Но если письмо Дины и вносило некоторую ясность в судьбы вещей, то обстоятельства смерти оно, увы, проясняло очень мало. Наоборот, возникали вопросы: что это за «криз» при 180 единицах давления? Что это за «рвота», которую не уняли врачи и три «скорых помощи»? И проч., и проч., и проч. К тому же описанная Диной картина в большей степени напоминала тяжелое отравление.
Имея на руках письмо Дины и записав хронологию событий с вечера двадцать второго до утра двадцать третьего июля в редакциях Клавдии Николаевны и Тины Гвазавы, приехавшей к тому времени из деревни, Ли пытался восстановить истину. Конечно, были у него вопросы и к Дине, и он с нетерпением ждал ее возвращения 18 августа, но… оказалось, что она, не заезжая в Тбилиси, уехала куда-то под Москву.
Во время попыток Ли восстановить обстоятельства смерти Марии, поблизости от ее дома в Сабуртало произошло весьма необычное событие. Два пятиэтажных дома в том месте были поставлены с полуметровым зазором, но по фасадам — уличному и дворовому — этот зазор был закрыт, и только с крыши он, как оказалось, был открыт узкой щелью. И вдруг в одной из квартир второго этажа к стене, обращенной к этому зазору, стала непрерывно рваться с рычанием и лаем овчарка, упорно стараясь на что-то, ей одной ведомое, обратить внимание своих хозяев. В конце концов те обратились в милицию. Когда милиционеры поднялись на крышу и попытались заглянуть в щель, им сразу все стало ясно: оттуда шел густой запах тления. Толпа зевак, собравшаяся наблюдать извлечение трупа, ничего не увидела, но потом дело разъяснилось: был найден парень, полгода считавшийся «пропавшим без вести». Говорили, что он был наводчиком и стал жертвой разборки недовольных им воров.
На Ли эта неизвестная смерть, наложившаяся на другую неизвестную смерть, произвела тяжелое впечатление, и он долго не мог заснуть в лоджии, а потом впал в дрему — в полусон-полубодрствование в лунном свете. И вдруг в его находящемся на грани сна сознании возникло уже знакомое видение: три темных фигуры, склонившиеся над слабоосвещенным ложем, над белой головой на белой подушке, но теперь он в полутьме видения узнал интерьер спальни Марии, окно которой выходило на лоджию прямо над его раскладушкой. В своем полусне он попытался рассмотреть лица темных фигур и не смог, и с острой ненавистью он воззвал к Хранителям своей Судьбы:
— Выделите убийцу, я прошу…
И заснул. Последнее, что он видел в своем полусне, был лучик лунного света в коктебельском кристалле, лежавшем на табуретке рядом с книжкой у его изголовья.
Через несколько дней, отправив «для порядка» в Харьков контейнер с ненужными вещами, они покидали Тбилиси, а когда на рассвете у Туапсе Ли вышел покурить, он подумал, что хорошо было бы здесь выйти и морской водой с ее белой пеной смыть все, что осело на их душах и телах за этот тбилисский месяц. Но по возвращении в Харьков его уже ждала какая-то срочная командировка в Москву. Там он рассказал Любе о конце Марии, и Люба взяла с него слово, что он запишет эту необычную повесть о ее жизни и смерти. Ли обещал и, как мог, выполнил это обещание, но приступил он к своим запискам лет через девять, находясь под впечатлением недавнего ухода самой Любы, и, вероятно, поэтому ее Судьба и Судьба Марии, не знакомых друг с другом в жизни, так причудливо переплелись в его рассказе.
После жаркого лета семьдесят восьмого он в Тбилиси уже не бывал. К десятилетней годовщине со дня смерти Марии он приурочил поездку туда сына и невестки, поручив им побывать на могиле и узнать, что там и как, и особо — попытаться установить, как сложилась судьба трех «подозреваемых» лиц — Дины Мишиной, Клавдии Николаевны и Тины Гвазавы. Оказалось, что вскоре после их тбилисского «сидения» Дина неожиданно заболела и через полгода умерла от рака, почила в бозе и Клавдия Ивановна, что вполне естественно для ее преклонного возраста, а Тина Гвазава жива-здорова и даже передала привет Ли и Нине. Сын сказал, что ему очень не хотелось бередить прошлое и возобновлять это расследование, но он все же не решился его отменить, и в тот же вечер был вознагражден встречей и дружбой с Сергеем Параджановым. Такие встречи остаются в сердце и памяти и сверкают ярче, чем все бриллианты, некогда принадлежавшие бедной Марии…
Что касается Ли, то полученные им ответы, как всегда, когда дело бывало связано с Хранителями его Судьбы, не подтверждали и не опровергали его вмешательства в свершившиеся события.
Книга седьмая
Предвечернее время
Клянусь предвечерним временем, поистине, человек ведь в убытке, кроме тех, которые заповедали и творили добрые дела, и заповедали друг друга истине, и заповедуют между собой терпение!
Коран, сура 103 «Предвечернее время»
И возникают беги дней, Существований перемены, Как брызги бешеных огней В водоворотах белой пены.
А. Белый
Прошлое еще впереди.
Р. М. Рильке и М. Цветаева. Из переписки.
Поспешно время, ярки и отлоги тропинки дней — идешь и вспоминаешь по дороге,— сколь многое оставил ты на ней.
Юргис Балтрушайтис
I
Во второй половине семидесятых один из миров Ли — мир его общения с Хранителями его Судьбы, мир его Предназначения стал, как ему казалось, опять понемногу отходить на второй и третий планы. И только заметив это, он еще раз ощутил, как много значила для него причастность к этому миру, от объятий которого он иногда так настойчиво стремился освободиться в свои молодые годы.
Из-за этих своих постоянных раздумий он даже стал невнимателен и пассивен в своем «открытом» мире и, начав потихоньку «отодвигаться» от Сани, даже не подумал о ее замене, хотя к этому времени мир невидимых и даже запретных чувственных связей, возникший в нем еще в детские годы — годы их с Тиной тайной любви — и, казалось, ушедший из его реальной жизни в область души и памяти вместе с Тиной и Рахмой, вдруг возродился и стал ему необходимым по-человечески, а не по прихотям Хранителей его Судьбы.
Именно в период его глубоких раздумий о «капризах» его внутренних миров, в мире людей, в той его части, к которой относился внешний мир Ли, произошла одна из крупнейших строительных аварий, и Ли была поручена ликвидация ее последствий. Это поручение потребовало частых выездов на «объект» и на различные заводы и предприятия, и Ли был так озабочен «вписыванием» всего этого в свой семейный быт, что не сразу обратил внимание на то, что одна из молодых чертежниц-конструкторов, двадцатилетняя Лина, привлеченная к проектным работам, связанным с этой аварией, не отодвигалась, когда Ли подходил к ее доске, чтобы посмотреть чертеж, и он был вынужден плотно прижиматься к ее плечу и крутому бедру. Лишь однажды, когда он почему-то проснулся на рассвете, его тело и подсознание напомнили ему об упругости ее форм, и это воспоминание разбудило желание, а желание заставило отвердеть то, что было мягким, но вскоре пришло время вставать, и в толпе утренних дел и забот он сразу же забыл об этой сладкой минуте. Причем забыл настолько, что не вспомнил о ней даже когда они случайно оказались в одно и то же время на объекте. Там его обычно рвали на части и не отпускали с площадки строительства допоздна, и поэтому, вдруг увидев там же Лину, что-то сверявшую с чертежом, он дал ей ключ от своего номера, перечислив, что ему купить на ужин, и попросил, оставив еду в номере, отдать ключ дежурной, так как он вернется часов в десять вечера, если не позже.
Вернулся он не в десять, а почти в одиннадцать и по инерции прошел мимо дежурной на свой этаж, поскольку привык к тому, что ключ у него в кармане. Вспомнив, что отдал его Лине, он с досады дернул ручку двери и повернул было обратно, но вдруг осознал, что дверь под его рукою подалась. Тогда он толкнул ее сильнее и зашел в номер. Там была включена только настольная лампа, освещавшая снедь, сложенную на столе, а в остальной части комнаты царил сумрак, но в сумраке этом был какой-то непорядок, и, окончательно вернувшись из своих раздумий на грешную землю, Ли понял и причину этого «непорядка»: на его постели, не укрывшись даже простыней, наслаждаясь после дневной жары первым и еще слабым дыханием ночной прохлады, лежала обнаженная Лина, на которой, кроме узенькой полоски трусиков, не было ничего.
— Долго я буду ждать? — спросила она. — Я чуть не заснула!
Ли быстро принял душ и, не вытираясь по старой привычке, прилег рядом, предварительно стянув с Лины ее трусики. Двадцать лет разницы в сроках их пребывания на этом свете отошли на второй план, но лаская ее упругое, налитое тело, пройдя его губами от ее губ до лодыжек, не минуя самых сладких мест, Ли вспомнил, как пахнет молодость, вспомнил всех своих подруг, любимых им когда-то и любивших его в этом возрасте, вспомнил двадцатитрехлетнюю Нину, идущую сейчас вместе с ним к порогу пятидесятилетия, вспомнил, как он не дорожил тогда их и своей собственной молодостью, занятый иными делами и проблемами, и он любил их всех сейчас в Лине, прося в душе прощения за всю упущенную и невозвратную радость, за неотданную нежность.
Несмотря на свою храбрость и неженскую инициативу, Лина была скована в эту их первую ночь любви, а Ли не торопил событий, поскольку видел светлую даль этих, так неожиданно начавшихся отношений, а любопытство ее рук и глаз предсказывало немало наслаждений в будущем. Когда они, устав, постояли у открытой в темноту летней южной ночи балконной двери, а потом Лина заснула у него на руках, Ли попытался проанализировать, был ли этот подарок преподнесен ему Хранителями его Судьбы или все происшедшее было чистой случайностью. Но по оценкам Ли его энергетика после их с Линой бурного старта резких изменений не претерпела, и Ли склонялся к тому, что их встреча есть просто одно из приключений среди моря житейского, как говорили в старину. Этот вывод опечалил Ли, так как в сочетании с общим, уже владевшим им в то время ощущением очередной смены декораций в его жизни, он означал, что в ближайшее время он не будет причастен к событиям, оказывающим непосредственное влияние на судьбы человечества, как это было в случае со Сталиным и Насером. Кроме того, на сей раз «смена декораций» была не быстрой, как, например, некогда — исчезновение из его жизни «дядюшкиной Москвы», а крайне медленной. Она теперь выражалась в постепенном отходе от дел Черняева и С., в небыстром, но неизбежном приближении к возрастному пределу заместителя министра Ф. и в ряде других медленно развивающихся процессов. По оценкам Ли, уход этих людей, образующих его скрытый мир информации и влияния, должен был произойти в первой половине восьмидесятых, иначе говоря — через четыре-шесть лет, после которых ему, пятидесятилетнему, уже было трудно рассчитывать на новый этап служения Хранителям своей Судьбы.
И вот теперь допущенное Ими явление Лины, явно рассчитанное на долгую связь, не имеющую энергетической основы, свидетельствовало о том, что и эти пять-шесть лет будут «пустыми» в том понимании полноты жизни, которое возникло в сознании Ли под воздействием опыта минувших лет.
Все это вызывало в нем острый внутренний протест, потому что тогда, во второй половине семидесятых, он очередной раз вернулся к практической философии, и его политические оценки неизменно приводили его к выводу о наличии в Империи Зла в тот период огромной области приложения его способностей, некогда открытых ему Рахмой. Достаточно сказать, что страну в те годы покрывали совиные идеологические крыла полубессмертного антисемита Суслика-Гнусавого, а министерство любви к родным пенатам возглавлял догматик-марксоленинец, поэт-любитель и тайный еврей Андропыч, готовый ради идеи наводнить всю империю шпиками и доносчиками. И хоть маразм крепчал, но конца этому позорному существованию еще не было видно.
II
Сохранились весьма своеобразные заметки Ли из этого «тихого» смутного времени в Империи Зла. Они весьма резко отличаются от всех точек зрения на этот период истории — от тогдашней диссидентской, от тогдашней официальной, от тогдашней так называемой оппозиционной и от последующей «демократической». Я не буду здесь приводить его текущий анализ возникавших ситуаций в полном объеме — пусть его оценкой займутся позднейшие историки, для которых я попытаюсь сохранить его архив. Приведу здесь лишь его весьма оригинальный разбор происшествия с известным нелегальным сборником произведений «свободолюбивых» писателей, названным ими «Метрополитен», что, вероятно, по мысли заводил должно было подчеркивать подпольно-подземный характер этого издания, имевшего первоначальный «тираж» 4–5 экземпляров. (Следует отметить, что Ли часто намеренно или по невнимательности ошибался в названиях различных изданий. Во всяком случае, альманаха «Метрополитен» в русской литературной истории я не нашел, но нечто подобное было. Я не счел себя вправе исправлять его текст, тем более что здесь важна суть, а не буква. — Л. Я.)
Так вот, создание этого сборника Ли сразу же и без малейших колебаний посчитал блестящей акцией охранительных служб, показавшей, что нынешнее имперское министерство любви является достойным хранителем традиций российской жандармерии, создавшей «Протоколы сионских мудрецов». Конечно, в отличие от глобальных «Протоколов», сборник «Метрополитен» преследовал более локальные цели, но разрешил поставленные перед ним задачи с неменьшим блеском, чем лучшие охранительные умы романовской России решали свои и мировые «еврейские вопросы».
Вот как выглядела эта афера в схеме, построенной Ли тогда же, как говорится, по свежим следам этого события. Появилась ли ее идея в недрах охранки или пришла в голову одному из ее будущих участников, как и в случае с «Протоколами», значения не имело. Тем более что в Империи вовсю действовала частушка Оруэлла:
Под развесистым каштаном
Продали средь бела дня
Я тебя, а ты меня,
согласно которой любая идея через час-другой после озвучивания становилась известна «где положено» и пресекалась или…
В данном случае произошло «или» — идея была взята до поры до времени под охрану и тайное руководство. Главным, как всегда в Империи, был «кадровый вопрос» («кадры решают все»): участники этой акции были разделены на несколько категорий: тех, кого ради всеобщего спокойствия следовало выставить из Империи на «их любимый Запад» навсегда, тех, кого по совокупности прегрешений следовало из литературы исключить, тех, кого из-за изначальной ершистости и нежелания «сотрудничать» надо было в литературу не пустить, и тех, кого за участие в таком «враждебном акте» следовало публично пожурить (журение обычно начиналось словами: «И уже совсем не понятно, как среди этих… оказались…»), а потом при ближайшей оказии выпустить покрасоваться в Париж, чтобы «весь мир» видел, что «у нас» за инакомыслие никого не преследуют, и даже разрешить им для закрепления эффекта выступить с проверенно-независимой информацией на тему: «Как мы готовили «Метрополитен». Все эти цели в данном случае были реализованы сразу же, как только «подпольный» сборник кадрово укомплектовался.
Не столь уничтожающий, но все же весьма необычный для нашего времени взгляд господствует в записках Ли и в оценках такого выдающегося явления, как диссидентство. Подавляющее большинство наших славных диссидентов, чьими именами мы тогда жили, он относит к людям, устраивающим свои дела в разного рода и разной степени рискованных играх с правительством Империи Зла и сделавшим для крушения этой Империи значительно меньше, по мнению Ли, чем Александр Галич, Булат Окуджава и Владимир Высоцкий. Может быть, сейчас и следует хотя бы частично признать правоту Ли: почти все те из них, кто достиг своей цели — выезда, высылки, своего обмена на какого-нибудь красного шпиона или Большого Друга («обменяли хулигана на Луиса Корвалана, где б найти такую блядь, чтобы Брежнева сменять», — как гласила тогдашняя народная частушка), — занялись там на свободе своим личным обустройством и, придя из безвестности в диссиденты, ушли в безвестность по достижении желанной личной свободы и благополучия. Этот критический взгляд в записках Ли не распространяется, естественно, на нескольких святых, типа Сахарова и Григоренко, и великомучеников, подобных Марченко или Стусу.
Когда же Ли переходит к заметкам о так называемой легальной литературной оппозиции, его оценки опять становятся резкими до неприличия. Ли считал, что в Империи Зла возникло удивительное явление: агентурная художественная литература. Своим оппонентам в этом вопросе Ли в ответ приводил примеры использования шпионами в качестве «прикрытия» самых разнообразных профессий, в которых они нередко достигали высочайшего мастерства.
— Но если шпик может убедительно играть роль талантливого инженера, банкира или дантиста, то почему же он не может, если этого требует «задание», столь же убедительно играть роль талантливого или бездарного литератора? — спрашивал Ли, относивший к агентуре спецслужб не менее восьмидесяти процентов наличного состава «союза писателей». (Позднее он узнает о том, что генералы КГБ были в числе руководителей этой «творческой» организации.) Наличие такой разветвленной агентурной сети в «союзе писателей», как утверждал Ли, позволяло лубянским руководителям «литературного процесса», прикупая за рубежом «оценки» и «мнения» «независимых» советологов, русологов, политиков и прочей профессуры многочисленных в те годы кафедр славистики и русистики и, манипулируя этим фуфлом, вовлекать в свой иделогические хороводы не только незавербованное меньшинство внутри страны, но и тех кто «жадно пил свободу» на Западе.
Основываясь на этих умозаключениях, Ли вполне серьезно полагал, что министерство любви к отечеству и министерство правды держат на паях где-то в Москве специальный кабинет или явочную квартиру (как ни странно, фантазии Ли о наличии внутри империи явочных квартир, в том числе и для обсуждения и планирования литературных акций, принадлежавших андроповскому ведомству, позднее подтвердились. — Л.Я.), куда не реже, чем раз в месяц собирают «властителей дум» — редакторов толстых и тонких журналов, а также всех тех, кто «больше, чем поэт» и «больше, чем писатель», и после обязательной переклички распределяют дежурства: кому по левому, кому по правому, кому по центристскому, а кому и по «оппозиционному» направлениям. И все расходятся «спольнять». Заказанная же, допустим, «оппозиционная» вещь, ну, например, как пишет Ли, не упоминая автора, роман «Недосып» (может быть, «Бессонница»? — Л. Я.), затем подвергается критике справа, слева, из центра и даже из оппозиции. Потом вся без исключения «критика» объявляется «справедливой», хотя и отмечается, что левый критик чуть перелевил, правый — чуть переправил, центральный — слегка перецентрил, а «оппозиционный» — немного «загнул». А в целом все хорошо, прекрасная маркиза, все хорошо, поскольку лжелитературный лжепроцесс развивается, и развивается успешно. Почему-то пессимизм Ли, вероятно, природный, поскольку жизнь свою он делал, как хотел, и личных оснований для столь глубокой мрачности взглядов у него не было, особенно ярко проявлялся в отношении к советским «духовным ценностям».
Уже через много-много лет, почти через четверть века после описываемых здесь событий и обстоятельств, я спросил Ли, чем было вызвано в те годы его пристальное внимание к лубянским литературным играм и «процессам». Ли ответил, что он искал в этой среде хотя бы двух-трех человек, чей нравственный облик и требовательность к себе стали бы знаменем будущих перемен, поскольку чувствовал, что одного Сахарова для успеха корректуры, если таковая даже состоится, явно не достаточно.
— Нужен был Золя? — спросил я.
— Золя, Толстой, Чехов, Герцен — нужны были свободные люди, — ответил Ли. — Может быть, вы помните: кто-то, кажется, Сперанский, сказал, что в России не может появиться свободный человек. Так и случилось — за долгих два столетия только трое вышеназванных, ну, еще Ключевский и Владимир Соловьев смогли подняться над вонючей формулой «православие, самодержавие и народность», в том или ином ее виде, а все остальные были и остались рабами. Рабство же всегда ведет к двуличию, а если в поведении двуличие еще можно скрыть, то в творчестве оно обязательно вынырнет.
В своих суждениях Ли стремился к точности, а не к жесткости и тем более не к жестокости. Он был беспристрастен, как ученый у микроскопа. Весьма характерны в этом отношении его слова о Солженицыне, сказанные им в ответ на мой упрек, что он не включил нашего дорогого Исаича, наш свет во тьме, в свои списки:
— Солженицын как явление, — говорил Ли, — как и марксизм для бывшего «вечно живого», да и для самого Солженицына, ходившего в троцкистах, имеет «три источника и три составные части»: он создан его своевременной личной храбростью, мощной поддержкой из-за рубежа и миллионами человеческих судеб и жизней, изуродованных и оборванных тоталитарным режимом. Эти «три источника» связаны в нем намертво. Уберите хотя бы один из них — исчезнет Солженицын, будто его и не было. Например, если убрать его храбрость, остался бы человек с пустыми мечтами и дулей в кармане; убрать поддержку из-за рубежа — и он исчез бы бесследно в самом начале своих предприятий; отнять у него чужие судьбы и жизни, поглощенные лагерями, — и нет к нему того особого интереса за «железным занавесом», и превращается он в еще одного Тарсиса, Синявского, Даниэля и прочих, чье имя легион, обреченных на «известность в узких кругах», хотя кое-кто из них будет повыше большинства здешних лубянских «властителей дум» и «совестей русского народа». Не случайно в моих определениях и слово «своевременный», ибо в случае падения «железного занавеса» всем его разоблачениям будет на международном идеологическом рынке грош цена. Более того, даже если бы сохранился «курс пятьдесят шестого — шестьдесят второго годов» они тоже много бы не стоили.
— Главная же «составная часть» Солженицына — это прах миллионов безвременно ушедших жертв режима, на чьих костях возведено все его материальное благополучие. Именно на этих костях им был заработан его первый — гонорарный — миллион и второй — Нобелевский, обеспечившие ему независимость и свободу за них за всех. После этого он был обязан каждый день жить, помня о них и тратя все силы, чтобы все описанные им страдания и реки крови иссякли на Земле, а вот этого я не вижу, скорее наоборот: он без устали сеет ветер своими геополитическими и националистическими фантазиями.
— Но существуют же еще такие понятия, как литературное дарование, талант… — возразил я.
— Существуют, — сказал Ли, но их наличие обычно, за редким исключениями, устанавливают отдаленные потомки. Сегодня же талант Солженицына, если таковой имеется, не обеспечит ему даже хлеба насущного. И любому другому — тоже.
— Но был же все-таки «Архипелаг»… — упрямо сказал я.
— Вы ставите меня в трудное положение, — отвечал Ли. — Вы знаете, что в соответствии с моим Предназначением я могу быть только наблюдателем и не имею права на самостоятельную корректуру каких-либо событий. От меня требуется лишь готовность к свершению Предназначенного, но готовность эта в немалой степени зависит от моего знания и понимания сущности событий. Это мое знание основывается только на моем анализе доступной мне информации. И я выполняю такой анализ исключительно для личного пользования, но, учитывая вашу настойчивость, я сделаю для вас исключение — расскажу о результатах моего анализа случая с «Архипелагом», если вы этого желаете, конечно.
Я естественно, дал понять, что очень желаю, и Ли продолжил:
— «Архипелаг» охватывает 1918–1956 годы и очень немного добавляет разоблачительной информации к тому, что в той или иной форме стало известно в хрущевский период. В разгар «откровенности» — в 1958–1962 годах — большая часть этой книги могла бы быть опубликована. Но г-н Солженицын завершил свою рукопись в 1968 году, когда информацию о безобразиях сталинского периода уже свернули, и это вначале стало основой его конфликта с властями, имевшими все возможности растоптать его, уничтожив рукопись. Однако, совершенно неожиданно для многих, этот конфликт принял ленивый и затяжной характер. К сожалению, люди часто забывают о взаимоотношениях кота и пойманной им мыши, и, выдавая желаемое за действительное, «болельщики» г-на Солженицына, да и он сам, истолковали поведение спецслужб как робость и нерешительность, не поняв, что начинается та самая Игра кота с мышью, с невольным и неосознанным участием и «Архипелага», и его автора. Для объяснения причин и целей этой Игры требуется небольшой исторический экскурс. Двадцатые годы создали образ «передового еврея» — местечкового раба, ставшего революционным героем и подвижником, вроде фадеевского Левинсона. Потом потребовалось двадцать лет, чтобы вытравить этот образ, превратив еврея в патологического труса и лодыря, который не сеет и не пашет, бежавшего от войны торговать в Ташкент. Смерть Сталина предотвратила закономерное превращение этого штампа в «злейшего вредителя и отравителя», заслуживающего публичного наказания. Потеряв своего пахана, штаб международного заговора, имеющего своей целью «окончательное решение еврейского вопроса» путем физического истребления всех, кто помечен словом «еврей», сосредоточился на уничтожении еврейского населения Израиля. Шестидневная война не только сорвала этот, казалось бы, абсолютно беспроигрышный план, уничтожив колоссальные запасы славного русского оружия, десять лет непрерывно поступавшего на Ближний Восток, размазав как говно по стенам всех «советских советников» с их «доктринами». Она, эта война, уничтожила создававшийся десятилетиями образ трусливого, ни на что не годного еврея, абсолютного ничтожества, не способного себя защитить и прокормить. Стала прорываться информация об успехах еврейской страны во всем — в промышленности, военном деле и, что больнее всего — в сельском хозяйстве. Потребовалась очередная реконструкция официального образа еврея. Стали восстанавливать не достроенную при Сталине модель — «злейшего и подлого врага социализма». Но тут подоспели пражские события, и аналитики Юрия Владимировича, просчитывая будущее своего «лагеря», пришли к выводу, что на определенном этапе «их социализму» придется практически открыто прибегнуть к шовинизму и нацизму. Теперь я прошу вас ответить честно: вы читали «Архипелаг» от корки до корки?
Я не мог соврать и ответил:
— Нет. Но я многие главы прослушал из-за бугра.
— Советую вам прочитать, и вы убедитесь, что, хоть примерно к 1938 году евреи-каратели, работавшие в спецслужбах, были полностью физически уничтожены, в книге г-на Солженицына не чувствуется этих перемен, ибо тысячи имен русских администраторов Архипелага им вообще не названы, а безликие третьестепенные фигуры нескольких десятков Ивановых, Петровых, Николаевых, Гараниных и т. д., и т. п. в этом «художественном опыте» так бледны по сравнению с Коганом, Фельдманом, Френкелем и прочими евреями, чья жизнь и «подвиги» прослеживаются чуть ли не от пеленок, что их будто бы и вовсе не было. Если же попадался каратель-еврей с нехарактерной фамилией, то г-н Солженицын, предвосхищая будущих антисемитских «просветителей», ласково расшифровывал его имя-отчество, например, «Яков Саулович» Агранов. А чего стоит его гимн «столыпинскому вагону», задуманному для депортации в Сибирь и Среднюю Азию населения захваченных Россией в XVII и XVIII веках западных и юго-западных земель для последующего заселения их качественным народом. Да и плач г-на Солженицына о самом композиторе дела Бейлиса Столыпине, убиенном «гадом-троцкистом» (так, если помнится, сказано в «Архипелаге»!), тоже весьма впечатляет. Андроповские орлы-прогнозисты правильно рассчитали, что ореол «запрещенности» и вуаль «преследования» сделают все эти вонючие идейки и приемчики более эффективными, чем лобовая пропаганда, и включили их автора в свой хоровод, чему изрядно помогли и зарубежные глашатаи свободы, включая Нобелевский комитет, также ставшие участниками этой Игры. Правильность расчетов андроповских служб мы, дожившие до «перестройки», можем подтвердить. Метод г-на Солженицына по выявлению «еврейских корней» русского тоталитаризма и советского государственного террора получил сейчас самое широкое распространение. Относительно безобидный для нынешних властей «Архипелаг» заслонил все дела последующих десятилетий, и теперь даже убийства Стуса и Марченко со временем можно будет связать с деятельностью Троцкого и Ягоды. Думаю, что самостоятельно анализируя дальнейшие события, вы еще не раз получите подтверждение моих выводов.
Но это будет потом, а тогда Ли буквально выпрашивал у Хранителей своей Судьбы честь расправы над идеологическим Сусликом, с которым у него были давние и даже, в определенной степени, личные счеты. Ли давно знал, что за отчаянной «борьбой» с «космополитами», «известными еврейскими националистами» еще в сталинские времена стоял кровавый Суслик, но кроме этого он знал, что Суслик в пятидесятом уже подготовил «процесс» по «разоблачению банды» «космополитов»-историков, во главе которой им, Сусликом, был поставлен дядюшка, и только личное вмешательство Сталина, не пренебрегшего памятью об их многолетнем общении, предотвратило публичную расправу над семидесятипятилетним стариком. А как хорошо Суслик успел тогда все организовать: уже в «главных» университетах Империи Зла «народ» на «внеочередных» собраниях начал клеймить «злопыхателя, искажающего» родную историю. И вот теперь Хранители его Судьбы не отдавали ему этого подонка на изъятие его из мира живых, не давали ненависти Ли подняться на тот уровень, за которым для объекта этой ненависти оставался один выход — Смерть.
Когда через несколько лет Суслик сдох, как Кощей в песне Высоцкого, «без всякого вмешательства», Ли прочел в «Медицинском заключении о болезни и причине смерти Суслова Михаила Андреевича» первую фразу: «М. А. Суслов, 79 лет, длительное время страдал общим атеросклерозом с преимущественным поражением сосудов сердца и мозга». Он сразу же открыл медицинскую энциклопедию и нашел там убедительный словесный психологический портрет главного идеолога Империи Зла: «Наиболее ранним проявлением атеросклероза мозговых сосудов является ослабление и изменение психики больного, с характерным понижением памяти, словоохотливость, упрямство, подозрительность». Закончив это краткое медицинское исследование, Ли понял, почему этот человекообразный находился под неусыпной опекой Хранителей его Судьбы: где бы они еще нашли на этот важный пост кандидатуру с ослабленной психикой, которая могла бы внести такой вклад в развал Империи Зла, как это словоохотливо-упрямо-подозрительно-идеологическое существо.
III
Однако до того, как это все прояснилось, у Ли нередко возникали сомнения: не ошибаются ли Хранители его Судьбы. Ожидая обычной энергетической «инъекции», предшествующей, как правило, любому их «поручению», он на каждую женщину, попадавшую в то время в сферу его общения, смотрел как на долгожданный знак и, стремясь ускорить события, сам шел ей навстречу, что теперь, при наличии у него коктебельского кристалла, было совсем нетрудно: одно-два ночных внушения — и ту, в которой он предполагал посланного ему Хранителями его Судьбы энергетического донора, можно было приглашать в его уединенную квартирку, оставшуюся за ним после смерти Исаны.
Так он и делал и вскоре потерял счет своим гостям. Кто только ни перебывал у него тогда. Запомнилась ему близость с подругой, бывшей не менее чем на шестом месяце беременности, все время шептавшей ему: «Не дави живот! Только не дави живот!» Но у Ли в запасе было столько асан, в которых живот даже не участвовал, что эти предупреждения были излишни, и острота ситуации, когда рядом с ним бились два сердца — он слышал их, нежно лаская будущую мать, его поразила. Их «свидетель» вымахал потом здоровенным мужиком, и Ли смущал свою бывшую подругу, называя его «наш сообщник». Но все эти встречи, кроме воспоминаний, ничего не приносили, и, возвращая молодых женщин их мужьям, Ли чувствовал только признательность за доставленную радость человеческого бытия. Не было желанного ему прилива сил, не приходило так теперь желанное гневное исступление, лучи которого несли смерть объекту его ненависти.
Меняющиеся подруги Ли этого периода женским чутьем угадывали какую-то его неудовлетворенность, и после одного-двух приключений их встречи сами по себе прекращались, не переходя в длительную связь, а Ли, устав от этих, в общем ненужных ему похождений, возвращался к Лине, все более убеждаясь, что, скорее всего, именно она и была послана ему Хранителями его Судьбы для успокоения в это трудное для него время.
Тем более что и сама Лина к этому моменту кое в чем переменилась: куда-то исчез ее необузданный нрав, ранее то и дело дававший о себе знать даже в минуты близости какой-нибудь резкостью. Она стала мягкой и податливой.
— О чем ты сейчас думаешь? — спрашивала она, держа его в своих объятиях.
Он только улыбался в ответ, глядя в ее серо-зеленоватые большие светлые глаза, и она начинала хозяйничать на нем как хотела, чтобы расшевелить его. Ее гордый характер не позволял ей выпрашивать ласку, и она подталкивала его к ней своими средствами. Он же просто отдыхал, тихо радуясь предельной доступности ее упругого и совершенного в своей молодости тела, а отдохнув, возвращал ей ее ласки с избытком, радуясь переживаемой ею сладкой муке.
Каждая такая встреча с Линой на некоторое время изменяла шкалу его жизненных ценностей, и его душа утешалась памятью о пережитой радости, но потом иная действительность властно стирала эти воспоминания до новой встречи. И тогда Ли начинал жить другими заботами, увы, не такими радостными.
IV
Ли в этот период, как уже говорилось, опять стал интенсивно заниматься политикой и философией, но на этот раз, как никогда прежде, на его занятия оказывали большое влияние его экономические знания и довольно четкое представление об истинном состоянии Империи. Будучи близко причастным к одной из важнейших отраслей промышленности, положение в которой было показателем здоровья всего хозяйства страны, он уже в середине семидесятых ощутил явные признаки упадка. Этот упадок давал о себе знать и все возрастающими номенклатурой и объемом дефицита — увеличением очередей, «перебоев» и усилением других непременных отрицательных явлений в «плановой социалистической экономике».
И, как всегда, ухудшение жизни компенсировалось фанфарами и безудержным самовосхвалением. Ли полагал, что приближающийся всеобщий «пшик» в Империи Зла еще лучше ощутим со стороны и что этот упадок должен отвратить тех, кто «еще имеет выбор»: свобода или рабство, нормальная жизнь или жизнь среди «социалистических ценностей». На деле же в мире прослеживалась совершенно иная тенденция: была процветающая Куба, рай туристов, обеспечивавших своими деньгами бесконечный карнавал ее жителям, но те пошли за горлохватами и избрали «счастье» нищеты; был веселый и богатый сайгонский Индокитай, но его жители предпочли безбедному существованию голодную опеку «великого вождя Хошимина» — завещание этого тоталитарного карлика напоминало Ли по своему содержанию известную школьную шутку: «Не везет что-то великим людям: Шекспир умер, Ньютон умер, Ломоносов умер и мне нездоровится».
В Китае же «культурная революция» идиота Мао сыграла роль анекдотической козы, вселенной по совету раввина в переполненную тесную квартиру Рабиновича: когда козу, иначе говоря — «культурную революцию», сплавили на свалку, то даже коммунизм с китайским лицом стал «огромным достижением» на пути «демократических преобразований». По словам «советской печати», идиоты, мечтающие о слиянии в экстазе с «Великим Китаем», были на Тайване и даже в Гонконге. Но если тайваньские или гонконгские идиоты-«объединители» были существами почти мифическими, то стремление определенных и весьма многочисленных баранов из процветающей, свободной Южной Кореи в северокорейское стадо под суровую длань другого «великого вождя» Ким Ир Сена было печальной реальностью, часто приводящей к человеческим жертвам.
Эту всенародную тягу к рабству невозможно было объяснить, скажем, расовыми особенностями, поскольку она была свойственна, например, не только желтому востоку Азии, но и разноцветной Кубе. В то же время в желтом Индокитае все-таки были люди, готовые, как и на Кубе, сесть в утлые лодочки вместе со своими детьми и, рискуя своей и их жизнями, уйти в открытый океан, только чтобы не жить в «счастливом социалистическом» отечестве.
С тревогой Ли наблюдал и развитие событий в Иране, где либеральный режим шаха, пытавшегося дать молодому поколению персов европейское образование, все больше и больше попадал под огонь темных сил. Носители этих темных сил возглавляли «священную борьбу», сидя по давним «революционным» традициям в старой комфортабельной Европе и наслаждаясь всеми благами европейской демократии, а в свою защиту активно использовали ее законы. Получалось, что новое средневековье было выпестовано под Парижем. Судьба же шаха и его скорая болезнь и смерть зародили у Ли подозрения, что на стороне сил Зла тоже есть свои корректоры исторических событий. Во всем этом ходе всемирной истории Ли видел проявление подсознательного стремления определенной и весьма значительной части человечества к рабству, к «сильной руке», к «твердому руководству», к «единству нации» и прочим проявлениям инфернального, стадного начала, свойственного той разновидности живых существ, которая в любой момент рада сплотиться в «массу». В этом отношении был необычайно ценен опыт бесноватого Адольфа. Он показал, что от инстинкта «сплочения» не защищает ни образование, ни многовековая культура, ни христианские традиции, и чуть ли не весь народ внял призыву «вожака», образовав многомиллионную «массу-стаю», послушно исполняющую прихоти Зла. Лишь нескольким тысячам человек эта болезнь была непонятна и неопасна, и «призывы» идиота ничего кроме брезгливости у них не вызывали. Некоторых эта брезгливость по отношению к своей нации привела к такому потрясению, что они перестали себя считать немцами, как великий Гессе, отказавшийся уже после разгрома нацистов от участия в любом даже самом благородном по своей форме немецком начинании.
Но таковыми на деле оказывались единицы, и «массе» до них не было никакого дела, поскольку «работать с массой» можно было только в одном направлении — в направлении рабства и Зла. Думая об этом, Ли не переставал удивляться прозорливости Пушкина, разглядевшего убожество человеческих стад еще в то время, когда Европа жила надеждами на торжество идеалов Добра и Свободы:
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды…
Паситесь мирные народы!
Вас не разбудит чести клич,
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
И Ли в эти годы постоянно мучили сомнения: не потерял ли он только время, благие мысли и труды, отданные служению Хранителям его Судьбы.
V
Возможно, впервые в уже довольно долгой жизни Ли его внимание к внешним и внутренним политическим делам не было бесстрастным взглядом постороннего, взглядом странника, имеющего свои цели и задачи. И когда он пришел к выводу, что кремлевским старцам, чтобы сохранить свой след в истории движения к «светлому будущему», уже мало обильно посеянного ими на Земле терроризма и тайного Зла, и что они все более убеждают себя, что все это «чижики», а от них «кровопролитиев ждут», причем предчувствие этого «кровопролития» непрерывно росло, он не мог не думать и о своем сыне, вошедшем в «призывной возраст».
Летом семьдесят девятого, по окончанию университета, для присвоения офицерского чина его вместе с другими выпускниками украинских университетов сплавили на три месяца в большой военный лагерь рядом с Батурином. Однажды Ли, возвращаясь из Москвы, решил поехать через Конотоп и навестить его «при исполнении воинского долга». В Конотоп и затем в Батурин он добрался на рассвете и решил подождать, пока лагерь проснется и выполнит все необходимые утренние процедуры. Он побродил по Батурину, посидел на берегу Сейма близ заброшенного дворца Разумовского, и все это утро от него не отступала тревога. Он не сразу понял, что действует достаточно сильное скорбное энергоинформационное поле: слишком много крови тех, кто был создан здесь этой Природой, было пролито здесь же на протяжении веков, поскольку когда-то этот городок в подарок «мин герцу» полностью вырезал царский сатрап и первый русский «генералиссимус» Меншиков, потом тут всласть порезвились другие бесноватые, включая считавшего себя русским последнего «генералиссимуса» и сатрапа самого Сатаны, и души убитых и уморенных голодом остались тут навеки, став частью этого прекрасного уголка в подлунном мире.
— Тетя Энн!
Военный лагерь был на другой окраине городка, и, ступив на его территорию, Ли уже не ощутил угнетающего действия сконцентрированного скорбного прошлого. По словам сына, жизнь в нем была сносной, но, тем не менее, ее бессмысленность — обычная бессмысленность неконтрактной военной жизни в мире всеобщей воинской повинности, как реальность, данная в ощущении любому нормальному человеку, угнетала донельзя, и этим угнетением была пропитана даже сама атмосфера в пределах лагеря, занимавшего опушку прекрасного лиственного леса. Когда они расставались, сын мечтательно сказал:
Они неловко обнялись, а затем Сара представила Молли. Тетя Энн пожала ей руку и сказала:
— Рада познакомиться с вами, Молли. Я сестра Сен-Бруно, тетя мисс Сары. Вам здесь будут очень рады.
— Когда эти жуть и муть закончатся, я недели две буду валяться дома, читая толстые интересные книги, а потом давай двинем на юг, чтобы было теплое море, мандариновые рощи, теплоходы и прочая милая дребедень.
— Мы решили отказаться от «мисс», тетя Энн, — торопливо вставила Сара. — Мы приехали сюда как подруги, и обе готовы к какой угодно работе.
«Быть посему!» — подумал Ли, а вслух ответил: — Ладно, попробуем.
— Вот и прекрасно, — воскликнула тетушка. — Тогда я для начала покажу вам, где вы будете жить, а потом оставлю вас распаковывать вещи и приводить себя в порядок. Позже, когда вы переоденетесь, я зайду за вами и представлю вас матери-настоятельнице. К сожалению, обед уже закончился — он у нас в двенадцать часов, но не волнуйтесь, мы найдем для вас что-нибудь на кухне.
Со стороны Ли это не было отговоркой. Он легко воскресил в себе воспоминания о собственном всего лишь месяце, отданном военному идиотизму даже в относительно мягких условиях, созданных им там в стройбате бравым майором Гефтом, не идущим ни в какое сравнение с идиотизмом «общевойсковых лагерей», вспомнил, как ему хотелось смыть с себя и особенно со своей души эту мерзкую грязь в Сочи — городе его Судьбы, бывшем тогда совсем рядом, но не доступном ему из-за отсутствия денег. И он решил попробовать выполнить пожелание сына в полном объеме, хоть и не верил в успех своих планов.
Она провела их в главную часть монастыря, а оттуда по винтовой лестнице в каменный коридор, который, очевидно, тянулся вдоль всего здания. Остановившись у первой двери, распахнула ее и ввела девушек в комнату, похожую на тюремную камеру. Две узкие кровати были втиснуты вплотную друг к другу в тесное пространство, предназначенное только для одной. Почти все остальное место занимал комод, на котором стояли большой кувшин с водой и таз для умывания. Больше ничего не было, только вездесущий аналой в углу за дверью и распятие на стене над ним. Тетя Энн указала на несколько крючков на двери и сказала:
— Здесь вы можете повесить свои пальто. Боюсь, вам будет немного тесновато, но едва ли вы будете проводить здесь много времени — только спать ночью.
Сара оглядела крошечную комнатку и улыбнулась тете.
Однако уже сразу по возвращении из Батурина Хранители его Судьбы дали ему почувствовать, что его намерения ими благословляются. Буквально на третий или четвертый день прямо к его рабочему месту подошла малознакомая ему сотрудница и робко спросила, не хочет ли он приобрести книжный дефицит — три толстых тома «Виконта де Бражелона». Сын давно уже мечтал прочитать эпопею о д’Артаньяне и его друзьях до конца, и Ли немедленно согласился. Столь быстрая реакция Хранителей его Судьбы на тайно принятый им план его удивила, и он, ничего не предпринимая, чтобы быть уверенным в своей непричастности к дальнейшему развитию событий, стал спокойно ждать.
— Не волнуйтесь, тетушка, мы прекрасно разместимся.
Тетя Энн с облегчением сказала:
Когда уже на пороге был сентябрь, а сын должен был возвратиться в начале двадцатых чисел этого месяца, Ли вдруг получил письмо из Москвы, пришедшее к нему окольными путями, поскольку его адрес изначальному отправителю был неизвестен, приглашение на стопятнадцатилетний юбилей гимназии в Херсоне, в которой в числе прочих именитых питомцев значился дядюшка. Сроки проведения торжеств оказались «строго увязанными» с планами Ли и желанием его сына. Таким образом его план явно был благословлен Ими.
Теперь оставалось просто ждать и надеяться, что за оставшиеся три недели кремлевские старички не придумают какой-нибудь большой или малой войны за «идеалы социализма», предчувствие которой не покидало Ли.
— Ну что ж, распаковывайте вещи и устраивайтесь. Я приду за вами через полчаса. Думаю, вам захочется умыться и переодеться. В кувшине уже есть вода, но после вам придется набирать ее из-под крана в конце коридора.
Но на сей раз обошлось, и сын с рюкзаком за плечами появился на пороге дома даже за день до положенного срока. План немедленно начал реализовываться: сын улегся читать «Дюму», а Ли стал готовить себе отпуск и добывать билеты в Херсон.
Оставшись одни, девушки посмотрели друг на друга и рассмеялись.
Они выехали в последних числах сентября и с удовольствием провели три дня в славном городе Херсоне, где им был готов и стол, и дом, и хорошая погода, и полный набор местных развлечений. Ли даже не стал сразу договариваться о помощи в дальнейшем путешествии. Он дождался неизбежного вопроса о дальнейших планах. К этому времени он уже убедился в определенном могуществе принимавших его людей и просто заказал три билета на быстроходный катер до Одессы и три классных билета на теплоход из Одессы до Сухуми, и заказ его был выполнен безоговорочно.
— Хорошо, что мы обе не очень толстые, — сказала Сара, бросая чемодан на одну из кроватей. — Эти кровати стоят так близко друг к другу, что мне между ними не пройти!
Она обошла кровать с другой стороны, кое-как протиснувшись между ней и комодом.
Молли неуверенно оглядела комнату.
Через день Нина с сыном расположились в креслах у окон, чтобы любоваться быстро меняющимися картинами убегающего назад берега, а Ли вышел с сигаретой на кормовую палубу: ему хотелось быть поближе к воде и попытаться уловить грань, разделяющую Днепр и море, но он задумался и не заметил, как в поле его зрения остался лишь один правый берег, и тот исчез на время, когда на траверзе был Бугский лиман. Затем, после минутной остановки в Очакове, обогнув Березань, катер взял курс на Одессу. Ли смотрел, как на горизонте, подобно огромному старинному замку возникает одесский вышгород — город Исаны и Лео, город их Встречи, без которой его, Ли, не было бы на свете. Он думал о том, что вот так же пятьдесят лет назад перед глазами Лео, возвращавшегося из своих командировок в Николаев или в Херсон, возникала Одесса, в которой ждала его Исана, и вот уже нет на этом свете ни Исаны, ни Лео, и никто никого не ждет в родовом гнезде Кранцев на Греческой, но сегодня они встретились в своей Одессе снова, на этот раз в памяти Ли.
— Вы правда не против, чтобы я жила здесь с вами, мисс Сара?
— Сара, — поправила ее Сара. — Конечно же, нет, Молли. Мы должны держаться вместе. — Она огляделась вокруг и сказала: — Вещи сложить некуда, кроме этого комода. Я займу два верхних ящика, а вам остаются два нижних.
Ли вспоминал и все их прежние приезды в Одессу с Ниной — сначала без сына, потом несколько раз втроем. Свои частые деловые командировки сюда в конце шестидесятых он на этот раз не воскрешал в памяти (мало ли где его носило!). Он сейчас мог думать только о разделенной радости встреч. И перед ним проходили картины счастливого мая шестьдесят восьмого, порадовавшего их теплой погодой, преждевременным открытием купального сезона и просторным номером в гостинице «Париж», или как она тогда называлась «Красная», поступившим в их распоряжение почти на десять дней из-за неожиданной задержки в Москве забронировавшего его для себя Давида Ойстраха. Потом был летний месяц на Лузановке, а Нина лечилась в санатории на Куяльнике, была ловля бычков самоловами «на рачка» в Одесском заливе, было холодное летнее море шестьдесят девятого и было отплытие из Одессы, тающей в тумане за кормой их теплохода.
Она сняла пальто и положила его на кровать, намереваясь позже повесить на дверной крючок, когда будет выходить. Молли взяла его и повесила на крючок, а свое рядом. Затем она открыла чемодан, вынула темно-серую юбку и белую блузку, купленные в Англии, и положила на кровать. Сара выглянула в крошечное окошко возле своей кровати.
Все эти воспоминания принесли с собой столько грусти, что у Ли увлажнились глаза. «Может быть, права была Нина, и надо было употребить все силы и возможности, чтобы сейчас, уже на пороге пятидесятилетия переселиться сюда и провести здесь остаток дней», — подумал Ли, и снова все, чем он жил до сих пор, показалось ему суетой, тщетной, напрасной тратой времени и сил души. Налетевший на него на входе в одесскую гавань вихрь сомнений был так силен, что он быстро ушел с палубы и, чтобы отвлечься, стал возиться с вещами, готовясь к выходу.
— Поглядите-ка, Молли, — сказала она, вытягивая шею, чтобы лучше разглядеть. — Там внизу какие-то лачуги. Как вы думаете, это часть госпиталя или опять какой-то лагерь?
Билеты до Сухуми ждали их в кассе порта, а до отплытия оставалось часов шесть. Все это время было ими отдано центру Одессы — Дерибасовской, Греческой, Соборной площади, Преображенской. Бродили почти бесцельно, иногда вспоминая вместе свои прошлые приезды. Когда пришло время двигаться поближе к порту, они прошли по цветной брусчатке на Пушкинской и потом — весь Приморский бульвар от Думы до беседки Воронцовского дворца и только после этого стали спускаться по лестнице к морю.
Молли тоже подошла к окну, и Сара подвинулась, чтобы ей было видно. Молли пригляделась. Внизу стояло несколько деревянных лачуг, втиснутых в какой-то маленький внутренний дворик. Вид у них был ветхий, над каждой была жестяная крыша и изогнутая труба, выпускающая дым в холодный осенний воздух. Окна, симметрично расположенные в деревянных стенах, были, кажется, закрыты, зато двери в каждой лачуге распахнуты настежь. Как раз тогда, когда Молли подошла посмотреть, из одной двери торопливо вышла какая-то монахиня и скрылась, по-видимому, в главном здании монастыря.
Вскоре Ли, как и десять лет назад, стоял на корме теплохода, уходящего в сторону Евпатории, и смотрел на тающую в сероватой мгле и сливающуюся с ранними осенними — был уже октябрь — сумерками свою милую Одессу, и томили его уже не сомнения, а грустные предчувствия, что так, все вместе, они прошли улицами этого близкого им города в последний раз.
Лачуги окружала высокая каменная стена — очевидно, граница монастырского сада, и в ней Молли разглядела старенькую деревянную калитку. За стеной, в некотором отдалении, виднелись крыши больших палаток, которые они уже видели раньше.
VI
— Вон тот лагерь, который мы видели, за оградой, — сказала она Саре и в свою очередь отодвинулась в сторону, чтобы Сара могла снова выглянуть в окно.
И были такие знакомые им порты Крыма. Была солнечная Евпатория в ранних заморозках, напомнивших Ли осенний рассветный иней и ледяные корки на лужах, хрустящие под его босыми ногами в Долине его детства. Был незабываемый Севастополь, тоже когда-то ставший вешкой их жизни хотя бы потому, что там был святой для Ли Херсонес, где он ощущал присутствие энергоинформационного моста, связывавшего его с ушедшими мирами Земли. Была Ялта, укрытая от норд-оста и потому теплая, но с явным присутствием осени.
— Да, так и есть. Полагаю, это все часть госпиталя, — сказала Сара. — Должно быть, он так разросся, что не помещается на территории монастыря. Спросим у тети Энн.
Она снова повернулась к чемодану и, распахнув крышку, вытряхнула все его содержимое на кровать.
Рейс их был не экскурсионный, но продолжительность стоянок была такой, что они успевали побродить по центру Севастополя, пройтись по набережной Ялты до своей любимой «Ореанды». Потом пришла вторая ночь, а на утро за иллюминатором их каюты уже были северокавказские предгорья.
— Боже мой, — удрученно проговорила она, глядя на свои вещи. — Мне ни за что на свете не уместить это все в два ящика!
Молли, которая уже аккуратно складывала свою одежду, чтобы убрать в комод, засмеялась.
Они продолжили свои традиционные прогулки, побродив, сколько позволяло время, по Новороссийску и, конечно, по своему Сочи. Дни были насыщены впечатлениями до предела, и кроме того, Ли уже с некоторым беспокойством думал о том, как они устроятся в Сухуми, и его общие житейские сомнения и предчувствия на время отступили в дальние уголки души.
— Почти все поместится, если сложить как следует, — сказала она. — А остальное придется оставить в чемодане и задвинуть под кровать.
Кровати были металлические, на высоких ножках, и под ними было пусто, если не считать единственного ночного горшка.
— Да, Молли, конечно, — сказала Сара и начала складывать одежду. Это выходило у нее неважно, и Молли, снова засмеявшись, взяла блузку из ее рук.
Сухуми встретил их таким проливным дождем, что они не смогли даже сойти на берег, но к концу часовой стоянки дождь прошел, и начался обычный сухумский осенний солнечный день. Ли рассматривал народ, бродивший у причала, и не находил знакомых. «Вот и первые «удачи», — подумал он, но в этот момент к нему осмелился подойти один, долго до того внимательно рассматривавший их троицу молодой парень, представился и сказал, что он здесь по поручению его друзей, которые все как один оказались в это утро занятыми.
— Вот так, смотрите. — Она положила блузку на кровать и показала Саре, как ровно подогнуть рукава, прежде чем сложить ее вдвое и расправить воротник. Сара сделала еще одну попытку, и, хотя у нее получалось не так быстро и аккуратно, как у Молли, в конце концов ей все же удалось сложить одежду достаточно ровными стопками, чтобы почти вся она уместилась в комод.
Машина ждала их в ближайшем переулке, и вскоре они мчались в сторону Келасури, но, не доехав до сухумского дендрария, свернули налево и въехали на территорию туристической базы. О ее существовании Ли знал и прежде, но никогда здесь не бывал.
— Вот видите, — заметила она, сражаясь с особенно капризным жакетом, — я же говорила, что с такими вещами вы справитесь намного лучше, чем я. Вас учили приносить пользу, а меня никогда ни к чему не готовили!
Сара сложила оставшиеся мелкие вещи, Библию и сборник стихов в чемодан и сунула его под кровать. Фотографию Фредди с отцом, сделанную, когда Фредди приезжал в отпуск, она поставила на комод.
Туристическая база представляла собой довольно большой городок из летних домиков, спрятанных в глубине парка, а на первом плане стояло несколько «теплых» корпусов с обязательными лоджиями. Туристический городок был одним из пунктов трех-пяти «всесоюзных» туристических маршрутов и значился в путевках, распространяемых «централизованно», а «путевки» в корпуса оформлялись обычно тут же, по предварительной договоренности с царствующим здесь директором Гиви, поскольку они предназначались для «уважаемых» и «весьма уважаемых» людей. Говорили, что для «сверхуважаемых» людей есть еще несколько «люксов» в уединенном директорском корпусе и что люксы эти большую часть времени обслуживают «сверхуважаемых» людей в режиме дома свиданий. Во всяком случае, потом Ли много раз в позднее и ночное время видел из окна в коридоре своего корпуса, выходившего торцом на подъездную площадку, «лимузины», соответствующие рангу руководителей «республики» и не только Абхазской. О Гиви туземцы и гости говорили с уважением, как о грозном и крепком хозяине и сильном человеке, недавно один на один сразившемся со страшной болезнью века — раком горла и вышедшем из этой битвы победителем.
Молли, быстро и ловко покончив с распаковкой собственных вещей, налила воды из кувшина в таз. Она протерла лицо и руки губкой и провела по шее сзади прохладной влажной фланелью. Затем с ужасом посмотрела на Сару.
Для Ли и его спутников был отведен номер с удобствами в корпусе для «весьма уважаемых» людей, над палисадником, откуда доносилось благоухание темнокрасных осенних роз. И они зажили жизнью отдыхающих, с обязательным ежедневным купанием в море, находившемся в ста метрах от корпуса.
— Ох, мисс Сара, простите меня. Эту грязную воду теперь некуда выплеснуть, чтобы вы могли налить чистой. — Все лицо ее залилось краской, и она уставилась на холодную мыльную воду в единственном тазу. — Нужно было вам умыться первой, а потом я обошлась бы той же водой.
— О… — Сара тоже какое-то время смотрела на неприглядного цвета воду, а затем хихикнула. — Можно вылить вон туда, — предложила она, кивая на ночной горшок, выглядывающий из-под кровати.
Свободу их самостоятельных перемещений по Сухуми сковывал трехразовый режим питания и довольно неудобный городской транспорт. Да и море утомляло и требовало послеобеденного отдыха, а вечера были ранними и темными: октябрь уже подбирался к своей середине.
— Но его потом тоже неизвестно куда выливать, — заметила Молли, все еще пунцовая от смущения.
— Спросим тетушку, когда она вернется, — беспечно ответила Сара. — Ну же, лейте. — Она вытянула ночной горшок из-под кровати. — Вот и все.
Ли обычно днем мало отдыхал лежа и, почитав газеты, вскоре оставлял своих в номере и выходил в парк побродить вместе с павлинами по аллеям, посидеть у небольшого бассейна с лебедями и выпить чашечку кофе по-турецки в одной из кофеен, находившихся здесь же у корпусов. Он был нелюбопытен и не обследовал всю территорию базы, как это сделал бы любой «нормальный» человек. Но однажды, бродя по «своим», одним и тем же аллеям, он вдруг заметил мелькнувший сквозь листву силуэт какого-то маленького здания, напоминавшего часовенку, и немедленно двинулся к нему.
К тому времени, когда сестра Сен-Бруно вернулась за ними, обе девушки были аккуратно одеты — в темно-серые юбки и белые блузки. Поверх этой одежды у каждой был повязан большой белый передник, а волосы спрятаны под белым чепчиком.
Сестра Сен-Бруно критически оглядела их.
Этот непонятный домик стоял на небольшой поляне там, где «культурных» аллей уже не было, и к нему вели протоптанные в траве две узенькие тропки. Ли подошел поближе и увидел рядом с домиком скамью и куски распиленных стволов каких-то деревьев. Несколько таких чурбанов было частично обработано, из них, как бы из толщины древесины проступали мужские и женские лица. Ли присел на скамью и уже только оттуда заметил, что в тропы, ведущие к этой избушке, уложены плиты, как ему показалось, мраморные. Он поднялся и стал их рассматривать. Плиты и в самом деле оказалось мраморными и были покрыты надписями, сделанными непонятными, но очень знакомыми буквами. Потом Ли сообразил, что это греческий алфавит, большую часть которого он знал по разного рода математическим обозначениям. Тогда он стал пытаться «узнать» высеченные на камне буквы и прочесть написанное.
— Пока пусть так, — сказала она, — только заправь хорошенько и эти пряди волос под чепчик, Сара. — Ее глаза остановились на их черных ботинках, и она сказала: — Надеюсь, обувь у вас удобная. Вам ведь придется по шестнадцать часов в день проводить на ногах.
— Мы справимся, тетя Энн, — заверила ее Сара, а затем добавила: — Мне можно по-прежнему называть вас тетей Энн или лучше сестрой?
— Это надгробные плиты, — раздался у него за спиной тихий голос. — Здесь закрытое греческое кладбище.
— Думаю, сестрой — по крайней мере, на работе, — ответила тетя. — Вы готовы?
— Только одно, те… то есть сестра, — проговорила Сара, заметив настойчивую жестикуляцию Молли, — вы не могли бы сказать нам… то есть… — Смущение Молли передалось Саре, и она тоже покраснела.
— Старое? — спросил Ли.
— Да? — ободряющим тоном переспросила сестра Сен-Бруно.
— Где его можно опорожнить? — Сара указала на ночной горшок, уже вновь стоявший под кроватью, но теперь полный грязной воды.
— Не очень. Посмотрите даты на той плите. Его закрыли по плану реконструкции города. В тех случаях, когда имелись заявления родственников и потомков, останки переносились на новое кладбище за счет города, «невостребованные же — их было три четверти всех захоронений — остались лежать здесь, под нашими ногами.
— Я покажу вам по пути, — сказала монахиня со слабой улыбкой. — Уборная в конце коридора.
Девушки двинулись следом за сестрой Сен-Бруно по каменному коридору. Она указала на дверь в самом конце и сказала:
Ли вернулся на скамейку, а человек открыл дверь домика и исчез во внутреннем полумраке. Ли застыл без движения и даже пошевелить пальцем ему не хотелось. Куда-то исчез отдаленный шум парка и более близкий — шум Тбилисского шоссе с его нескончаемым потоком машин. Во вселенной Ли наступила полная тишина, спокойствие и мир. «Хорошо прожили положенную им жизнь те, кто здесь лежит, и ушли в мире», — подумал Ли, ощущая, как его сомнения и тяжкие предчувствия отступают за пределы этого малого уголка Земли.
— Там есть уборная и раковина, где можно набрать воды и опорожнить ночной горшок. Днем ею можно пользоваться, но ночью из келий никто не выходит — только в церковь на молитву или на дежурство в палате.
Монахиня терпеливо подождала несколько минут, пока девушки воспользуются предложенными удобствами, а затем они продолжили свой путь по коридору и спустились по лестнице (не по той, по которой поднимались сюда) в другой холл.
— Кофе готов! — опять раздался тихий голос незнакомца уже из глубины часовенки, где заметно посветлело, так как шторы были сдвинуты.
— Надеюсь, мы найдем дорогу обратно, — шепнула Сара Молли, когда их вели через этот холл и потом через еще один коридор.
Сестра Сен-Бруно услышала ее и сказала через плечо:
Ли зашел внутрь и увидел, что часовенка наполнена картинами, набросками и деревянными скульптурами, законченными и незаконченными.
— Не волнуйся, Сара, дорогу ты скоро запомнишь.
— Я — художник, — пояснил незнакомец, — и расплачиваюсь с Гиви за аренду этой часовни художественным оформлением территории. Вы в первом корпусе?
Она остановилась у тяжелой деревянной двери и постучала. В комнате раздался звонок, сестра Сен-Бруно повернула тяжелую ручку и распахнула дверь в кабинет матери-настоятельницы.
Ли кивнул.
Стоя в дверном проеме, тетя Энн проговорила по-французски:
— Тогда вы, наверное, уже видели там мои картины и скульптуры.
— Вот, матушка, моя племянница Сара Херст и ее подруга Молли Дэй.
— Входите, сестра, входите.
Действительно, в холле своего корпуса Ли сразу же обратил внимание на украшавшие его произведения явно не массовой культуры.
Сестра Сен-Бруно вошла и жестом пригласила девушек следовать за ней.
Комната была удобно обставлена: тут был диван, несколько стульев, письменный стол, за которым сидела мать-настоятельница, и аналой в углу. Над аналоем висело распятие, а над столом — картина, изображавшая Христа с кровоточащим сердцем. За каминной решеткой горел слабый огонь, но он почти не помогал рассеять холод в этой комнате с каменными стенами и каменным полом.
Ли не мог сразу преодолеть очарования этого места и, стараясь подбирать самые общие слова, сумел как-то выразить это свое впечатление без излишней мистики. Но художник понял его сразу и сказал:
— Вы можете подождать снаружи, сестра, — сказала мать-настоятельница, поднимаясь на ноги, когда Сара и Молли проскользнули в комнату. Сестра Сен-Бруно покорно склонила голову и вышла, не сказав больше ни слова и прикрыв за собой дверь.
— Входите и садитесь, — сказала мать-настоятельница. По-английски она говорила бегло, но с сильным акцентом. Она вышла из-за стола и протянула руку. — Как поживаете, мисс Херст? Мисс Дэй?
— Это меня и держит здесь. Я уже давно член «Союза художников» и мог бы получить мастерскую где-нибудь в городе, но не хочу. Мне кажется, что это все, — он обвел руками все картины и скульптуры и продолжил: — Навеяно этим местом. Особенно лица: они часто появляются в дереве и на полотне помимо моей воли, и я иногда думаю, что это лица тех, кто здесь лежит.
Они обменялись рукопожатиями, и Сара проговорила: «Как поживаете, матушка?», а Молли, слегка обескураженная картиной, висевшей над столом, пробормотала что-то неразборчивое. Сара подошла к дивану, на который указала мать-настоятельница, и, видя, что Молли растерялась, взяла ее за руку, и осторожно потянула за собой. Мать-настоятельница села на стул напротив. Она оглядела их с головы до ног, словно лошадей перед покупкой.
— Ваша тетушка уверяет, что вы поможете нам в уходе за ранеными.
Ли еще раз внимательно рассмотрел портретную часть этой беспорядочной экспозиции и увидел, что в портрете юной девушки в грузинской национальной одежде четко выписан греческий профиль без впадинки на линии лба и носа. В таком же греческом духе были сделаны и некоторые мужские портреты. Потом Ли еще много раз в жаркий послеобеденный час приходил к часовне, радуясь, когда она была закрыта, что можно хотя бы полчаса провести здесь в одиночестве и в полном рассредоточении, просто впитывая в себя положительную энергетику гениев этого места.
Судя по ее лицу, сама мать-настоятельница не очень-то в это верила. Сара смотрела на нее твердо, а Молли, чувствуя себя совершенно не в своей тарелке, уперлась глазами в каменные плиты пола.
— В вашем письме сказано, что у вас есть опыт работы сестрой милосердия Красного Креста.
Когда наступал момент полного отключения от действительности, периоды астральных скитаний вдруг прерывались картинами шествия по иссушенной Солнцем земле красивых людей: седых стариков, сильных мужчин и женщин в расцвете лет, юных девушек и мальчишек. Что-то знакомое было в этом шествии, но ни к одному лику он не мог приглядеться — все сразу покрывалось дымкой, и образы расплывались.
Глаза матери-настоятельницы так и сверлили обеих девушек. Эти глаза были темно-синие, глубоко посаженные, проникающие, как показалось Саре, прямо в душу и способные читать мысли. Монахиня была миниатюрной женщиной с маленькими руками и ногами. Без своего крылатого головного убора она едва достала бы Саре до плеча, но в ее манере держаться было что-то такое, что заставляло забыть о ее маленьком росте и помнить лишь о ее высоком положении.
— Есть, матушка, — ответила Сара, — хотя я и не окончила настоящие курсы сестер милосердия. Я привезла с собой свидетельство Красного Креста. — Она взглянула монахине в лицо и добавила: — Моя подруга Молли не проходила подготовку в Красном Кресте, но я уверена, что она принесет вам больше пользы, чем я. Она получила хорошую практику, работая по дому, и поскольку я не питаю иллюзий, что в обозримом будущем нам доверят настоящий уход за ранеными, то полагаю, что ее навыки окажутся нужнее моих.
Проносится над тайной жизни
Пространств и роковых времен
В небесно-голубой отчизне
Легкотекущий дымный сон.
Мать-настоятельница кивнула на это и сказала, обращаясь к Молли:
— Мисс Дэй, вам придется научить мисс Херст более профессионально, — мать-настоятельница выговорила это длинное слово по слогам, — исполнять те обязанности, которые вам поручат. — Она на мгновение умолкла, глядя на них немигающими глазами, а затем продолжила: — Теперь вы живете в монастыре. Это обитель Господа. Все сестры посвятили себя Христу и служению Ему. Сейчас это служение заключается в уходе за ранеными, поступающими с фронта. За всеми… — Она сделала паузу, а затем повторила: — За всеми ранеными, независимо от того, на чьей стороне они сражались. Вам ясно?
Так получалось, что художник ни разу не нарушал его странствий и часто появлялся только к моменту его возвращения из нездешних пространств, и Ли был ему искренне рад. Они обычно выпивали по чашечке кофе, сваренного Ли, потому что художник почти всегда сразу бросался к мольберту, и движения его десницы или скрип угля и карандашей по жесткой бумаге не прекращались ни во время их беседы, ни даже во время кофепития, поскольку у мольбертов были специальные полочки для крохотных кофейных чашек.
— За ранеными солдатами, будь то французы, канадцы или англичане, — повторила Сара.
Глаза матери-настоятельницы по-прежнему не отрывались от их лиц.
Эти почти незаметные для его близких отлучки (с художником он их познакомил позднее), можно сказать, восстановили душевное равновесие Ли, и его спокойствие стало оказывать благотворное влияние и на людей, и на ход событий. Оно предотвратило шумный застольный спор, когда их принимали сухумские друзья, и позволило без осложнений и нервотрепки продлить их пребывание здесь еще на неделю, не предусмотренную предварительной договоренностью в корпусе «весьма уважаемых людей»: директор Гиви — «Серебряное горло» — просто не выдержал его спокойного взгляда.
— Французы, англичане, канадцы… или немцы. Все они дети Божьи. — Ни Молли, ни Сара никак не прокомментировали это уточнение, и монахиня продолжила: — Мы трудимся во имя Господа нашего Иисуса Христа и живем как сестры. Наша жизнь подчиняется определенным правилам. Те, что связаны с религией, к вам не относятся, поскольку вы не принадлежите к нашей сестринской общине, но внутренние правила вы должны соблюдать, пока живете с нами. Не выходить из монастыря без разрешения. Исполнять приказания любой сестры, в подчинении у которой находитесь. Всегда покрывать голову. — Она снова помолчала, не сводя с них глаз. — Это ясно?
VII
Сара кивнула:
— Ясно, мать-настоятельница.
Спокойным было и его возвращение в Харьков, хотя ему еще в этом бесконечном году предстояли важные хлопоты по аннулированию дурацкого направления на работу, которым университет наградил своего отличника — его сына.
Маленькая монахиня наконец позволила себе улыбнуться, а затем сказала:
— Тогда добро пожаловать в наш дом, и благодарю вас за то, что предложили помощь в нашей миссии. Напомню, жизнь у вас здесь будет нелегкая. Вы увидите много такого, чего не должна видеть ни одна женщина, будете делать работу, которую лучше бы не делать никому, но если вы справитесь с ней, то облегчите боль и страдания одних несчастных, смерть других, и поможете в наших трудах во славу Иисуса Христа.
За десять дней после их приезда из Сухуми Ли управился с накопившимися текущими проблемами, и они стали собираться в Киев по делам сына, но поехали туда через Москву, так как в последний момент у Ли возникли дела в столице Империи. Погода и в Москве, и в Киеве была скучной и уже глубоко осенней, поэтому занимались только делами, сделав лишь два визита: в Москве — к Любе Белозерской, а в Киеве — отметили девятый день после скоропостижной смерти двоюродного брата Нины.
От этих последних слов Молли, судя по ее виду, сделалось уже совсем не по себе. Она выросла в англиканской вере, и все эти разговоры о «Господе нашем» и «Иисусе Христе» вызывали у нее тревогу и неприязнь. Люди, среди которых она жила, не упоминали в разговорах об Иисусе. Его место было в церкви, о Нем говорили только по воскресеньям, да и то один только викарий.
— Что ж, теперь я позову сестру Сен-Бруно, и она отведет вас на кухню, там вас покормят. Затем вам покажут палаты и познакомят с сестрами, с которыми вы будете работать. Я только что узнала, что сегодня днем к нам поступит еще несколько раненых, так что работа для вас начнется сразу же.
Обретенные Ли в Сухуми спокойствие и уверенность все еще действовали, и все его дела решались без задержки. Так, на аннулирование назначения сына он потратил в общей сложности около часа, побывав для этой цели в двух ведомствах. И в середине ноября, когда их долгие странствия этого года закончились, Ли позволил себе, наконец, встречу с Линой. От долгой разлуки все было как в первый раз.
Она поднялась, давая понять, что беседа окончена, и потянулась к маленькому колокольчику, чтобы вызвать сестру Сен-Бруно, но остановилась, когда Молли вдруг собралась с духом и заговорила.
— Позвольте, матушка… — Молли нерешительно умолкла после этого обращения, но настоятельница ободряюще улыбнулась ей, и она, запинаясь, договорила: — Я ничего не знаю об уходе за ранеными, я куда лучше умею мыть полы и всякое такое…
Радость этой встречи поставила последнюю точку в успокоении Ли, и он подумал: «Пронеслось!». Все свои сомнения и предчувствия он посчитал следствием нервных перегрузок, и на последний месяц года освободил себя от политики. Поэтому интервенция в Афганистан в конце декабря стала для него неожиданностью.
Голос у нее оборвался. Монахиня сказала:
— Не бойтесь, мисс Дэй, мы найдем применение всем вашим талантам в полной мере. А что касается ухода за ранеными — не сомневаюсь, что вы быстро научитесь, как научились все мы.
Впрочем, это событие, когда он о нем узнал, принесло ему что-то вроде облегчения: он опасался бросков на Запад, где было неспокойно в Польше и где пожар войны мог охватить Европу, а затем и весь мир. Но геронтократы из Кремля решили увеличить свой «социалистический лагерь» за счет горной центрально-азиатской страны и выйти к границам Пакистана, а там и до Индийского океана рукой подать. Семь умственно отсталых гномиков решили, что такого «чижика», как Афганистан, они съедят за несколько дней. Ли смотрел на эти перспективы несколько по-иному и был уверен, что никто из тех, кто эту войну начал, не доживет до ее конца, а может быть, до этого конца не доживет и начавшая ее страна, так как в отличие от кремлевской шайки, он помнил «Балладу о Востоке и Западе» Киплинга наизусть и на английском, и на русском:
— Да, матушка, я буду стараться. — Молли снова помолчала, а затем, ободренная ласковым обращением, добавила: — И, пожалуйста, не могли бы вы называть меня просто Молли? Мисс Дэй — это как будто совсем не про меня.
На этот раз мать-настоятельница улыбнулась по-настоящему:
There was rock to the left, and rock to the right, and low lean thorn between,
And thrice he heard a breech-bolt snick the never a man was seen.
Там справа скала и слева скала, терновник и груды песка…
Услышишь, как щелкнет затвор ружья, но нигде не увидишь стрелка.
— Конечно, Молли, — и, повернувшись к Саре, сказала: — И вас здесь будут звать Сарой, так будет много проще для всех. — Она взяла со стола маленький медный колокольчик и позвонила. Тут же вошла сестра Сен-Бруно и выжидающе остановилась у двери.
— Пожалуйста, отведите Сару и Молли на кухню и позаботьтесь о том, чтобы сестра Мари-Марк дала им чего-нибудь горячего. — Она улыбнулась девушкам. — Вы, конечно, проголодались с дороги. Потом кто-нибудь из послушниц покажет вам здесь все, поможет освоиться. Если партия раненых придет сегодня, вы наверняка понадобитесь сразу, а если нет, то начнете работу в палатах завтра в шесть. Идите с Богом.
Воевать же со стреляющими скалами можно и сто лет, но победить их нельзя.
В заключение этой достаточно нервной и местами резкой книги мне, как «господину оформителю» записок Ли Кранца, хотелось бы сделать несколько своих собственных замечаний. Годы, отразившиеся на ее страницах, уже стали историей, но они еще не так далеки и живут в памяти многих из нас. Человеческая память так устроена, что она почти всегда стремится утешить своего хозяина, сохраняя преимущественно добрые воспоминания, и прошлое обычно представляется человеку вереницей спокойных и солнечных дней. Лишь тот, кто обладает критическим взглядом на вещи, может отделить это мемориальное благодушие от жестких и жестоких истин.
Пятница, 8 октября
Однако, даже мое личное, весьма критическое восприятие прошлого не позволяет мне давать минувшим дням и делам столь резкие оценки, как те, что содержатся в записках Ли Кранца. В частности, я, как и многие другие простые смертные, хорошо помню, как поддерживали наши души «оппозиционная» литература тех лет и все проявления диссидентского движения, высмеиваемые Ли Кранцем в его записках. У меня не раз возникало желание убрать эти резкости, но я чувствовал, что так делать нельзя, потому что все, сказанное им, образовывало достаточно стройную систему взглядов, и вынимать «кирпичи» из этого «дома, который построил Ли», просто недопустимо, поскольку нарушится целостность картины. К тому же после многолетней работы с записками Ли и нескольких случаев прямого с ним общения я, наконец, понял, что передо мною человек Пути, а люди Пути, как мне уже было известно, следуют своим принципам мышления и склонностям, совершенно не зависимым от мнения, похвалы или порицания других людей. И этим своим достаточно путаным послесловием я лишь хочу напомнить читателям, что на прочитанных ими страницах знакомые многим из них события недавних лет как бы высвечиваются взглядом из иного мира, вернее из иных миров, в которых постоянно пребывал Ли Кранц, и, так как этот взгляд не подчинен нашим общепринятым нормам и законам, то все «выхваченное» или высвеченное им в нашей новейшей истории имеет значение лишь для попыток понять странную жизнь моего «героя». Но, поскольку все в мире относительно, не исключено, что где-то в далеком и даже, может быть, недалеком будущем именно взгляды Ли Кранца на происшедшее с нами будут признаны верными и справедливыми. Подождем, а пока скажем: аминь.
После долгого путешествия мы наконец-то добрались до монастыря в Сен-Круа. Здесь все такое странное, и я совсем не уверена, что мне это нравится. Мы с мисс Сарой будем жить в крошечной комнатке, похожей на тюремную камеру, с каменными стенами и полом. Там очень холодно. У нас у каждой по кровати, еще есть стул и комод, а больше никакой мебели. Очень странно жить в одной комнате с мисс Сарой. Она говорит, что ее это не беспокоит, но когда надо будет раздеваться и еще всякое такое… с ночным горшком… это ей наверняка не понравится. Мы уже видели мать-настоятельницу — она очень маленького роста, зато глаза у нее как у хищной птицы. Она тут в монастыре главная, и все монашки, которых надо называть «сестрами», делают все, что она велит. Сестра Мари-Поль — послушница. Мисс Сара говорит — это значит, она учится на монахиню. У нее и головной платок не такой, как у тети мисс Сары, сестры Сен-Бруно. Сестра М.-П. показала нам церковь. Там все в золоте и пахнет ладаном, мне это совсем не по душе.
Есть мы должны вместе с монашками в трапезной. За едой все молчат, а одна из сестер читает, пока мы едим. Читает она по-французски. Я ничего не понимаю, знаю только, что это из Библии. Одной мне здесь пришлось бы совсем худо. Я должна называть мисс Сару просто Сарой. Это очень непривычно, хотя я пару раз попробовала еще в поезде. Она сама сказала мне так ее называть, но все равно, по-моему, удивилась.
9
Книга восьмая
Тишину в трапезной нарушал только голос сестры Люси, читающей Евангелие от Матфея, и стук ложек: сестры ели свой ужин, состоявший из супа, хлеба и сыра. Сара с Молли сидели в самом конце длинного стола вместе с сестрой Мари-Поль и другими послушницами. Прислушавшись повнимательнее, Сара сумела уловить смысл того, что читала сестра Люси, но Молли не понимала ни слова, и пока она ела суп, ее глаза блуждали вокруг, изучая строгое убранство помещения и его обитательниц. На сестер она смотрела как зачарованная. До сегодняшнего дня она никогда не видела монахинь так близко, и все в них было любопытно: то, как они двигались — всегда без спешки, плавно, словно под их струящимися облачениями скрывались хорошо смазанные шарниры; то, как прятали в широкие рукава руки, когда их нечем было занять; то, как держали головы — высоко и ровно, чтобы не уронить свои развевающиеся головные уборы.
Преграды
Интересно, подумала Молли, эту степенную манеру держаться они усваивают сразу, как только надевают рясу? Или кому-то из них, хотя бы самым молодым, все еще приходится подавлять в себе желание побегать, попрыгать, потанцевать, как это частенько делала Молли — просто так, без повода, радуясь солнечному лучу, скользнувшему по лицу, и тому, что живешь на свете? Она не могла представить себе, как можно отвергнуть мир со всем его богатством и разнообразием ради жизни взаперти, подчиняющейся неукоснительному порядку и суровой дисциплине. Глядя на сестер, Молли понимала: какой бы скучной и однообразной ни была ее жизнь, она ни за что на свете не готова отказаться от нее. Неисправимая оптимистка, она твердо верила, что впереди ее непременно ждет что-то лучшее, что-то необыкновенное. В конце концов, еще месяц назад ей никогда бы и в голову не пришло, что она окажется во Франции, — да и сейчас-то в это все еще с трудом верилось.
Все монахини молча прошли в трапезную и ждали, стоя каждая за своим стулом, пока не вошла мать-настоятельница. Она прочла молитву перед едой, и все сели. Сестры, сидевшие во главе каждого стола, разлили суп из супницы по тарелкам, а когда все порции были розданы, мать-настоятельница взялась за ложку, и по этому сигналу все приступили к еде. Даже то, как они ели, казалось Молли непривычным и странным: они отломили себе по куску от длинной буханки и, передав ее соседке, молча принялись за суп. Блюдо с сыром передавалось из рук в руки без единого слова, и на столе перед каждой тарелкой стоял стакан воды. Молли отпила из своего, и тут же послушница, сидевшая по правую руку от нее, снова его наполнила. Никаких просьб не требовалось: каждая сестра была занята не только своим ужином, но успевала попутно позаботиться и о нуждах ближних.
Монотонный голос монахини, читавшей по-французски, все не умолкал, и Молли решила, что надо бы и ей хоть немного выучить этот язык. Она поймала взгляд Сары, и девушки обменялись ободряющими улыбками. Саре, хоть она и сама была католичкой, монастырская обстановка казалась такой же странной и непривычной, как Молли, и обе сейчас обрадовались, что они здесь вдвоем.
Единственным местом, где Сара сразу же почувствовала себя как дома, была церковь. Сестра Мари-Поль привела их туда днем, когда показывала монастырь. Это было величественное здание с высоким потолком, который подпирали элегантно изогнутые балки. Внутри царил полумрак, но восточная сторона вся сияла в свете свечей. Возле алтаря стояла статуя девы Марии, сложившей руки в молитве, а перед ней — ряды маленьких церковных свечек; их пламя замерцало и заколебалось, когда из открытой двери потянуло сквозняком. Алтарь, украшенный богато расшитой тканью, так и сверкал в этом пляшущем, мерцающем свете, а запрестольная перегородка, вся в позолоте, отражала колеблющееся пламя золотым блеском. Над алтарем висел один-единственный красный светильник, а перед ним стояла на коленях одинокая монахиня, сложив ладони вместе и склонив голову в молитве.
И люби Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим и всею душою твоею, и всеми силами твоими. И да будут слова сии, которые Я заповедую тебе сегодня, в сердце твоем. И внушай их детям твоим, и говори о них, сидя в доме твоем и идя дорогою, и ложась, и вставая.
Второзаконие, 6:5–7
Молли при виде этой сцены неловко попятилась назад. По сравнению со скромным убранством приходской церкви в Чарлтон Амброуз ослепительно сверкающая позолота казалась ей слишком кричащей, а витавший в воздухе запах ладана — неприятно сладким и приторным. Коленопреклоненная монахиня словно бы не замечала их присутствия, и все же, глядя, как она молится, Молли чувствовала себя так, будто подглядывает за чем-то интимным через замочную скважину.
Сара же, напротив, ощутила радостное чувство встречи с чем-то знакомым. Едва она вошла, как царившая в церкви атмосфера благочестия тронула ее до глубины души. Ее восхищало богатое убранство, и аромат ладана она вдыхала словно аромат самой молитвы. Вот такую церковь она любила — дом молитвы, который люди сделали во славу Бога настолько прекрасным, насколько это в силах человеческих. Царивший вокруг покой передавался ей, утешал, развеивал суетные страхи. Аромат ладана и пляшущие огоньки свечей словно перенесли ее в другую церковь — церковь ее раннего детства, куда она ходила на мессу с мамой. Однажды они вошли туда, и Сара спросила, чем это пахнет. Мама улыбнулась и ответила: это запах молитв, которые бесконечно текут на небеса, прямо к Богу. Сара плохо помнила мать, но этих ее слов не забывала никогда, и мысль о том, что молитвы поднимаются в небо нескончаемым потоком, будто столб дыма, казалась ей чрезвычайно утешительной.
Сестра Мари-Поль указала на светильник над алтарем и шепнула:
— Святые Дары никогда не оставляют без присмотра. Кто-то всегда здесь, с Господом нашим.
И вспоминай твоего Господа в душе с покорностью и страхом, говоря слова по утрам и по вечерам не громко, и не будь небрежным!
Коран, сура 7 «Преграды», стих 205
От этого откровения Молли стало совсем не по себе, и она вышла за дверь, чтобы подождать снаружи, пока Сара с послушницей преклонили колени в краткой молитве. Наконец они вышли и тихонько закрыли за собой дверь.
— Матушка велела напомнить вам, что вы можете свободно посещать любые службы или ежедневные мессы, когда не дежурите в палатах. Отец Жан приезжает обычно два раза в день: мы ведь не можем стоять мессу все разом.
Сара поблагодарила ее, тут же решив, что будет ходить на службы при любой возможности. Молли ничего не сказала, только отвела взгляд в сторону, чтобы не встречаться с сестрой глазами. Она не собиралась больше заходить в церковь без крайней необходимости, ей был не близок культ Девы Марии, и при мысли о мессе, которую будут читать нараспев на латыни, со всеми этими запахами и звоном колоколов, ее протестантская душа содрогнулась.
Когда они вернулись из церкви в госпитальное крыло, Сара сжала руку Молли и пробормотала:
Се гряду скоро, и возмездие Мое со Мною, чтобы воздать каждому по делам его.
Откр. 22:12
— Не волнуйтесь. Если не хотите, ходить не обязательно.
Молли слабо улыбнулась ей и ответила твердым шепотом:
— Не хочу.
Мир должно в черном теле брать: Ему жестокий нужен брат. От семиюродных уродов Он не получит ясных всходов.
О. Мандельштам
Сару удивила эта твердость: еще вчера Молли ни за что не решилась бы так говорить с ней.
Через каких-нибудь пять минут после того, как они сели за стол в трапезной, в дверь влетела монахиня в огромном белом переднике, подбежала к матери-настоятельнице и что-то торопливо зашептала ей на ухо. Мать-настоятельница отложила ложку, и все остальные монахини последовали ее примеру.
— Сестры, — сказала мать-настоятельница, — партия раненых прибыла в Сен-Круа. Они вот-вот будут здесь. Пожалуйста, доедайте как можно скорее. Все вы будете нужны. Прошу вас, как только будете готовы, отправляйтесь по своим обычным местам.
Моя Смерть едет в черной машине С голубым огоньком.
Б. Г
Сара кратко перевела Молли ее слова, а кругом уже поднялись шум и суета: монахини, торопливо покончив с едой, стали выбираться из-за столов. Очевидно, все, кроме двух англичанок, знали, куда идти. Сара схватила за руку сестру Мари-Поль, когда та уже собиралась встать из-за стола.
— Куда нам идти? — спросила она по-французски. — Чем мы с Молли можем помочь?
.
— Спросите сестру Сен-Бруно, — ответила послушница. — Она вам скажет.
I
Как раз в этот миг рядом и возникла сестра Сен-Бруно.
Москва была теплой и солнечной, и Ли, приехав в столицу по пути в Нарву поздним утром, предвкушал короткий, но приятный день. Короткий потому, что фирменный поезд «Эстония» уходил довольно рано — в половине восьмого вечера. Приятный — потому, что билет на этот поезд у Ли уже был: дата командировки в Нарву, связанной с намечаемой там «всесоюзной» конференцией, была известна давно, и Ли, будучи в Москве в предыдущей командировке почти месяц назад, взял билеты от Москвы до Нарвы в предварительной кассе.
— Самое полезное, что вы можете сделать сегодня, — записывать имя и полк каждого поступающего к нам раненого. Мы должны вести подробный учет наших пациентов — правда, одних-имен для этого недостаточно, но начнем пока с этого. — Она говорила по-английски, чтобы Молли было понятно. — Идемте со мной, я дам вам тетради.
Она провела их через гулкий вестибюль в боковую комнатушку, где выдала им блокноты и карандаши, а затем стала инструктировать.
Таким образом, получилось, что у него было в Москве свободных девять часов и никаких служебных дел. Даже просто зайти поздороваться с коллегами было не к кому: московская группа участников конференции отправилась в Нарву накануне, ибо москвичи любили подходить к любому делу «капитально» и без спешки — приехать заранее, устроиться получше, а Ли такой пустой траты времени не терпел. Кроме того, богатый опыт «участия» подсказывал ему, что и тех дней, которые отведены на совещания и заседания, вполне хватит и на «нужные» знакомства, и на кулуарные развлечения, тем более в таком городке, как Нарва, где все магазины и «культурные объекты» собраны на небольшом пятачке.
— Расчертите страницы на столбцы, — велела она. — Имя, номер, полк. — Она серьезно посмотрела на девушек. — Некоторые из этих людей будут в тяжелом состоянии, — сказала она, — и вам придется записывать со слов их товарищей, если те смогут сообщить вам какие-то сведения. — Она подвела девушек к большой парадной двери, открытой настежь, и сказала: — Ждите здесь, во дворе и, пока санитарные фургоны будут разгружаться, записывайте все. Возницы должны знать имена тех, кто не в состоянии ответить сам, но так бывает не всегда. Сестра Магдалина будет осматривать раненых и распределять по палатам, а вы записывайте, кто в какой палате.
Сестре Магдалине сестра Сен-Бруно представила их перед ужином.
Поэтому Ли распланировал заранее и эту московскую паузу, предназначенную воспоминаниям. Сначала он собирался пройти по Тверской, поскольку в два своих предыдущих приезда он из-за дел не смог побывать на этой улице, помнившей его молодые годы. Там же он решил позавтракать и заодно пообедать в своем любимом кафе «Птица», что над рестораном «Арагви». Впервые он переступил порог «Птицы» еще вместе с Исаной в 47-м — туда их пригласил для встречи и знакомства отверженный остальной частью семьи Т. дядюшка Миша, и с тех пор как у него появились частые командировки в уже давно опустевшую для него Москву, он старался ежегодно не менее двух раз бывать в этом кафе. Далее он хотел пройтись до магазина «Армения» и оттуда позвонить Черняеву, и если тот окажется дома, а куда старику деваться, взять бутылку армянского коньяка и двинуть к нему, чтобы узнать московские вообще и академические в частности последние новости. У Черняева за коньячком и хорошим кофе, всегда у него водившимся, можно было посидеть часов до шести и не спеша направиться на Ленинградский вокзал.
— Она старшая среди сестер милосердия, — сказала им сестра Сен-Бруно, — и руководит всей работой госпиталя. Разумеется, она подчиняется матери-настоятельнице, но в палатах ее слово — закон, как и слово любой другой из старших сестер.
Сестра Магдалина поприветствовала девушек, сообщила, что впереди их ждет много изнурительной работы, и вновь передала их на попечение сестры Сен-Бруно.
Но по неписаным законам, когда все очень хорошо наперед расписано, начинаются сбои. Так было и на сей раз: «Птица» почему-то именно в этот день открывалась «после 14 часов», как гласила табличка, и Ли с горя зашел в какую-то гнусную забегаловку. Телефон Черняева давал длинные гудки. Ли не хотелось далеко уходить от «Армении», чтобы взять ереванский разлив, если задуманное свершится, и он решил зайти в «Академкнигу», надеясь, что через полчаса—час Черняев наверняка окажется дома. В книжном он купил дядюшкин юбилейный сборник, где в мемуарном отделе были опубликованы его собственные воспоминания. Взял он его на всякий случай — вдруг захочется кому-нибудь подарить.