Фрица схватили и, вместе с вольнонаемным, протащили мимо друзей, мимо отца с перепуганными глазами, прочь с плаца.
* * *
Его бросили в кузов грузовика и повезли из лагеря. Грузовик проехал несколько километров до Освенцима I, но не свернул на территорию лагеря, а подкатил к зданию гестапо, находившемуся за забором, напротив эсэсовского госпиталя, рядом с маленькой подземной газовой камерой. Сержанты Таут и Хофер провели его по коридору и втолкнули в большой кабинет.
Борясь с тошнотой, подкатывавшей от страха к горлу, Фриц оглядел его спартанскую обстановку. Посередине стоял стол с привязными ремнями, из потолка торчали крюки. Он достаточно времени провел в лагере, чтобы знать, зачем все это нужно.
Потом в кабинет вошел офицер СС. Он посмотрел на Фрица ясными, улыбчивыми глазами, с отеческим выражением лица. Рано полысевший и поседевший, лейтенант Максимилиан Грабнер вовсе не казался страшным, скорее он выглядел как университетский профессор или добродушный священник. Редко когда человеческая внешность настолько расходилась с характером; обаятельный Грабнер возглавлял в Освенциме отделение гестапо и превзошел всех своих коллег в других лагерях по количеству хладнокровных и безжалостных массовых убийств. Он регулярно освобождал госпиталь и лагерный бункер – называя это «расчисткой», – откуда заключенные отправлялись в газовые камеры или к «Черной Стене». Он запустил программу ликвидации беременных польских женщин и своими руками убил больше двух тысяч человек. Мало кого в Освенциме боялись больше, чем Максимилиана Грабнера
[382]. Он наводил ужас даже на СС.
Мгновение он глядел на Фрица, затем заговорил. Голос его казался до странности мягким, а акцент выдавал жителя сельских пригородов Вены, простого и необразованного
[383].
– Я знаю, – сказал он, сразу переходя к делу, – что ты, заключенный 68629, участвовал в планировании крупномасштабного побега из лагеря Освенцим – Моновиц и делал это в сотрудничестве с германским вольнонаемным, который тебя выдал. Люди сержанта Таута давно за ним следили. Вас привлекло его необычное поведение, не правда ли, сержант?
Таут кивнул, и Грабнер снова обратил свой дружелюбный взгляд на Фрица.
– Что ты можешь об этом сказать?
Фриц понятия не имел, что отвечать. Он не мог отрицать своего знакомства с вольнонаемным, но все, что касалось побега, было для него тайной.
Грабнер вытащил блокнот и карандаш.
– Сейчас ты назовешь мне имена всех заключенных, участвующих в заговоре.
Приняв изумленное молчание Фрица за отказ, Грабнер кивнул головой Тауту и Хоферу.
Первый удар Хоферовой дубинки заставил Фрица согнуться пополам, лишившись дыхания; за ним обрушился второй, потом третий.
Но признания не последовало. Грабнер был удивлен. Хотя заключенный 68629 и выглядел мальчишкой, сломать его оказалось трудней, чем того вольнонаемного. По сигналу Грабнера сержанты бросили Фрица лицом вниз на стол и привязали ремнями. Дубинка со свистом поднялась и опустилась, ударив его по ягодицам. И еще, еще, еще, пока они не превратились в сплошное мясо, горящее огнем. Но даже терзаемый страхом и болью, он продолжал считать удары: двадцать, прежде чем его отвязали и снова подняли на ноги.
– Сознайся в том, что ты сделал, – сказал Грабнер, указывая на блокнот.
– Назови мне имена заключенных, которым вы планировали помочь убежать.
Фриц знал, что отпираться бесполезно, и поэтому просто молчал. Его снова швырнули на стол, снова привязали, и дубинка опять засвистела в воздухе.
Он потерял счет повторениям этой процедуры, когда его поднимали, а потом привязывали обратно, но удары все-таки считал: шестьдесят жгучих ран на его истерзанной плоти.
И опять его отвязали и подняли на ноги. Фриц едва мог стоять. Грабнер внимательно изучал его взглядом.
– Назови мне имена.
Рано или поздно должен был наступить момент – как с большинством пленников, оказавшихся в этих стенах, – когда Фриц сдастся и сознается в чем угодно, лишь бы мучения прекратились. Не важно, что говорить, правду или ложь, – пусть только кончится пытка. Он мог выдать своих друзей, участвовавших в Сопротивлении. Это казалось таким простым – каждый в его положении испытывал бы подобное искушение. Стефан, Густль, Юпп Рауш и другие члены Сопротивления, его друзья и наставники: он мог обречь их на муки и смерть. Фриц прекрасно понимал, что жизнь это ему не спасет, но по крайней мере положит конец истязаниям.
Он ничего не сказал. Грабнер кивнул Тауту и Хоферу, указав на крючья в потолке.
Фрицу связали руки за спиной так туго, что в них перестала циркулировать кровь. Длинный конец веревки перекинули через крюк, и двое сержантов потянули за него. Руки Фрица вывернулись назад и кверху, и в не поддающейся описанию, ослепляющей агонии он повис над полом. Ноги его отделяло от опоры около полуметра, под весом тела выворачивались суставы, а сознание взрывалось от боли. Он не раз видел других страдальцев, свисавших так же с Дуба Гете, но на деле это оказалось гораздо страшней, чем можно было себе представить.
– Назови мне имена, – повторял Грабнер снова и снова.
Фриц провисел почти час, но изо рта у него вырывались только неразборчивые стоны и хрипы.
– Тебе все равно не жить, – ласково прошептал Грабнер ему на ухо. – Назови мне имена.
По сигналу Грабнера веревку отпустили, и Фриц рухнул на пол. Грабнер повторял свой вопрос раз за разом: назови имена, и все закончится. Но Фриц по-прежнему молчал. Его подняли на ноги, снова забросили веревку на крюк и потянули Фрица, заходившегося криком, в воздух.
Его подвешивали три раза, и все безрезультатно. Грабнер начал терять терпение. Была суббота, вечер, и ему хотелось скорей попасть домой. Этот допрос лишал его драгоценного свободного времени. Фриц провисел в общей сложности полтора часа, после чего его в третий раз бросили на пол. Он с трудом осознал, что Грабнер выходит из кабинета, командуя сержантам отвести заключенного обратно в лагерь. Допрос они продолжат позже
[384].
* * *
После того как Фрица увели, Стефан Хейман и другие участники Сопротивления в спешке стали решать, как им поступить. Сколько времени у них есть, прежде чем Фриц сломается и за ними придет гестапо? Весь тот вечер они спорили, пытаясь придумать, как избежать надвигающейся катастрофы.
Густль Херцог еще не спал, когда Фрица привели назад в лагерь. Он поспешил с ним повидаться и обнаружил, что его тащат по улице на своих плечах двое старых друзей из Бухенвальда: Фредль Люстиг и товарищ Густава по транспортной колонне Макс Мацнер, едва не ставший жертвой печально известных тифозных экспериментов.
Фриц не держался на ногах; помимо очевидных синяков и ран, страшную боль ему причиняли вывихнутые суставы и спина. Густль сказал Люстигу и Мацнеру вести его в госпиталь, а сам отправился на поиски других участников Сопротивления.
Госпиталь занимал барачный блок в северо-восточном углу лагеря. Там было несколько отделений: терапевтическое, хирургическое, инфекционное и восстановительное. Хотя заправлял там эсэсовский доктор, он редко появлялся на месте, и работали в госпитале в основном арестанты
[385]. По стандартам концлагеря госпиталь был неплох, хотя лекарств в нем, конечно, недоставало.
Фрица отвели в кабинет в терапевтическом отделении. Он был полупарализован, руки отнялись и онемели, спина кровоточила, а боль была нестерпимой. Чешский доктор дал ему сильное обезболивающее и растер руки.
Через некоторое время пришел Густль Херцог с Эрихом Эйслером и Стефаном Хейманом. Все трое смотрели на Фрица с жалостью, терзаемые дурными предчувствиями. Когда врач вышел, они стали дотошно выспрашивать, что гестапо от него хотело. Фриц рассказал об обвинениях Грабнера и предполагаемом плане побега.
– Ты ему что-то рассказал? – спросил Стефан.
– Нет, конечно. Я же ничего не знаю.
Ответ удовлетворил их не больше, чем до этого гестапо.
– Ты выдал чьи-нибудь имена – любые?
Фриц, кусая губы от боли, покачал головой.
Несмотря на его состояние, друзья продолжали допытываться: он действительно не назвал никаких имен? Нет, настаивал он; от него Грабнер ничего не узнал. Им казалось очень подозрительным, что Фрицу позволили вернуться в лагерь. Может, Грабнер надеялся, что Фриц по неосторожности как-то выдаст своих сообщников? А может, просто камеры в Блоке Смерти в Освенциме оказались переполнены (как оно часто бывало).
Наконец они удовлетворились ответами Фрица, стоявшего на том, что он их не выдавал. Они были в безопасности – пока что. Но Стефан и Эрих прекрасно понимали, что Грабнер на этом не остановится. Он продолжит допросы, и муки Фрица будут тянуться до тех пор, пока он не признается или не умрет. Надо было что-то делать.
Пока что они договорились о переводе Фрица в инфекционное отделение, где лежали пациенты с тифом и дизентерией, прилегавшее к моргу в дальнем углу лагеря. Эсэсовский доктор и его подчиненные редко заглядывали туда. Фрица поместили в изоляционный бокс. Пока что ему ничего не грозило – разве что заразиться. Но его нельзя было прятать там вечно; чтобы предупредить возможные розыски, когда он не появится на следующий день на перекличке, его имя придется внести в госпитальный реестр. И тогда гестапо придет за ним. Какие бы решения они ни перебирали, выход оставался один: Фриц Кляйнман должен умереть.
С этой целью Сепп Люгер, лагерный старшина и администратор госпиталя, сделал в реестре запись о смерти заключенного 68629. Подробностей не требовалось; в реестре на каждого пациента выделялась лишь одна строчка с номером обращения, личным номером заключенного, именем, датой поступления и выбытия и причиной выбытия. Для последней имелось лишь три варианта: Entlassen (выписан); Nach Birkenau – отправлен в газовую камеру; либо печать с черным крестом, означавшая смерть. Густль Херцог проследил за тем, чтобы запись о смерти Фрица появилась также в списках заключенных в главной службе лагерного учета
[386].
Правда должна была храниться в строжайшей тайне, о которой знало лишь несколько посвященных. Новость о том, что Фриц умер от побоев, пришлось сообщить его ближайшим друзьям. Даже Густава не поставили в известность – риск был слишком велик, – и он тоже получил страшное, душераздирающее известие о том, что его любимого Фрицля замучили в гестапо. Отцовская скорбь была столь сильна, что Густав не смог себя заставить сделать об этом запись в дневнике, который пролежал нетронутым много недель.
Пока Густав горевал, конспираторы пытались придумать, что делать дальше с живым и уже начавшим поправляться Фрицем. Он постепенно выздоравливал, но еще находился в изоляторе в госпитале. Каждый раз, когда эсэсовский доктор со своей свитой устраивали там обход, старый друг Юл Мейхнер, работавший в больничной прачечной, помогал Фрицу подняться с кровати и спрятаться в кладовой за тюками с бельем.
Фриц понятия не имел, что будет с ним дальше. Глядя на то, как тащатся к отхожим ведрам пациенты с дизентерией, а тифозные в жару крутятся на пропитанных потом простынях, он понимал, что, больному или здоровому, долго оставаться в госпитале ему нельзя.
Из гестапо Моновица просочилась новость о том, что Грабнер прервал расследование из-за смерти Фрица. Пора было переходить к следующему этапу.
Фрицу присвоили личность одного из недавно скончавшихся тифозных пациентов. Он даже имени этого бедняги не помнил – какой-то еврей из Берлина, прибывший в лагерь в числе последних: его номер начинался на 112.000. Уничтожить татуировку или сделать Фрицу новую, с номером мертвеца, было невозможно, поэтому ему забинтовали запястье в надежде, что никто не прикажет предъявить номер для сверки. Стефан Хейман провел с ним много времени, рассказывая, как себя вести и какие предосторожности предпринимать, когда его отправят в новую рабочую команду.
Фрицу было все равно. После камеры пыток душа его словно онемела, он даже не особенно волновался, раскроют его или нет. Годы издевательств, голода и отчаяния в конце концов подорвали его волю к жизни, и он начал сползать в промежуточное состояние, после которого люди превращались в Muselmann. Он открылся перед Стефаном, сказав, что собирается как можно скорее покончить с собой – броситься на караульную цепь на работе или упасть на электрическую изгородь в лагере. Один выстрел – одно краткое мгновение, – и его страданиям и мукам придет конец
[387].
Но Стефан не стал долго выслушивать эти откровения.
– Ты можешь себе представить, что будет с твоим отцом? – спросил он. – Сейчас он считает, что его сын мертв, но тогда – получается, скоро, – узнает правду. Только представь: он узнает, что ты все это время был жив, только когда ты совершишь самоубийство. Ты вообще думал об этом?
Аргументов у Фрица, конечно, не нашлось. После всего, через что они прошли вместе, сдаться на милость СС и позволить, чтобы его прикончили, было бы слишком.
«Так им нас не победить», – всегда говорил его папа; терпение – это главное, страдания временны, а надежда и сила духа непременно одерживают верх.
Стефан пообещал сделать все возможное, чтобы подольше продержать Фрица в безопасности в госпитале. Когда тот смог работать, ему подобрали место в команде, где его никто не знал. Смертность и текучка среди заключенных были такими, что никто ни с кем не успевал толком познакомиться.
Фриц это понимал и полагался на Стефана, но у него все равно оставались сомнения. Люди знали его в лицо – в том числе некоторые из СС. Рано или поздно отец тоже все узнает. По крайней мере семеро членов Сопротивления были в курсе его секрета, и папа тоже с ними дружил. Густав занимал в лагере привилегированное положение, и владение подобной тайной представляло для него огромную опасность.
Спустя три недели Фриц поправился настолько, что смог выйти из госпиталя. Друзья потихоньку перевели его в блок 48, где старшиной был Хаим Гославский, член Сопротивления. В его блоке жили в основном немцы и поляки, не знакомые с Фрицем.
На следующий день Фриц отправился на работу. Ему нашли должность кладовщика в другом слесарном подразделении. Один из надзирателей, Пауль Шмидт, был в курсе его секрета и присматривал за Фрицем. Когда по утрам и вечерам они проходили через лагерные ворота, Фриц едва сдерживал удушливый страх, ожидая, что его вот-вот опознает охранник или враждебный надзиратель. Но старался держаться в центре группы и шагать, глядя прямо вперед, с равнодушным лицом, хотя сердце у него выпрыгивало из груди.
Шли недели, никто его не замечал, и на работе Фриц начал чувствовать себя спокойней. Разоблачение ему пока что не угрожало.
* * *
Как-то вечером Густав сидел в общей комнате седьмого блока, и тут один из соседей постучал его по плечу.
– Там на улице Густль Херцог, – сказал он. – Хочет тебя повидать.
Густав вышел из барака и увидел старого друга, с трудом сдерживавшего восторг. Иди за мной, – сделал тот знак, и повел Густава по тропинке за здание, в сторону от дороги. За первым рядом бараков стояли мелкие постройки: уборные, гестаповский бункер и небольшая душевая. Херцог провел Густава к душевой. Из темноты за дверями показалась какая-то фигура; Густав узнал старшего по бане, молодого бухенвальдского ветерана, который дружил с Фрицем. Он огляделся и, убедившись, что горизонт чист, жестом скомандовал Густаву войти.
Недоумевая, Густав вошел в здание, наполненное знакомым запахом сырости и плесени – но никак не мыла. В полутьме он различил силуэт мужчины, стоявшего в тени в глубине бойлерной. Человек двинулся ему навстречу, и его лицо оказалось лицом Фрица.
Это было невероятно, волшебно. Густав всегда говорил, что нельзя терять надежду, сколь бы печальными ни были обстоятельства, но сейчас его потрясение не поддавалось описанию. Снова сжимать сына в объятиях, вдыхать его запах, слышать голос – на такое он даже не надеялся, не смел надеяться
[388]! Получается, не зря они все это время боролись за жизнь.
После этой первой встречи они стали видеться при любой возможности, всегда по ночам, в душевой. Теперь, когда тяжесть потери упала с его души, отеческие заботы нахлынули с новой силой, и Густав стал тревожиться о том, что Фриц в двойной опасности. Густль Херцог и другие уверяли его, что делают все, чтобы уберечь мальчика, но было ли этого достаточно?
* * *
Осенью из Освенцима I пришла невероятная новость: СС сместило Максимилиана Грабнера с поста главы лагерного гестапо.
Это было не просто увольнение. В Берлине уже долгое время зрело недовольство его действиями. Даже по стандартам СС количество казней, проводимых по его приказу, вызывало недоумение, равно как и их неорганизованный характер. По мнению Гиммлера, Окончательное Решение – и вообще убийство – было своего рода предприятием, призванным работать чисто, эффективно и упорядоченно, а не забавой или проявлением личных наклонностей. Садизм и кровожадность Грабнера ставили под сомнение его надежность, однако с должности его сняли за обычное стяжательство.
Как многие старшие офицеры в лагерях, Грабнер использовал служебное положение, чтобы нажиться на ценностях, конфискованных у евреев, которых казнили в Биркенау, хотя официально эти ценности принадлежали СС. В отличие от большинства лагерного персонала, он крал в гигантских размерах, отправляя домой целые чемоданы незаконной добычи. Из-за таких масштабов коррупции эсэсовцы начали в его отношении внутреннее расследование. Грабнера сняли с должности и посадили под арест вместе с несколькими сообщниками, включая жизнерадостного убийцу Герхарда Палича
[389]. Рудольф Хёсс, комендант Освенцима, покрывавший Грабнера, также лишился своего поста.
Новый комендант, Артур Либехеншель, вступил в должность в ноябре 1943 года
[390]. Он устроил ротацию всему персоналу лагеря и снова вернул в ряды лагерного СС порядок и дисциплину.
Для Фрица было важно, что главная угроза его безопасности наконец исчезла. Грабнера устранили, и в общем хаосе вряд ли кто-то из гестаповцев стал бы гоняться за одним-единственным заключенным из Моновица. Кроме того, ночью 7 декабря в здании гестапо в Освенциме I вспыхнул пожар, уничтоживший все свидетельства Грабнеровых преступлений
[391].
В конце концов ситуация с Грабнером забылась, а с ней миновала и необходимость постоянно скрываться. Фриц Кляйнман мог возвращаться к жизни. Его имя снова вписали в лагерный реестр, и берлинский еврей, умерший от тифа, был забыт.
Но хоть необходимость в строгой секретности отпала, Фрицу все же следовало сохранять осторожность, чтобы не попасться кому-нибудь из охранников, знавших о его смерти – особенно гестаповским сержантам Тауту или Хоферу. Однако среди тысяч пленников Моновица, сотен тысяч тех, кто бесконечно курсировал между разными лагерями Освенцима, и десятков тысяч убитых кто заметил бы, что один потихоньку воскрес?
С приходом зимы Густав, воспользовавшись своим положением, перевел Фрица к себе в ВИП-блок. Теперь по вечерам они могли спокойно сидеть вместе, а не подвергаться опасности, встречаясь вне бараков. Однако положение их было непростое: из-за низкого статуса Фрицу не разрешалось находиться в комнате дневного пребывания вместе с отцом, пока тот беседовал с друзьями; вместо этого он должен был один сидеть у себя на койке, что технически также запрещалось – койки предназначались только для сна.
Тем не менее он был в тепле и безопасности. И уж точно в лучших условиях, чем до своей «смерти»; там старший по бараку, которого звали Пауль Шафер, не желавший сносить вонь немытых мужских тел в спальне, держал окна открытыми в любую погоду. Исключительно из садистских соображений он также отключал отопление, поэтому мокрая форма не успевала просохнуть. Если кого-то ловили на том, что он лег спать в рабочей одежде, чтобы не мерзнуть, Шафер избивал его и отнимал паек.
«Итак, начинается 1943 год», – писал Густав. На них снова обрушились холода; земля застыла, засыпанная снегом. Это была их с Фрицем пятая зима в лагерях, пятый год беспросветного кошмара. И все же, хотя они столько всего выстрадали и перенесли, самое страшное было еще впереди.
Доброта незнакомцев
«Ловлю!»
Фриц подпрыгнул в воздух, потянувшись за мячом, летевшим у него над головой; мяч отскочил от пустого рыночного прилавка и выкатился на дорогу. Фриц побежал и схватил его, но тут заметил полицейского, сворачивавшего из-за угла на Леопольдсгассе. Констебль глядел сурово, и Фриц встал навытяжку, спрятав мяч – на самом деле просто шарик из лоскутков – себе за спину. Играть в футбол на улицах не позволялось. Когда полицейский скрылся из виду, Фриц бросил мяч на землю и ловким ударом ноги отправил его друзьям, а затем развернулся и побежал назад на рыночную площадь.
День клонился к вечеру, и последние торговцы убирали с прилавков нераспроданный товар. Крестьяне грузили овощи на телеги и, щелкнув поводьями, разъезжались по прилегавшим улицам. Фриц с друзьями пробежали между опустевшими рядами, пасуя друг другу мяч. Одна фрау Чапек, продавщица фруктов, еще была на месте; она никогда не уезжала до темноты. Летом она угощала ребятишек кукурузными початками. Многие из них были бедны и не отказывались ни от каких бесплатных подношений, будь то обрезки колбас у мясника, хлебные корки у герра Кёнига в пекарне Анкер или взбитые сливки из кондитерской герра Рейхерта на Гроссе Шперглассе, сразу за углом от школы.
Фриц ногой остановил мяч и уже собирался послать его назад, когда они услышали далекий звук – хорошо знакомое пение сигнальных рожков: та-раа, та-раа. Пожарная машина ехала на вызов! В бурном восторге дети бросились бежать, петляя между прохожими: запоздалыми домохозяйками с покупками, ортодоксальными евреями с бородами и в черных пальто, спешившими домой к началу Шабата, пока не стало совсем темно. «Подожди!» Фриц оглянулся и увидел маленькую фигурку, быстро переставлявшую ноги, чтобы поспеть за ним. Курт! Он совсем про него забыл. Фриц остановился подождать брата, а когда тот его догнал, понял, что друзья уже убежали.
Курту было всего семь – огромная разница в глазах Фрица, которому недавно исполнилось четырнадцать, но братья были очень близки. Фриц частенько брал его с собой, обучал своим играм и вообще уличной жизни. У Курта имелась собственная компания приятелей, и компания Фрица им покровительствовала.
На перекрестке стоял старый герр Лёви, ослепший в Первую мировую; он не решался перейти через дорогу, по которой катили грузовики и телеги угольщиков и пивоваров, запряженные мощными конями-пинцгауэрами. Фриц взял старика за руку, дождался просвета в потоке и помог ему перебраться на другую сторону. Потом, сделав Курту знак не отставать, пошел следом за друзьями.
Они встретились, когда те уже возвращались по Таборштрассе с лицами, перепачканными кремом и сахарной пудрой. Пожара мальчишки не нашли, но заглянули в кондитерскую Гросса поживиться остатками пирожных. Школьный приятель Фрица Лео Мет приберег для него кусок торта со сливками, который тот разделил с Куртом.
Набив рты сладким, они двинулись обратно на Кармелитермаркт; Фриц вел Курта за липкую от сахара ладонь. Фрицу нравилось их чувство товарищества; тот факт, что некоторые его друзья жили по-другому, что их родители пропускали службы в церкви, а его – забывали заглянуть в синагогу, или что Рождество значило для них больше, чем для него, не имел никакого значения, и у них не возникало и мысли о том, что его, Лео и других еврейских детей могут развести с друзьями такие малозначительные вещи.
Вечер был теплый, завтра – суббота; может, они пойдут купаться на Дунайский канал. А может, вместе с девочками соберутся в подвале 17-го дома и устроят любительский театр. Фрау Дворжак, домоправительница, сын которой, Ганс, тоже дружил с Фрицем, разрешала им зажигать там свечи; Герта с подругами устраивали в подвале модные показы, наряжаясь в раздобытые по случаю наряды и дефилируя взад-вперед. Потом они разыгрывали там собственную версию Вильгельма Телля, взимая с каждого зрителя по два пфеннига за вход. Фрицу очень нравились такие импровизированные представления.
В угасающих теплых сумерках они с Куртом добрались до дома. Заканчивался еще один день из непрерывной цепочки таких же прекрасных дней. Детям в Вене удовольствия, словно спелые яблоки, сами падали в руки; надо было только протянуть ладонь, и пожалуйста, бери! Жизнь вне времени, не затрагивавшего ее ход.
* * *
Из сладкой дремы Фрица вырвал пронзительный сигнал надзирательского свистка. В полной темноте он открыл глаза, втянул ноздрями вонь трехсот немытых тел и трехсот заскорузлых, пропотевших униформ. Его мозг, пробуждаясь ото сна, заново ощутил весь шок нынешнего положения, как это случалось каждое утро.
Мужчина на нижнем ярусе соскочил вниз и натянул куртку, вместе с десятком других, назначенных носить в барак кофе. Фриц плотнее завернулся в одеяло и снова закрыл глаза, пытаясь устроиться поудобней на соломенном матрасе и ухватиться за клочки ускользающего сна.
Через час с четвертью его снова разбудили, на этот раз, включив яркий свет.
– Подъем! – закричал старший по бараку.
– Встаем, встаем, встаем!
Через мгновение с трехэтажных нар уже торчали ноги, руки, бледные лица, громоздившиеся одно над другим, путавшиеся между собой, пока их хозяева спешно натягивали арестантские пижамы. Фриц с отцом стащили с нар матрасы, вытряхнули их, сложили одеяла и ровно расстелили поверх. Потом все терли лица ледяной водой в умывальной, битком набитой обитателями сразу шести жилых блоков, и начищали ботинки жирной ваксой из бочки, которую кто-то раздобыл на комбинате Буна. Дальше надо было построиться в спальне, где раздавали желудевый кофе; его доставляли в громадных тридцатилитровых термосах-канистрах. Кофе пили стоя (сидеть на койках строго запрещалось). Те, кто приберег с вечера кусок хлеба, сейчас могли его съесть, макая в сладкую тепловатую жижу. Старший инспектировал их койки, униформы и ботинки.
Атмосфера в бараке была куда дружественней, чем везде, где жил до этого Фриц. Prominenten 7-го блока старались заботиться друг о друге.
В пять сорок пять, по-прежнему в темноте, они выходили наружу и строились рядами перед зданием. По всей улице заключенные высыпали из бараков, и старшие их пересчитывали по головам. Ни болезнь, ни даже смерть не считались оправданием для неявки на перекличку – обычно по утрам из каждого блока выносили один-два трупа и клали их рядом со строем, чтобы тоже пересчитать.
Тысячи заключенных маршем выходили на залитый светом прожекторов плац. Они строились ровными рядами: каждый арестант на своем месте в блоке, каждый блок на своем месте среди других. Мертвых и больных тоже приносили и клали позади.
Блокфюреры СС обходили строй, высматривая любые нарушения, считая людей в своих блоках и отмечая количество трупов. Любое нарушение привычного ритуала – особенно если из-за него блокфюрер сбивался со счета – каралось побоями. Удовлетворившись осмотром, блокфюреры отчитывались перед рапорт-фюрером на трибуне. Заключенные стояли без движения – в любой холод и дождь, – пока рапорт-фюрер проводил бесконечно длинную индивидуальную перекличку.
В то утро, к моменту прибытия на плац лейтенанта Шёттля, они стояли там уже больше часа. Фриц с опаской смотрел, как Шёттль поднимался на трибуну; он все еще опасался, что его узнают – страх, который до конца никогда не пройдет.
Последние события сильно его обеспокоили. В сентябре, в последние недели командования Грабнера, среди заключенных обнаружили стукача
[392]. Гестапо активно искало доказательства подпольной деятельности, и членам Сопротивления надо было проявлять особенную бдительность. Один из узников, работавших в администрации моновицкого гестапо, узнал, что надзиратель Болеслав «Болек» Смолиньски – фанатик, антисемит и ярый противник коммунистов – работает на сержанта СС Таута.
Эти важнейшие сведения сразу обсудили в кругу членов Сопротивления. Курт Познер (известный как Купо), один из бухенвальдцев, напомнил, что Смолиньски поддерживал приятельские отношения со старшим по госпиталю, сотрудничавшим с Сопротивлением. Над ними нависла страшная угроза. Купо переговорил с Эрихом Эйслером и Стефаном Хейманом. Эйслер предложил провести беседу со Смолиньски, чтобы его переубедить. Стефан и Купо яростно воспротивились этой опасной идее. Однако Эйслер пренебрег их предупреждением и обратился к Смолиньски. Последствия не заставили себя ждать – Смолиньски тут же пошел в гестапо. Эриха Эйслера и Курта Познера схватили и увезли в Освенцим I вместе еще с шестью заключенными, включая Вальтера Петцольда и Вальтера Виндмюллера – уважаемых людей, занимавших административные посты, и членов Сопротивления. Их бросили в каземат Блока Смерти и целыми днями подвергали допросам и пыткам. Смолиньски сидел с ними вместе.
Через некоторое время Курт Познер и остальные вернулись в Моновиц, изувеченные и полностью сломленные. Как и Фриц, они ничего не выдали под пытками. Смолиньски тоже освободили, и он вернулся к своим обязанностям. Вальтер Виндмюллер, не вынеся мучений, скончался в камере. Несчастного Эриха Эйслера, разоблачившего себя в результате обращения к Смолиньски, отвели к «Черной Стене» и расстреляли
[393]. Эйслер целиком и полностью посвятил себя помощи другим людям; еще до заключения в лагеря он работал в «Ротэ Хилфэ» (Красной Помощи), социалистической организации, занимавшейся содействием семьям заключенных
[394]. Именно гуманность стала, в конечном итоге, причиной его смерти – Эйслер искренне считал, что сможет убедить такого, как Смолиньски, вести себя достойно.
– Внимание! Головные уборы снять! – закричал сержант в громкоговоритель, и пять тысяч заключенных стянули шапки и зажали их под мышкой. Они стояли навытяжку, пока Шёттль проверял заключенных по спискам, отмечая новые поступления, смерти, отборы и назначения.
Наконец прозвучала следующая команда:
– Головные уборы надеть! По рабочим подразделениям разойтись!
Строй тут же спутался: все заторопились к своим командам, которые на ходу пересчитывали надзиратели. По главной улице они прошли к воротам, раскрывшимся перед колонной. Многие едва держались на ногах и ковыляли, как лунатики, доведенные до предела тяготами лагерной жизни; ясно было, что они вот-вот окажутся в Биркенау или среди трупов, вынесенных на утреннюю перекличку.
Колонна маршировала под звуки арестантского оркестра, сидевшего в небольшом домике прямо у ворот. Дирижером был голландский политик, первой скрипкой – румын из Германии, остальные – евреи из разных стран. Фриц как-то обратил внимание, что они никогда не играли германской музыки – только австрийские марши времен империи. Когда-то его отец маршировал под них на парадах в Вене и Кракове и потом под них же отправился воевать. В лагерном оркестре были хорошие музыканты, и иногда по воскресеньям Шёттль позволял им устроить концерт для привилегированных заключенных. Сюрреалистическое зрелище – изможденные оркестранты, исполняющие классическую музыку перед толпой стоящих узников и эсэсовскими офицерами, удобно расположившимися на стульях.
Под светлеющим небом они промаршировали до КПП у ворот комбината Буна; каждую колонну сопровождали сержант СС и караульные. В зависимости от того, где именно на территории комбината им предстояло работать, некоторых заключенных ожидало еще до четырех километров ходьбы, потом двенадцатичасовая смена и четыре километра обратно, а потом многочасовая перекличка под лучами прожекторов, на дожде и холоде.
Фриц работал на складе, так что для него начинался очередной скучный, но хотя бы не опасный день перетаскивания грузов. Он понятия не имел, что сегодня в его жизни опять наметится серьезный поворот.
Он разговаривал с другим еврейским заключенным, когда один из германских вольнонаемных, сварщик, оказавшийся поблизости, вклинился в их беседу.
– Приятно снова услышать немецкий язык, – сказал он. – С тех пор как попал сюда на работу, я редко сталкиваюсь с немцами, тут в основном поляки и всякие иностранцы.
Фриц удивленно на него посмотрел. Парень был совсем молодой, но заметно хромал.
Сварщик с любопытством рассматривал их униформы.
– Вас за что посадили? – спросил он.
– Извините?
– За какое преступление?
– Преступление? – изумился Фриц. – Мы евреи!
Ему пришлось повторить это несколько раз, чтобы парень его понял. Тот был заинтригован.
– Но фюрер не сажает тех, кто ничего плохого не совершал, – твердил он.
– Это же Освенцим, концентрационный лагерь, – сказал Фриц. – Ты знаешь, что это означает?
Немец пожал плечами.
– Я в армии был, на Восточном фронте. Понятия не имею, что тем временем творилось дома.
Это объясняло его хромоту – он получил ранение и был комиссован.
Фриц указал на свой значок.
– Это Judenstern, еврейская звезда.
– Да знаю я, что это. Но в лагерь-то за это не сажают!
Это казалось невероятным и одновременно оскорбительным.
– Еще как сажают.
Парень недоверчиво покачал головой. Фриц чувствовал, что его терпение на исходе. Подобная слепота просто поражала – пускай парень пропустил эскалацию, начавшуюся в 1941-м, потому что оказался на фронте, но где же он был в 1933-м, когда начались преследования, или в 1938-м, в Хрустальную ночь? Он что, правда считал, что все евреи эмигрировали из страны по доброй воле?
Однако спорить с немцем было опасно, так что Фриц отказался от попыток его переубедить.
Немного позже парень снова подошел к нему.
– Надо нам всем держаться вместе, знаешь ли, – сказал он. – Надо защищать Отечество и трудиться ради общего блага – даже вам, да, в том числе.
Фриц прикусил язык. Мужчина рассыпался в рассуждениях о чести и долге перед Фатерляндом, пока Фриц наконец не взорвался.
– Ты что, не видишь, что тут творится? – разъяренно воскликнул он, взмахом руки указывая на комбинат, Освенцим, вообще на всю страну. А потом пошел прочь.
Вольнонаемный, удивленный его репликой, не собирался сдаваться. Весь день он продолжал ходить за Фрицем. Долг перед Отечеством оказался его излюбленной темой, а еще то, что заключенных наверняка посадили в лагерь за дело. Однако, несмотря на настойчивость, с каждым разом он говорил менее уверенно.
Наконец парень устал и в следующие дни делал свою работу молча. Потом в одно утро подошел к Фрицу и потихоньку передал ему полкаравая хлеба и большую палку колбасы, после чего сразу удалился.
Хлеб был отличный, Wecken, австрийского сорта из очень тонкой муки. Фриц отщипнул кусочек и положил в рот. Как вкусно – ничего общего с пайковым Kommisbrot, который им выдавали в лагере. Божественный вкус хлеба пробудил воспоминания о доме и об угощениях, которые им с друзьями перепадали под конец дня в пекарне Анкер. Фриц припрятал каравай и колбасу, надеясь вечером пронести в лагерь, чтобы угостить отца и друзей.
Час или два спустя сварщик снова к нему подошел и остановился.
– Тут немцев немного, – повторил он. – Хорошо, когда есть с кем поговорить.
Потом поколебался, и Фриц заметил у него на лице какую-то тревогу, которой не было раньше.
– Я тут кое-что видел… – неловко начал парень. – Утром, когда шел на работу…
Явственно огорченный, он, запинаясь, рассказал: ему попался на глаза труп арестанта, висевший на проволочной изгороди под током в лагере Моновиц. Сварщик был ветераном Восточного фронта и навидался всяких ужасов, но все равно был потрясен.
– Мне сказали, это самоубийство. Говорят, такое случается.
Фриц кивнул.
– И очень часто. Эсэсовцы оставляют тело висеть несколько дней, чтобы преподать урок остальным.
Голос у парня дрогнул:
– Не за это я воевал, – сказал он. В глазах у немца стояли слезы. – Не за это. Не хочу иметь с этим ничего общего.
Фриц изумился: германский солдат проливает слезы над мертвым заключенным концлагеря. До этого ему казалось, что все немцы – хоть солдаты, хоть полиция, хоть СС или заключенные с зелеными значками – одинаковые. Единственное исключение составляли политзаключенные-социалисты; все остальные были бесчувственные, нетерпимые и жестокие.
Парень рассказал Фрицу свою историю. Его звали Альфред Вохер. Он родился в Баварии, но женился на жительнице Вены и обосновался там, отсюда и венский каравай. Фриц не стал говорить, что тоже жил в Вене; вместо этого он внимательно слушал, как Вохер рассказывал о своей службе в Вермахте на Восточном фронте, о том, как получил Железный Крест и звание сержанта. После тяжелого ранения его отправили домой в бессрочный отпуск; он не перестал быть солдатом, но для действительной службы больше не годился. Как опытный сварщик он получил назначение на комбинат И. Г. Фарбен в качестве вольнонаемного.
Фриц подумал, что Вохер может стать полезным контактом. Вернувшись вечером в лагерь, он отправился в госпиталь переговорить со Стефаном Хейманом; Фриц описал Альфреда Вохера и повторил все, что о нем узнал. Стефан, однако, сомневался. Он посоветовал Фрицу вести себя осторожнее: нельзя доверять немцам, тем более ветерану гитлеровской армии. После Смолиньски подпольщики стали еще сильней бояться потенциальных информаторов. В последний раз, когда Фриц свел знакомство с гражданским, это едва не стоило ему жизни, не говоря уже о горе, причиненном его отцу и друзьям.
Фриц все прекрасно понимал. Он знал, что Вохеру не следовало доверять. Но почему-то – может, причина была в венском каравае или в искренней жалости Вохера к мертвому арестанту – ничего не мог с собой поделать. Несмотря на советы Стефана и голос здравого смысла, Фриц продолжал общаться с солдатом.
Собственно, он все равно не мог его избегать: Вохер приходил к Фрицу, обычно потому, что хотел облегчить душу или что-нибудь еще узнать про Освенцим. Фриц подозревал, что его вопросы – это проверка, и разумней всего будет просто отвернуться и отказаться даже их слушать. Но он отвечал, хоть и не вдаваясь в детали, рассказывал кое-что об устройстве Освенцима. Вохер приносил ему номера Volkischer Beobachter, рупора нацистской партии, чтобы Фриц знал, что творится в стране. Фриц не возражал: газеты в лагере в любом случае высоко ценились и, надо сказать, подтирание еврейских задниц было идеальным применением для Beobachter. Однако гораздо больше его радовали перепадавшие от Вохера хлеб и колбаса. Однажды, непонятно почему, Вохер предложил Фрицу пересылать за него письма. Если во внешнем мире остался кто-то, с кем тот хотел бы связаться, Вохер может отправить письмо.
Похоже, это была она – ловушка. По крайней мере именно так ему показалось. Искушение связаться с родными в Вене – и, если повезет, выяснить, что стало с матерью и Гертой – было непреодолимым. Интуиция подсказывала Фрицу, что сначала немца надо проверить. Но с какой целью? Если Вохер нацистский стукач, что толку лишний раз в этом убедиться? Так и так он закончит в бункере.
Фриц еще раз переговорил со Стефаном Хейманом. Зная, что мальчик все равно поступит по-своему, Стефан сказал ему решать самому: советчиков тут быть не может.
Вскоре Вохер вскользь упомянул, что собирается домой в отпуск. Фриц увидел тут отличную возможность; Вохер говорил, что будет проезжать через Брно и Прагу по дороге в Вену, так что на следующий день Фриц принес на работу несколько писем с фальшивыми адресами в обоих чешских городах, утверждая, что там живут его родственники. Вохер с радостью их забрал, пообещав доставить лично. (Он не хотел отправлять их почтой, потому что письма могли проследить.) Фриц решил, что если Вохер стукач, он, естественно, никуда их не повезет и не узнает, что адреса не настоящие.
Когда через пару дней Вохер опять появился на работе, то был очень расстроен. Он пытался доставить оба письма, но ни одного адреса не нашел. Подумав, что Фриц нарочно над ним посмеялся, он сильно расстроился и разозлился. Фриц извинился, выдав и свою радость, и облегчение; теперь он был практически уверен, что Вохер – не провокатор.
Он начал больше рассказывать немцу о том, что в действительности представлял собой Освенцим, описывать, как евреев привозят на поездах со всей Германии, из Польши, Франции, Нидерландов и стран Восточной Европы; об отсевах в Биркенау: как детей, стариков, больных и большинство женщин отправляют в газовые камеры, а остальных превращают в рабов. Вохер кое-что уже видел сам; он начинал понимать, что за длинные составы из закрытых товарных вагонов приезжают по юго-восточной железной дороге через Моновиц в Освенцим. На комбинате он слышал, как говорят о них вольнонаемные, и уже осознавал, сколько всего пропустил, пока был на фронте
[395].
Но не замечать того, что творилось вокруг, было невозможно. Освенцим разрастался, подобно раковой опухоли. Территория его ширилась, и Освенцим III – Моновиц стал главным административным узлом в сети взаимосвязанных лагерей, метастазами прораставших в полях вокруг комбината Буна. Над начальником лагеря Шёттлем теперь стоял комендант, капитан Генрих Шварц, с бледным лицом и пустыми глазами, которому нравилось лично участвовать в пытках и убийствах заключенных, он получал удовольствие от бешенства в процессе. Шварц был ярым сторонником Окончательного Решения и возмущался властями в Берлине, когда на время приток евреев в Освенцим ослабевал
[396].
Поезда с заключенными, направлявшимися во вспомогательные лагеря И. Г. Фарбен, иногда прибывали прямо в Моновиц; так Фриц впервые своими глазами увидел то, о чем раньше только слышал – как перепуганных людей, словно скот, выгоняли из грузовых вагонов на пустырь возле лагеря, прямо с багажом. Мужчин, женщин и детей, думавших, что их переселяют
[397]. Те, кто не слишком боялся, с радостью заговаривали с друзьями после долгого переезда в душных вагонах. Здоровых мужчин отделяли от остальных и вели в лагерь, в то время как женщин, детей и стариков снова заталкивали в поезд и везли в Биркенау.
В Моновице мужчин заставляли раздеться догола и построиться на плацу. Многие пытались сохранить наиболее драгоценную собственность, но ее почти всегда обнаруживали. Все оттаскивали в складской барак, известный как «Канада» (она считалась страной богачей), для разбора и сортировки. Этим занималась команда заключенных под пристальным наблюдением СС: люди работали словно золотоискатели, просеивающие грязь, вспарывая каждый шов в поисках скрытых сокровищ
[398].
Фриц особенно интересовался новичками, прибывавшими из гетто в Терезиенштадте, многие из которых изначально попали туда из Вены. Он расспрашивал их в надежде узнать новости из дома, но они мало что могли рассказать. Более-менее современные новости знали те, кого депортировали прямо из Вены – такие тоже стали прибывать в Освенцим. Практически всех зарегистрированных евреев из города давно удалили, и теперь нацистские власти депортировали Mischlinge – полукровок, родившихся от смешанных браков евреев и арийцев. К сожалению, никто из них ничего не знал о его родных и друзьях и не мог сказать, живы те или умерли.
Когда Альфред Вохер через какое-то время снова упомянул, что собирается в отпуск, Фриц решил воспользоваться случаем. Сам он доверял немцу и надеялся, что доверие это взаимное. Фриц дал ему адрес своей тетки Хелен, которая жила в венском Дёблинге, большом пригороде на другом берегу Дунайского канала от Леопольдштадта. Она вышла замуж за арийца и выкрестилась в христианство. Ее муж служил офицером в Вермахте, и пока она находилась в относительной безопасности. У ее сына Виктора, своего кузена, Курт когда-то позаимствовал пресловутый нож. Вместо письма Фриц на словах сообщал ей через Вохера, что они с отцом до сих пор живы и здоровы, и просил передать эту новость всем выжившим родственникам. Вохер взял адрес и уехал.
Он вернулся несколько дней спустя. Миссия принесла ненамного больше плодов, чем предыдущая: адрес был верным, но дама, открывшая дверь, повела себя крайне недружелюбно – отрицала любое знакомство с семьей по фамилии Кляйнман и захлопнула дверь у него перед носом.
Фриц, недоумевая, расспросил Вохера подробнее. Он уверен, что не ошибся адресом? И только потом сообразил, в чем было дело: Фриц совсем забыл, что, выходя с фабрики, Альфред Вохер переодевался в свою старую военную форму. Его появление на пороге тетушки Хелен и вопросы о родственниках-евреях наверняка напугали старушку до полусмерти. В действительности все было еще хуже, чем думал Фриц. Муж Хелен, офицер, погиб на войне, и она лишилась своего привилегированного статуса, который давало его звание. По крайней мере одно было ясно: Альфреду Вохеру можно полностью доверять.
Когда наступило Рождество и Вохер собрался в Вену на праздники, Фриц сообщил ему несколько адресов отцовских друзей – неевреев, живших в окрестностях Кармелитермаркта. Дал он и адрес их старой квартиры на Им Верд, а также письмо к матери
[399]. Несмотря ни на что Фриц продолжал надеяться. Ему хотелось верить, что они с Гертой живы и здоровы. Кто-то должен был что-то знать.
* * *
Леопольдштадт лишился своего сердца. Бывшие еврейские лавки стояли заколоченные, торговля прекратилась, дома опустели. Поднимаясь по лестнице в доме 11 на Им Верд, Альфред Вохер увидел, что половина квартир заброшена
[400]. А нацисты еще утверждали, что евреи занимают и без того скудный жилищный фонд, необходимый настоящим германцам!
Он постучал в квартиру 16, но никто не ответил. Дверь, похоже, не открывали с тех пор, как Тини Кляйнман заперла ее на замок в июне 1942-го. Решив расспросить соседей, Вохер наткнулся на мужчину по имени Карл Новачек, который когда-то дружил с Густавом. Карл, работавший киномехаником, был одним из немногих нееврейских друзей их семьи, оставшимся верным Кляйнманам в период нацистских преследований
[401]. Он очень обрадовался, узнав, что Густав и Фриц до сих пор живы.
И не он один. Нашлись и другие их друзья: Ольга Стейскал, державшая магазин в соседнем доме, и Франц Крал, слесарь. Они отреагировали в точности так же, как Новачек. Узнав новости, все трое поспешили на рынок и вернулись с корзинами провизии, которую просили отвезти в лагерь. Слух дошел до двоюродной сестры Фрица Каролины Семлак – или, как ее обычно называли, Линши, – которая жила в паре улиц оттуда. Линши, выйдя замуж, стала христианкой и арийкой, но, в отличие от бедняжки тети Хелен в Дёблинге, не боялась признаваться в родстве с евреями. Она тоже собрала продукты и написала письмо, приложив к нему фотографии своих детей. Ольга – старые друзья звали ее Олли, – тоже написала Густаву; она всегда была к нему неравнодушна, как, похоже, и он к ней; возможно, между ними что-то и получилось бы, не будь Густав женат.
Удивительное, небывалое событие: группа друзей-арийцев и выкрещенных евреев передают с баварским солдатом в форме Вермахта любовно собранные подарки для двух евреев в Освенциме. Все это выглядело донельзя трогательно, но перед Вохером встала проблема: продукты заняли целых два чемодана. Требовалось что-то придумать, чтобы передать их Фрицу.
Вернувшись в Освенцим, он начал частями проносить гостинцы на комбинат. Еда оказалась очень кстати, но куда более ценными для Фрица были новости от Линши и их друзей. Он сразу же задал вопрос про мать и сестру, но Вохер лишь покачал головой. Все, с кем он разговаривал, повторяли одно и то же: Тини Кляйнман и ее дочь депортировали в Остланд, и с тех пор от них не было никаких вестей. Несмотря на разочарование, Фриц все-таки цеплялся за надежду, что они живы. Его теток, Дженни и Берту, депортировали с одним из последних составов, отбывших из Вены в Минск в предыдущем сентябре. У Дженни не было семьи, кроме ее «разговорчивого» кота, но у Берты осталась дочь, Хильда (замужем за неевреем) и внук
[402].
Разделив большую часть продуктов с товарищами, Фриц отнес остальное, вместе с письмами, отцу. Несмотря на печальные новости о Тини и Герте, Густав рад был услышать хоть что-то о старых друзьях. Он отказывался терять надежду и радовался тому, что сможет написать людям, которых любил.
Гораздо сдержаннее отреагировали Густль Херцог и Стефан Хейман, когда Фриц рассказал им, что сделал; несмотря на его убежденность в надежности Альфреда Вохера, Стефан не отказался от своих подозрений. Он убеждал Фрица не связываться с немцем.
Но Фриц стоял на своем. Он очень уважал Стефана, но тяга к старому миру и родне была в нем сильнее.
Вдали от дома
Дражайшая Олли,
Я получил ваше чудесное письмо, за которое искренне благодарю, и прошу извинения за отсутствие новостей от нас с Фрицлем, но мне приходится быть крайне осторожным, чтобы не причинить вам никаких неприятностей. За драгоценную посылку я благодарю вас еще тысячу раз… Я счастлив, что у меня есть столь великодушные и преданные друзья, даже сейчас, вдали от дома[403].
Был третий день нового, 1944, года, и в воздухе уже витала надежда. Карандаш Густава стремительно бегал по тетрадному листу в клетку.
Поверьте, дорогая Олли, что все эти годы я вспоминал дивные часы, проведенные с вами и вашими родными, и никогда вас не забывал. Для нас с Фрицлем эти годы оказались нелегкими, но, благодаря стойкости и силе воли, я заставлял себя жить дальше.
Если мне выпадет счастье снова увидеться с вами и вашими близкими, это компенсирует мне упущенное – те два с половиной года, что я не имел вестей от своей семьи… Но я стараюсь этим не терзаться, потому что однажды мы обязательно воссоединимся. Что касается меня, дорогая Олли, я все тот же прежний Густль и намереваюсь таковым остаться… В любом случае знайте, моя дорогая, что, где бы я ни был, я всегда думаю о вас и о моих дорогих друзьях, и передаю вам мои наилучшие пожелания и поцелуи.
Ваш Густль и Фриц.
Густав сложил листок и сунул его в конверт. На следующее утро Фриц потихоньку пронесет письмо на фабрику и передаст своему немецкому другу. Мужественный мальчик снова превзошел себя. Для него нет никаких преград; единственное, что Густав может сделать – это надеяться, что он опять не навлечет на себя беду.
На той неделе Фриц передал Фредлю Вохеру письма других венских заключенных, в основном евреев, которых ждали дома арийские жены. Они старались писать так, чтобы содержание письма не поставило под угрозу ни отправителя, ни получателя, если почту перехватит гестапо.
* * *
Для Фрица передача писем была не единственным способом обмануть систему в пользу своих товарищей. Он занялся также обменом бонусов.
Не так давно для образцовых работников в Освенциме ввели систему бонусных купонов. Получать их могли только неевреи в статусе квалифицированных специалистов
[404]; на купоны в лагерном буфете предлагалось покупать предметы роскоши вроде табака или туалетной бумаги. Эта система, придуманная Гиммлером, была нацелена на повышение производительности труда, но на деле надзиратели часто использовали купоны как средство поощрения за некоторые услуги, а не за примерную работу
[405].
Для многих главная привлекательность купонов заключалась в том, что ими можно было расплачиваться в лагерном борделе. Это нововведение также являлось инициативой Гиммлера в поддержку интенсивного труда. Бордель стоял за колючей проволокой рядом с лагерными кухнями и проходил под эвфемизмом «женский блок»
[406]. Там работали арестантки из Биркенау – немки, польки, чешки, но ни в коем случае нееврейки, – вызвавшиеся «добровольно», когда им пообещали последующее освобождение. Для посещения борделя требовалось записаться в очередь, а записывали в нее только заключенных-арийцев с достаточным количеством набранных купонов. Перед визитом клиенту делали укол от венерических заболеваний, и эсэсовский офицер назначал ему женщину и комнату. Днем, когда бордель был закрыт, женщин нередко видели прогуливающимися за пределами лагеря, каждую в сопровождении блок фюрера.
Густав, официально числившийся арийцем, тоже получал купоны, но практически ими не пользовался. Начальник лагеря Шёттль, отличавшийся извращенными вкусами, получал особое удовольствие, выслушивая подробные рассказы узников об их свиданиях с женщинами; но, сколько он ни пытался убедить Густава пойти в бордель, тот всегда отказывался, оправдываясь своими преклонными годами (ему было всего пятьдесят один, но по лагерным меркам он считался глубоким стариком – практически никто не доживал там до таких лет).
Поскольку Густав еще и не курил, купоны ему были ни к чему, так что он передавал их Фрицу, а тот выменивал на черном рынке.
Фриц свел знакомство с надзирателями с кухонь и из «Канады», где хранились вещи, изъятые у заключенных; оба они были продажными до мозга костей, и оба обожали наведываться в бордель. В обмен на купоны Фриц получал хлеб и маргарин из кладовой, а из «Канады» – драгоценную теплую одежду: свитера, перчатки, шарфы и все остальное. Свою добычу он доставлял в барак и делился ею с отцом и друзьями.
Неприятно было думать, что он таким образом способствует эксплуатации женщин в борделе, но во враждебной лагерной среде за улучшение условий для одного человека всегда приходилось расплачиваться страданиями другого. Через некоторое время женщин заменили новой партией молоденьких полек. Первая партия, пережившая несколько месяцев унижений ради обещанной свободы, отправилась назад в Биркенау. Из лагеря их так и не выпустили
[407].
* * *
Весной и в начале лета 1944-го обстановка в Освенциме заметно изменилась. Густав писал в своем дневнике, что в Моновиц постоянно прибывают новые заключенные, практически все – молодые евреи из Венгрии. Вид у них был убитый, опустошенный; судя по новостям, доходившим с востока, война принимала для нацистов крайне неудачный оборот.
В марте Германия оккупировала территорию Венгрии, своего бывшего союзника. Встревоженное постоянными поражениями нацистских войск на Восточном фронте и высокой вероятностью англо-американского вторжения в Северо-Западную Европу, венгерское правительство начало втайне делать шаги к примирению с союзническими силами. В глазах Германии это было вероломным предательством. Гитлер в ярости захватил страну и взял под контроль ее армию.
В Венгрии на тот момент проживало около 765 000 евреев
[408]. Конечно, в стране случались вспышки антисемитизма, но до сих пор евреев там не преследовали. Теперь, в одно мгновение, их решено было ликвидировать.
Систематические гонения начались 16 апреля – в последний день еврейской Пасхи, праздника в честь божественного освобождения и исхода из плена
[409]. Подразделения Айнзацгруппы при поддержке венгерской жандармерии начали сотнями тысяч сгонять евреев в импровизированные лагеря и гетто. Все делалось быстро, четко и жестоко; во главе операции стояли два опытных эсэсовских офицера: Адольф Эйхман, ранее отвечавший за депортацию евреев из Вены, и бывший комендант Освенцима Рудольф Хёсс.
Первые составы отправились из Венгрии в Освенцим в конце апреля – в них везли 3800 еврейских мужчин и женщин. По прибытии их сразу отправили в газовые камеры
[410]. Но это была лишь первая тонкая струйка из будущего гигантского людского потока. Чтобы работать эффективнее, старый «еврейский подъезд» в Освенциме заменили на новую железнодорожную ветку, которая вела прямо в Биркенау, с разгрузочным перроном длиной почти полкилометра.
Позднее Густав познакомился с несколькими женщинами из Венгрии, которых доставили в Освенцим как раз по этой ветке, и они в подробностях ему описали, что там происходило.
Во вторник, 16 мая, лагерь Биркенау перешел на режим строгой изоляции. Всех заключенных под охраной заперли в бараках. Исключение составляли только члены зондеркоманды и, как ни странно, лагерный оркестр. Вскоре после этого по железнодорожной ветке с грохотом и дымом подкатился железнодорожный состав, въехал под кирпичную арку КПП и остановился у перрона. Двери распахнулись, и из каждого вагона высыпалось едва ли не по сотне людей. Старые и молодые, женщины, мужчины, дети. Казалось, никто из них понятия не имел, куда их привезли, и многие высаживались из поезда с легким сердцем, усталые и дезориентированные, но полные надежд
[411]. Они не пугались, когда видели членов зондеркоманды в полосатых пижамах. Беззаботность обстановке придавала и музыка, исполняемая лагерным оркестром.
Дальше производился отсев. Всех, кто был старше пятидесяти, всех больных или слабых, детей и их матерей, беременных отправляли в одну сторону. Здоровых мужчин и женщин в возрасте от шестнадцати до пятидесяти лет – примерно четверть от всей массы – ставили в другую. До вечера лагерь успел принять еще два состава из Венгрии. Еще два отсева, тысячи человек, отправленных направо или налево. Те, кого признавали пригодными для работы, получали статус «транзитных евреев» и отправлялись в отделенную для них часть лагеря. Остальных загоняли в низенькие постройки между деревьями в конце железнодорожной ветки, из труб которых днем и ночью поднимался в небо едкий дым
[412].
В тот день в Биркенау доставили примерно пятнадцать тысяч венгерских евреев; точное их число неизвестно, потому что ни одного из них – ни убитого, ни отправленного на работы – не регистрировали как заключенного Освенцима и не снабжали личным номером
[413]. Ясно было, что даже тем, кого отправляли на работы, долго не жить.
Так началась чудовищная эскалация, ставшая зенитом – или, точнее, надиром – Освенцима как фабрики смерти. Между маем и июлем 1944-го организация Эйхмана отправила в Освенцим 147 железнодорожных составов
[414]. До пяти поездов в день прибывали в Биркенау, перегружая возможности системы. В строй заново ввели резервные газовые камеры, до этого стоявшие без дела. Четыре из них работали круглосуточно. Девятьсот измученных душевных калек из зондеркоманды загоняли раздетых догола женщин, мужчин и детей в газовые камеры и выгружали оттуда трупы. В «Канаде» все склады были завалены чемоданами с одеждой и ценными вещами. Крематории не справлялись с нагрузкой, и для тел приходилось копать ямы. СС действовало в страшной спешке; новоприбывших так торопились отправить в газовые камеры, что зачастую открывали их, когда некоторые жертвы из предыдущей партии еще дышали; тех, кто еще шевелился, пристреливали или добивали, а кого-то живым бросали в могилы.
Часть мужчин и женщин, прошедших отбор, отправляли в Моновиц. Густав наблюдал за ними со слабым сочувствием. «Многие из них лишились родителей, потому что родителей отослали в Биркенау», – писал он. Мало кому повезло так, как им с Фрицем – отцу и сыну, оставшимся вместе. Хватит ли им сил и удачи, чтобы тоже выжить? Вряд ли, судя по их сломленному виду. У многих уже проявлялись симптомы внутреннего опустошения, превращавшие людей в Muselmanner. «Это очень печально», – писал Густав.
* * *
В середине 1944-го мебельную команду Густава перевели на комбинат Буна. Теперь он пользовался таким влиянием, что смог перевести к себе Фрица, чтобы тот работал под его началом
[415].
Первые месяцы года выдались нелегкими: зима была суровой, с обильными снегопадами и вспышками лихорадки и дизентерии. Оба они заболели и какое-то время пролежали в госпитале, в постоянном страхе отсева и ликвидации. Густав свалился первым, в феврале. Он пробыл в госпитале восемь дней и вышел прямо перед зачисткой, в результате которой многих других пациентов, поступивших одновременно с ним, отправили в газовую камеру. Следующая эпидемия вспыхнула в конце марта и уложила Фрица в госпиталь на две недели
[416].
Теперь, работая на комбинате, Густав наконец познакомился с Фредлем Вохером, их благодетелем, пользовавшимся их с Фрицем полным доверием.
Для Фрица перевод в мастерскую отца означал возобновление учебы на мебельщика, прерванной в 1938 году после Аншлюса. Они работали под надзором вольнонаемного начальника из Людвигсхафена. «Он неплохой человек, – писал Густав, – и старается по возможности нас поддерживать. И уж точно он не нацист».
Лояльность народа к нацистам сильно пошатнулась, когда ход войны изменился и страна столкнулась с вероятностью поражения и реалиями того, к чему привел нацистский режим. 6 июня началось долгожданное вторжение во Францию союзнических сил. Тем временем Красная армия продолжала наступать на немцев с востока.
В июле русские вошли в Остланд, окружили Минск и захватили территорию, на которой ранее находился Малый Тростенец. Лагерь закрыли и уничтожили в 1943 году, когда он уже выполнил свою задачу. 22 июля войска, продвигаясь по территории Восточной Польши, захватили громадный концентрационный лагерь Майданек близ Люблина – он первым из крупных концлагерей оказался в руках союзников. Они увидели лагерь таким, каким он был на самом деле: с газовыми камерами, крематориями и грудами мертвых тел. Свидетельства очевидцев разлетелись по всему миру, появившись в газетах от Правды до New York Times. По словам одного русского военного корреспондента, ужас был «слишком громадным и невообразимым, чтобы до конца его осознать»
[417].
Давление на правительства союзных государств росло; теперь, когда они представляли себе ситуацию в лагерях, включая Освенцим, надо было предпринимать какие-то меры. Звучали призывы к бомбардировкам вспомогательных лагерных служб и железнодорожных подъездов. Командующие военно-воздушными силами союзников рассмотрели такой вариант и отвергли его, сочтя сомнительным с точки зрения расходования ресурсов, которые, по их словам, следовало полностью направить на стратегические бомбардировки и поддержку с воздуха наступающим армиям. И никак иначе
[418].
Однако СС прекрасно понимало, что некоторые лагеря находятся слишком близко к промышленным комплексам, которые подвергаются риску бомбардировок – как Буна в Освенциме, до которого вполне могли добраться союзнические дальние бомбардировщики. Было решено принять в Освенциме меры противовоздушной обороны
[419]. На комбинате устроили бомбоубежища, а по всему лагерному комплексу ввели правила затемнения. Задача обеспечить лагерь специальными шторами легла на Густава Кляйнмана, который на время прервал работу по обивке мебели и занялся пошивом затемняющих занавесей. Он встал во главе швейного цеха, где работали двадцать шесть его подчиненных, в основном молодых евреек – «все послушные и безотказные труженицы». Под руководством Густава они шили светозащитные шторы, а Фриц помогал вольнонаемным рабочим развешивать их.
Начальником Густава был гражданский по имени Ганс, социалист, он частенько заглядывал в цех, чтобы поболтать и перекусить с ним вместе. Ганс отличался от прочих управляющих на комбинате, которые жили в постоянном страхе СС и настаивали на том, что фюрер знает, что делает; среди них встречались и идейные нацисты, сразу докладывавшие о любых контактах с заключенными главному инженеру, еще одному убежденному гитлеровцу.
Польским женщинам из соседнего цеха, занимавшегося изоляционными материалами, удавалось проносить на работу хлеб и картошку, которую они отдавали еврейкам, шившим шторы. Где они брали продукты, оставалось загадкой, ведь у них самих пайки были крайне скудными. Кое-что передавали и двое чешских рабочих, развешивавших шторы, которые делали для чешских евреев то же самое, что Альфред Вохер для Фрица – отвозили письма друзьям в Брно и проносили в лагерь передачи вроде сала и грудинки.
Несмотря на щедрость друзей и родни, количество пищи, на фоне количества заключенных, было микроскопическим. Все, кроме ортодоксальных евреев, с благодарностью принимали грудинку и другую некошерную еду, так как давно отказались от строгого следования религиозным законам
[420]. Некоторые, как Фриц, вообще отвернулись от религии, не в силах и дальше верить в Бога, заботящегося о евреях.
Женщины в швейном цеху Густава, побывавшие в Биркенау, рассказывали, что происходило там. Четверо венгерских портных, приставленных к их команде, описывали депортацию из Будапешта. События развивались с ураганной скоростью, гораздо быстрее и беспощадней, чем в Вене. Венгерским евреям, хотя они и жили под гнетом антисемитского правительства, позволялось соблюдать Шабат и посещать синагогу, поэтому они считали, что слухи о гонениях, доходившие из Германии, сильно преувеличены. Но потом пришли нацисты, и они все увидели своими глазами.
Почти два года Густав слушал истории о происходившем в Биркенау, но то, что творилось там сейчас, казалось ему запредельной степенью варварства. «Вонь от сжигаемых трупов доходит до самого города», – писал он. Каждый день мимо Моновица с юго-востока проезжали составы с крепко запертыми вагонами. «Мы знаем, что там творится. Все это венгерские евреи – и все это в двадцатом веке».
* * *
С помощью Фрица Шуберт закрепил последнюю штору на окне кабинета. Он попытался растолковать служащему, как ею пользоваться, но разговор не удался: Шуберт был этническим немцем из Польши и по-немецки говорил плохо.
Они с Фрицем упаковали свои инструменты. В этот момент один из гражданских, проходивших мимо, сунул в чемоданчик Шуберта краюху хлеба, кивнув в сторону Фрица. Шуберт незаметно взял хлеб и переложил Фрицу в ящик с инструментами. Фриц взвалил на плечо кучу готовых штор, и они пошли в следующее здание. Они прекрасно ладили между собой, несмотря на языковые сложности. Шуберт был из Бельско-Бялы, где Густав работал подмастерьем у пекаря в первые годы века. Фрицу нравилось ходить из одного здания в другое – он чувствовал себя почти свободным. Каждый день они с Шубертом возвращались в цех с ящиками, полными кусков хлеба.
Следующим по списку шел КПП, на котором заправлял капрал СС, прозванный заключенными Rotfuchs – Рыжий лис – из-за огненно-рыжих волос и вспыльчивости. Когда они шли мимо, Фриц заметил, что Лис раздраженно поглядывает на группу греческих евреев, стоявших без дела под аркой ворот. Фриц почуял неладное и замедлил шаг. Лис явно решил дать волю своему гневу: выскочив из КПП, он бросился к грекам и начал кричать на них, требуя возвращаться на работу. Ни один из них не знал немецкого; греки не понимали, чего он от них хочет. Тогда Лис начал яростно лупить их прикладом винтовки.
Этого Фриц не стал терпеть: он отставил свой ящик с инструментами и бросился между Лисом и его жертвами.
– Вам надо скорей возвращаться на КПП, – сказал он, указывая на широко открытые ворота. – Заключенные могут сбежать.
Других эсэсовцев указание на пренебрежение служебными обязанностями, пусть даже от арестанта-еврея, сразу же привело бы в чувство. Но только не Лиса. Его бледное, опухшее лицо побагровело от гнева.
– Я делаю, что хочу! – заорал он.
За этим последовал звук взводимого курка, и дуло винтовки уставилось на Фрица.
Это был конец; после всех этих лет его собирались убить в случайном приступе ярости, из-за заключенных, с которыми Фриц даже не был знаком.
Лис уже готов был нажать на курок, но тут дуло винтовки отвел в сторону герр Эрдман, главный инженер, привлеченный странным шумом. Фриц тут же развернулся и скорым шагом направился к близлежащему складу. Он хорошо понимал, что надо быстрей уносить ноги.
Ситуация могла разрешиться двояко: его могли расстрелять за неподчинение или, в лучшем случае, подвергнуть порке. Но ничего подобного не произошло; герр Эрдман подал на Лиса официальную жалобу в И. Г. Фарбен, и капрала перевели в другое место. Больше заключенные Моновица его не видели.
Действия Эрдмана отражали настроения многих немцев. Последние крохи доверия к нацистскому режиму уничтожило дальнейшее ужесточение положения в Германии. Граждане страны боялись того, что по вине Гитлера станется с ними дальше, а перед теми, кто работал в Освенциме и на комбинате, постепенно открывались реальные масштабы преступлений СС, и люди все меньше были готовы мириться с ними.
Фриц мог свободно передвигаться по территории Буны, разнося светомаскировочные шторы, и потому часто встречался с Фредлем Вохером. Как-то раз тот познакомил Фрица с друзьями с противовоздушных батарей Люфтваффе, размещенных за периметром. Пайки у них были более чем щедрые, и солдаты передали Фрицу мясные и рыбные консервы, джем и искусственный мед.
Такие подарки в последнее время стали еще ценней. В Германии наступил дефицит продуктов; все ресурсы уходили на солдат, сражавшихся на линии фронта. Жители тыла питались крайне скудно, а заключенные в концлагерях не получали почти ничего. Количество Muselmanner постоянно росло, число умерших от голода и болезней достигло небывалых размеров, и еще больше день за днем погибало в газовых камерах. Конечно, переданной в лагерь пищи для всех не хватало, но, по крайней мере, кому-то она помогла выжить. Фриц и его друзья полностью отдавали свои лагерные пайки тем, кто голодал.
Фриц сильно страдал от того, что разделить пищу на все огромное количество заключенных было невозможно, и ему приходилось делать тяжкий выбор. «Если делить еду на всех, для каждого это будет лишь капля воды, попавшая на раскаленный камень». Отдавать продукты Muselmann в последней стадии истощения, который со дня на день умрет, казалось пустой их тратой
[421].
Скрепя сердце вместо предельно истощенных и умирающих Фриц кормил молодежь. В его бараке было три мальчика, родители которых погибли в газовых камерах. Один из них – старый приятель из Вены, Лео Мет, которому поначалу удалось избежать нацистских концлагерей, уехав во Францию, но все-таки оказавшийся в Освенциме после аннексии Германией зоны Виши. Фриц отдавал им свой паек из хлеба и супа, а также немного колбасы и других продуктов, которые перепадали ему от людей на комбинате. Он рассматривал это как свою благодарность за доброту, которую проявили к нему лагерные ветераны, когда он шестнадцатилетним подростком попал в Бухенвальд.
Густав тоже делал все, что мог, для молодых и нуждающихся заключенных. Однажды, услышав на перекличке новые имена, он обратил внимание на Георга Копловица – когда-то мать Густава работала на еврейскую семью по фамилии Копловиц, очень тепло к ним относилась и оставалась у них до своей смерти в 1928-м. Заинтригованный, Густав обратился к парню и узнал, что тот и правда из той самой семьи и что он единственный пережил отсев в Биркенау. Густав взял Георга под свою опеку, обеспечивал его дополнительной пищей и нашел ему безопасную работу – помощником в госпитале
[422].
В их кругу взаимопомощи участвовали и британские военнопленные, работавшие на производстве вместе с заключенными Освенцима. Они жили в лагере Е715, рабочем подразделении Шталаг VIII-В. Несмотря на то что лагерь находился внутри контролируемой СС зоной Аушвица, они считались заключенными Вермахта, и их конвоировали и охраняли обычные солдаты. Они регулярно получали гуманитарную помощь по каналам Международного Красного Креста и делились ею с заключенными Освенцима, а также рассказывали им новости о ходе войны, почерпнутые из передач Би-би-си, которые ловили по припрятанному у себя радио. Фриц особенно любил их шоколад, английский чай и сигареты «Нэви Кат». С учетом того, что для британских военнопленных все это тоже было бесценно, они делали весьма щедрый жест, делясь с другими. Их шокировало жестокое обращение СС с заключенными, и они часто жаловались на него своим охранникам. «Поведение британских военнопленных по отношению к нам быстро стало предметом разговоров по всему лагерю, – вспоминал Фриц, – и их помощь была для нас очень ценной».
Но, как бы ни выручала заключенных полученная еда, тех, кого ловили с поличным, ожидала порка или несколько дней голода в стоячих камерах Блока Смерти: крошечных наводящих клаустрофобию пеналах, где нельзя было сесть. Особенно пристально следил за этим сержант СС Бернхард Ракерс, который считал арестантские рабочие подразделения комбината Буна своим маленьким королевством, набивал за их счет карманы, сексуально эксплуатировал женщин-работниц и назначал максимально суровые наказания
[423]. Фриц, пронося контрабанду в своем ящике с инструментами, постоянно рисковал столкнуться с ним. Ракерс частенько обыскивал заключенных и, обнаружив любой посторонний предмет, на месте награждал виновника двадцатью пятью ударами кнута. Никаких официальных рапортов он не подавал, а контрабанда отправлялась прямиком в его закрома.
Фриц и остальные пробовали найти другие, более безопасные способы разжиться продуктами. И тут двое венгерских евреев предложили любопытную идею шить и продавать плащи.
Йено и Лачи Берковицы, братья из Будапешта, были отличными портными, работавшими в цехе у Густава на пошиве светомаскировочных штор
[424]. Как-то раз, в сильном возбуждении, они подошли к Фрицу и поделились смелым планом. Черная ткань, из которой шили шторы, была толстой и прочной, водонепроницаемой с одной стороны. Из нее получились бы отличные плащи, которые можно было выгодно обменивать на черном рынке на еду или даже продавать за наличные вольнонаемным.
Фриц указал братьям на очевидную проблему: запасы ткани строго контролировались, и расход сверялся с количеством пошитых занавесов. Даже обрезки обязательно возвращались герру Гансу. Йено и Лачи только отмахнулись: они были уверены, что изыщут излишки ткани. Опытный портной может раскроить материал так, что расход уложится в обычный процент обрезков. С учетом того, сколько занавесов шьется в цеху, плащей получится немало. Фриц посоветовался с отцом, и тот согласился дать плану ход.
Братья действительно могли выкроить от четырех до шести плащей в день, практически не увеличив общий расход материала. Остальные рабочие в цеху старались изо всех сил, чтобы производство штор не отставало.
План только-только начал воплощаться, когда натолкнулся на внезапное препятствие. Братья поняли, что не учли один важный фактор: у них не было пуговиц – и даже ничего, чем их можно было заменить. Они поспрашивали, и один чешский вольнонаемный, развешивавший шторы, пообещал в скором времени привезти им запас пуговиц из Брно. Решение было найдено, и работы возобновились.
За продажу плащей отвечал Фриц. Он подружился с двумя польскими гражданскими швеями из цеха изоляционных материалов, располагавшегося по соседству, Данутой и Степой; они проносили готовые плащи в свое поселение и продавали другим работницам. Один плащ стоил либо килограмм грудинки, либо пол-литра шнапса, который затем выменивали на другие продукты.
Плащи, отлично сшитые и очень удобные, быстро стали популярны, отчего возросла опасность, что СС обратит внимание на эти приметные черные облачения, которыми в одночасье обзавелись многие вольнонаемные. Однако затем их стали покупать немецкие инженеры и управляющие, отчего риск упал: эти влиятельные люди теперь сами были заинтересованы, чтобы СС закрыло на побочное производство глаза. Тем временем количество заключенных, которым Фриц с друзьями могли помочь, заметно выросло, и многие жизни им удалось спасти.
Борьба и предательство
Несмотря на все усилия, которые уже делались, чтобы спасать жизни заключенным, Фриц стремился к более выраженной форме Сопротивления. Ему хотелось сражаться – и в этом он был не одинок.
Оказать вооруженное Сопротивление СС было невозможно без оружия и без поддержки. Единственным способом получить и то и другое было связаться с польскими партизанами в Бескидских горах. Передать им сообщение не представляло особого труда, но, чтобы завязать постоянные отношения, требовалась личная встреча. Кому-то надо было бежать.
Партизанам отправили послание, и в начале мая верхушка Сопротивления отобрала для побега команду из пяти человек. Первым шел Карл Пеллер, тридцатичетырехлетний мясник, еврей из Бухенвальда. Вторым стал Хаим Гославски, старший 48-го блока, присматривавший за Фрицем после его номинальной смерти. Будучи уроженцем тех краев, он единственный мог отыскать дорогу к партизанам. Был там еще еврей из Берлина, имени которого Фриц так и не узнал, и двое поляков, назвавшихся «Женек» и «Павел», работавшие на лагерной кухне
[425].
Фрица вовлек в их кружок Гославски; его роль заключалась в том, чтобы добыть для беглецов гражданскую одежду со склада в «Канаде».
Приготовления шли полным ходом, когда в одно утро, перед рассветом, еще до переклички, Гославски передал Фрицу небольшой пакет, размером примерно с буханку хлеба.
– Это для Карла Пеллера, – тихо произнес он и растворился в темноте
[426]. Фриц спрятал пакет под арестантской пижамой и вместе с товарищами пошел на перекличку. Непосредственно в кружок заговорщиков он допущен не был, но догадался, что побег состоится со дня на день.
Позднее тем же утром, придя на работу, Фриц придумал предлог, чтобы отлучиться на территорию Буны, где находился Пеллер, и передать ему пакет. В полдень Женек и Павел принесли на комбинат суп – обед для заключенных. Фриц обратил внимание, что Гославски под каким-то предлогом вызывался их сопровождать. Все беглецы теперь находились на территории комбината, которая охранялась гораздо менее строго, чем собственно лагерь.
Дальше Фриц занялся работой и ничего больше не видел. На перекличке тем вечером оказалось, что все пятеро – Пеллер, Гославски, Женек, Павел и берлинец – отсутствуют. Они просто вышли с комбината, переодевшись в гражданскую одежду, добытую Фрицем, и пропали. Пока СС разыскивало беглецов, заключенные под охраной продолжали стоять на плацу.
Медленно тянулись часы. Приблизилась и миновала полночь, затеплился и разгорелся рассвет, наступило утро, а они все стояли навытяжку, окруженные цепью охранников с оружием в руках. Прошло время завтрака. По рядам побежал возбужденный шепоток: охранники ищут не только пятерых пропавших, но и какого-то еще заключенного, которого видели говорящим с Карлом Пеллером на стройке прошлым утром.
Сердце сжалось у Фрица в груди; если его найдут, бункер на этот раз ему гарантирован – а потом сразу «Черная Стена». Но, несмотря на страх, в душе он ликовал. Побег удался.
Наконец заключенным приказали отправляться на работы. Они так и пошли с пустыми желудками и без сил, но в приподнятом состоянии духа. Дни шли за днями, но, несмотря на слухи, никто не указал на Фрица как на загадочного незнакомца, разговаривавшего с Пеллером. Три недели о беглецах не было вестей… а потом, совершенно внезапно, разразилась катастрофа.
Обоих поляков, Женека и Павела, вместе с берлинцем доставили обратно в лагерь, побитых и растерзанных. Верхушка Сопротивления узнала, что их арестовала полиция в Кракове
[427]. Это было странно – Краков находился далеко от Бескидских гор, собственно, в противоположном направлении. И где были Гославски и Пеллер? Удалось им добраться до партизан?
На перекличке тем вечером троих возвращенных беглецов привязали к скамье и выпороли. И этим, как ни удивительно, и ограничилось наказание. Некоторое время спустя, когда из лагеря отправляли состав с поляками в Бухенвальд, их увезли тоже
[428]. Берлинский еврей остался в Моновице.
Тут-то все и открылось. Слишком напуганный, чтобы заговорить, пока поляки были в лагере, берлинец наконец рассказал другу, что произошло после побега. Дело было в пакете, который Фриц передал от Гославски Карлу Пеллеру. В нем находились деньги и ювелирные изделия, украденные со склада в «Канаде», которыми предполагалось расплатиться с партизанами за их содействие. Встреча была уже назначена, но Гославски и Пеллер так на нее и не попали; в первую же ночь Женек и Павел убили их обоих и сами завладели пакетом. Берлинец до того перепугался, что вмешиваться не стал.
Вместо того чтобы сбежать с добычей, они втроем все-таки решили пойти на встречу с партизанами. Те их действительно ждали, но были недовольны – им сказали, что придут пятеро, где же еще двое? Женек и Павел притворились, что ничего не знают, но партизан их оправдания и увертки не удовлетворили. Неделю они укрывали их троих у себя, но поскольку Гославски и Пеллер так и не появились, партизаны отказались от договоренности. Беглецов отвезли в Краков и там бросили. Одни, без знакомых, те так и бродили по улицам, пока их не арестовала полиция.
Откровения берлинца достигли ушей старшего по лагерю, который сообщил о них эсэсовской администрации.
Несколько недель спустя Женек и Павел снова появились в Моновице – их вернули из Бухенвальда по распоряжению СС. На плацу соорудили виселицы и заключенным приказали построиться.
Явившись на площадь, Фриц с товарищами увидели перед виселицами эсэсовских охранников с автоматами. Заключенных построили рядами и в воцарившейся тишине на трибуну поднялись комендант Шварц и лейтенант Шёттль. В громкоговорители раздался приказ:
– Головные уборы снять!
Фриц и восемь тысяч других сдернули шапки и зажали их под мышкой. Уголком глаза Фриц видел, как двух поляков привели на площадь. Шёттль зачитал в микрофон приговор: обоих ожидала смертная казнь за побег и за убийство.
Сначала к виселице подвели Женека, затем Павела. В обычной эсэсовской манере люков в помосте не было; приговоренным надели на шею петли из тонкого шнура, а потом внезапно сбили с ног, так что те задергались с постепенно убывающей силой. Через несколько минут тела безжизненно обвисли
[429]. Комендант, преподав заключенным урок, распустил строй.
Этот катастрофический провал свел на нет Сопротивление в Моновице. Оно не просто лишилось Гославски и Пеллера: все старые претензии и недоверие между поляками и германскими евреями вновь выплыли наружу.
Кроме того, СС в своей паранойе значительно усилило меры охраны. Вскоре после побега был якобы выявлен новый заговор, на этот раз в кровельной команде. Подозреваемых отвели в бункер гестапо и подвергли кошмарным пыткам. По приказу коменданта Шварца троих повесили, повторив тот же самый устрашающий ритуал
[430]. За этим последовали еще повешения.
Для Фрица то был один из самых беспросветных периодов за все время в Освенциме. Однако худшее ждало его впереди.