В июне 1974-го Юрий с однокурсниками проходил педагогическую практику в пионерском лагере неподалеку от города Ступино, на Оке. И тем же летом, в августе, Юрий отправился в свою первую загранпоездку — в Прагу, по студенческому обмену. Поездка произвела неизгладимое впечатление. Дело даже не только в прекрасной Праге и ее достопримечательностях. Студенты увидели совсем другую жизнь, хотя и называвшуюся социалистической, но организованную по иным правилам, сохранившую все приметы европейского быта. Их поражало все: свежее пиво на каждом углу, дефицитные колбасы в витринах, американские фильмы в кинотеатрах и с трудом скрываемая нелюбовь к СССР: в Чехословакии еще слишком свежа была память о событиях 1968 года. Юре даже показали денежную купюру, на которой якобы был изображен парень, совершивший самосожжение на Вацлавской площади в знак протеста против ввода в страну танков стран Варшавского договора. Задевало, что дорогу в случае чего приходилось спрашивать у прохожих по-немецки, по-русски никто как будто не понимал. Впрочем, в отличие от многих сверстников, обида чехов на советские танки в столице ЧССР не стала для Юрия поводом к самобичеванию. Сработало какое-то внутреннее чутье на несправедливость и фальшь. Десятилетия спустя, будучи известным публицистом, он напишет: «Нет, не чехам, склепавшим на своих заводах половину танков, которыми фашисты утюжили города и деревни СССР, корить нас нашими тридцатьчетверками на Вацлавской площади. Да, мы не хотели, чтобы их заводы снова работали на наших врагов — теперь НАТО. Кто посмеет упрекнуть нас в этом? Кто?»
Как ни удивительно, в поездке за ними никто из старших не присматривал, студенты были предоставлены сами себе. Ребята, в основном под руководством старшекурсника М. (того самого, из областного штаба ССО), запивали бехеровку пивом и расслаблялись, у девчонок была своя программа, а Юра целыми днями, один или с однокурсницей Светланой Бабакиной, с которой подружился еще в стройотряде, бродил по Праге и за короткий срок умудрился побывать во многих музеях, кинотеатрах, даже пару раз сходить в театр. В популярном театре «На перилах» давали «Ревизора», и все персонажи Гоголя, включая дам, по воле режиссера не выпускали из рук бутылки и были пьяны в стельку. Когда кто-то из группы, занимавшийся тем же самым, поинтересовался его театральными впечатлениями, Юра честно ответил: «Ничего особенного, вроде нашей «Таганки», но получше будет». Должно быть, его подчеркнутая обособленность группу раздражала, он того по молодости не заметил, а прямо ему никто ничего не говорил. Почти все ребята были старше Юры, хотя по их поведению это как раз не чувствовалось: например, когда ехали назад, они в поезде напились и устроили в вагоне драку. Дело чуть не дошло до милиции. Поляков с ними не пил и, естественно, в разбирательствах, которые потом начались, не участвовал.
В начале осени на факультете состоялось отчетно-перевыборное комсомольское собрание, на котором Полякова должны были избрать секретарем комитета комсомола факультета. Все его знали как кавээнщика и комсорга курса, студента-отличника, характеристики у него были самые положительные, так что обсуждение его кандидатуры, можно сказать, было делом формальным. Вдруг встал один из участников загранпоездки по фамилии Немцов и заявил: «Вот вы здесь все за Полякова, мол, хороший и замечательный. А я его знаю с другой стороны. Я с ним ездил в Чехословакию, и там он проявил себя как отъявленный антисоветчик!» Сказать, что все удивились, — ничего не сказать. Просто оторопели. Сам Юра и те, кто был вместе с ним в той поездке, буквально утратили дар речи. Пыталась что-то возразить Светлана Бабакина, но растерялась из-за глупой бессмысленности клеветы и даже расплакалась. После такого обвинения подозрительную кандидатуру на всякий случай с голосования сняли, секретарем факультета в тот день стал другой активист. Для Юры это было нравственным потрясением: он впервые в жизни столкнулся с огульной клеветой, к тому же достигшей цели.
Назавтра его вызвали к секретарю партбюро факультета Марии Федоровне Тузовой. Там уже сидел ставший знаменитым на весь институт Немцов. Юра с порога заявил, что после случившегося намерен забрать документы из института. К такому решению он пришел после бессонной ночи. Больше всего оскорбило даже не облыжное обвинение, а то, что никто из друзей толком за него не заступился. Но Тузова его остановила:
— Остынь. Давай разберемся, — и, обращаясь к Немцову, спросила: — Что ты имел в виду, когда говорил, что Поляков — антисоветчик?
— Ну как что? Он говорил, что ихний театр лучше нашей «Таганки»!
— А еще что?
— А больше ничего.
— Ты вообще нормальный?
Опытная Мария Федоровна стала разбираться дальше, всплыла история с пьяной дракой в поезде, и стало ясно: опасаясь, что Поляков на них «стукнет», драчуны сработали на опережение. Вспоминая этот случай, Поляков замечает, что этот прием не так уж редко использовался в нашей недавней истории: например, комиссия по реабилитации жертв репрессий 1930-х годов, вызывая на беседу авторов «сигналов», погубивших невинных людей, получала стандартное объяснение: донес, чтобы опередить донос. Как это ни удивительно, если в те времена доносчиков уличали в клевете, они получали серьезные сроки, становясь жертвами ГУЛАГа. И их тоже потом реабилитировали как невиновных.
Судя по некоторым совпадениям, за всей этой историей стоял все тот же М., столкнувшийся с Юрием во время стройотрядовского конфликта. Тузова срочно собрала партбюро, Немцова заслушали, отругали и велели, извинившись, оповестить комсомольцев института о своей неправоте.
«Картина была уморительная. Одна из комсомольских активисток, худенькая, как спица, Валя Паршина водила здоровенного Немцова по аудиториям, где он голосом вагонного инвалида, к тому же по обыкновению заикаясь (странное качество для будущего учителя), сообщал, мол, Поляков, которого я назвал антисоветчиком, на самом деле не антисоветчик, просто он мне не нравится как человек. Тем все и кончилось. Меня в качестве реабилитации избрали в руководство научного студенческого общества.
Немцов после окончания института стал почему-то не педагогом, а инспектором ОБХСС. Много лет спустя я встретил на радио М., работавшего там в одной из редакций. Стали вспоминать молодость и вышли на ту давнюю историю. Он хитро посмотрел на меня мутнокрасными глазами и сказал: «Пил бы в коллективе — ничего бы с тобой не случилось!» Как ни странно, пустяковое, по сути, происшествие оставило на моем сердце памятный рубец. Да и впоследствии болезненнее всего я переживал несправедливость…»
Не став факультетским секретарем, Юрий смог больше времени посвящать научному студенческому обществу: готовил доклады, участвовал в конференциях. И конечно, не оставлял своих занятий в поэтической студии — стихов у него все прибавлялось. Скандал в институте остался без последствий, и уже в 1975-м Юрий, вновь по студенческому обмену, съездил в Польшу. Более того, незадолго до окончания четвертого семестра его вызвал к себе декан и предложил поехать учиться по межвузовскому обмену в Венгрию или Румынию — на выбор. Такое предлагалось только отличникам и общественникам. Но, подумав несколько дней, Юрий от предложения отказался, хотя для большинства студентов учеба за границей была пределом мечтаний. Причины были две: поэзия, которая все больше захватывала его, и девушка по имени Наташа, отношения с которой вступили в серьезную предсвадебную фазу. Впрочем, Наташу правильнее поставить на первое место. Сегодня, когда многие книги Полякова переведены на венгерский язык, его пьесы идут на тамошней сцене, а сам он в течение нескольких лет возглавлял Российско-венгерское общество дружбы, невольно задумываешься о том, как важно сделать в молодости верный выбор, сосредоточиться на самом главном. Впрочем, кто знает, сложись иначе, и мы имели бы сегодня отличного переводчика с венгерского Юрия Полякова, заново открывшего русскому читателю Шандора Петефи и Аттилу Йожефа.
31 января 1975 года третьекурсник Юрий Поляков женился на Наталье Посталюк, родившейся в Борисполе под Киевом, но с детства жившей в Москве. Познакомились они, как мы уже знаем, в кинотеатре «Уран» в конце апреля 1973 года. Это была та самая подруга, «серьезная, даже в очках». Поначалу Юра обратил внимание на другую — эффектную девушку. Но довольно скоро понял, что Наташа намного интереснее и содержательнее — с ней ему было о чем говорить. Об остальном можно судить по стихам:
Такого можно не понять годами,
Но вдруг коснуться в озаренье лба!
Та женщина
с упрямыми глазами,
Как говорили встарь, —
моя судьба!
Ее улыбка — от печалей средство,
Ее слова — они хмельней вина!
Вот жизнь моя:
сначала было детство,
За детством — юность,
А потом — она!
Конечно, счастье — это тоже тяжесть,
И потому чуть сгорбленный стою.
Не умер бы я, с ней не повстречавшись,
И жизнь бы прожил.
Только не свою!
(«Женщина с упрямыми глазами»)
Наташа была студенткой-вечерницей Экономико-статистического института, а работала в ЦСУ на улице Кирова, в знаменитом здании, спроектированном Ле Корбюзье, пионером архитектурного модернизма и функционализма. О чем и сообщил бывший член Клуба юных архитекторов своей новой знакомой. В ту пору эта информация не то что скрывалась — но и не была общеизвестной. Девушка посмотрела на веселого после пива студента с интересом, а когда он поведал про недавний вечер поэзии в Политехническом, ее интерес окреп. Наташа сама оказалась книгочеей и театралкой. После просмотра фильма «Мировой парень», который Юрий под шиканья соседей комментировал на ухо девушке со всем блеском молодого ехидства, подруги вернулись на работу. Но у него остался ее номер телефона. Первое свидание состоялось 1 Мая — в праздник весны. Позже он напишет:
На улице Сретенке
В семьдесят третьем году
С тобою нам встретиться
Написано на роду.
Со скошенным нимбом
В поту, засучив рукава,
Всеведущий выбил
На небе все наши слова!
А сделавши это,
Подумал про взаимосвязь
Конечности света
Со счастьем, сошедшим на нас.
(1977)
За два года до знакомства, в 1971-м, у Наташи умер отец, летчик-испытатель, фронтовик, полковник Иван Макарович Посталюк. Наташа жила с мамой, сестрой и бабушкой недалеко от станции метро «Багратионовская» на улице Алябьева, упирающейся в Филевский парк, что вытянулся вдоль Москвы-реки. С мая 1973-го до января 1975-го маршрут Фили — Лосиноостровская, куда приходилось добираться на электричке, стал для Юры почти ежедневным. Недаром в тогдашнем шлягере пелось: «Опять от меня сбежала последняя электричка». Если такое случалось, ему оставался другой путь: «от выставки на выселки», как выразился поэт Игорь Селезнев, — от станции метро «ВДНХ» на трамвае.
Не верьте московским трамваям!
Заняв поудобней места,
Мы как-то совсем забываем,
Что это не поезда.
Трамвай, умудренный летами,
Несется, гремя и стуча,
И рельсы назад улетают,
Как ленты из губ циркача.
Иным повинуясь законам,
За пыльным окошком отстав,
Мелькнули полузнакомо
Знакомые с детства места.
Трамвай убегает за город,
Понятное скрылось вдали.
И хочется всякий пригорок
Принять за округлость земли.
Какие-то дивные веси.
Все ново — деревья, трава…
На Беринговом проезде
Вдруг вспомнишь, что это — трамвай.
(«Трамвай». 1974)
Юра стал частым гостем в гостеприимном доме Посталюков. Семья была с совсем другим укладом жизни: уровень достатка, еще не утраченный после смерти отца, и обильное украинское застолье. После свадьбы он ненадолго поселится в этой семье, став, как выражались на юге России, «приймаком». Не случайно он наделит потом подобным фактом биографии некоторых своих героев, тем самым обозначив их переход на иную социальную ступень, а также ту родственную несвободу, которую неизбежно испытывает мужчина, попав в чужую семью со сложившимся укладом. Правда, в художественном переосмыслении этого обстоятельства не обошлось без гротеска: семьи Поляковых и Посталюков стояли практически на той же самой ступеньке советского общества.
Впрочем, весьма вероятно, что таким образом писатель Поляков проходил вместе со своими героями путь, от которого отказался сам: Анна Александровна Журавлева пыталась внедрить своего питомца в семью известного горьковеда, у которого была дочка — Юрина ровесница. Отвозя на отзыв диссертации, он несколько раз побывал в их большой квартире в цековском доме в Сивцевом Вражке, попил чаю, пообщался, поспорил о современной литературе и, кажется, всем понравился. Поэтому, когда Юра после зимних каникул вернулся в институт с новеньким обручальным кольцом на пальце, Анна Александровна вздохнула: «Жаль, очень жаль! Теперь нам будет труднее…» Только тогда Юра догадался, что на Сивцев Вражек его посылали не для того, чтобы передать папки с дипломами. Научная руководительница таким путем надеялась решить вопрос об аспирантуре, кандидатской и будущем месте работы любимого студента. Как в ту пору шутили: «Может ли брак по расчету оказаться счастливым? — Может, если расчет был правильным!» Впоследствии герои романов Полякова подобной возможностью воспользовались — словно автор в своем воображении все еще прикидывал, как могла сложиться его собственная жизнь и какова плата за расчетливость.
Советское общество было далеко не однородным, оно делилось на гораздо более мелкие категории, чем это признавалось официально. В анкете обычно в графе «социальное происхождение» писали: из рабочих, из крестьян, из служащих либо военнослужащих. Однако на деле позднесоветский социум состоял из многих страт, и у каждой были свои права и возможности. В то же время переход из одной страты в другую не был ничем ограничен, все зависело исключительно от человека и его выбора, а также таланта и упорства. Невеста со связями была выходом для тех, кто в силу невысоких способностей не мог рассчитывать на жизненный успех. Впрочем, и тут не все было так просто. Поляков вспоминает, как его литературный сверстник поэт Петр Кошель, объявленный Вадимом Кожиновым продолжателем традиций Тютчева, женился на дочке члена политбюро Слюнькова — и вскоре исчез из большой литературы, зато стал ездить на охоту с генералами и лечиться в цековских санаториях: после перенесенной в детстве болезни у него была сухая нога. Причем то был брак не по расчету, а по взаимной любви. Так тоже случалось. Интересно, что в восточных обществах подобная дробность социума считалась тогда гарантией прочности всего социального здания — правда, там возможность перехода из одной страты в другую была почти исключена.
…………………..
Свадьбу справляли дома в нашей двухкомнатной квартире в Бабушкине. Ради простора сняли с петель дверь, разделявшую две комнаты, попросили у соседей взаймы еще один стол, стулья, тарелки, приборы. Салат оливье замесили в большом эмалированном тазу. Теща налепила несколько сотен украинских пельменей. Сразу возник конфликт семейных традиций: моя мать с заводской простотой предлагала позвать баяниста, чтобы между блюдами хором попеть, но теща, вдова полковника, с заоблачных высот гарнизонного бомонда холодно отвергла эту идею. Все было продумано и спланировано. Заранее, за три месяца мы записались в Грибоедовский загс, располагавшийся напротив ЦСУ, где служила Наташа. Регистрироваться в районных отделениях тогда почему-то считалось дурным тоном и уделом многоженцев. Поставив на очередь и назначив день — 31 января, — нам выдали специальный купон, по которому можно было приобретать вещи в магазинах-салонах для новобрачных — в основном речь шла о золотых кольцах, являвшихся дефицитом. Во всем другом эти салоны мало чем отличались по скудности от других торговых точек. За два дня до свадьбы мы с Натальей выстояли на Новом Арбате огромную очередь за мужскими ботинками, кажется, сирийского производства. Замерзли, так как ударили страшные холода. Рано утром 31 января я метнулся покупать цветы, с трудом, обшарив полгорода, нашел белые гвоздики, но, пока вез домой, они замерзли и стали как стеклянные.
Дома меня ждало разочарование. Моя учительница Ирина Анатольевна — я отвез ей в школу приглашение, умоляя прийти на свадьбу, — позвонила, поздравила и сообщила, что захворала, но по голосу я понял: причина не в этом. Конечно, я был виноват: учитывая нашу близость и ее роль в моей жизни, я обязан был представить ей Наташу заранее, получить одобрение моего выбора и лишь потом зазывать на пир. Но я боялся, помня ее пренебрежительный интерес к моим школьным увлечениям. А вдруг, познакомившись с Наташей и любезно с ней поговорив, она потом посмотрит на меня так, будто я в выпускном сочинении ляпнул ошибку на уровне пятого класса. Что тогда делать? И я решил схитрить — пригласить сразу на свадьбу. С этого началось наше отдаление. Мы почти уже не виделись, и меня даже не позвали на ее похороны.
Я стоял, огорченный отказом любимой учительницы, в руках жалобно пикала трубка… Отец понимающе обнял меня и сказал: «Не переживай, сынок! Если не хватит выпивки, у меня есть заначка — всем нальем!»
Мы прибыли в Грибоедовский дворец на двух «волгах» с ленточками на капотах (кукол на бамперах невеста гневно отвергла) и обнаружили длинную очередь брачующихся, в основном постарше нас с Наташей. Имелся даже бодрый пенсионер нежно державший за руку ражую молодуху-лимитчицу с красным от работы на свежем воздухе лицом. Но и мы, двадцатилетние, оказались не самыми юными. Запомнилась совсем еще девочка с большим выпиравшим животом. Рядом с ней переминался с ноги на ногу жених — ребенок мужского пола, едва обзаведшийся пушком на верхней губе. В глазах его мелькало недоумение. Очередь шла быстро, как на медосмотре в военкомате. Наконец мы вошли в лепной зал. Строго одетая дама с широкой лентой через плечо и высокой президиумной прической прочитала нам напутствие, больше похожее на нотацию, предложила расписаться, где следует, обменяться кольцами и поцеловаться в знак любви и верности. Мы это сделали. Оркестрик сыграл Мендельсона, мы выпили сладкого шампанского и пошли в семейную жизнь…
Народу в нашу маленькую квартиру набилось много — человек сорок. Церемония была продумана до мелочей. Сначала, как и положено в хороших домах, был аперитив — венгерский вермуте апельсиновым соком, которым я обносил прибывавших гостей, но никто почему-то не пил, отхлебывал и отставлял в сторону. Позже выяснилась причина: точно в такой же бутылке из-под вермута отец хранил спирт, настоянный на лимонных корках. Таким образом, я потчевал гостей убойным ректификатом, слегка закрашенным соком. Оценил напиток лишь Петька Коровяковский, приехавший на свадьбу прямо из аэропорта почему-то с двумя астрами в руках — будто на похороны. Он сразу с ходу хватил пару стаканов, удивился крепости напитка, а вскоре был вынесен на лестничную площадку и уложен на любезно предоставленной понимающими соседями раскладушке.
Застолье шло, как и положено, с тостами и напутствиями. Кроме родни, были Наташины сослуживцы и мои однокурсники — моя подруга Света Бабакина, томная Марина Анучкина и швыдкий Витя Фертман — они поженились накануне, 30-го и уже давали нам советы. Поэт Игорь Селезнев наблюдал за свадьбой с удивлением небожителя, по недоразумению завлеченного на пирушку смертных простецов. Впрочем, это не помешало ему сильно напиться. К его ужасу, моя мама, конечно, прочитала стихи Щипачева «Любовь не вздохи на скамейке», без чего не обходилась тогда ни одна приличная свадьба. Потом сдвинули мебель и танцевали под «АББУ». Дядя Юра Батурин бил в подушки как в импровизированные барабаны, а Мишка Петраков, только осваивавший премудрости ударного искусства, смотрел на него с восторгом неофита. Периодически они чокались и пили за великих музыкантов, начиная с Тевлина. Вскоре Мишку положили рядом с Петькой.
В полночь я с молодой женой, ее бабушкой и сестрой, а также с тещей Любовью Федоровной сел в такси, чтобы ехать в Фили. Первую брачную ночь мы должны были провести там… Соседки, которые ждали внизу, чтобы осыпать нас рисом, упрекнули: «Лидия Ильинична, от тебя же сына увозят, а ты молчишь!» — «А что же делать?» — растерялась мама. «Как что? Плачь!» И секретарь парткома Маргаринового завода заголосила да еще с какими-то фольклорными причитаниями, неожиданно всплывшими из глубин родовой рязанской памяти. Чета Фертманов иронически переглянулась. Дядя Юра Батурин провожал нас, выбивая барабанное соло на багажнике медленно отъезжавшего такси. Водитель обиделся, и они чуть не подрались. Игоря Селезнева вели под руки. Он бормотал стихи, а немолодая и одинокая Наташина сослуживица звала его в гости, чтобы продолжить поэтические чтения без помех.
Первая брачная ночь прошла в страстном шепоте: накрывшись одеялом, мы спорили, уснули в соседней комнате бабушка, теща и сестра Люда или нет, и можно ли, наконец, по возможности беззвучно, сделать то, ради чего сыграли свадьбу…
(Из неопубликованного. «Книга о советской юности»)
…………………..
У тещи, Любови Федоровны, Юра с Наташей жили недолго. Молодым невероятно повезло: родители, совершив героические усилия, купили им двухкомнатную кооперативную квартиру. Юрина мама выхлопотала по партийной линии разрешение вступить в готовый кооператив (тогда это было непросто), а у тещи были средства: у себя на родине, в Борисполе, она как раз продала дом, который ее покойный муж строил много лет. Уже осенью 1975-го (так скоро получалось у очень немногих) молодожены въехали в собственную двушку в Шипиловском проезде. Метро в Орехово-Борисове не было, добираться туда было страшно неудобно, а к дому приходилось идти по досточкам, проложенным по непролазной грязи — прямо как на знаменитой пименовской картине «Новоселы». Зато у Юры теперь — впервые в жизни! — было место, где он мог работать в непривычной тишине и уединении.
…………………..
От станции метро «Каширская» (мы называли ее «Кошмарской»), где в час пик образовывалась настоящая «ходынка», надо было полчаса трястись на 148-м автобусе до Домодедовской улицы — мимо многоэтажек, Борисовских прудов и деревенек, затесавшихся меж новостроек, словно селянки, торгующие семечками, меж модной городской публики. В этом автобусе я провел за десять лет без малого три тысячи часов, многое передумал, сочинял стихи, выстраивал в голове свои первые повести. Помню, я долго не мог сообразить, чем закончить повесть «Сто дней до приказа», а когда понял, даже вскрикнул от радости. Пассажир, прижатый ко мне теснотой, вздрогнул и посмотрел с испугом. Об этом я потом написал иронические стихи:
Вот так он живет и прижизненной славы не просит,
Но верит, конечно: в один из ближайших веков
Прикрепят, возможно, к автобусу сто сорок восемь
Табличку: ЗДЕСЬ ЖИЛ И РАБОТАЛ ПОЭТ ПОЛЯКОВ.
День ото дня, глядя в окно автобуса, я отмечал, как избенок по пути становится все меньше. Потом они исчезли совсем. Долго не трогали большой, видимо, колхозный яблоневый сад, который по весне делался похож на толпу невест, выбежавших к шоссе, но и его потом вырубили. Квартира была замечательная, с двумя изолированными комнатами и просторной кухней. С балкона одиннадцатого этажа открывался вид на лес, простиравшийся до Бирюлева, и огромный глубокий овраг, который тянулся почти до Царицынского парка. Выйдя из подъезда, можно было сразу встать на лыжню. Однажды я решил спуститься по склону оврага на беговых лыжах и чуть не свернул себе шею.
Любовь Федоровна, оглядев квартиру, сразу показала на дальнюю комнату: «Здесь будет Юркин кабинет!» Она же подарила для большой кухни хрустальную люстру с висюльками, которую покойный тесть достал с большой переплатой, и ее хранили в гараже как приданое для дочери. Когда после многих лет ответственного хранения ее распаковали, теща всплеснула руками: «Ручная работа! Единственный экземпляр! Прямо хоть в Кремле вешай! Иван Макарович втрое переплатил». Она, кстати, очень серьезно относилась к моим научным занятиям и аспирантским планам. Любовь Федоровна служила рядовой машинисткой в Институте марксизма-ленинизма, обслуживая высоколобых специалистов по «единственно верному учению», вскоре, в перестройку хором превратившихся в отпетых «лениноедов». Моя будущая кандидатская диссертация была для нее вопросом чести и отчасти — отмщения.
Вскоре, записавшись в очередь и месяц походив на переклички к магазину, мы приобрели мебель, в том числе книжную стенку, куда я любовно поставил мои пока немногочисленные книги. Михаил Тимофеевич, приглашенный как специалист для усовершенствования электропроводки в новой квартире и повешенья «кремлевской» люстры, осмотрел наши хоромы и буркнул: «Буржуи!» Орехово-Борисовский период моей жизни очень важен по разным обстоятельствам. Но прежде всего — я нашел там главного друга моей жизни Гену Игнатова, который жил в соседнем подъезде…
(Из неопубликованного. «Книга о советской юности»)
…………………..
Прежняя Юрина жизнь, связанная с общежитием, была аскетически проста, но, как это теперь ни удивительно, оглядываясь на недавнее прошлое, он вспоминал ее с благодарностью, уже тогда понимая, что вместе со скудным бытом навсегда ушло что-то важное, чего всем потом будет недоставать:
Как много случилось событий
В последнее время.
И вот
Кончается век общежитий —
Эпоха комфорта идет!
Из многоячейных и склочных
Своих коммунальных квартир
Мы вырвались в мир крупноблочный,
Отдельный, с удобствами мир!
О, здесь не фанерные стены,
Здесь нет посторонних ушей,
И здесь не кипят после смены
На кухне пятнадцать борщей…
А раньше: и радость, и горе,
И ссора в похмельном чаду —
Все рядышком, все в коридоре —
И зло, и добро на виду!
Друзья, вы по чести скажите:
Жилищные сбылись мечты —
Теперь вам не жаль общежитий
Семейственной той тесноты?
Мне жаль…
Хоть и дни протекают
В комфорте…
Когда раз в году
Сосед на меня протекает —
Я в гости к соседу иду…
(«Коммуналки»)
В 1975-м Юрий получил свидетельство об успешном окончании Литературной студии при МГК ВЛКСМ и Московской писательской организации. «Дипломы, напоминавшие пригласительный билет на фуршет, вручал Евгений Сидоров, молодая надежда обветшалой партийной критики. От него крепко пахло вирджинским табаком и французским парфюмом, а когда он закидывал ногу на ногу, с тоской глядя на очередного отчитывающегося студийца, я поражался тому, какие длинные, оказывается, бывают носки… Потом он говорил нам напутственную речь, с едва уловимой иронией произнося неизбежное сочетание «социалистический реализм»…»
В этом и следующем году у Юрия случилась лавина публикаций: «Московский комсомолец»: «Мураново» (29 июня 1975 года), «Старая школа» (20 ноября 1975-го), «Давайте крепче помнить о вчера…» (6 мая 1976-го). А 22 мая 1976 года в «Комсомольской правде», выходившей тиражом 20 миллионов экземпляров, на знаменитой полосе «Алый парус» под рубрикой «Проба пера» напечатали четверостишие «Спустя 32 года», сделавшее его известным на всю страну, по крайней мере, среди тех, кто интересовался поэзией, а таких в ту пору было не счесть:
Сосед приемник за полночь включит,
Сухая половица где-то скрипнет,
И бабушка моя проснется, вскрикнет
И успокоится: дед взял на фронт ключи…
Вообще-то первоначально стихотворение выглядело так:
На фронте не убили никого!
Война резка —
в словах не нужно резкости:
Все миллионы —
все до одного —
Пропали без вести.
Дед летом сорок первого пропал.
А может быть,
ошибся писарь где-то,
Ведь фронтовик безногий уверял:
Мол, в сорок пятом в Праге видел деда!
…Сосед приемник за полночь включит,
Сухая половица в доме скрипнет —
И бабушка моя проснется,
вскрикнет
И успокоится: дед взял на фронт ключи.
Юрий Поляков вспоминает: «Строчка о том, что «на фронте не убили никого», показалась рискованной, редактор Жаворонков с потомственно-грустными глазами сказал мне: «Ты понимаешь, что начнется? Пойдут письма из советов ветеранов, мол, двадцатилетний сопляк нам будет рассказывать ерунду, а мы косточки боевых товарищей от Москвы до Берлина зарыли!» — «Но это же гипербола!» — «За гиперболы, Юра, даже Маяковскому влетало! Последней строфы вполне достаточно…» Он оказался прав. Потом, прилетая куда-нибудь, допустим, в Коми, и сталкиваясь с местным пиитом, я слышал: «Какой такой Юрий Поляков? Тот, у которого дед взял на фронт ключи? Ну, здравствуй, брат!».
Вершиной поэтического успеха стала для Полякова «Книга в газете», увидевшая свет в «Московском комсомольце» 25 июня 1976 года. Огромная подборка — десять стихотворений. Почти все они вошли потом в его первую книгу. «Московский комсомолец» очень много делал для тогдашней молодой литературы. «Книги в газете» в течение нескольких лет выпустили почти все заметные молодые авторы: Татьяна Бек, Андрей Чернов, Олег Хлебников, Михаил Ясное, Григорий Кружков, Евгений Блажеевский, Александр Щуплов, Николай Дмитриев, Владимир Шленский, Ольга Чугай, Лариса Тараканова, Олеся Николаева, Сергей Мнацаканян, Лидия Григорьева, Равиль Бухараев, Валентина Мальми, Диомид Костюрин, Геннадий Касмынин, Станислав Золотцев, Николай Зиновьев, Ольга Ермолаева, Николай Денисов, Татьяна Веселова, Владимир Ведякин, Галина Безрукова, Мария Аввакумова, Владимир Урусов…
Руководил газетой в ту пору Евгений Аверин, прогрессивный журналист, который позже стал помощником тогдашнего столичного партийного начальника Виктора Васильевича Гришина, а затем возглавлял еженедельник «Книжное обозрение», с его приходом превратившийся из захудалого издания в рупор перестройки. Его судьба характерна для многих «грандов гласности», как тогда выражались: из номенклатуры — в бой против КПСС.
Но литературную политику в столичной молодежке определял, конечно, Александр Аронов.
«Мою «книгу в газете», как сейчас модно выражаться, пролоббировал все тот же Александр Аронов. Сначала предисловие планировали взять у главного редактора «Нового мира» Сергея Наровчатова. Бездомный, как Вийон, Юрий Влодов, изгнанный очередной женой, жил тогда в редакции и взялся все устроить, ссылаясь на тесное знакомство с классиком. К выполнению обещания он приступил немедленно, сел за машинку и начал печатать: «На днях мне в руки попали стихи молодого талантливого москвича Юрия Полякова…» — «А разве так можно?» — робко спросил я. «Да, так нельзя… — согласился Влодов. — Наровчатов так не напишет. Он небожитель. Он напишет вот так: «Днями мне в руки попалась…» Вошел Аронов, узнал, что мы пишем предисловие Наровчатова, и сообщил, что тот попал после запоя в больницу. Тогда решили попросить предисловие у Владимира Соколова, лидера «тихой лирики». У меня в ту пору было два любимых современных поэта, Межи-ров и Соколов, одно из стихотворений которого я часто повторял про себя, словно мантру:
На влажные планки ограды,
Упав,
золотые шары
Снопом намокают,
не рады
Началу осенней поры.
— Ты любишь ли эту погоду,
Когда моросит, моросит…
И желтое око на воду
Фонарь из-за веток косит?
…Люблю. Что, как в юности, бредим,
Что дождиком пахнет пальто.
Люблю.
Но уедем, уедем
Туда, где не знает никто…
И долго еще у забора,
Где каплют секунды в ушат,
Обрывки того разговора,
Как листья, шуршат и шуршат…
(1967)
Набравшись наглости, я позвонил, попросил и он, к моему удивлению, согласился. Вскоре мы сидели в Пестром зале ЦДЛ и Соколов, поставив в угол толстую резную палку, читал мои стихи и шмыгал носом, сохраняя на лице обычное для него недовольство.
— А почему вы пишете о Пушкине: «…он весь разряжен был в мечту, стрелял удачливей Онегин». Почему он разряжен в мечту? Он что, вместо нового сюртука надел на себя мечту?
— Нет… Он как бы… разрядил свой пистолет в мечту…
— Ах, так? Тогда надо писать «разряжён». Но и «разрежен в мечту» мне тоже нравится. Вы думаете стихами. Это хорошо. Но еще лучше чувствовать стихами, как Блок. Вы считаете себя гением?
— Нет, конечно… — опешил я.
— Зря. Я в вашем возрасте считал себя гением.
Вскоре я примчался в редакцию, размахивая машинописной страничкой с предисловием мэтра:
«Стихи Юрия Полякова задерживают на себе внимание, и прежде всего потому, что это стихи размышляющего человека. Он еще почти не печатался, а я уже запомнил одно его напечатанное в «Московском комсомольце» стихотворение — «Зачем вы пишете стихи?»:
Ну кто от чтенья ваших виршей
Стал добродетельней и выше?
Ну хоть один…
И автор отвечает:
Один? Конечно! Это — я…
В этом маленьком ироническом фрагменте находит отражение мысль об очистительной, воспитующей силе искусства…
Авторская мысль не может мешать читательскому восприятию, если она растворена в природе самого стихотворения. И Поляков это понимает, чему свидетельствует его стихотворение «Мураново», где он «впервые Тютчева читал, / Сменив слова на запахи и звуки». Юрий Поляков разрабатывает поле своей будущей деятельности, ищет духовные истоки в родной истории и воспоминаниях старших о войне, в свежих впечатлениях детства и отрочества. Стихи о детстве на сегодняшний день удались ему больше, но это стихи, лишенные инфантильности, стихи взрослого и, повторяю, думающего человека.
За внешне спокойным стихом Юрия Полякова угадывается истинность переживания. Желаю доброго творческого пути этому одаренному поэту!»
Аронов пробежал текст и с интересом посмотрел на меня:
— Знаешь, в чем уникальность этого текста?
— В чем?
— Ты первый, кому он дал предисловие. Я к нему уже человек пять посылал… Марианна всех отшивала…»
Если после выхода повести «ЧП районного масштаба» в январе 1985 года Юрий Поляков проснулся всесоюзно знаменитым, то 25 июня 1976 года, когда десятки тысяч подписчиков получили «МК», он проснулся признанным молодым поэтом. По негласному тогдашнему обычаю, опубликовав «книгу в газете», начинающий стихотворец словно бы допускался в поэтическую общину, а точнее — касту. И кто-то из начальства поставил против его фамилии галочку: с этим парнем надо работать. С молодыми в самом деле работали: устраивали выступления, обсуждения, семинары. Но и присматривали, конечно, за ними. В поляковской «книге в газете» есть восьмистишие «Памяти Баратынского»:
Природа все запоминает. Все!
Два леса, как сошедшиеся рати.
Лесной ручей кровавый ток несет
И пропадает в розовом закате.
А зайчик солнечный, неистово кружа
Посередине радостного лета,
Тому вторит, как мучилась душа
Большого, но забытого поэта…
«…Прочитав в газете этот оглодок, я помчался к Аронову. Не хватало последнего четверостишия:
Природа помнит счастье, горе, страх, —
Все то, о чем давно забыли люди.
И солнце на закатных небесах,
Как голова Крестителя на блюде.
Да и название «Памяти Баратынского» было не мое. Я тогда увлекался талантливым Владимиром Бенедиктовым, ославленным потомками ничтожеством за то, что современники смели сравнивать его с Пушкиным. Выслушав мои рыдания по поводу выброшенной строфы, Аронов показал пальцем в потолок — этот жест означал тогда вышестоящее начальство. Если бы он ткнул пальцем в пол, значит, постаралась цензура.
— Но почему?
— Религиозная символика. Было совещание, где комсомолу намылили шею за хреновое атеистическое воспитание. Ты попал под горячую руку.
— Но ведь у Вознесенского есть и «плавки бога», и Христос через дырочку в ладони подглядывает, когда в прятки играет!
— Вот когда будешь Вознесенским, тогда и подглядывай за Христом.
— А Баратынский?
— Баратынского я в название засунул! — гордо объявил Аронов. — Правда, здорово?
— Правда, — кивнул я, понимая, что с благодетелем ссориться нельзя, и побежал в магазин: надо было обмыть публикацию…»
* * *
Учеба в институте подходила к концу, Юрий дописывал под руководством А. А. Журавлевой диплом «Брюсов и Октябрь. К истории советской поэзии». Работа была выдержана в лучших идеологических традициях, имела необходимые ссылки на Ленина, Крупскую, Луначарского, партийные постановления в области литературы и объявляла вступление видного символиста в ВКП(б) вершиной его идейно-творческой эволюции. Молодой исследователь основательно изучил литературно-журнальную жизнь того времени, обнаружил интересные параллели в текстах авторов и высказал любопытные наблюдения над стихами Брюсова, основное внимание уделив его просветительской деятельности: прежде всего участию в издательских проектах Горького, считавшего Валерия Яковлевича «самым образованным писателем России», составлению антологии «Поэзия Армении» и, конечно же, организации Высшего литературно-художественного института. Разумеется, в дипломе не было ни слова о том, что «Брюсова горька широко разбежавшаяся участь» (Б. Пастернак), о том, что художественный уровень послереволюционных его стихов резко снизился, о том, что поэт ради поддержания достойного уровня жизни шел с новой властью на компромиссы, служил ради пайка где мог — даже в ГУКОНе — Главном управлении коневодства и коннозаводства… Впрочем, это делали тогда почти все. Но компромисс состоял прежде всего в том, что свидетели эпохи «невиданных перемен» искренне считали революцию грандиозным, планетарным и, что особенно важно, неизбежным историческим событием, даже если потом отрицательно оценивали ее последствия.
Октябрь лег в жизни новой эрой,
Властней века разгородил,
Чем все эпохи, чем все меры,
Чем Ренессанс и дни Аттил.
Мир прежний сякнет, слаб и тленен,
Мир новый — общий океан —
Растет из бурь октябрьских: Ленин
На рубеже, как великан…
(Брюсов)
Страшно, сладко, неизбежно, надо
Мне — бросаться в многопенный вал,
Вам — зеленоглазою наядой
Петь, плескаться у ирландских скал.
Высоко — над нами — над волнами, —
Как заря над черными скалами —
Веет знамя — Интернацьонал!
(Блок)
И ты, огневая стихия,
Безумствуй, сжигая меня,
Россия, Россия, Россия —
Мессия грядущего дня!
(Белый)
Защитился Юрий блестяще, а поскольку экзамены на протяжении всей учебы в институте стабильно сдавал на четверки и пятерки, получил красный диплом. Как известно, обладателям красных дипломов прямая дорога в аспирантуру, и ученый совет дал ему рекомендацию. Это было очень престижно: отучиться в аспирантуре и защитить диссертацию, а потом преподавать в высшей школе и сочинять стихи. Кстати, именно так организована жизнь у большинства современных европейских поэтов, где стихотворчество — давно уже не способ заработать, а интеллектуальное хобби. Впрочем, за научную степень, независимо от занимаемой должности, полагалась приличная надбавка. Вроде бы все ясно: впереди светлый путь… И вдруг выясняется, что на кафедре советской литературы мест нет, точнее, есть, но оно обещано «позвоночнику». Это по секрету сообщила профессор Журавлева, добавив: в семье видного горьковеда тебя вспоминают по-доброму. И вздохнула. Юрий не привык сдаваться, он отправился на прием к проректору по науке профессору Павлу Александровичу Леканту, читавшему у них курс современного русского языка и хорошо знавшему своего студента. Павел Александрович подтвердил: сделать ничего нельзя, но по возвращении из рядов Советской армии он как проректор гарантирует ярко заявившему о себе выпускнику место в аспирантуре. С тем и расстались. Юрия распределили в школу рабочей молодежи № 27 недалеко от МОПИ — на Разгуляе. 1 сентября он вошел в класс и сказал: «Здравствуйте, я ваш новый учитель русского языка и литературы!»
«Я получил девятый класс, где после работы «догоняли» полное среднее образование люди разных возрастов и судеб. Были почти сорокалетние работяги, которым аттестат требовался, чтобы, скажем, получить должность мастера. Они относились к учению серьезно, слушали внимательно, занятия пропускали только по уважительной причине: перебрав в дни аванса и получки. Были юные шалопаи, их родители загнали в «вечерку», потому что в дневной школе они всех достали. Были и жертвы плана по повышению образовательного уровня рабочего класса, который спускали в предприятия из райкома. Эти прогуливали при каждом удобном случае, частенько приходили выпившими и дерзили. С ними я не связывался. Большинство мало что помнили из курса восьмилетки, мы занимались в основном повторением и ликбезом, поэтому к урокам я особенно не готовился. Главное — «борьба за контингент». В случае злостных прогулов я должен был звонить начальникам нерадивого ученика, а то и в профком или даже партком. Не помогает — шагать к месту жительства и взывать к совести. Каждый урок я начинал с допроса прогульщиков: почему пропустили уроки? Была у меня одна семейная пара лет тридцати.
— Иванов, — строго спрашиваю. — Где ваша супруга?
— Отсутствует.
— Вижу, что отсутствует. Не слепой. Почему?
— По уважительной причине. Можно, потом скажу?
— Нет уж… Говорите, чтобы все слышали!
— Аборт сделала…
Общий хохот, а я не знаю, куда глаза девать.
— Ну ладно… Бывает… А где Зелепукин? Где этот прогульщик? Сегодня же иду к нему на завод! Я ему покажу дорогу в страну знаний!
В общем, очень похоже на популярный в ту пору сериал «Большая перемена». С одной только разницей: ни в кого из учениц я, как герой ленты, тоже молодой педагог, не влюбился, хотя и видел, какой интерес питают к моей персоне молоденькие ткачихи и поварихи. Одна постоянно после уроков оставалась, чтобы задать мне вопросы по пройденному материалу, причем с каждым разом юбка становилась все короче, а вырез блузки — обширнее. Однажды утром, придя в учительскую, я услышал: сегодня ко мне на урок собирается директор школы Файнлейб, маленькая дама предпенсионного возраста — очень строгая. А у меня даже плана урока нет — собирался подбить какие-то хвосты. И вот я вхожу в класс, понимая, что впереди у меня серьезные неприятности. Класс притих, даже ученики, хватившие пивка перед уроком, стараются дышать куда-нибудь под парту. В заднем ряду сидит директриса, похожая на состарившуюся травести, всю жизнь игравшую строгих отличниц. Я беру мел и пишу на доске «На фронт ушедшие из школ…» и говорю:
— У нас сегодня свободный урок, а тема: «Подвиг советского народа в творчестве поэта-фронтовика Александра Межирова».
Класс облегченно вздыхает, я тоже — позориться перед начальством не придется. И тут же шпарю наизусть:
Повсеместно, где скрещены трассы свинца,
Где труда благородного невпроворот,
Навсегда, на века, навсегда, до конца:
«Коммунисты, вперед, коммунисты вперед!»
Мой урок был признан образцовым, и я стал любимцем строгой директрисы. Она даже порывалась выйти на военное начальство, чтобы мне дали доработать до лета, но я умолил этого не делать: Владимир Вишневский, ушедший весной в армию, написал мне, что витают слухи, будто с весны ребят с высшим образованием начнут призывать не на год, а на полтора. Полтора года мне, женатому и обуреваемому литературными мечтаниями, казались катастрофой.
Я проработал в школе совсем недолго. За день до ухода в армию я сидел в актовом зале на каком-то собрании и вдруг ощутил дежавю. Сначала не понял, в чем дело, но потом, сообразив, оторопел: на потолке тремя бесконечными рядами висели те самые «кремлевские» люстры, одну из которых мой покойный тесть достал, втрое переплатив…»
Вскоре Юрий под личную роспись получил повестку, в которой говорилось, что 25 октября 1976 года в 8.00 ему надлежит явиться на призывной пункт на стадион «Москворечье». А 23-го в Красной Пахре начинался семинар творческой молодежи, и Поляков был на него приглашен. Участие в семинаре было необыкновенной удачей. Помните про галочку, где-то поставленную начальством? Это была важная веха в жизни и творчестве автора, знаменующая переход в новую категорию — из начинающих в молодые поэты. Об участии в таких семинарах непременно упоминали в предисловиях к стихам, то был знак отличия, как у спортсменов — поездка на международные соревнования. Юрий, не пасовавший перед трудностями, стал хлопотать об отсрочке призыва, всего на несколько дней. Но в военкомате отмахнулись: закон для всех один, для поэтов тоже!
«Сонно-сердитый майор посмотрел на меня с недоумением:
— Какая еще Пахра? Лишь бы в армию не идти, защитнички… До тебя тут скрипач приходил. В Вену собрался, а мы его — в Вытегру!
Я побежал в Бауманский райком, где меня помнили по комсомольской работе, но там ответили:
— Старик, с армией не договоришься. Сами вы же про них сочинили: «Как надену портупею, так тупею и тупею!»
Спасла Анна Марковна. Я пришел в школу, чтобы помочь с концертом к ноябрьским праздникам, и она заметила мою кислую физиономию:
— В чем дело? Жена бросила?
— Хуже… — скуксился я и поведал о своем горе.
— Мне бы твои проблемы! — воскликнула Ноткина, у которой накануне залило школьный подвал. — Она сняла трубку: — Вася? Узнал? Как дети?.. Старший в школу пойдет?.. Летят годы! Ну приводи! Да, слушай, тут вот какое дело…
Через час тот же майор, но теперь оживленно-милый, исправил 25 октября на 4 ноября и вернул мне повестку.
— Теперь успеешь?
— Конечно!
— Что ж ты сразу не сказал, что от Анны Марковны…»
Семинар творческой молодежи в Пахре превзошел все ожидания.
«Это была неделя воодушевляющего общения со сверстниками, ставшими знаменитостями: Николаем Еременко, сыгравшим советского супермена в знаменитой ленте «Пираты XX века», Натальей Белохвостиковой, прославившейся еще девочкой в герасимовском фильме «У озера», композитором Владимиром Мигу-лей, чьи песни каждый день звучали по радио, балериной Надеждой Павловой, юной звездой Большого театра… Из литераторов там оказались Лидия Григорьева, Николай Дмитриев, Равиль Бухараев и поэт, прозаик, композитор, автор рок-оперы «Ассоль» Андрей Богословский — сын Никиты Богословского. Невероятно талантливый парень, он рано погиб от водки и наркотиков…
Году в 1995-м раздался звонок. Это был Андрей Богословский, с которым мы подружились в 1976-м на семинаре в Пахре, а потом почти одновременно дебютировали с прозой в «Юности». Он часто бывал у нас в Орехово-Борисове, обожал Натальины пельмени и обычно звонил, подражая голосу и дикции Брежнева, что получалось у него очень смешно. Творческая Москва не успевала следить за тем, как он менял жен и автомобили. На этот раз он говорил своим, но очень странным, словно механическим, голосом.
— Юра, я видел тебя по телевизору, из чего заключил, что ты человек состоятельный. Поэтому хочу попросить у тебя в долг крупную сумму… Надеюсь, ты не откажешь…
— Сколько?
— Тысячу рублей! — после паузы сказал он тоном человека, решившего прыгнуть с Останкинской башни.
Сумма была по тем временам немаленькая, что-то около двухсот долларов. А на сто долларов, если не шиковать, семья могла прожить месяц.
— Ладно, — согласился я, понимая, что такой баловень судьбы, как Андрюша Богословский, не обратился бы ко мне за помощью без серьезного повода. — Но в два приема. Пятьсот могу сразу, а вторую половину через месяц.
Условились назавтра встретиться в холле ЦДЛ. Я пришел, огляделся, но Андрея не обнаружил. Вестибюль был пуст, если не считать старичка-бомжа, которого почему-то пустили в наш клуб, и он дремал на банкетке возле гардероба, испуская тяжелый помоечный запах. Внезапно бомж пошевелился, открыл ярко-голубые глаза, тяжело встал и, шаркая, пошел мне навстречу, распахнув объятия… Это был мой ровесник и звезда моего поколения Андрей Богословский. Он дрожащими руками взял деньги и сказал, что, если сейчас не похмелится, — умрет. Мы выпили где-то пива, он после нескольких глотков ослаб и стал бормотать, что решил завязать с водкой, что уже отдал в починку пишущую машинку, разбитую в пьяной ссоре с женой, курьершей журнала «Юность», что теперь он будет много работать… «Но ты не забудь — через месяц еще пятьсот!» Через месяц я не стал с ним встречаться — оставил деньги у дежурного администратора ЦДЛ «на тумбочке». А вскоре Андрей умер — с перепоя…»
Вместе со своей женой-француженкой прибыл на семинар в Пахру и начинающий, но уже модный прозаик Сергей Юриньен. Потомок пламенного революционера, вскоре он останется на Западе, и его голос вольется в хор «вражьих голосов».
Советская власть по-своему заботилась о кругозоре творческой молодежи. На семинаре читали лекции о международном положении и о марксистско-ленинской эстетике лучшие специалисты. Например, в недавнем прошлом ответственный работник ЦК КПСС, а ныне профессор Г. И. Куницын. Он сообщил неслыханное: классовость, а значит, партийность — совсем не обязательное свойство искусства. Почему? Очень просто: искусство, судя по найденным артефактам, существует не менее 10–15 тысяч лет, а классовое общество — от силы 30 столетий. Марксистская философия старалась идти в ногу со временем. Баловали семинаристов и не-дублированными фильмами, которые в прокат пускать не собирались. Это называлось информационным просмотром. Там Полякову довелось посмотреть такие знаковые голливудские ленты, как «Таксист», «Заводной апельсин», «Открытие сезона», «Бал вампиров»… В рамках семинара прошли обсуждения, а по их итогам мэтры рекомендовали стихи участников, в том числе Юрины, к публикации в периодической печати.
Обноски отцовы,
Затертый мешок вещевой.
Последнее слово
С улыбкой: «Останусь живой!»
А все-таки горько —
Стремительно, в шесть без пяти,
Бог знает на сколько
Из теплого дома уйти.
Уйти спозаранку
И знать, что иначе нельзя,
Кусочек «гражданки»
С собою в мешке унося.
Мы ведаем с мала
Про долг свой и Родину-мать.
Мой долг для начала —
С колонною в ногу шагать.