электричке так крепко уснул, буквально провалился, что не слышал ничего — ни монотонного голоса, объявляющего станции, ни разговоры соседей, ни пьяную бабу, «желающую скандала», как она заявляла. Ни плача грудничка у него за спиной. Конечно, устал. Такие перегоны уже не для его возраста.

Наверняка подскочит давление.

От вокзала взял такси — черт с ними, с деньгами! Доехали быстро — время-то позднее.

А дома захотелось есть. Да как захотелось! В шкафу нашлась банка шпрот и кусок подсохшего батона — вот и была ему радость. Да еще и со сладким чаем.

Утром разбудил звонок сына — как дела, что успел, что осталось?

Отчитался. Кое-что утаил — зачем ему знать?

Илья волновался, переживал, тревожился по любому поводу и все ругал себя за то, что не приехал за ним — не помог собраться, разобраться, решить все проблемы.

Он успокаивал его — я же вполне в разуме и на ногах! Все будет нормально, Илюша!

Подумал — а хорошо, что сын не приехал. При нем он бы не смог осуществить свою «прощальную гастроль» — постеснялся бы.

Утром поехал на «Сокол», в роддом, где родился их сын. Подумал — а ведь никого у меня больше нет, кому бы я смог это все рассказать! Нет такого близкого человека, который бы понял. Мишки нет, Зои нет. А все остальные… Так, приятели. Им не расскажешь — они не поймут.

Роддом стоял в узком переулке, в Поселке художников. Старое здание было, конечно, подновлено и выглядело вполне респектабельно. Но он помнил его другим — слегка обшарпанным, но почему-то уютным. Зоя махала ему из окна, что-то пытаясь сказать, но слышно не было. Слишком много собралось желающих — несколько женщин высовывались из окон и что-то кричали своим мужчинам.

Зоя, поняв, что он ничего не слышит, засмеялась, махнула рукой и пальцем написала по воздуху. Он понял, что надо ждать письма.

Письмо принесла нянечка, и он с волнением, тут же, на клеенчатой потертой банкетке, взялся читать.

Это письмо он сохранил на всю жизнь. Показал восемнадцатилетнему сыну — аккурат в день его рождения.

Сын смутился — за столом сидели его друзья и девушки.

Зоя чуть качнула головой с укоризной — дескать, дело тонкое, семейное! «А ты… Зачем, Шура?»

Но он прочел. Зоя писала, что мальчик славный и очень красивый. Тельце длинное и стройное. Попка слегка красноватая — о чем она беспокоится.

Молодежь засмеялась.

Лишь одна девушка чуть нахмурила брови и резко сказала:

— А у вас, думаете, не было красной задницы?

Девушку звали Пенкой. Она и стала их любимой невесткой.

Он постоял возле входа, поднял голову, оглядел окна, посчитал — да, вон то, на втором этаже! Именно оттуда он впервые после родов увидел свою жену. Именно оттуда она ему помахала.

Сейчас никто не стоял под окнами и никто не высовывался в окно — понятно, мобильные телефоны. Да и говорят, что сейчас родню пропускают — считается, так лучше для мамочек и малышей. А в те времена — что вы, ни-ни! Об этом даже подумать не смели. Всех пугали какими-то инфекциями, стафилококками и стрептококками.

Александр дошел до метро и поехал в Парк культуры. Почему-то ему захотелось глянуть на парк, где они так любили гулять по воскресеньям или субботам все вместе, втроем.

Распорядок был привычный и почти не меняющийся — прогулка по набережной, конечно, колесо обозрения. Какая-нибудь карусель для Ильи, обязательно — комната смеха, или кривых зеркал, они ее обожали, особенно Зоя. Остановившись перед кривым зеркалом, уродующим ее, прибавляющим килограммов тридцать или убавляющим не меньше, она заливалась от хохота.

Однажды, отсмеявшись, спросила:

— А ты бы меня продолжал любить, если бы я стала такой, как в этом зеркале?

Он покачал головой:

— Ну и фантазии у вас, матушка! Нормальному человеку и в голову бы не пришло.

Жена смотрела на него внимательно и серьезно и потребовала:

— Нет, ты ответь!

— Эх, мать, — ответил он. — Да разумеется! Только ту, что побольше! А не ту, тощую, прямо как смерть без косы. Боишься поправиться? А ты не бойся! Ты ж знаешь — я все сочное люблю: мясо, грушу, арбуз. Поправляйся, Зоинька! Ешь на здоровье!

Сын смотрел на них с удивлением — ничего не поняв из их диалога.

— Успокоилась? — ехидно осведомился Александр. — Ну тогда вперед! В шашлычную, подзаправиться!

Эта шашлычная, маленькая и довольно задрипанная, была их любимым местом. Все они были мясоедами — лучшей и любимой едой для них было мясо.

Заказывали обычно четыре шампура шашлыка — один сыну, три им на двоих с Зоей — и бутылку белого сухого вина. Да, еще, разумеется, хлеб.

А уж после шашлычной полагался десерт — на улице, присев на лавочку, если позволяла погода, ели мороженое.

Зоя закрывала блаженно глаза и откидывала голову. Улыбалась.

— Что с тобой? — однажды спросил он. — Все нормально?

Не открывая глаз, она чуть кивнула:

— А ты как думаешь? Просто ловлю минуты счастья! Понимаю, что такого однажды, возможно, уже не будет.

Александр испугался:

— Как так — не будет? Ты что, мать, рехнулась? У нас впереди с тобой целая долгая жизнь!

Жена открыла глаза и внимательно посмотрела на него.

— Жизнь — да, бывает долгой. А вот счастье — оно на минуту! Раз — и нет, — рассмеялась она. — Ты что, никогда этого не замечал?

Потом, когда уехал Илья и заболела Зоя, Александр вспомнил ее слова — «на минуту». Да, на минуту. И никак по-другому.

Если пересчитать все эти минуты, вряд ли получится больше, чем день. День за всю «целую и долгую» жизнь. Не пробовали? Такого истинного, настоящего, острого счастья… Если сложить все минуты… Ей-богу, не больше! День на всю жизнь. Ну пусть даже два.

А тогда и вправду было счастье. Молодость, здоровье, надежды. Легкая бесшабашность. Все тогда давалось легко. Или — ему это кажется сейчас, в старости?

Молодая жена, маленький сын. Молодой он, Александр. Еще такой молодой.

Сколько ж воды утекло!

Ему казалось тогда, что впереди огромная жизнь — бесконечная. Сколько можно еще успеть — не перечесть! Да-да, они все успеют! И на все у них времени хватит, и столько еще впереди.

Он ни на что не жалуется, бога не гневит. И все-таки… Как быстро все пролетело… Как беспощадно и стремительно быстро!

И как много он не успел. Например, сказать Зое самое главное.

Сидя на лавочке в совершенно другом, незнакомом ему Парке Горького, он вспоминал поход в Карелию с Мишкой и маленькой Маринкой. Белла, конечно, пойти отказалась.

Вспоминал, как, стоя у реки, оглянулся — Зоя, присев на корточки, озабоченно прикусив губу, разводила костер. На газете лежали очищенные грибы — отборные белые, один в один.

Она не смотрела на мужа — костерок не разгорался. На обед планировалась грибная похлебка. Она злилась, кажется, чертыхнулась, с раздражением бросила коробок и подняла голову в поисках помощников. И тут увидела его.

— Что? Смотришь, вместо того чтобы помочь?

Он согласился:

— Ага. Смотрю вот. И все не могу насмотреться.

И увидел, как Зоя смутилась, зарделась, чуть нахмурилась от смущения. И повторила решительно:

— Лучше бы ты помог. Тоже, смотритель нашелся!

Вот эти минуты, которые потом и складывались в калейдоскоп человеческого счастья. Те самые минуты, которые набирались на эти пару «дней счастья». Теплый день, сосновый бор позади. Прозрачная и мелкая речка с белым песчаным дном. Косые лучи солнца, падающие на ее густые волосы. Кучка грибов, котелок над костром.

Зеленый брезент палатки и их сын, копошащийся с лопаткой на берегу.

Что еще? Что было еще? Ах да! Каток, был каток! Три скучных, холодных, коротких зимних месяца были раскрашены этим волшебным действом. Каток вокруг спортивной арены в Лужниках. Фонари. Снежинки под ними, снежинки вокруг. Кружат свой неспешный танец — крошечные, еле заметные балеринки.

Музыка. Сладкий кофе в буфете. Конечно же, с коржиком. Коржик крошится, опадает на куртки, обметывает губы — хрупкий, ломкий, отдающий содой.

Сын просит второй. Кофе не пьет — требует лимонаду. Чуть отогревшись, снова выскакивают на лед.

Александр чуть задерживается — снимает с канадок чехлы. Зою хорошо освещает желтоватый фонарь — круглая синяя шапочка, из которой вырвался локон, голубая куртка с опушкой. Белые варежки из козьей шерсти — конечно, любовно связанные тещей. Зоя поправляет Илюшке шапку — он недовольно мотает головой. Кажется, у них назревает скандал. Жена продолжает на чем-то настаивать. А, все понятно! Сын игнорирует варежки и в знак протеста продолжает крутить головой. Зоя огорченно машет рукой и отталкивается. «Да бог с тобой!» И плавно едет вперед.

Илья смотрит ей вслед, натягивает рукавицы и бросается следом. Догоняет ее, обхватывает за талию, и она, обернувшись к нему, прижимает его к груди и чмокает в лоб. Взявшись за руки, теперь они едут вместе.

Два самых любимых и дорогих человека.

В эти минуты Александр чувствует, что оглушительно счастлив. Счастье переполняет его, и ему становится страшно. Он выскакивает на лед и мчится вперед. Через два быстрых круга этот страх проходит. Страх того, что этого может не быть. Это может исчезнуть.

Что еще? Ах да! Море! Конечно же, море! Палатка на берегу под сомнительной тенью пирамидального тополя-одиночки, странным образом затесавшегося на берег.

Все еще спят. Александр выходит наружу — на часах почти шесть. Рассвет. Море спокойно и безмятежно — полный штиль. Солнце еще нежное, щадящее, не обжигает, ждет своего часа.

Довольно прохладно. И — никого! В отдалении несколько палаток таких же туристов-дикарей, не признающих тесных и густонаселенных, словно термитники, съемных квартир.

Семья из Питера, молодые ребята из Смоленска, пожилая пара из Кременчуга. Все спят. И правильно делают! А ему вот не спится. Он смотрит на горизонт, который тонет в тумане. На небо в легкой светло-серой дымке. И думает о том, что рядом, в душной палатке спят его близкие. Самые близкие, самые-самые.

Скоро тишина оборвется гвалтом прожорливых чаек, криками проснувшихся детей, женщины станут хлопотать, готовить завтрак. Поднимется суета, начнется день. Продолжится жизнь. А сейчас он наслаждается этими мгновениями тишины и покоя и ловит себя на мысли, что вот сейчас, именно сейчас, он совершенно счастлив.

«Ну что еще?» — Александр задумался.

Неужели так мало? Неужели это все? Все, что подсказала уже далеко не услужливая память? Не может быть! Здесь не наберется и на один день…

А, вот! Маленький Илюшка — лет семь, не больше. И поход в Художественный. Конечно, на «Синюю птицу».

Почему-то пошел он, а не Зоя. Почему — да разве сейчас вспомнишь. Сидели в амфитеатре, но видно все было прекрасно.

Заметив глаза замершего от восторга сына, Александр почти не смотрел на сцену — так было интересно наблюдать за Ильей.

Парень, казалось, оцепенел. Сидел как натянутая струна, не шелохнулся. Даже отказался в антракте идти в буфет, видимо, чтобы не спугнуть сказочные, дивные ощущения.

В его распахнутых глазах светились и восторг, и потрясение, и растерянность. Потом молча шли по бульвару. Сын крепко держал его за руку. Молчали.

Наконец Александр не выдержал.

— Илюша, что-то ты больно молчалив, а? Не болит ли чего? — спросил с мягкой иронией, пытаясь вернуть сына в реальность.

Мальчик вздрогнул:

— Папа, потом поговорим. Сейчас не могу. Или не хочу. — И печально вздохнул.

Нет, конечно, все понятно: спектакль завораживал, удивлял — декорациями, необычностью сюжета, игрой актеров. И все же было очень интересно, что же потрясло Илью больше всего?

Спустя пару дней сын ему объяснил: загробный мир, вот что так его потрясло. Оказывается, туда можно попасть? Можно проникнуть? И самое главное — он был, этот мир! Существовал! Там тоже жили? Просто в другом измерении, да? Просто не так, как здесь, на земле?

Тогда они с женой переглянулись — вот ведь как, оказывается.

Но запомнился этот путь — путь из театра. Сначала по бульварам, потом по набережной. Шли они долго — сын отказался от поездки в метро.

— Давай погуляем, а, пап?

Эта длинная дорога, эта молчаливая прогулка была почему-то очень счастливой. Александр, наверное, не смог бы и объяснить почему.

Да и зачем объяснять? Не все, что прекрасно и счастливо, не все, что ощутимо, не все, что осязаемо, нуждается в объяснении.

Просто ощущение — и все. Может быть, теплая ладошка сына, держащая его крепко, словно Илья боялся отпустить отца и оказаться беззащитным в этом пока еще непонятном мире. И его собственные ощущения — защитника, способного оградить.

Может быть, дело в Москве, его родном городе, майском, почти уже полностью укрытом сиренью.

Или дело в пароходике, идущем по Москве-реке, — медленном, изящном, игрушечном.

Или так подействовали теплый вечер, мечты о скором лете и поездке в деревню.

А может быть, дело в предвкушении дома, встречи с женой, в ожидании тихого семейного ужина — все вместе, втроем.

Непонятно. Да что разбираться? Главное — что это было, что он помнил это всю жизнь.

И еще — слова сына. Остановились на набережной передохнуть.

Долго и молча смотрели на темную, маслянистую воду.

И слова его мальчика:

— Папа! Спасибо тебе!

— За что, Илюша?

— За этот вечер.

Александр смутился и незаметно смахнул слезу, чтобы Илья не увидел.

А, да! Вот еще! Как он мог забыть? Зоя улетела в командировку в Петрозаводск. А утром сообщение по «Новостям» — самолет потерпел крушение. Он метался по квартире, не в силах даже присесть, остановиться.

В голове вихрем: «Нет, нет! Нет! Не может быть! Такого не может быть! Она не могла!»

И вдруг телефонный звонок.

Дрожащими руками схватил телефон.

Голос Зои. Его гробовое молчание.

— Шура! Ты меня слышишь? — испугалась она.

— Да, — только и смог выдавить он. И через секунду добавил: — С тобой все в порядке?

Она удивилась:

— Конечно! А что?

Он едва не разрыдался.

Потом все выяснилось — ошибка. Ошибся диктор — не Петрозаводск, а Петропавловск.

Но это время, эти минуты — двадцать, не больше — показались ему вечностью. Он запомнил их навсегда.

А если бы Зоя не позвонила? В ту минуту не позвонила? Он бы рехнулся.

Через три дня поехал встречать ее в аэропорт. Купил цветы. Ждал ее так, как ждут, наверное, сына с войны. Увидев, прижал к себе и долго не мог отпустить.

Она улыбалась и гладила его по голове:

— Ну хорошо же все, Шурка! Ну что ты? Все ж хорошо!

Вот тогда, в эти минуты, он был абсолютно и безгранично счастлив. Так остро, так ощутимо, так болезненно счастлив.

Почему, почему, когда мы счастливы, оглушительно счастливы, непременно присутствует страх? Словно они неразделимы — счастье и страх, как брат и сестра. Чтобы мы понимали? Чтобы ценили эти минуты? Чтобы поняли, как все хрупко и непостоянно? Чтобы затаили дыхание, не спугнули?

Все, все. Пора с этим заканчивать. «Гастроль» не окончена, так что — вперед!

Мать и сестра лежали на престижном Ваганьковском, там, где похоронили в далекие годы отца.

Стоял у могилы и смотрел на их фотографии — точнее фотографию. Общую. Так предложила Зоя — и была, конечно, права как всегда. Мать и Людмила вместе были всю жизнь. Это их выбор, общий.

Жизнь свою Людке устроить так и не удалось: материнская отбраковка кавалеров имела сильное воздействие.

Были иногда слабые попытки вырваться из-под материнской вечной опеки — пару раз Людмила уходила из дома. Но через какое-то время мать вдруг начинала хворать. Людмила, как заботливая дочь, конечно же, тут же возвращалась домой — выхаживать матушку. Всем были понятны эти манипуляции, но только не Людмиле! Однажды она свято поверила, что мать без нее абсолютно беспомощна. Уехав, пусть ненадолго, названивала по сто раз на дню. И в результате очень скоро оказывалась снова дома, под маминым крылышком.

Ну а следом за этим поправлялась и мать.

Так и прожили они жизнь — вдвоем, вместе. И лежали сейчас вдвоем. «Интересно, — подумал Александр. — А там? Там они по-прежнему цапаются? Дуются друг на друга, предъявляют претензии? Не разговаривают друг с другом? И не могут жить порознь? Хотя какое там — «жить»!»

Мать и сестра смотрели на него с улыбкой — фотография с Людмилиного выпускного. Все счастливы. Мать гордится дочерью, дочь ждет перемен и дальнейшего счастья, словно спрашивает: «Оно ведь будет, да? Точно будет?»

В ее жизни было так мало счастья. Так ничтожно мало. Бедная Людмила! Она не оправдала материнских надежд — блестящей карьеры, удачного брака, талантливых внуков.

А жизнь обманула саму Людмилу — жестоко, коварно ее обманула.

Зоино благородство не имело границ — предложила однажды забрать мать к себе, пусть Людмила устраивает свою жизнь.

Мать отказалась:

— Еще чего! Пойти к вам в примачки? Да никогда!

Людмила не однажды вытаскивала мать, ухаживала за ней, как за младенцем, реализовывая, видимо, свой материнский инстинкт. А после ее смерти быстро стала затухать. Пропал интерес к жизни — совсем. Уговаривали ее отдохнуть, поехать на море. Нет, отказывалась: «Не поеду, неинтересно. Ничего уже не хочу — без нее!»

Казалось бы — освобождение от тирана. А вышло — стокгольмский синдром. Хотя сложно все объяснить.

Ушла сестра через пару лет после матери, так и не оправившись. Теперь они снова были вместе, соединились — уже навсегда.

Он провел ладонью по фотографии — рука стала серой от пыли. Достал носовой платок, протер камень, обтер руку и пошел к выходу. Увидел себя со стороны — шаркал, как древний старик. Впрочем, он и был стариком. Вот пошутил, право слово. Самому стало смешно.

Следующий был Мишка. Дружок. Мишка лежал на Востряковском, недалеко от «Юго-Западной».

Место Александр помнил приблизительно — справа от входа, там лежала Мишкина мать — тетя Рахиль. Ездили они с Мишкой туда довольно часто — раз в полгода наверняка.

Он был уверен, что могилу найдет.

Нашел. Правда, не сразу. Памятник стоял все тот же, который они поставили еще с Мишкой тете Рахили.

Маленькая досточка Маринке — низкая, почти сровнявшаяся с землей: Мариночка Рахлина, даты рождения и смерти.

Мишкиного памятника не было, словно и не лежал он там вместе с матерью и дочкой. Лежал только ржавый остов от одинокого венка — пара пластиковых гвоздик, потерявших свой цвет.

Могила осела, памятник Рахили покосился и завалился набок, ограда окривела, и краска с нее давно осыпалась.

Все понятно — Белла следить за своими не может. Да и за собой-то… Бедная Беллочка, бедная Маринка. Бедный Мишка. Бедные все. Одинокие и оставленные — людьми и Господом Богом.

И он тоже хорош: из-за такой ерунды, из-за такого пустяка перечеркнуть свою прежнюю жизнь. Какая нелепость, какая глупость. Какой позор.

Он положил на могилу цветы и попросил у Мишки прощения.

Стало легче? Едва ли…

У метро зашел в кафе — перекусить. Впереди была еще долгая дорога к Тасе и к Зое.

Жевал жесткий и безвкусный бифштекс, запивал сладким чаем и смотрел на улицу — там, конечно, кипела жизнь. Торопливо сновал народ, взвизгивали шины, раздавались автомобильные гудки, яростно и пронзительно свистел полицейский свисток.

Александр почувствовал, что сильно устал. Поехать домой? Отложить поездку на завтра? Нет, не выйдет. Завтра последний день. Последний день сборов. Последний день его здешней жизни. Значит, надо спешить.

Тася лежала на старом Хованском. Он шел знакомой дорогой, сжимая в руке букет из ромашек — ее любимых цветов.

Он всегда дарил ей ромашки. Сначала живой, а потом — потом мертвой.

На Тасиной могиле был, как ни странно, порядок — чисто, ухоженно, даже опрятно. Интересно, кто здесь следит? Родителей давно нет, да и стали бы они… Кажется, после Тасиной смерти они ее почти возненавидели — такой позор, уйти добровольно, Бог не простит! Как будто Бога они когда-то боялись! Наверное, следят племянницы, дочери брата. Из земли торчали какие-то кустики — кажется, нарциссы. А, нет! Настурция! В цветах он разбирался плохо. Зоя посмеивалась — всю жизнь ездишь в деревню, а ни черта не смыслишь!

Тася смотрела на него с фотографии серьезно — впрочем, она всегда смотрела серьезно. Он редко видел ее улыбающейся. А уж смеющейся, кажется, никогда. Взгляд ее словно спрашивал — а почему? Почему все так вышло? Так нелепо и страшно?

Тасенька… Он провел рукой по ее фотографии. Тасенька, бедная… Бедная девочка. И в который раз спросил:

— Ну зачем же ты так?

Вспомнились слова сестры: «Ее судьба была предрешена. Жить ей было печально и трудно».

Что ж, Людмила права. Именно так — печально и трудно.

Он попрощался с Тасей, веером на земле разложил ромашки и пошел прочь.

Выйдя на тропинку, ведущую к выходу, обернулся и махнул ей. Все. Прощай. Прощай, моя милая. И еще раз прости.

До Зои было совсем недалеко, на новое Хованское, полчаса ходу. Петлял среди могил — так быстрее. Подумал, что многих тут знает. В смысле — многие памятники запомнил.

— Ну вот, здравствуй, родная! Вот, я пришел. Пришел к тебе попрощаться. Илюша, знаешь ли, уговорил! Да ты тоже мне говорила, помнишь? «Не будет меня — быстро к Илье! А то мне там будет плохо и неуютно — буду за тебя беспокоиться!» Вот, я исполняю твою волю, Зоенька! — Он присел на лавочку и стал смотреть на ее фотографию. — Со всеми попрощался, да. Даже съездил к твоим старикам. Домик наш почти завалился. Ты уж прости. Надо, конечно, продать. Но мне не под силу, пусть уж Илюша, как он решит. Да и с квартирой тоже… Я не могу. Тоже пусть он… Им, молодым, это легче. А я не могу — ведь там вся наша жизнь прошла. В общем, собрался, поеду. Куда мне деваться? Как-нибудь долечу. А там уж как будет. Да нет, не волнуйся — все будет отлично! Уверен. Илюша не подведет. Да и сноха… И девочки будут рядом — такая радость, внученьки наши. А здесь я зачахну один, Илюша прав. Да и ему будет спокойнее. Как он переживал, что нас нет рядом! Надо его пожалеть. А так — так все в порядке. Ем, сплю, хожу. Давление в норме. Ну, или почти. Лекарства пью. Конечно, пью, куда мы без них? Эх, дела.

Нет, ты не волнуйся — все будет отлично, я тебе обещаю! — Посидев с час, наконец поднялся. — Ну, прощай, моя дорогая! Прощай. Надеюсь, что… — Он заплакал, махнул рукой и быстрым шагом пошел к выходу, что-то тихо бормоча, опустив голову и спотыкаясь на абсолютно ровном асфальте.

По дороге домой понял, что страшно голоден. Вот ведь человек как устроен! Такой день, такие мысли, такие воспоминания. Казалось бы, не до земного. Ан нет! Живой? Ну значит, вперед! За осязаемым, за живым. Необходимым. В магазине купил какой-то быстрой еды и заторопился домой.

Последние хлопоты, чемоданные хлопоты. Завтра все закончится. Завтра дорога. Завтра новая жизнь.

Только вопрос: а нужна ли ему эта новая жизнь?

Перекусив быстро, неопрятно и наспех, подумал, что Зоя бы точно за это осудила. Аккуратистка, она не терпела еды «на газете».

Лег на диван и уснул.

Проснулся, когда за окном было темно — полдевятого вечера.

Увидел раскрытый чемодан и поднялся с дивана.

Позвонил сын — все те же вопросы, все то же волнение в голосе:

— Как ты? Как себя чувствуешь? Как давление? Спишь? Очень устал? Я понимаю… Говорил же тебе — давай я приеду! Ну да, что теперь. Ладно, осталось чуть-чуть, и ты будешь рядом. Собрался? Почти? Ну, пап, ты даешь! Какое «почти»? Давай соберись! Собери себя, слышишь?

Рассмеялись оба. Ну да — каламбур.

Александр положил трубку и уставился в стену. Ах да! Фотографии, как он мог забыть? Открыл комод и замер, остановился. Рука не тянулась к альбомам — страшно. Там вся жизнь. Вся его жизнь.

Справился. Разумеется, справился — куда было деваться? Совсем мало времени, Илья прав.

Альбомы лежали плотной стопкой — зеленый, коричневый, синий.

Зеленый — родители, деревня, маленький сын.

Коричневый — их отпуска, их поездки.

И синий — из нового времени. Илюша с семьей. Внучки, невестка.

Их поездки туда — совместные фото. Таких полно там, у Илюши. Их брать не стоит.

Открыл зеленый. Мать, сестра. Он — совсем клоп. Детский сад, первый класс. Последний звонок. Свадьба. Их с Зоей свадьба. Молодые и радостные лица. Смущенные теща и тесть. Строгая мать, сестра со слегка надменным взглядом — Людка, она такая!

У загса, у дома. На Воробьевых горах. Зоино платье — тонкий шифон, цветок у ворота. Сама смастерила. Белые туфли на шпильке — сколько же сил, чтобы достать!

И ее лицо — теперь крупным планом. Какая счастливая! И не скрывает, вся светится.

Роддом, сын. У него в руках туго спеленутый сверток. Синие атласные ленты. Младенца не видно. А вот Зоя — замученная, бледная, похудевшая. Тяжелые роды. Сестра Людка смотрит с восторгом — первый младенец! Наверняка уверена, что следующая — она.

Мать улыбается расслабленно, светло, с ней редко такое бывало.

Куча фотографий сына — детский сад, первый класс, последний звонок. Как все повторяется! Как все идет по спирали, каждая жизнь.

Деревня, тесть читает газету — на носу все те же очки — старенькие «окуляры», перетянутые синей изолентой. Сколько ни привозили ему новых — не носил. Любил только этих «калек».

Теща над тазиком с пирогами — довольная, румяная, усталая. Теща в огороде — полет клубнику. Илюша стоит рядом и клянчит ягоды. Позади — сад, дальше поле и лес.

Зоя с корзинкой, полной грибов. Смеется. Очень довольна — такой урожай! В брезентовых отцовских штанах, в резиновых сапогах, в старой куртке и в платке на голове, повязанном по-деревенски, почти по глаза.

Рядом снова Илюша — смотрит в корзину, на лице удивление и восторг. Ах, как Зоя искала грибы…

Карелия, палатка, в котелке уха. Мишка с гитарой. Смеющаяся Зоя. Смеющаяся и счастливая.

Снова счастливая! Какой у нее был редкий дар — уметь быть счастливой.

Отец. Он так и запомнил его молодым. Лицо помнил плохо, а вот запах — прекрасно! Табак и кожа — хромовые блестящие скрипучие сапоги. «Тройной» одеколон после бритья. Отец подхватывал его на руки, и сын целовал его в щеку — тут же на губах становилось горько от одеколона.

Маленький Шурка кривился и начинал пищать, а отец громко и раскатисто смеялся. Он вообще был человеком громким, его отец…

Александр захлопнул альбом. Что брать? Альбомы немыслимо — вес. Выходит, что нужно выбрать, отобрать. Самые дорогие.

Он пошел на кухню, попил воды, постоял у окна. Потом вздохнул и пошел проверять чемодан. За альбомы решил взяться в последнюю очередь. Слишком тяжело, просто невыносимо тяжело… Нет, точно — потом.

Наконец чемоданы были собраны. Уж как, все равно. Что взял, про что вспомнил, то и сойдет. Какая разница? И много ли ему теперь надо?

Глянул на часы — полвторого. Отступать было некуда.

Сел на диван, взял альбомы и…

Того, что он решил непременно забрать, оказалось довольно много — целая пачка. Еще раз перелистал — нет, брать надо все! Никакой цензуры — и так здесь самая малость.

Сложил фото в пакет и положил на дно чемодана. Альбомы аккуратно убрал обратно в комод.

Надо идти ложиться, завтра самолет. Завтра… Уже завтра?

Что его ждет? Новая жизнь?

Он не лег, а снова подошел к окну. За окном был его город. Его родной город, где прошла вся его жизнь, счастливая и не очень. Хорошая и плохая. Трудная и беззаботная. Его.

«Куда я собрался, зачем? Я спятил, наверное. Здесь все, что мне дорого. Все то, к чему я привык. Здесь все могилы тех, без кого я не мог. Здесь мои все! И здесь мое всё. Эта квартира. Где прошла целая жизнь, которой все же немножко осталось».

Ночь, ночь. Ночь. И у него впереди — ночь. Совсем мало рассветов. Мало закатов. Мало всего! Так зачем же тогда?

Зачем напрягаться, переламывать себя? Зачем что-то менять, когда так тяжело? Просто невыносимо. Он — обязан? Да глупости. То, что он был обязан, — он давно всем вернул.

Никого уже нет. Тех, что шли вместе с ним. Никого.

Так зачем?

Всё. Больше нет у него долгов. Нет обязательств. Он свободен от всех и всего.

Освободиться бы еще от себя. Вот было бы счастье! Когда сам себе в тягость…