Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сюжетная завязка того лета в общих чертах схожа с описанным позже в поэме «Анна Снегина»: вокруг революция, молодой поэт возвращается в деревню, став там свидетелем самых разнообразных событий.

Но в жизни всё развивалось куда медленнее, маревнее, неспешнее.

«Бабы бегали к ней с просьбой написать адрес на немецком языке в Германию пленному мужу, — пишет Катя про Лидию Кашину. — Каждый день после полдневной жары барыня выезжала на своей породистой лошади кататься в поле. Рядом с ней ехал наездник».

Есенины жили совсем рядом с барской усадьбой; Сергей видел, как красиво помещица сидит на лошади, и спешил из дома, чтобы посмотреть на неё хотя бы издали.

Появилась цель: сойтись ближе.

Тимофей Данилин, друг Сергея, занимался с её детьми; он их и познакомил. Пригласил как-то Сергея оценить его занятия с наследниками помещика…

Кашина наверняка в прежние годы виделась с Есениным — но тогда он был юн, зелен, а она только собиралась замуж или была беременной, могла толком его и не заметить.

И тут вдруг — такой красивый, лёгкий, очаровательный — столичный поэт; откуда что взялось?

Между ними возникло что-то вроде взаимного интереса.

Он, пожалуй, влюбился — она, не подавая вида, принимала происходящее.

Есенин приходил к ней каждый день. Читал стихи.

Татьяна Фёдоровна, мать, снова была озадачена и напугана — и стала просить Сергея оставить барыню в покое: та, в конце концов, замужем, а муж, говорят, генерал.

Не ровен час, понесёт она от Сергея — что тогда со всем этим делать?

Матери дружба с помещицей казалась ненужной, дикой: чего там искать мужику — в барском-то доме?

Сергей от попрёков матери отмахивался.

Он уже несколько раз ловил на себе прямой, спокойный, но такой томительный взгляд Лидии… Разве может с этим что-то сравниться?

Но дома мать снова бралась за своё:

— Ты опять у барыни был?

— Да.

— Что же вы там делаете?

— Читаем, играем.

И сразу, чтобы оборвать разговор:

— Какое дело, где я бываю?

— Мне, конечно, нет дела, — отвечала мать, — а я вот что тебе скажу: брось ты эту барыню, не пара она тебе, нечего и ходить к ней. Ишь ты, нашла с кем играть.

Сейчас барыня бросит своего генерала, выйдет замуж за Сергея, который моложе её — и будет её сын воспитывать чужих детей.

А что в деревне будут говорить? Барыне всё едино — она за своим забором. А ей, матери, каково?

Однажды утром Сергей объявил:

— Я еду сегодня на яр с барыней.

Мать смолчала. Она с ним уже не справлялась.

И уехал.

После обеда, как в каком-то классическом рассказе, началась буря.

Всё грохотало и пенилось, налетел ветрище — крыша еле удержалась.

Мать, чуя недоброе, не находила себе места, несколько раз принималась молиться.

Вдруг на улице раздались истошные крики:

— Тонут! Спасайте!

Мать бросилась на улицу. Катя и Шура, в ужасе, остались дома.

Выяснилось, что оборвало паром и понесло на шлюзы.

Ударившись, паром неизбежно разбился бы, и все находившееся на нём упали бы в воду. Захлебнуться в такую непогодь мог даже хороший пловец. Тем более что Сергей свою барыню точно не бросил бы посреди реки. Потащил бы на себе со всеми её юбками — и оба ушли бы на дно.

…Паром остановили, но Сергея и Лидии там не было.

Мать несколько раз выходила его встречать.

К вечеру вернулся кучер Кашиной Иван и сказал, что барыня и Сергей… уехали вдвоём.

Есенин вернулся под утро.

На другой день во двор к Есениным прибежали дети Кашиной и принесли Сергею… розы.

Мать смотрела на всё это смурными глазами и молчала.

Сергей, потягиваясь, вышел на улицу и, присев, забрал у детей цветы.

Вернулся в дом, улыбаясь и ничего не видя.

…Что значили эти розы? «Прости, что нет…» или «Спасибо и доброе утро тебе, Серёжа»?

Кажется, всё-таки они значили «нет».

Если бы был хоть шанс на развитие их отношений, он бы не уехал тогда так скоро, в начале июля, в Петроград.

Зато в память о той встрече остались удивительные стихи, написанные через несколько дней после ночного приключения:

Не напрасно дули ветры,

Не напрасно шла гроза.

Кто-то тайным, тихим светом

Напоил мои глаза…

Сложно поверить, что всего через три недели Есенин женился.

* * *

Во второй половине июля 1917 года Есенин, Зинаида Райх и Алексей Ганин выехали в Вологодскую губернию.

Сергей и Зина по-прежнему называли друг друга на «вы», а Ганин всё так же ни о чём не подозревал.

Все трое были чуть возбуждены и чрезмерно внимательны друг к другу.

Из Вологды двинулись на Архангельск.

Там сели на пароход и поплыли: Умба, Кандалакша, Кереть, Кемь, Соловецкие острова. Древнейший Соловецкий монастырь, где когда-то будущему митрополиту Московскому и всея Руси Филиппу являлся Христос. Август — славное время, чтобы всё прочувствовать, обойти, рассмотреть.

От того путешествия у Есенина останется только одно странно-красивое четверостишие в стихотворении «Небо ли такое белое…»:

…Не встревожен ласкою угрюмою

Загорелый взмах твоей руки.

Все равно — Архангельском иль Умбою

Проплывать тебе на Соловки…

Сами географические названия, за которыми стоит огромная история, словно придают этим строчкам значение и отбрасывают на стихи тяжёлую, таинственную тень.

Это, конечно же, стихи о Зинаиде Райх.

И об их совместном плавании. «Синим жёрновом развеяны и смолоты / Водяные зёрна на муку…» Есенин даже море сравнивал с полем, а брызги воды из-под парохода — с работой жерновов, мелющих зерно.

Последняя строфа этого стихотворения:

…Так и хочется под песню свеситься

Над водою, спихивая день…

Но спокойно светит вместо месяца

Отразившийся на облаке тюлень.

О той дороге мы знаем только, что он просил Райх петь — и она пела.

И ещё: стоя на палубе и слушая Райх, Есенин видел тюленей.

Зинаида позже пыталась набросать воспоминания, но записала всего несколько слов: «Белое море — Соловки, рыбачка, чайка…»

Значит, была поразившая их рыбачка: лов рыбы в море — дело суровое.

Чайки на Соловках — особой, крикливой и наглой породы. В Петрограде таких не водилось.

Есенин тоже некоторое время спустя возьмётся за стихи о том путешествии, напишет несколько строк: «Далеко ты, Кандалакша… Север милый, где ты, где?» — посидит-посидит и ничего не придумает. Где, Север, где… Не знаю, где. Знаю зато, где Константиново.

…Деньги у путешественников заканчивались.

На обратном пути, когда Ганин куда-то отлучился, Есенин понял, что дальше подходящей минуты уже не найдётся, и почему-то шёпотом сообщил:

— Я хочу на вас жениться.

Зинаида помолчала и ответила:

— Дайте подумать.

Она уже подумала, но не могла же сразу выпалить: «Да!»

Есенин не понял и обиделся: какие тут ещё раздумья?

Они оба, что называется, были легкомысленны. Они ничего не имели — ни жилья, ни имущества, ни даже карманных денег. Более того, Сергей и Зинаида, в сущности, не знали друг друга.

Они даже не целовались ни разу.

Но всё уже закрутилось, завертелось; остановиться не было сил.

Думала Райх недолго: видимо, обратила внимание, что Есенин необычайно огорчён, — и решила всё разом исправить.

Сначала, чуть улыбаясь, кивнула головой. Есенин в ответ непонимающе тряхнул своими золотыми кудрями:

— О чём ты? Что имеешь в виду? Скажи словами!

Рядом уже сидел Ганин.

Зинаида твёрдо произнесла:

— Да.

Ганин поначалу удивлённо, а потом, словно о чём-то разом догадавшись, оглядел их.

Есенин не сводил с Зинаиды глаз. Та чуть покусывала губу.

Уже из Вологды Райх отбила отцу телеграмму: «Вышли сто, венчаюсь».

Ганин не стал устраивать сцены: Райх даже не намекала на возможность их сближения — ну пусть хоть Есенину повезёт.

Венчаться решили немедленно.

У Зины оказался отличный отец: даже не спросив, на кого пал выбор дочери, выслал деньги.

Хватило на обручальные кольца и оплату венчания. Нарядиться Зинаиде было не на что. Она стояла перед аналоем в белой блестящей кофточке и чёрной шуршащей юбке.

Венчались 30 июля 1917 года в древнем храме Святых Кирика и Иулитты Толстиковского церковного прихода Вологодского уезда. Шафером со стороны невесты был Ганин — и это трогательно, как в какой-то либо очень плохой, либо очень хорошей повести.

Букет невесте Есенин нарвал на лужке по дороге к храму.

Ночевали у кого-то из ганинских родственников.

Есенин был уверен, что Зина невинна. Для него это было крайне важно. Даже успел до венчания спросить, так ли это. Она соврала, что так, — куда ей было деваться?

Есенина несказанно удивило, что это оказалось неправдой. У его 23-летней жены уже были мужчины.

* * *

Вернувшись в Петроград, вместе они не поселились.

Райх жила на 8-й Рождественской, Есенин на Литейном проспекте, дом 49, — не один, а в компании левых эсеров, бывших подпольщиков. Среди них он чувствовал себя вполне органично. Не хуже, чем с молодой женой.

Раздора между ними пока не случилось — просто договорились друг другу «не мешать».

Но визит вежливости родителям Райх всё-таки следовало нанести — в конце концов, отец должен был знать, куда ушли его 100 рублей.

В конце августа молодожёны отправились в Орёл.

Дед Зинаиды Райх потом расскажет: «…приехали трое в Орёл, Зинаида с мужем и какой-то белобрысый паренёк. Муж — высокий, темноволосый, солидный, серьёзный. Ну, конечно, устроили небольшой пир. Время трудное было. Посидели, попили, поговорили. Ночь подошла. Молодым я комнату отвёл. Гляжу, а Зинаида не к мужу, а к белобрысенькому подходит. Я ничего не понимаю. Она с ним вдвоём идёт в отведённую комнату. Только тогда я и сообразил — муж-то белобрысенький. А второй — это его приятель».

Вторым был Ганин.

Рассказ деда передаёт одну важную есенинскую черту: при всей своей кажущейся ласковости с женщинами, в том числе с прекрасной Зинаидой, он вёл себя сдержанно, по-крестьянски, даже, быть может, несколько отстранённо. Мало кто вспоминал Есенина наглядно заботливым по отношению к очередной своей жене или подруге.

После Орла, в середине сентября, они всё же поселились вместе — второй этаж дома 33 по Литейному проспекту, две комнаты в квартире 2, окна во двор.

Начиналось всё в какой-то степени идиллически.

Есенин ночами работал, вставал поздно, долго умывался и растирал себя полотенцем. Он был очень чистоплотен.

Владимир Чернявский — пожалуй, в то время лучший друг их семьи — описывал быт молодых так: «Жили они без особенного комфорта (тогда было не до этого), но со своего рода домашним укладом и не очень бедно. Сергей много печатался, и ему платили как поэту большого масштаба. И он, и Зинаида Николаевна умели быть, несмотря на начавшуюся голодовку, приветливыми хлебосолами».

Райх отлично готовила; Есенин потом не раз об этом вспомнит. Борщ у неё получался особенно вкусным. Она стряпает — он смотрит: семья.

Сергей с удовольствием рассказывал приходящим к ним в гости и про путешествие к Соловкам, и о поездке в Орёл. Всё-таки это был первый его настоящий семейный опыт — с Изрядновой он едва ли прожил более двух недель кряду.

Блок однажды запишет в дневнике: «Есенин теперь женат. Привыкает к собственности». Здесь слышится мрачный юмор Блока: кажется, под собственностью он подразумевал Райх. Свою жену Блок собственностью не считал — в физическом смысле, но и себя самого ничьей собственностью тоже. Блок однажды лениво прикинул, что у него было от ста до трёхсот увлечений или случайных встреч.

Есенин потребовал, чтобы жена оставила работу в редакции «Дела народа» и занятия в скульптурной мастерской:

— Может, там у вас ещё и голые натурщики есть? Тебе надо рожать, а не заниматься не пойми чем.

22-летний муж сказал как отрезал.

В «Дело народа» сходил сам и объявил:

— Больше она у вас работать не будет.

Из эсеровской партии тоже велел выйти.

Есенин оказался очень ревнивым.

Райх, наверное, была немного озадачена — с виду такой лучистый мальчик, а смотри-ка.

Она всё сделала, как сказал муж, тем более что немедленно забеременела, чуть ли не в первые дни совместной жизни.

«Но в ней дремали вспыльчивость и резкая прямота, унаследованные ею от отца», — напишет позже их дочь Татьяна.

Два стихийных характера — Зинаиды и Сергея — неизбежно должны были задеть друг друга краями.

Но какое-то время протянули почти безоблачно.

Однажды Есенин отправился знакомиться с Петром Орешиным, вернувшимся с фронта, где исключительной храбростью заработал два георгиевских креста.

Душевно поговорили. Пётр предложил ему остаться ночевать — уже была глубокая ночь, — но Сергей ответил:

— А жену кому?.. Я, брат, жену люблю! Приходи к нам… Да и вообще… Так нельзя… в одиночку!..

21 сентября праздновали день рождения Есенина. Свет в Петрограде отключили, но и керосиновая лампа с десятком свечей отлично освещала их компанию: Иванов-Разумник, Ганин, Орешин, художник Константин Соколов, двое соседей, с которыми познакомились и задружились.

(Чернявского не было — у него только что умер старший брат.)

Вина раздобыли, Зина ухитрилась наготовить угощений.

Свирская подошла чуть позже.

И тут в Есенине что-то взыграло.

Быть может, кто-то из гостей на Зину не так посмотрел или она на кого-то.

В отместку Сергей предложил Свирской выпить на брудершафт. Та не перевела предложение в шутку, а согласилась.

Поцеловались. Гости тактично посмеялись, Зина смолчала.

Есенин не унимался: в какой-то момент схватил Свирскую за руку — он называл ей Миной, настоящим именем, а не Марией — и, взяв свечу, увёл во вторую комнату.

Там уселся за стол и начал писать.

Свирская прислушивалась к голосам в соседней комнате, понимая, что у них тут подозрительно тихо, и через минуту не выдержала:

— Сергей, я пойду.

— Нет, сейчас, — ответил.

Через несколько минут дописал ей стихотворение — из пяти четверостиший:

…О радостная Мина,

Я так же, как и ты,

Влюблён в мои долины,

Как в детские мечты…

Она прочитала и спросила:

— Серёжа, почему ты написал, что влюблён так же, как я? Ведь ты меня научил любить.

Вопрос был двусмысленный: то ли он научил Мину Львовну любить русские поля, то ли вообще любить.

Есенин двусмысленность эту понял, но ничего не ответил.

Они вернулись в соседнюю комнату и там Сергей, довершая начатое, прочитал стихи, посвящённые Мине, вслух.

С одной стороны, Зине стало ясно, что они там хотя бы не целовались.

С другой — ну зачем так делать?

Сам ревнует и ревности своей не стесняется, а над ней так подшучивает.

Или можно сказать «издевается»?

Когда праздник завершился, Есенин отправился провожать Мину. Хотя ведь было кому.

* * *

— От Клюева я ухожу, — сообщил Есенин Орешину в первый же день знакомства, когда выпили самовар чаю и съели запас орешинской колбасы. — Совсем старик отяжелел.

Старик, смотрите-ка — 33 года.

Орешин был 1887 года рождения — саратовский, сын швеи и приказчика мануфактурной лавки, учился в четырёхклассной школе, но даже её не окончил, а позже, как и Есенин, уехал за славой.

Разница в возрасте между Орешиным и Клюевым была три года.

Но дело тут, конечно, не в годах: Клюев в прежнем качестве был больше не нужен Есенину.

Крестьянские свои наряды Есенин снял и безвозвратно забыл.

Он больше не хотел, чтобы кто-то вёл себя рядом с ним как старший и заслонял его.

В свои двадцать два Есенин сам претендовал на первенство.

Пусть Клюев будет («…а поэт огромный», — признаётся Есенин Орешину) — но только среди других: Орешина, Ганина, Клычкова, Карпова, Ширяевца.

Хотя в этой компании Есенин самый молодой, но зато самый талантливый и дерзкий, а значит, главенствовать будет он. Клюев же пусть сбоку пристраивается.

В те месяцы Есенина был очарован Белым. Блок заметил, что Есенин даже манеру разговаривать успел перенять от Белого: взволнованную, сбивчивую, вдохновенную.

Белый был сильным поэтом, с обилием восклицаний, перепадов и сломов, хотя шёл в большой степени от ума. В период создания своей революционно-христианской космогонии Есенин по внешним признакам созвучен с Белым, но вскоре вернулся к природной распевности и мысли сердечной, а не умственной.

Однако о повести Белого «Котик Летаев» Есенин напишет единственную за всю жизнь рецензию на прозаический текст, называя его гениальным.

«Буйство глаз и половодье чувств» из позднего стихотворения Есенина — это чуть (и в лучшую сторону) переиначенные «водопады чувств» из «Котика Летаева».

Но главным для них на то время была схожесть восприятия происходящего в стране. Белый слышал «ритмы Нового Космоса». Писал так: «Как подземный удар, разбивающий всё, предстаёт революция; предстаёт ураганом, сметающим формы».

Белый мог бы сменить Клюева и стать для Есенина более чем учителем — другом. Однако он в учениках не нуждался, да и социальная разница неизбежно сказывалась. Белый — на самом деле Борис Николаевич Бугаев — был профессорским сыном и наследственным дворянином. Всё то в происходящей революции, что Есенин считал частью собственной природы, Белый видел очередной, взамен прежних, формой. Это неизбежно чувствовалось.

Иванов-Разумник предложил тогда Белому редактировать сборник «Скифы»; но Есенин точно знал, что настоящий скиф здесь он, и все были обязаны с этим считаться.

Орешину Есенин, хотя и смеясь, признался, будто бы чуть иронизируя над собой, но одновременно делая серьёзную заявку: «А знаешь… мы ещё и Блоку, и Белому загнём салазки!»

«Мы» в этом случае было не столько данью приятельству, сколько попыткой говорить за всё простонародье разом.

Есенин, вспоминает Орешин, «хохотал без голоса, всем своим существом, каждым своим жёлтым волосом в прихотливых кудрявинках, и только в синих глазах, прищуренных, был виден светлый кусочек этого глубоко внутреннего хохота».

* * *

Февраль, помимо надежд, дал слишком мало. И тут грянуло событие, о котором Есенин и догадываться не мог. Даже если слышал какие-то смутные разговоры в эсеровских кругах, думал об этом куда меньше, чем о своих новых поэмах.

Разом, в один день, настало время большевистское.

«Есенин принял Октябрь с неописуемым восторгом… весь его нечеловеческий темперамент гармонировал с Октябрём», — констатирует Орешин.

Слово «нечеловеческий» здесь не случайное: это не эпитет, а что-то вроде диагноза.

Случившееся казалось необъятным — больше любого другого события не только в русской истории, но даже в мировой.

Более всего в это время Есенин читал Библию.

Так совпало, что и на этот раз Есенин встретил Рюрика Ивнева на набережной Невы. Тот, быть может, уже искал глазами проулок, куда можно спрятаться, но увидел, что Есенин один — и радостный, будто распахнутый настежь.

— А я брожу, целый день брожу, — говорил Есенин. — Всё смотрю, наблюдаю. Посмотри, какая Нева! Снилось ли ей при Петре то, что будет сейчас?

Сами названия «маленьких поэм», написанных им сразу после Октябрьской социалистической, — «Пришествие» и «Преображение» — показательны.

Есенин будто ощутил возвращение Бога на землю и ждал от него немедленных чудес. Не богохульствуя вовсе, а замирая от счастья, просил звонким голосом: «Господи, отелись!»

Многие помнят этот кажущийся хулиганским призыв, но часто забывают, когда это написано: ноябрь 1917-го.

В современной православной традиции такие высказывания, как «Господи, помилуй!» или «Слава Богу», считаются краткими молитвами.

Есенинский случай именно таков — он молился.

Господь должен был дать миру «красного телка» — этот образ, символизировавший крестьянский рай, преследовал Есенина.

Оставив в стороне едкую иронию прозаика и старика Александра Амфитеатрова, решившего, что Есенин просто соскучился по телятине, отметим иное.

«Телись» надо понимать как производное от «тела». Есенинские слова стоит читать как «Господи, воплотись заново!».

Ходасевич первым догадался, что «красный телок» у Есенина равен Христу.

И тогда сразу всё становится на свои места.

«Господи, я верую!» — так начинается первая из вышеназванных поэм, «Пришествие».

Поэт уверяет Господа, что Христос несёт свой крест «из прозревшей Руссии» — и надо спасти Его. Сама Русь сошла на землю из «звёздного чрева» и попрала смерть.

Завершается «Пришествие» поэтической молитвой — и снова не персонифицированной, а произносимой Есениным как бы от лица всех стоящих рядом с ним:

…Уйми ты ржанье бури

И топ громов уйми!

Пролей ведро лазури

На ветхое деньми!

И дай дочерпать волю

Медведицей и сном,

Чтоб вытекшей душою

Удобрить чернозём…

Тот же возвышенный настрой и в финале «Преображения»:

…Зреет час преображенья,

Он сойдёт, наш светлый гость…

Убеждённость Есенина, что юность его и расцвет дара чудесным образом совпали с величайшими событиями в человеческой истории, была непреложна.

Господь, уверял Есенин, смотрит на его Русь и думает о ней:

…А когда над Волгой месяц

Склонит лик испить воды, —

Он, в ладью златую свесясь,

Уплывёт в свои сады.

И из лона голубого,

Широко взмахнув веслом,

Как яйцо, нам сбросит слово

С проклевавшимся птенцом.

Осталось только дождаться этого слова, понять его и пропеть первым.

Отец Есенина, Александр Никитич, который на ласковое слово щедр не был — обе сестры жаловались, что с детьми он общаться совсем не умел, — в те же дни вдруг напишет сыну:

«Очень болит сердце о тебе, Серёжа… На днях во сне я видел своего отца, который очень тобой любовался. Ради Бога, пришли ответ поскорей».

Письмо получилось будто не мужское, а материнское.

Пока Сергей призывал Господа спасти Сына, явившегося в Русь, его собственный отец, думая о своём сыне, предчувствовал недоброе.

Есенин за полтора месяца так и не нашёл времени, чтобы ему ответить. Не дождался папаша письма.

* * *

О поэтических возможностях Есенина той поры говорят даже его черновики.

Пробуя сочинить новое стихотворение, он пишет первую строку, но почему-то останавливается и решает начать другое стихотворение.

«Мне полной чашей нести…»

Нет.

«Строгие равнины…»

Нет.

«Колесом на чёрную дорогу…»

И снова — нет.

Но за каждой оборванной строкой стоит огромное!

Предсказание собственной судьбы. Суть его поэтики. И даже готовые названия для трёх книг — хоть поэтических, хоть прозаических.

А это всего лишь наброски, которые он никогда потом не использовал.

22 ноября 1917 года Есенин устроил свой первый авторский вечер. Заказал и собственноручно расклеил афиши, на которых было объявлено, что автор выступит с чтением стихов из «Радуницы», поэм «Октоих» и «Пришествие».

Представление Есенина о его месте в поэзии — если не центральном, то в центре, среди немногих иных — и реальное положение дел пока не вполне совпадали. До тех времён, когда на его выступления будут вызывать конную милицию, чтобы предотвратить столпотворение, ещё надо было дожить.

На выступление пришли друзья, несколько солдат, жильцы ближайших домов — всё какое-то развлечение! — и десятка полтора-два слушателей. Первые ряды почему-то никто не занял, все будто бы стеснялись, расселись по дальним углам зала.

Вступительное слово сказал Владимир Чернявский.

Есенин, не смутившись количеством публики, читал страстно. Всё в итоге получилось: и зрители к сцене передвинулись, и аплодисменты зазвучали, и общее вдохновенное чувство возникло.

Таков был его почин: сольным голосом, в самом широком смысле, он запел именно тогда — в ноябре 1917-го.

В ноябре Есенин проведёт ещё один вечер, но уже в компании Орешина и Чапыгина.

Всем они были хороши, но не хватало в них задора, что ли, вызова, дерзости.

С Клюевым Есенин составлял артистическую пару; законы сцены, увы, значили много. Теперь стало ясно, что работали они на контрасте: Клюев — тяжёлый, на вид старше своего возраста едва ли не вдвое, с моржовыми усами, стоялыми глазами — и юный, переливчатый, звонкий, синеглазый Есенин.

Клюев к тому же был не просто большим поэтом, но и настоящим артистом.

А Орешин — просто читал. На сцене стоял колом, не шутил, всё делал слишком всерьёз. Ещё более удивительно: этот бывалый солдат, многократно ходивший под смертью, вдруг терялся, если публика слушала рассеянно, и не умел управлять залом.

А поэту нужно уметь и это. Иначе не заметят.

Время требовало чего-то нежданного.

Отстранённое высокомерие Блока, северянинское подвывание, медоточивая манера Клюева — всё это Есенину категорически не подходило.

Но что было нужно?

Футуристов, явившихся и загремевших ещё в начале войны, Есенин знал плохо — они казались совсем чужими; но… в их поведении, в их скандалах что-то было.

Клюев, догадавшись, что отставлен, в октябре — ноябре написал «Ёлушку-сестрицу»:

…Белый цвет Серёжа,

С Китоврасом схожий,

Разлюбил мой сказ!..

В те же дни Есенин о Клюеве скажет, что тот стал его врагом.