Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

- Не наступи на кота, когда будешь выходить.

Спустя каких-то двадцать минут после ухода Джоди Томми решает, что стирка и уборка подождут и лучше ему самому заняться поисками услужающего. Маленькое черное платье - это, конечно, неплохо, но обойдемся и без него.

Дом Томми покидает, внимательно глядя под ноги, чтобы не споткнуться об Уильяма с Четом.

Восемь

Она идет во всей красе

«…Проблема в том, что многое во мне самом представляет для меня загадку. Всю жизнь я трудился над тем, чтобы вылепить себя заново, подобно тому как культуристы создают себе новое тело, накачивая мышцы согласно рекомендациям и картинкам из журнала по бодибилдингу. Да вот штука-то как раз в том, что я выстраивал свою личность не изнутри, а снаружи, для защиты от всего, что могло угрожать извне.

Джоди шествует по Коламбус-авеню уверенной походкой модели. Поднялся ветер, клочья холодного тумана - или это призраки отвергнутых поклонников? - щекочут ей кожу. Как сладко превратиться из жертвы (ах, на меня сейчас нападут, за углом прячется убийца, а по пятам идет насильник) в охотника! Томми никогда не понять, как это здорово - шагать по темной ночной улице и упиваться сознанием, что ты здесь сильнее всех и тебе некого и нечего бояться. Пока Джоди не превратилась в вампира и не прошлась в новом качестве по городу, она и ведать не ведала, что в ее душе, как и у всякой женщины, постоянно жил страх. Мужику не постичь этого. Отсюда вечернее платье и туфли на каблуках - дополнительный вызов. Пусть какой-нибудь недоразвитый самец только осмелится посмотреть на нее как на жертву! Хотя, по правде говоря, до прямого столкновения дошло только раз - и то тогда на ней была мешковатая футболка и джинсы. Джоди обожает драться. Само сознание, что она может отметелить любого мудака, веселит ей душу. Это ее маленький секрет.

Теперь же эта дурацкая личина большей частью порвалась, пришла в полную негодность. Нужно все начинать заново, то и дело заглядывая внутрь себя, чтобы понять, что же там на самом деле творится. Не знаю, смогу ли, выйдет ли у меня. Может, все, что получится, – это сложить вместе куски прежнего Эла, подштопать, а места, где чего-то не хватает, просто чем-нибудь залепить?

Когда страха нет, город превращается в настоящий карнавал чувств. Нет больше тревоги и беспокойства, мрак ничего не скрывает, желтый цвет не настораживает, дым не обязательно указывает на пожар, а бормотание четырех китайцев, прилипших задницами к машине, становится безобидным трепом. Джоди слышит, как при ее появлении у них учащается сердцебиение, вдыхает смрад пота, чеснока и оружейной смазки. Ей знаком запах страха и надвигающейся опасности, сексуального возбуждения и покорности, хотя она и не смогла бы его точно описать. Вонь - она и есть вонь. Все равно что цвет.

Например, мне предстоит научиться жить, испытывая страх. Смириться с ним. Теперь-то я понимаю, что он всегда был свойствен людям и потому бороться с ним не имеет смысла. Без него мы так и остались бы обезьянами, ничего не добившись. Страха вовсе не нужно стыдиться. Он естествен и необходим – как игра или боль. И мне надо научиться с этим жить».

Попробуйте-ка описать синий цвет, не употребляя при этом слова «синий».

Вот видите!

В такой поздний час народу на улице не так много, хотя выпивохи еще переползают из бара в бар, из дверей ресторанов выходят отужинавшие, в сторону стриптиз-клубов Бродвея шагают студенты, а из «Коббс комеди клаб» высыпала шумная толпа досмеивающихся зрителей - все вокруг вызывает у них веселье, они несут с собой тепло, и сигаретный дым, и запах духов. Здоровая розовая аура окружает их.

Китайцы у машины - те еще ребятишки, но на Джоди они вряд ли нападут. А жалко. Один из них (у которого пушка) шипит что-то на кантонском диалекте, похабщину небось какую-нибудь, по тону заметно. Джоди на ходу поворачивает голову и с широкой дружелюбной улыбкой кричит:

В моем сне птенцы вылупляются из всех четырех яиц, отложенных Пертой. В ее новом выводке один желтенький, а остальные темненькие. Перта говорит, что желтый птенчик – девочка, а темные – мальчики. Я до сих пор не разбираюсь в таких вещах; возможно, мне так и не удастся научиться делать это так, как умеют птицы. А днем вылупляются птенцы из яиц Перты, которые та снесла в гнезде на дереве, – оказывается, она вовсе не стерильна. Так что теперь я спокоен насчет моей Перты. Канарейки в гнездовых клетках спариваются, как сумасшедшие. В пяти гнездах из восьми уже есть полный выводок. Когда для них настанет пора покинуть гнездовые клетки, я всех их пересажу в большую клетку для самок, чтобы в клетке, где прежде жили самцы, могли оставаться мои летуны. Кстати, она тоже начинает заполняться новым поколением птенцов. Гнезда в ней построены из материалов, которые их родители раздобыли на воле. Они весь день то вылетают, то возвращаются обратно – ну прямо как голуби. Приходится все время держать проволочные воротца открытыми. Отверстие слишком мало, а посадочная площадка слишком высоко расположена и слишком узка, чтобы внутрь могла забраться кошка.
Я еще не знаю, что сделаю, когда птенцы подрастут и начнут летать по всей клетке. Мне предстоит решить, оставлять выход наружу открытым или нет. Ведь эти птицы не будут приучены возвращаться на свист и вообще прилетать обратно в вольер. Сообщат ли им родители, как это делается? Поймут ли они, что единственный подходящий для них корм находится в клетке? Пожалуй, рискну и оставлю дверцу открытой. Пока их кормят родители, они будут прилетать назад. Так у них выработается соответствующая привычка. К тому времени, когда они начнут самостоятельно лущить семена, я смогу окончательно понять, возможно такое или нет. Смогут ли они жить на свободе и в то же время оставаться частью живущей в вольере стаи.
В моем сне настоящая жизнь все больше кажется сном. Я летаю, пою, помогаю кормить птенцов. Затем они покидают гнездо, и я учу их летать. Учить их летать на свободе почти так же прекрасно, как летать самому. Обучение искусству полета – это лучшее, что есть в снах, где я летаю. Перта счастлива и уже выхаживает детишек, появившихся из яиц новой кладки. Им уже целая неделя от роду. С птенцами из первого выводка я летаю во все мои любимые места. Некоторые из моих детей, родившихся в прошлом году, тоже частенько присоединяются к нам, особенно самцы, которые не так привязаны к своим гнездам. Для молодых канареек они что-то среднее между дядюшками и старшими братьями и помогают мне их учить. Как это здорово – быть одновременно и папой, и дедушкой. Я чувствую, будто становлюсь братом собственным детям. Как это плохо, что люди уже слишком стары, когда им приходит пора возиться с внуками.
У другой канарейки – той, которую я днем тоже называю Пертой и которая тоже свила гнездо на дереве, – также вылупились птенцы из второй кладки. Кажется, их у нее трое. Гнездо расположено так высоко и так хорошо спрятано, что остается только догадываться. Я бы так и не знал, что они появились на свет, если бы не их писк, когда они просят есть. В моем же сне, кроме Перты и меня, нет других канареек, которые свили бы гнездо не в клетке.
То, как мои канарейки приспособились к жизни на воле, может служить доказательством, что они сохранили многое из своих прежних умений, с той поры, когда их еще не посадили в клетки, – несмотря на проведенные в неволе века и бесчисленные попытки скрестить их с птицами других видов. Я чувствую, что, если бы мои канарейки могли находить подходящий корм, они, пожалуй, сумели бы прожить и без меня.
Едва птенцы из гнезда, свитого на воле этой второй канарейкой, начинают вскарабкиваться на его край и неустойчиво там балансировать, я замечаю, что на крыше крыльца все время сидит какой-то драный котяра и пристально на них смотрит. Я не уверен, что ему под силу запрыгнуть с крыши крыльца на крышу дома, но на всякий случай бросаю в него камни, пока он не убирается восвояси. Все это действительно может обернуться бедой, когда птенцы начнут летать и, порхая, выпрыгивать из гнезда на землю. Ума не приложу, как бы мне отвадить этого котяру.
В клетке для самок уже шестьдесят две молодые птички, а в гнездах подрастает новое пополнение. Кажется, в этом году будет еще больше канареек, чем в прошлом, и это не считая деток моих летунов. Приходится тратить прорву денег на корм, но денег у меня достаточно. Я просто говорю отцу, сколько мне нужно, и он выдает.
Дети летунов, уже никого не спрашивая, покидают вольер и возвращаются, когда захотят. П- Эй, ходя, отсоси!

охоже, здесь никаких проблем не предвидится. Они все тут как тут, стоит им почувствовать голод или пожелать спокойно провести ночь на любимом насесте. Их матери в основном возятся уже со вторым выводком, но самцы летают вместе с молодняком. Некоторые юные самцы уже начинают выводить свои пока несовершенные трели. Их отцы еще прилетают на мой свист, но молодежь не обращает на меня никакого внимания. Это здорово, что они такие самостоятельные; почти ничто не привязывает их к моей клетке. Большинство самок не слишком часто покидают свои гнезда, потому что у них там и так много хлопот. Мне все еще удается подозвать свистом ту самку, у которой гнездо на дереве, склонившемся над крышей. Она слетает с него на минуту-другую и клюет корм у меня с пальца, но затем возвращается в свое гнездо. Приятно видеть, как сознательно относятся канарейки к своим материнским обязанностям.
Молодежь из числа летунов повадками стала очень напоминать диких птиц. Они не знают, что значит быть запертым в клетке. Они улетают от двора дальше, чем другие, а еще они больше любят собираться в стаю, чем их родители. У родителей этот инстинкт кажется совсем угасшим, тогда как их дети собираются в стаи почти так же, как голуби. Они гораздо пугливей, и в случае чего вся стая моментально вспархивает на макушки деревьев.
Все эти канарейки начинают питаться тем кормом, который я оставляю снаружи для Перты и другой молодой самочки. Тогда я решаю перенести эту кормушку внутрь. Теперь единственное, чем я могу заманить их на ночь в клетку, – это их корм. После вечерней кормежки птиц, сидящих в гнездовых клетках, я опускаю проволочки, закрывающие дверцу на внешней стенке клетки, так что, когда мои летуны возвращаются поесть, они уже не могут опять выбраться на улицу. С помощью такой уловки мне наконец удается их пересчитать. По всей видимости, птенцов-летунов у меня уже около двадцати. Уровень воспроизводства совсем не тот, что в гнездовых клетках-садках. Но ведь потерь гораздо больше. Кроме того, я не вынимаю яйца, когда это требуется. Это значит, ни в одном из гнезд не вывелось больше трех или четырех птенцов в одной кладке.
Мне совсем не нравится, что молодые летуны относятся ко мне как к еще одной опасности. Я им не враг. Они мне почти как собственные внучата, но они меня не узнают. Мой сон основывается на них, однако они практически отделились от него, стали совсем дикими.


Азиаты суетятся и размахивают руками, тот, что поумнее (от него так и смердит страхом), удерживает типа с пистолетом. Молодец, жизнь корешу спас.

«…Возможно, я работал над собой в основном, чтобы «победить» отца, то есть не просто победить физически, устроив ему взбучку, а превзойти его по всем статьям. Вот так и вышло, что я стал похож на него. Мы начинаем походить на людей, в соревнование с которыми вступаем. Так дикари-каннибалы съедают кусок побежденного врага, чтобы к ним перешло его мужество. Просто с ума сойти!»

«Девчонка точно из полиции. Или из дурки сбежала. Какая-то она не такая».

Китайцы опять прижимаются к своей изукрашенной «хонде», возбужденные и расстроенные. Джоди усмехается и сворачивает в переулок.

«Это моя ночь, - шепчет она про себя. - Моя и больше ничья».

На узкой улочке перед ней всего один прохожий. Аура у него словно перегоревшая лампочка: черно-серая в крапинку. Спина у мужчины сгорблена, в его неуклюжих движениях сквозит мрачная решимость, будто он знает, что если остановится, то уже не сдвинется больше с места. Похоже на правду, кстати сказать. На нем мешковатые вельветовые штаны, при ходьбе они даже не шелестят, а пищат по-мышиному. Порыв ветра доносит до Джоди резкий запах неопрятности, затхлого табака, страшного, хронического недуга и отчаяния.

Настроение у Джоди падает.

И тут случается беда. Я выхожу утром кормить птиц, смотрю вверх, на гнездо на крыше, и вижу того самого котяру, а в зубах у него один из моих птенцов. Он подкрадывается, готовясь вонзить когти в еще одного, сидящего на ветке под самым гнездом. Канарейка-мать как обезумевшая кидается на кота, и тому чуть не удается ее схватить. Что происходит со вторым птенцом, мне не видно.
Я кричу и принимаюсь швырять в кота камнями. Но тот приседает, увертывается и все тянется к ветке, а потом, когда мать подлетает достаточно близко, начинает ловить уже ее.
Я свищу канарейке-матери, чтобы она летела ко мне, и она опускается на мой палец, но снова покидает его прежде, чем мне удается ее поймать. Она летит обратно на дерево. Я бегу в гараж и вытаскиваю лестницу. Выходит отец. Он помогает приставить лестницу, чтобы я мог забраться на крышу крыльца. Выходит мать. Она боится, что я упаду, а отец опоздает на работу.
Мне удается залезть на крышу. Кот не сдается, но, когда я встаю во весь рост и протягиваю к нему руки, пятится. Теперь, увидев мою поддержку, канарейка-мать нападает на кота с удвоенной храбростью. Он по-прежнему не выпускает изо рта тельце ее птенца. Тот, второй, до которого он пытался добраться, отступает по ветке к гнезду, откуда, свесившись через край, на все это смотрит третий птенец.
Но едва я забираюсь на крышу дома, как коту удается, взмахнув лапой, задеть нападающую на него канарейку. Она падает. Я прыгаю вперед, чтобы оказаться там раньше кота, но тот опережает меня. Он выпускает птенца и стискивает ее зубами прежде, чем я могу что-либо сделать. Я хватаю кота за переднюю лапу. Он царапается, а мне удается перехватить руку и сжать его горло. Он разжимает зубы и выпускает птичку. Но уже слишком поздно. Она мертва. Я поднимаю маленькую канарейку. Выпускаю кота, и он, прошмыгнув мимо меня, прыгает на крышу крыльца. Отец стоит с палкой наготове рядом с бочкой для дождевой воды. Кот прыгает на землю и приземляется рядом с ним. Палка описывает полукруг, но не достает до него.
Я спускаюсь и осматриваю этих двух канареек. У обеих сломана шея. Коты знают, как убить птицу вернее всего.
Прежде чем убрать лестницу, я поднимаюсь на крышу и забираю из гнезда двух оставшихся птенцов. Их нетрудно поймать, они еще не летают. Я помещаю их в клетку для моих летунов вместе с другим молодняком. Может, кто-нибудь из самцов признает их и займется воспитанием сироток. Перед тем как отправиться в школу, я оставляю им побольше корма и надеюсь на лучшее.
Вернувшись домой, я нахожу их в полном порядке и добавляю корма. Уверен, что их кто-то кормит. Самцы не могут запомнить всех своих птенцов, так что один из них становится отцом для этих бедняжек.
Следующей ночью в моем сне я очень боюсь, что может случиться несчастье, но все проходит гладко. Гнездо Перты в порядке, кота нигде не видать. Наше гнездо находится на слишком большой высоте и слишком хорошо скрыто ветками, чтобы кот его заметил. Я говорю с Пертой и пытаюсь рассказать ей, насколько опасны коты, но она никогда их не видела и не понимает, о чем я толкую. Я почти решаю перенести наше гнездо в клетку. Интересно, что будет, если я днем залезу на дерево и сниму оттуда гнездо. Покинет ли его ночная Перта? А может, оно останется на прежнем месте? Риск слишком большой. Во мне крепнет уверенность, что если я буду осторожен, то ничего не случится. В моем сне вовсе не обязательно должно происходить то, что случается днем. А гнездо желтенькой канареечки во сне вообще отсутствует.
Неделю спустя, когда я успокаиваюсь и думаю, что всякая опасность миновала, во сне я опять вижу того же кота, карабкающегося на наше дерево. Я нахожусь чуть выше и как бы позади гнезда, в котором сидит Перта. Наши детки только что начали вылезать на его край. До этого они были слишком малы, а теперь они подросли. Можно ожидать самого худшего.
Кота Перта все еще не видит. Первый выводок наших детей, родившихся в этом году, все четверо, улетели со своими старшими братьями туда, где у меня когда-то была голубятня, спрятанная в кроне дерева. Что делать? Ничего не приходит в голову. Остается ждать и наблюдать за котом. Я вижу его отчетливо как никогда. У него рваное ухо, оно висит, как у собаки. И вообще я вижу его в мельчайших подробностях. Я и не знал, что смог рассмотреть кота настолько хорошо. Ведь я был очень занят, думал совсем о другом, когда боролся за жизнь канареек; я и не знал, что внимательно разглядываю этого кота.
Вот что мне надо сделать: прервать сон. Надо проснуться. Необходимо опять превратиться в Птаху, взрослого парня, и что-то сделать с проклятым котом. Но я нЛадно. Мрак и ночь окутывают ее плотным уютным покрывалом, и ничто не может ей помешать.

е могу. Не могу заставить себя выйти из сна. Я оказался не с той стороны двери, ключ остался там, а не здесь. Это похоже на то, когда просыпаешься и не уверен, что можешь пошевелиться, и боишься попробовать. Я не могу заставить себя попытаться. Птичье начало во мне слишком сильно. Птица не знает, что может все прекратить, если уйдет. Птица во мне слишком боится кота, чтобы отстраниться от него. Эта птица должна оставаться здесь, чтобы защищать Перту и наших детей. Во мне не осталось веры в какое-либо другое существование. И все-таки сидящий во мне парень знает, что канарейка не может одолеть кота.
Я сдаюсь. Жду и наблюдаю, как кот, цепляясь когтями за ствол, подбирается ближе и ближе. Каждая клеточка моего тела хочет улететь прочь. Но мой птичье-человеческий мозг заставляет не двигаться с места. Я пытаюсь догадаться, что может произойти в моем сне дальше. Неизбежна ли смерть Перты? Если она увидит кота, бросится она на него или улетит?
Я прыгаю вниз, в гнездо.
– Послушай, Перта, почему бы тебе не отправиться полетать? А я посижу здесь, в гнезде.
Перта глядит на меня. Она устала и не прочь размять крылья, но ей не хочется улетать. Она чувствует мой страх, ее нельзя обмануть. Мне кажется, что, если ее не будет в моем сне, я смогу проснуться. Я опять говорю ей, что мне хочется, чтобы она отдохнула – мне захотелось побыть с детьми одному.
Перта понимает, что тут что-то не так, но вылезает из гнезда. Птенцы встревожены и начинают пищать, требуя кормежки. Я занимаюсь ими, и они успокаиваются.
– Все в порядке, Перта. Полетай. Наши отправились в лес. Давай, посмотри, что они там делают. Они около разрушенного домика на дереве. Ты знаешь, где это. Слетай к ним, тебе это полезно.
Перта бросает на меня еще один взгляд и улетает. Она не видит кота. Потому что не присматривается. Кот жмется к стволу дерева. Он уже на полпути. Уверен, что он услышал писк моих птенцов, но это уже не важно. Хотя бы Перта спаслась. Главное, что ее теперь здесь нет. Теперь, может быть, я смогу управлять своим сном, остановить его, не дать случиться непоправимому. Я снова пытаюсь сосредоточиться и остановить происходящее, но я слишком сильно в него вошел. Приказываю всем птенцам забиться на дно как можно глубже. День жаркий, и в гнезде тесно и душно. Они не хотят. Они уже почти взрослые, вот-вот должны вылететь из гнезда, им хочется сидеть или стоять на его краю, расправляя крылышки. Но я заставляю их не высовываться.
Теперь я покидаю гнездо сам. Перелетаю повыше. Коту меня не видно. Его внимание приковано к гнезду, это просто маньяк, а не кот. Он уже ощущает вкус перьев и крови.
Мой единственный шанс в том, чтобы каким-то образом его напугать или поранить. Прикидываю, как бы позвать на помощь отца, но его никогда не было в моем сне. Тогда думаю о том, чтобы вызвать себя самого. Я вижу себя, разгуливающего по двору рядом с вольером, но это все равно что на Луне. До сих пор я никогда не обращал внимания на себя самого в обличье канарейки. Придется действовать в одиночку. Итак, мой единственный шанс в том, чтобы поранить кота. Нужно как-то изловчиться и достать до его глаза, бесшумно спикировав вертикально вниз.
И я несусь вниз. Мимо мелькают ветки, я пикирую на кошачью голову. Направляю свой клюв прямо в его глаз. Тот самый желто-зеленый с черным зрачком глаз, который нацелился на моих детей. Затем я падаю, мои крылья перестают мне повиноваться, я не могу вздохнуть – я ранен. Кот успел отмахнуться от меня быстрым движением лапы. Я ударяюсь о землю и не могу шевельнуться. Глаза мои открыты, но я словно парализован. Лежу на боку и смотрю вверх, на дерево. Опять закрываю глаза и пытаюсь проснуться. Открываю глаза – я по-прежнему на земле. Кот смотрит на меня с дерева. Теперь его внимание отвлечено от гнезда.
Я делаю отчаянные усилия, чтобы встать на ноги, но не могу даже пошевелиться. Кот поворачивает голову и начинает спускаться. Он цепляется за ствол когтями, то и дело соскальзывает, а когда остается всего несколько футов, спрыгивает на землю. Я лежу. Кот стоит неподвижно и глядит на меня. Я не шевелюсь, не могу. Кот приседает, готовясь к прыжку. Я смотрю ему прямо в глаза, пытаясь заставить его увидеть во мне человека, а не просто птицу. Значки его глаз сужаются и расширяются. Глаза даже косят от напряжения. От нетерпения он то вытягивает голову вперед, то отводит назад. Я стараюсь задержать его, остановить своим взглядом. И снова пытаюсь прервать сон. Чувствую, что смогу это сделать, если закрою глаза. И знаю, что, если закрою, кот прыгнет. Я закрываю глаза – и в тот же миг, прежде чем сон заканчивается, слышу какой-то звук, а потом жалобный кошачий мяв.
Когда я просыпаюсь в своей постели, меня трясет и я весь в поту. Сердце вот-вот выскочит из груди. Мне едва удается дойти до ванной, чтобы выпить воды. Половина тела затекла и болит. Смотрюсь в зеркало, но ничего не вижу, ни покраснения, ни порезов. Но я бледен, волосы всклокочены и слиплись от пота.
Возвращаюсь в спальню и меняю пижаму. Прежнюю я вешаю на батарею сушиться. Все тело настолько болит, что мне было трудно переодеться. Рухнув спиной на кровать, я смотрю в потолок. Не знаю, можно ли мне снова заснуть. Мне страшно заснуть, хоть я измучен. Смогу ли я спать без сновидений? Что может случиться, если я засну опять? Пытаюсь еще раз вспомнить все, что произошло во сне, стараюсь расставить все по местам.
Кот заорал. Почему? Сделал ли он это перед тем, как броситься на меня и разорвать на куски? Не окажусь ли я мертвым, вернувшись в сон? Закончится ли мой сон, если я в нем умру? И не умру ли я тогда и наяву?
Я лежу на кровати и чувствую себя почти мертвым. Осознаю, что до смерти остался всего один шаг…
Вопрос в том, сделать последнюю попытку или нет. Как поступить: остановиться вовремя или уснуть? Я не могу удержаться.
В свой сон я возвращаюсь с закрытыми глазами. Я все еще там, и я не мертв. Открываю глаза и вижу кота, скачущего отчаянными прыжками, по кругу. Он орет, и его морда в крови. Один глаз закрыт, из него что-то сочится. Издав последний мяв, он убегает. Я осматриваюсь вокруг и вижу, что рядом со мной лежит Перта!


Джоди нарочно шаркает ногами по мостовой, чтобы прохожий услышал. Тот идет не останавливаясь, медленно, нетвердо. Когда Джоди уже совсем близко, мужчину заносит в сторону и разворачивает, словно автомобиль при резком торможении.

«…Господи! Теперь Птаха плачет. Что это, черт возьми, может означать? О чем он может плакать? О чем угодно. Если ему это нужно, пусть выплачется. Это не так просто сделать, даже когда очень хочется».

- Привет, - говорит Джоди. Мужчина улыбается:

- Бог мой, какая красотка! Прогуляешься со мной?

Я опять закрываю глаза. Хочу покончить с моим сном. Его нужно прекратить. Дети остались одни, Перта мертва. Я догадываюсь, что она умерла, не только по тому, как она лежит, но и по тому, что это все еще мой сон. Я закрываю глаза и сосредотачиваюсь на том, что этот сон должен кончиться. Наконец он как бы выскальзывает из-под меня, прекращается, хоть я и не просыпаюсь. А я знаю, что спать без сновидений и означает быть мертвым.
Проснувшись утром, я не могу шевельнуться. С удивлением обнаруживаю, что еще жив. Но ни двигаться, ни открывать рот мне совсем не хочется. Мозг утратил контроль над телом. Я чувствую, что существую как бы отдельно от него. Хорошо вижу, как в комнату входит мать, о чем-то долго говорит, приходит в ярость, затем пристально смотрит мне в глаза, орет на меня и выбегает из комнаты. У меня такое чувство, что я нахожусь где-то в другом месте.
Все вещи в комнате выглядят так, словно я разглядываю их в бинокль, как некогда моих канареек. Затем я вижу доктора. Вижу, как меня увозят в больницу. В зависимости от того, как много мне хочется увидеть, я то прикрываю глаза, то открываю их шире. У меня такое чувство, что я никогда больше не усну, никогда не увижу снов, никогда не шевельнусь. Все, что я могу делать, – это смотреть; мне это даже нравится. Мне приподнимают то ногу, то руку. Задают вопросы. Я не отвечаю. Не хочется. Даже мой голос не принадлежит мне. Я где-то на полпути между самим собой и чем-то еще. Затем я все-таки засыпаю. Каким-то мертвым сном.
Такое впечатление, что между тем моментом времени, когда я засыпаю, и тем, когда просыпаюсь, отсутствует всякая связь. А пробуждаюсь я в больнице. Причем голодный. Я ем и могу двигаться. Похоже, мой сон ушел навсегда. Даже не знаю, как следует к этому отнестись. Я чувствую себя малым ребенком: все для меня внове – и еда, которую мне дали, и даже я сам; хочется рассмотреть все, что меня окружает, понюхать, послушать, попробовать на вкус. Поднимаю руку и разглядываю ее. Такое впечатление, будто вижу ее впервые.
Через трое суток меня выписывают и отправляют домой. Провожу в постели еще неделю и все это время не перестаю наслаждаться тем, что попросту являюсь самим собой. Отец говорит, что взял на себя заботу о канарейках. Он рассказывает, сколько новых птиц пересадил в клетки-садки, в какие гнезда отложены яйца и сколько их в каждой кладке. Меня это не интересует. Все кончено. Мне даже страшно: не хочу, чтобы все вернулось. Он интересуется, что делать с птицами, летающими на свободе. Спрашивает, не запереть ли их в клетке. Говорит, что насчитал по меньшей мере пятнадцать молодых самцов, распевающих на деревьях, но, может быть, их вдвое больше. Там скачут по веткам триста с лишним долларов. Мне даже не хочется это обсуждать.
Однако на третий день после того, как я снова иду в школу, все начинается сызнова. У меня на носу куча выпускных экзаменов, а я не могу заставить себя к ним готовиться. Мне нравится совсем другое: разъезжать на велосипеде и разглядывать людей, которые меня окружают. До этого я не слишком-то обращал на них внимание. Если присмотреться, они не менее интересны, чем канарейки. Я хожу на легкоатлетические состязания, и меня захватывает вид тех, кто там соревнуется – в беге, в прыжках, в метании снарядов. Эл побеждает, метнув диск на сто семьдесят два фута. Мой бинокль всегда при мне, я вижу все как на ладони.
Наверно, именно пользование биноклем возвращает меня в мой сон. Однажды ночью я просыпаюсь, но не наяву, и понимаю, что снова попал в него. Как и тогда, я опять лежу на земле все под тем же деревом. Встаю на лапки. Расправляю крылья. Небольшими скачками направляюсь к Перте. Она мертва. Ее шейка прокушена точно так же, как у желтенькой канареечки, тут уж ничего не поделаешь. Я не сознаю, что это сон. Я совершенно преобразился в птицу. У меня нет рук, которыми ее можно было бы поднять с земли. И все-таки я не настолько птица, чтобы смириться с тем, что она ушла в эхен, и оставить ее валяться под деревом. Мне хочется ее перетащить, забрать куда-нибудь, где ее не сожрет кот. Я озираюсь – кота во дворе не видно. Нет, нельзя, чтобы она тут лежала. Взлетаю на дерево и замечаю в гнезде наших детей. Они сгрудились на его краю и очень напуганы. Я кормлю их и обещаю скоро вернуться. У меня такое чувство, словно меня вздернули на дыбе. Все мешается у меня в голове. Я лечу назад к Перте.
И тут я замечаю себя самого, выходящего из вольера. Я иду через весь двор по направлению… ко мне. Тот я, который кенар, стоит на земле и ждет. Я чувствую, что во сне что-то переменилось, в нем возникла какая-то брешь. Я чувствую, как меня вл- Не откажусь.

ечет сразу в два места, откуда исходят какие-то волны – они затягивают, как отливное течение.
Тот я, который подходит, не видит меня, птицу. Это привычно. И тут я наклоняюсь и беру Перту. Я чувствую, как мое лицо выражает скорбь. Но на такое способен лишь человек, птичье «лицо» не может ничего выражать. Взяв Перту, я иду обратно в вольер. Я горестно лечу за собой следом и сажусь на крышу вольера. Смотрю, как я опять выхожу оттуда, теперь уже с ложкой и спичечным коробком. Это большой кухонный коробок, в котором я обычно храню яйца. Я бережно кладу Перту в коробок и закрываю его. Выкапываю ямку позади вольера и ставлю в нее коробок. Похороны. Затем я возвращаюсь в вольер.
Я спрыгиваю с крыши вольера и стою у могилы, в которой лежит Перта. Я рад, что теперь кот до нее не доберется. Понимаю, что надо вернуться к детям, но не хочу покидать Перту.
Тут я вижу, как опять выхожу из вольера. В руках у меня палочка с прибитой гвоздем дощечкой, и я втыкаю ее рядом с могилой. Я припрыгиваю поближе на своих птичьих лапках и читаю, что там написано.


Через несколько шагов мужчина говорит:

- А ведь я при смерти.

МОЕЙ ЖЕНЕ ПЕРТЕ.

- Я догадалась.

- Все хожу и хожу. И думаю.

- Вечерок в самый раз.

- Холодновато. Но я не чувствую. У мена полный карман обезболивающих. Хочешь пилюльку?

- Спасибо. Мне без надобности.

- Чтобы подумать о жизни, надо от нее отрешиться.

- Самое время.

- Хорошо бы напоследок поцеловать красивую девушку, вот о чем я думал. Больше мне от жизни ничего не надо.

Я просыпаюсь.
На следующий день я иду в школу и уже тогда знаю, что должно произойти. Меня не слишком пугает то необычное обстоятельство, что реальный мир, как ни странно, повторяет события моего сна. Мне жаль Перту. Я подумываю о том, чтобы запереть ее в большой клетке вольера, но тогда ее птенчики умрут с голоду. Конечно, я мог бы подсадить их в другие гнезда, к другим канарейкам, но все должно произойти так, как должно. Потому что иначе моя Перта никогда не умрет по-настоящему и я никогда не освобожусь, не стану опять человеком окончательно и бесповоротно.
Когда после школы я работаю в вольере, до меня доносится жалобный мяв, скорее даже вопль, все того же кота. Выйдя из вольера, иду через весь двор к тому самому дереву. Она там, под ним, в том же самом месте. Я поднимаю Перту и вижу: ее шейка прокушена. Никаких других повреждений нет.
Я снова несу ее через двор, вхожу в вольер и делаю все, что положено. В душе я совершенно спокоен. Еще никогда я не ощущал такой внутренней цельности. Я делаю все то, что должен сделать и что делал во сне как человек. Я почти чувствую, что ступаю след в след тому себе, которого видел ночью. Положив Перту в коробок, подхожу к тому самому месту, рядом с забором. В земле виднеется небольшое углубление. Выкапываю ямку – почти не глядя, потому что все время ожидаю увидеть там другой коробок. Эл никогда не узнает об этом кладе, как не узнал о том, другом, которого мы не нашли. А ведь в каком-то смысле клад там действительно был, созданный силой нашей мечты.
Но коробка нет, и я кладу в ямку свой коробок с лежащей в нем Пертой. Засыпаю его землей и смотрю на крышу вольера, чтобы увидеть там себя самого. Меня там нет. Я возвращаюсь в вольер и беру палочку, которой пользовался, вычищая грязь из углов клеток. Очищаю ее от помета и делаю черным карандашом надпись на дощечке. Выхожу и втыкаю палку с прибитой к ней дощечкой в землю у могилы. Птичьих следов рядом нет. Я просыпаюсь.
Днем все мои мысли заняты только моим сном. Горло болит, потому что его сдавливают бесшумные рыдания. Но я не плачу, хотя следовало бы. Выпускные экзамены в самом разгаре, так что никто не обращает на меня особого внимания.
Следующей же ночью я опять стою над могилой Перты. Мой сон стал больше похож на сон. И все в нем происходит не так, как обычно. Я не вижу других птиц. Когда я летаю, это происходит как при замедленной киносъемке. Словно во сне.
Лечу на дерево, к детям, и кормлю их. Говорю, что мать не вернется, но я о них позабочусь. Весь день и всю ночь я провожу, сидя на краю гнезда, кормлю их, когда они хотят есть, и вспоминаю о Перте. Знаю, они ее не запомнят. Для них она в эхене, вот и все. Тут не о чем думать; для них это не важно.
В моем сне проходит несколько недель; я ращу своих птенцов, они начинают летать и присоединяются к другим птицам. Они свободны, могут лететь, куда им вздумается. Мои дети – настоящие птицы, и только. Я не показываю им, где похоронена Перта, для них это не имеет значения. Во сне я все более и более становлюсь человеком, птичье начало во мне становится все призрачнее. Сам сон кажется менее и менее реальным.
Да и в моей дневной жизни я уже не так интересуюсь разведением канареек. Теперь я хорошо вижу, что они всего лишь канарейки. Все, что происходит в вольере, кажется мне обыденным. Птенцы все на одно лицо, такие похожие. Я больше не могу отличить канареек этого года от прошлогодних. Чувствуется, что все подходит к концу. Что-то и вправду закончилось.
На крыше вольера я сооружаю большую кормушку, а над ней делаю крышу, чтобы ее не мочило дождем. Там же я сооружаю высокие насесты для моих летунов, чтобы они могли клевать корм, находясь в недосягаемости для котов. Закончив эту работу, я выпускаю на волю всех птиц из большой клетки. Несколько самок еще сидят в гнездах, им я разрешаю остаться.
Когда последний выводок подрастает, я опять ставлю на место перегородку, разделяющую клетку на два этажа, верхний и нижний. Теперь я начинаю отбирать поющих самцов, беру их из большой клетки для самок и помещаю на нижний этаж. Когда канарейки-производители заканчивают выращивать птенцов, вылупившихся из яиц третьей кладки, я тоже сажаю их в большие клетки. Пташка выглядит уставшей, но ведет себя так же дружелюбно, как и всегда, и я выпускаю ее полетать на свободе. Выпускаю я и Альфонсо, это для него первый полет на воле. Летит он неважно, потому что чересчур долго просидел в тесной клетке, но он быстро осваивается и подолгу летает между вольером и домом, между домом и ближними деревьями. Я не уверен, что он вернется назад в клетку, но он возвращается. Я решаю п- Как вас зовут?

ревести Альфонсо и Пташку к моим летунам. Они это заслужили.
Трое из моих канареек, летающих на свободе, совсем забросили клетку. Они спят на дереве или на крыше дома. Я оставляю для них дверцу клетки открытой, но они не возвращаются. Теперь у меня летают на воле около шестидесяти канареек. Когда я их вижу, то испытываю гордость. Я чувствую, что помог им вернуться в родную стихию. Меня интересует, будут ли они держаться вблизи моего дома теперь, когда не спят в клетках. В конце лета живущие в северном полушарии зяблики всегда мигрируют. А как насчет канареек? Сделает ли из них инстинкт перелетных птиц, и если да, то куда они полетят? Покинут ли меня Пташка и Альфонсо? И вообще, как далеко могут улететь канарейки без подходящего корма? Думаю, им ни за что не добраться до Африки, откуда они родом. Научатся ли они питаться теми зернами, семенами и фруктами, которые едят наши зяблики? Станут ли они скрещиваться с зябликами или будут держаться особняком? Впрочем, какая разница. Как здорово видеть их летящими на свободе.
В клетках вольера у меня больше двух сотен птиц. Больше половины из них самцы. Цены на канареек просто астрономические. Скорей бы птицы достаточно подросли, чтобы их можно было продать. Не хочу больше держать их в клетках. Вот здорово было бы отпустить всех, но этот молодняк не имеет достаточного опыта жизни на воле, так что не стоит. К тому же отец с такой радостью подсчитывает, сколько мы выручим денег, когда их продадим. Он так здорово поддерживал меня и защищал перед матерью, что я не могу его подвести. Правда, ему бы хотелось загнать всех моих летунов в клетку и тоже продать. Он все время слушает, как они поют, и различает самцов по голосам. Всего он насчитал тридцать пять кенаров.
Мой сон мне продолжает сниться, но я там всегда один. Я вижу, как летают другие птицы, однако держусь от них в стороне. Всю ночь я летаю в полном одиночестве. Летаю во все места, где когда-то бывал. Летаю над кронами деревьев и крышами, а иногда поднимаюсь высоко в небо. Это для меня так легко, я чувствую себя гораздо более человеком, чем птицей. Это летаю я, парень, которого зовут Птаха. Я взмахиваю руками как крыльями, и это так просто. Уже одна мысль, что я это могу, позволяет мне летать. И во сне мне всегда хочется показать кому-нибудь, как это делается. Вот здорово было бы научить летать Эла или отца. Когда летаешь, это кажется так невероятно просто.
Приезжает прошлогодний оптовик и покупает всех моих канареек сразу. Мы получаем по девять долларов за самца и по три за самку. Итого тысяча пятьсот долларов с лишним. Отец не понимает, почему я продаю и птиц-производителей. Он все еще хочет поймать летунов и продать их, но я не позволяю. Это мои птицы. Я даю ему понять, что собираюсь использовать их для разведения на следующий год.
Теперь в моем вольере совсем тихо. Я навожу в нем чистоту и накрываю гнездовые клетки газетами. Ночью в моем сне я начинаю ощущать какое-то странное беспокойство. Даже во время полета я думаю о чем-то другом, хотя не могу понять, о чем именно. Потом догадываюсь. Это позыв собраться в стаю и улететь. Интересно, чувствуют это другие птицы или только я один? А как насчет птиц, которые мне снятся?
Днем я наблюдаю за птицами и уверен, что они готовятся к перелету. Они все чаще собираются в стаю, все реже порхают по двору. Стали больше есть, а если куда улетают, то подальше. Иногда на дворе вообще не остается птиц часа на два, а то и на три.
Мать начинает жаловаться на птичий помет и на шум. На самом деле это не шум, а пение. Отец утверждает, что зимой, когда наступят холода, все канарейки замерзнут. Он говорит, что жестоко с моей стороны вот так выставить их за дверь и что нужно вернуть их обратно в вольер. Но большинство из них никогда не жило в клетке.
Он открывает дверцу большой клетки и переставляет в нее кормушки. Канарейки начинают прилетать в нее, чтобы поесть, а потом и на ночь. Некоторые, как Альфонсо, по-прежнему спят на дереве, но большинство все-таки предпочитает вольер, а иногда там оказываются вообще все птицы. Я понимаю, что близится время, когда отец захлопнет дверцу и они окажутся взаперти.
В моем сне я обращаюсь к остальным канарейкам и говорю им, что пора улетать. Убеждаю их, что, если они будут спать в клетке, их там запрут и рассадят по садкам. Сперва они не понимают меня, потом не верят. Тогда берет слово Альфонсо: он заверяет, что я говорю правду, что я еще никогда не врал птицам. Пора улетать. Он утверждает, что знает дорогу, что перелет будет долгим и некоторые погибнут, но он отправляется в путь, и Пташка тоже, и они вылетят рано утром. Я слушаю, и мне становится грустно. Птицы поднимают галдеж.
На рассвете уже все готово; мы как один снимаемся с места. Альфонсо летит во главе стаи. Мы направляемся прямо на юг, пролетаем над газгольдером, над Лендсдауном, минуем Честер – и я лечу с ними. Что же происходит с моей жизнью? – удивляюсь я. Проснусь ли я когда-нибудь опять в своей постели?
Потом как-то так получается, что я уже не с ними. Я лечу высоко в небе и смотрю, как они удаляются. Я не поспеваю, и они меня покидают. Я вижу себя в облике птицы, летящей с ними, сразу за Альфонсо и Пташкой и чуть повыше. Знаю, что я всегда буду с ними, куда бы они ни полетели. Со своей высоты я смотрю, как они, то есть мы, превращаемся в маленькие точки, которые становятся все меньше и меньше, пока не исчезают совсем, и тогда я вижу лишь небо. Я чувствую, как становлюсь тяжелее, планирую, падаю на землю, так же, как падал когда-то с газгольдера, только немного медленнее. Падая, я машу руками, и тогда мне удается, хотя и с трудом, вернуться под опустевшее небо, в мой сон.
Утром птиц нет. Отец в ярости. Я чувствую страшное одиночество. Мы ждем весь день, но птицы не возвращаются. Суббота, и я провожу весь день, глядя в небо, стараясь сделать так, чтобы оно оставалось пустым.
На следующий день я выхожу во двор и разбираю вольер. Его деревянные детали я складываю за гаражом. Делаю это тихо, чтобы никто не догадался, чем я занят. Ломать всегда получается быстрее, чем строить. Когда я ложусь спать, от вольера остается только воспоминание.
Той ночью мне ничего не снится.
Дни тянутся медленно. Я чувствую себя страшно одиноким. Не знаю, как и сказать отцу, что я не стану поступать в колледж. Еще меня беспокоит то, что меня могут призвать в армию. Но от меня уже ничего не зависит, пусть все идет своим чередом.
В сентябре мне приходит официальное уведомление о том, что я прошел отбор и меня посылают пройти обучение согласно АПСП, то есть «армейской программе специальной подготовки», в Гейнсвилл, в университет штата Флорида. Еще в феврале я писал соответствующий тест в школе и совершенно об этом забыл.
Похоже, это идеальное решение всех моих проблем. Я могу уехать подальше, покончить со всем разом, и подобное будущее не кажется мне совсем уж невыносимым. Нам сообщают, что будут готовить из нас инженеров, чтобы помогать восстанавливать Европу и Японию после войны. Родители счастливы, они думают, что я стану офицером, и это их впечатляет.
Я призываюсь в конце того же месяца. Во Флориде я обучаюсь всего один семестр, потом программу АПСП отменяют. Меня посылают в Форт-Беннинг для прохождения военной подготовки, а затем на южнотихоокеанские острова, с пехотным пополнением.
Я часто вспоминаю канареек, Перту, моих детей, но они мне больше не снятся.


- Джеймс. Джеймс О\'Мэлли.

***

- Джеймс. Меня зовут Джоди. Рада познакомиться.

И Джоди жмет мужчине руку.

На следующий день я снова отправляюсь проведать Птаху и могу поклясться, что он мне улыбается. Опять ставлю стул между дверьми и дожидаюсь, когда уйдет Ринальди.

- А я-то как рад, - изящно кланяется Джеймс.

– Привет, Птаха, это я, твой старый приятель Эл. Как дела? Ты готов наконец со мной поболтать? Помнишь, кто я?

- Уверяю вас.

Он сидит на корточках и смотрит. Руки скрещены на груди, поверх коленей. Глаза его устремлены на меня, но в них нет ответа. Он просто наблюдает за мной – так, как обычно наблюдал за птицами. Взгляд у него какой-то бегающий, но тем не менее он смотрит на меня не отрываясь. От такого мороз по коже, но я твердо знаю, что рассудок к нему возвратился.

Я опять завожу болтовню о том, что мы делали в прежние времена, но это мне скоро надоедает. Мы с Пташкой действительно провели вместе уйму времени, шлялись по Шестьдесят девятой улице, ходили по пятницам за книжками в библиотеку, но все эти вещи не слишком-то заслуживают, чтобы о них говорить. Я завожу речь о школе и о нашем с Пташкой тесном шкафчике, напоминавшем отсек в голубятне, но и этот разговор ведет в никуда. У меня такое чувство, что Птаха и без меня все знает, просто говорить об этом не хочет. Догадываюсь, что ему хочется побольше разузнать обо мне, но он не смеет спросить.

Она обхватывает его лицо ладонями и целует в губы, нежно и долго. Когда Джоди наконец отрывается от его уст, оба улыбаются.

- Как хорошо, - вздыхает Джеймс О\'Мэлли.

А я наконец готов к разговору и собираюсь выложить все как есть. Я даже сам раньше не знал, насколько мне важно перед кем-нибудь выговориться. И если не перед Пташкой, то перед кем же еще?

- Истинная правда, - подтверждает Джоди.

После курса военной подготовки меня посылают в Европу для пополнения личного состава Восемьдесят седьмой дивизии. Сперва я принимаюсь рассказывать Птахе обо всем хорошем, что было тогда в моей жизни. О всяких там забавных случаях, о том, какая хорошая стояла погода и как мы ехали в грузовиках позади танков. Ну и, разумеется, все о французских девчонках, а еще о том, какую грязищу мы застали в Сааре. Потом вспоминаю о Меце и о том, как Двадцать восьмая штурмовала эту дурацкую высоту рядом с фортом Жанны д’Арк и как не повезло тогда Джо Хиггинсу. В нашей футбольной команде старина Джо играл левым полузащитником. Я тяну время: мне нелегко перейти к главному.

- Мое последнее желание исполнилось, - шепчет Джеймс.

- Я рад. Спасибо.

К тому времени, как мы входим в Германию и нас бросают на линию Зигфрида, меня благополучно производят в сержанты. Не то чтобы я был особенно бравый солдат, просто к тому времени нас остается так мало, что выбирать особенно-то и не из кого. Вот уж чего я раньше про себя не знал, так это что я, оказывается, везунчик. Но и это вовсе не единственное, чего я не знал раньше про Эла Колумбато.

- А я-то как рада, - выдыхает Джоди.

Оказывается, я гораздо сильнее, чем другие, боюсь вещей, которые от меня не зависят и с которыми мне, увы, не под силу справиться. Например, артобстрелов. Ничтожные хлюпики, каждого из которых я мог бы прихлопнуть одной левой, гомики, боящиеся даже поднять глаза, могут сидеть под огнем в окопе с осыпающимися от близких разрывов стенками, жевать шоколадки да еще при этом шутить. Они напуганы, но это для них не конец, они могут жить с этим. А я просто не знаю, как можно бояться и сохранять при этом достоинство. Меня мучает страх, что я могу стать калекой. Все время мне мерещится кровь, моя кровь, и я на тысячу ладов представляю, какое ранение могу получить. Моя чертова любовь к собственному телу просто уничтожает меня. Я дохожу до точки и начинаю бояться даже того, что буду напуган. Боюсь, что не выдержу, сорвусь с места и куда-нибудь убегу, и все мои силы уходят на то, чтобы просто остаться на позициях, даже если ничего особенного не происходит. Ведь все знают, что я крутой итальянский чувак, у которого очко не заиграет ни при каких обстоятельствах.

- Уверяю вас.

Есть у нас один еврейчик, такой хилятик, что, пожалуй, не справился бы и с петухом, так вот его делают командиром взвода. И он этого действительно заслуживает. Всегда знает, когда двигаться вперед, а когда переждать; он постоянно думает. Это как раз то, что требуется от настоящего солдата. А великий стрелок Эл только и заботится, как бы не обделать штаны, в буквальном смысле. Глубоко вдыхает и выдыхает, чтобы не отправиться быстрым шагом в сторону полевой кухни. И каждый раз, когда я успокаиваюсь настолько, чтобы попробовать заснуть, меня начинает одолевать какое-то сумасшествие, прямо хоть отправляй в дурдом; а потом нас отводят с передовой, и я пытаюсь опять хоть как-нибудь привести себя в порядок. Я сплю мало, все время мерещатся оцинкованные гробы. Руки дрожат так, что мне с трудом удается застегнуть ширинку. И это все время, а не только когда дела уже совсем плохи. Похоже, мое дурацкое тело пытается как-то само контролировать ситуацию, отказываясь подчиняться мне. Мой мозг ничего не может с этим поделать.

И она обнимает его за хилые плечи одной рукой, а другой придерживает голову, как младенцу. Легкая дрожь пробегает по телу Джеймса, пока Джоди пьет.

Льюис и Бреннер – а Бреннер – это тот самый еврейчик – попадают под перекрестный огонь под Омсдорфом. Из стариков больше никого не остается, так что меня назначают заместителем Ричардса. Этот Ричардс прибыл к нам с пополнением, когда мы были уже в Сааре. Свои нашивки я присобачиваю, когда наш батальон стоит в резерве, причем делаю это кое-как, большими стежками. Не верится, что они прослужат мне долго. Не может быть, чтобы все в конце концов не выплыло наружу.

И вот его старая одежда, сложенная стопкой, уже у вампирши под мышкой. На тротуаре сереет кучка праха - вот и все, что осталось от Джеймса О\'Мэлли. Джоди размазывает прах ровным слоем по тротуару и выводит пальцем на сером фоне: « Прекрасный поцелуй, Джеймс ».

Когда она удаляется, из кармана брюк Джеймса выпадают маленькие песочные часы. Порыв холодного ветра несет их по мостовой.

Я сплю рядом с Харрингтоном. Старина Харрингтон обучался по программе АПСП, пока ту не прикрыли, и заработал «траншейную стопу» зимой в Арденнах. На фронт он вернулся две недели назад. Он не дурак и видит, что я вот-вот сломаюсь. Перед тем как нам сняться с передовой, он вызывается командовать за меня чертовым патрулем, в который я должен идти вместо Моргана. Трудно придумать больший подарок, чем командовать чьим-то чужим патрулем. Харрингтон родом из Калифорнии. Никогда еще не видел парня с такими нервами, как у него. Он бы уже давно был командиром взвода, если бы медики не привязались к его «траншейной стопе».

У контролера, торчащего в дверях клуба «Глас Кат», вид такой, будто ему прямо на башку (вымазанную предварительно клеем) ощипали парочку воронов. Черные перья беспорядочно торчат в разные стороны. Из клуба доносится музыка - словно роботы трахаются, хоть это им и не по душе. Иначе зачем так брюзжать и жаловаться. Громко, монотонно и ритмично. Европейские роботы, что возьмешь.

И вот мы сидим в резерве, и я день за днем исхожу на дерьмо, жду и благодарю Бога за каждый лишний прожитый день. Затем мы получаем приказ сменить первый батальон в районе городка под названием Нойендорф. Там-то мы и нюхнули, что такое линия Зигфрида.

Томми слегка ошарашен. Клыки у черноголовика побольше, чем у самого Томми, лицо бледнее, а через губы продето целых семнадцать серебряных колец (Томми подсчитал).

Ночью, за два часа до рассвета, мы продвигаемся вперед, огибая под огневым прикрытием склоны холмов. Первый батальон, который отводят с позиций, проходит мимо. Ребята приветствуют нас всякими жизнерадостными возгласами типа «Удачи вам, засранцы, она вам скоро понадобится!» или «Добро пожаловать в пекло!». Не правда ли, великолепно, чтобы поднять дух? Я сразу чувствую, как у меня начинает сводить желудок. Когда мы подходим ближе, где-то рядом начинают бить три или четыре орудия восемьдесят восьмого калибра и невесть сколько минометов. Снаряды разрываются так близко, что мы все ныряем в грязь. Над нами летит шрапнель. Даже в темноте видны черные участки, куда она попадает. Шрапнель вырывает на пастбище клочья дерна и разбрасывает их повсюду; они плюхаются вокруг нас, словно коровье дерьмо.

- Теперь уж и не свистнешь как следует, да? - интересуется Томми.

Мы входим в городок – там не осталось ни одного целого здания. Должно быть, его бомбили. Одна артиллерия вряд ли смогла бы сровнять его с землей до такой степени. Нас загоняют в подвал того, что еще недавно было домом. Рядом стоит церковь. Вернее, стояла. Теперь от нее остался только фасад, почти целый, но все остальное – груда камней.

- Десять долларов, - сухо отвечает перьеносец.

Лейтенант Уолл, офицер связи из первого батальона, все еще здесь. Ричардс и я подходим к нему, чтобы узнать новости. Он объясняет, что на противоположной стороне долины стоит другой городок, который зовется Ройт. Уже начинает светать, и он указывает на несколько белых точек у горизонта, милях в полутора от нас. Ройт считается узловой точкой в этом секторе обороны немцев. Фрицы обороняют его как бешеные. В городе и вокруг стоит не меньше десятка «тигров». Говорит, патрулям нужно смотреть в оба. Его часть пробыла в Нойендорфе всего десять дней и потеряла двадцать семь человек. Он показывает, где должны быть передовые посты и как организовать сторожевое охранение. Он считает, что нам, возможно, придется атаковать Ройт, сюда стягивают всю дивизию.

Томми протягивает деньги и удостоверение личности. Контролер проверяет документы и помечает Томми запястье красной черточкой. Мимо проносится компания японочек, наряженных как викторианские куклы. У каждой на запястье красная черта, словно они не косяки забивали на улице, а весело резали себе вены. И эти больше похожи на вампиров, чем Томми.

Я возвращаюсь в подвал, и у меня уже вовсю крутит живот. Когда мне страшно, у меня кишка с кишкой разговаривают, а в голове становится совсем пусто. Внутри все так и дрожит. Господи, скоро заместитель командира взвода все-таки обосрется. Единственное, что, на мой взгляд, может меня спасти, – это прямое попадание.

Пожав плечами, Томми входит. Упыри обступают его со всех сторон, из всей компании Томми гораздо больше похож на простого смертного. Пока Джоди выискивала подарочек погаже для своей мамаши, Томми отоварился в лавке «Ливане» - черные джинсы и черная кожаная куртка. Бедняга ведать не ведал, что ему больше пригодилась бы черная губная помада и что-нибудь густо-синее для волос. Фланелевая рубашка тоже не катила. Типа на вечеринку к изысканной нечисти приперся монтер-замухрышка - чинить посудомоечную машину.

В подвале дымно, воняет, но хотя бы тепло. Солдаты разлеглись на мешках вдоль задней стены и пытаются хоть немного поспать. В сводчатой нише у двери разведен костер, тут что-то вроде очага. Возможно, когда-то здесь хранили картошку. Вытяжки, конечно, нет, так что дым стелется по потолку, вытекает за дверь и поднимается вверх по лестнице. В районе двери дым держится на высоте каких-то четырех футов, так что нужно низко наклониться, чтобы вздохнуть, или держаться от этого места подальше. Дверной проем завешан одеялом, и единственным источником света служит огонь. Он чадит, солдаты пердят, а их грязные ноги смердят.

Женские голоса затянули какую-то кельтскую хреновину. Под техноритм. Бубнили и пищали роботы. Утомились, видать.

Я выхожу, чтобы найти сортир, и нахожу его рядом с тем, что осталось от задней стены церкви. Через ее обломки к нему протоптано что-то вроде узкой тропы. Становится все светлее, и холод чувствуется не так сильно. Часовыми сейчас Колер и Шнайдер, я вижу их в окопе у небольшого бугра. Господи, только бы не напороться на один из патрулей. Если готовится наступление, то все, должно быть, играют в бдительность и от него не отделаешься в два счета.

Томми пробует пропускать музыку мимо ушей, как учила Джоди. Но оказывается, световые эффекты и черные одеяния очень уж раздражают его обостренные органы чувств. Молодой вампир пытается сосредоточиться на лицах, на аурах, отыскать в облаках духоты, лака для волос и пачулей девушку, которую встретил в аптеке.

Я приседаю, и меня несет по-черному. Наверное, мне больше никогда не удастся просраться как человеку. Вот уже три месяца как моя задница не ощущает ничего твердого. Туалетная бумага висит на ручке саперной лопатки. Приходится подтереться раз пять, прежде чем я убеждаюсь, что теперь наконец могу натянуть штаны; встаю, застегиваюсь, потом беру лопатку и забрасываю свои фекалии мусором. В яме еще есть место; во всяком случае, до наступления как-нибудь дотяну.

Раньше стоило Томми попасть в толпу, как он сразу терялся и стушевывался. Но теперь - дело другое, он выше всех этих размалеванных и разряженных существ, лучше, человечнее. Они ему не ровня, вся эта дебильная тусовка, и вряд ли тут дело в обостренных чувствах.

- Салют! - Чья-то рука хватает его и втягивает в толпу.

Всю следующую неделю дела обстоят еще не так плохо. Нас не отряжают в патрули, и за нашим взводом всего один пост. Можно и отоспаться. Я прячусь в подвале, в этом вонючем каменном мешке. Единственное, что меня может там достать, – это прямое попадание. Но с расстояния в полторы мили это маловероятно. Пока я чувствую себя в безопасности, но боюсь наступления.

Томми чуть было не сбивает с ног какую-то девицу.

Оно начинается в четыре утра. Мы долго петляем по лесу, заходя слева. Он сосновый, и часть маршрута нам надо пройти по узкой лесной дороге, идущей через гребень холма, а затем спуститься по его противоположному склону, держа направление на Ройт. Только так мы можем подойти к нему ближе всего и при этом не двигаться по открытой местности.

- Чувак!

Нам удается пройти весь это путь так, чтобы нас никто не заметил. Наконец мы подходим к опушке. Ричардс приказывает окопаться. Сейчас около пяти, тогда как атака назначена на семь. Артподготовка должна начаться в шесть тридцать. Вот вам, пожалуйста, все начинается снова. Поначалу необстрелянным солдатам просто не верится, что такое вообще возможно. Затем, когда это все-таки случается, реальность происходящего до того велика, что даже не появляется мысль, что подобное когда-нибудь кончится. Теперь же я знаю, что это будет, и скоро, а потому холодный страх хватает меня за задницу.

- Привет, - растерянно бормочет Томми.

- Ух ты!

Мы с Харрингтоном спускаемся к самой кромке леса. Уже рассветает, и становятся видны белые домики Ройта. Они от нас всего в трех или четырех сотнях ярдов. Харрингтон говорит, что, может, немцы отвели войска. Какого черта они могли их отвести, если Ройт – ключевой пункт их обороны? Они сделали бы это лишь в том случае, если б решили оставить весь укрепрайон. Ни за что не поверю, что фрицы на такое способны. Может, быть храбрым и означает не слишком много думать или, во всяком случае, уметь обмануть себя, когда нужно?

Это девчонка из аптеки. Тощенькая, маленькая (на полторы головы ниже Томми), похожая на беспризорницу в своих драных чулках и блестящей пластиковой мини-юбке. Вместо футболки с лордом Байроном на ней широкий топик (разумеется, черный) с надписью « Полнокровный, да ?» и ажурные перчатки выше локтя. Личико у девчонки размалевано под печального клоуна, потоки черных слез сбегают по щекам.

Утро холодное, и к тому же нельзя закурить. Ричардс велит мне пройтись и проверить, у всех ли в порядке оружие: патронташи, гранаты и все такое. А я думаю о том, что вряд ли кто из наших так сильно напуган, как я, включая два самых последних пополнения. С чего бы это они такие смелые? Ах, как я рад поскорее вернуться в наш окоп, запрыгнуть в него и забиться на самое дно. До чего приятно ощутить спиной твердую землю. Когда страшно, ничто так не успокаивает, как запах земли на достаточной глубине. Стоит ли удивляться, что раньше люди жили в пещерах.

Сделав Томми знак наклониться, она орет ему в ухо, стараясь перекричать музыку:

Во время артподготовки мы остаемся в окопах. Вереницы огромных снарядов пролетают у нас над головами, словно тяжелогруженые поезда. Я пригибаюсь как можно ниже. В голове неотвязно крутятся мысли о придурках-шпаках, которые делают их где-то в тылу, и об идиотах-артиллеристах, которые стреляют ими откуда-то издалека позади нас.

- Меня зовут Эбби-Натуралка.

В семь мы поднимаемся в атаку. Вот уж повезло так повезло: мы являемся передовым взводом передовой роты передового батальона, а может быть, даже наступаем в составе передового полка самой передовой дивизии всей передовой американской армии. Харрингтон держится первым, и Ричардс от него не отстает. Я руковожу арьергардом. Впрочем, предполагается, что так и должно быть. К счастью, это совпадает и с моими собственными желаниями. Хотя и это не совсем верно. Я предпочел бы оказаться где угодно, только не на этом идущем под уклон поле.

Чем это пахнет от ее волос? Малиной?

Сомкнутым строем мы движемся по нему вниз быстрым походным шагом и, должно быть, напоминаем сумасшедших игроков в гольф, согнувшихся над своими клюшками, шагающих торопливо, однако не переходя на бег; все собраны, все в ожидании. Снизу вверх по земле ползет какая-то дымка, сверху нависает туман. Пройдена уже половина пути, поворачивать назад поздно. Если фрицы нас видят, то теперь для них самое время начинать. Во мне теплится надежда, что Харрингтон все же окажется прав, а пока сглатываю, пытаясь удержать в себе утренний кофе. В ушах стучит. По спине течет ручьями холодный пот. В подствольнике моей винтовки – фосфорная граната; ее каплевидный темно-зеленый пузатый наконечник маячит прямо перед глазами. Мне так страшно, что и все поле, и дома на околице окрашиваются в цвета радуги.

- А я Томас Флад, - вопит в ответ Томми.

- Си Томас Флад. Классное имя для писателя, правда? Вот только «Си» не обозначает ничего, Томми вставил его для солидности.

И тут начинается. Сперва громко рыгают пушки, потом вступают крупнокалиберные пулеметы, затем минометы. Танки, должно быть, еще не подошли. Мы переходим на бег. Кто-то падает. Нет, это не Харрингтон и не Ричардс. Это Коллинз. Когда я пробегаю мимо, он держится за левое плечо правой рукой. Она в крови. Я не останавливаюсь. Падает один из новичков, прибывших с последним пополнением. Закрыв лицо руками, он катится вниз по крутому склону. Когда он отпускает руки, они обмякают и колотятся о землю, пока не замедляют падение. Он остается лежать неподвижно. Поднажав, я обгоняю Морриса. Ну и веселенькое у нас ожидается утро, черт побери! Я догоняю Ричардса с Харрингтоном. Они сидят на корточках перед овражком, проходящим по дну ложбины, разделяющей два холма – тот, по которому мы только что спустились, и другой, поднимающийся к Ройту. По дну оврага течет ручей. На прибрежной грязи и торчащей из нее осоке виднеются полосы льда. Ричардс, задрав голову, уставился на гребень холма, но Харрингтон оглядывается и смотрит на меня через плечо. Я показываю пальцем назад:

- Зови меня просто Флад, - надсаживается Томми.

– Коллинз и новенький схлопотали!

Ну что за имя для вампира - Томми? Флад - куда лучше, в нем слышится зловещая мощь и загадка.

– Черт!

Эбби улыбается, словно кошка, проникшая на рыбоконсервный завод.

Ричардс произносит, не оборачиваясь:

- Флад, - сладко повторяет она, будто пытаясь хорошенько распробовать имя.

– Этот проклятый холм весь усеян минами. Тут и чертовы молотилки с растяжками, и блины противопехотные… это уж как пить дать. Проклятая немчура!

- Фла-ад…

Над нами пролетают трассирующие пули, жужжа, как свихнувшиеся с ума пчелы. Их не видно, а только слышно. Все, кто остался из нашего взвода, теперь тоже сидят, пригнувшись, вдоль края оврага. Смотрю назад и вижу, как по склону начинает спускаться вся наша рота. Сейчас начнется настоящая мясорубка, ведь местность простреливается насквозь. Нужно что-то срочно придумывать: вот-вот заработают минометы. Мы и так у фрицев как на ладони, а если еще подойдут и танки, то наша песенка спета. Нужно выпутываться, а значит, прорываться вперед – пересечь минное поле и взобраться на холм. А на его вершине, как в Первую мировую, – пулеметные гнезда, так что косить нас будут очередями направо и налево. Я думаю обо всем этом, а сам не могу двинуться с места. И говорить тоже не могу.

И школьные тетрадки у нее небось лежат в черной пластиковой папке, думает Томми. И на обложках тетрадок скоро появится надпись кровью «Миссис Флад» и сердечко, пронзенное стрелой. Ему еще никогда не попадалась девушка, столь явно его выделяющая, и он не знает толком, как ему себя с ней вести. Мелькает мысль о трех невестах Дракулы, вампиршах, пытавшихся соблазнить Джонатана Харкера в классическом романе Брэма Стокера.

Только глубже вдавливаюсь в грязь. Между ног, там, где я натер при беге, чувствую холодную влагу. Меня трясет, и я все глубже погружаюсь в темную жижу. Я больше не в силах заставить себя оглянуться. Харрингтон приподнимается.

(С тех пор как Томми встретил Джоди, он штудировал все книжки о вампирах, какие ему попадались под руку, пока не понял, что прямого руководства «Как быть вампиром» не найти.)

– Выход один: двигаться постепенно, а не ломиться напрямик по минному полю. Здесь повсюду растяжки, так что иначе никак!

Хватит ли ему здоровья на трех страстных невест? Обязательно ли приносить им ребенка в мешке, как Дракула? И сколько таких деток в неделю им понадобится для счастья?

– Да, пожалуй.

И хотя Томми на эту тему с Джоди не говорил, ему почему-то кажется, что ей очень не понравится присутствие еще двух страстных невест, претендующих на Томми, и не удастся задобрить ее даже целой горой мешков с детьми.

Ричардс не шевелится. Видать, и его дела плохи. Харрингтон начинает ползти вдоль оврага.

Им нужна квартира побольше, обязательно со стиральной машиной и сушилкой, окровавленного белья-то будет навалом. Вообще материально-техническое обеспечение вампиров, - это какой-то ужас. Собственный замок и толпа прислуги для клыкастых - насущная необходимость. Как ему справиться со всем этим?

– Давай за мной, Эл. Попробуем вместе. Здесь оставаться нельзя, черт побери! Нас тут всех перещелкают!

- А, фиг с ним, - легкомысленно машет он рукой. Все равно гору не свернешь.

Он ползет дальше, и я начинаю его ненавидеть. Но следую за ним. Буравлю глазами землю, выискивая мины. Пару раз приходится перешагивать через тонюсенькие проволочки, натянутые между минами. Потом вижу перед собой торчащий штырек еще одной мины. Стоит на нее наступить, и… Меня начинает трясти так сильно, что я останавливаюсь. Не могу двигаться дальше. Я на открытом месте, но не могу заставить себя с него убраться. Лежу, как на верхней площадке газгольдера: от парализовавшего меня страха я словно оцепенел. Харрингтон ползет себе дальше. Я даже не могу его окликнуть. Оглядываюсь и не вижу Ричардса. Кажется, я остался один. Ни я никого не вижу, ни, надеюсь, меня никто не видит. Я медленно опускаюсь на сырую почву.

На лице у Эбби сначала появляется испуг, потом боль.

- Извини, - говорит она.

Не знаю, как долго я так лежу. Понимаю, что нужно достать саперную лопатку и окопаться, но не могу себя заставить. Затем вижу, как кто-то идет в мою сторону по краю оврага. Я припадаю к земле еще ниже. Сперва это всего лишь силуэты, затем я вижу зеленую полевую форму немецкого солдата. Дрожа, я подтягиваю винтовку и через ткань перчатки нащупываю курок. Нажимаю, и ничего не происходит. Они все равно приближаются. Снимаю с предохранителя и нажимаю опять. Следует ужасно сильный толчок. Лишь тут я вспоминаю, что на моей винтовке была фосфорная граната. Она попадает в одного из солдат и взрывается с ослепительной вспышкой.

- Хочешь выбраться отсюда?

– Какого черта, кто это? Прекратить этот чертов огонь.

- Да нет… хотя в общем-то хочу. Пошли отсюда.

Это Ричардс, и он колотит немца как бешеный. Я бросаюсь вверх по холму, забыв о минах. Подбегаю и помогаю стряхивать фосфор с этого фрица. Он сидит на земле. Фосфор – он словно куски огня, которые прожигают насквозь все, что угодно. Солдат орет, и мы, как сумасшедшие, счищаем все, до последней крошки. Он скидывает шинель и куртку – на боку, в который ударила граната, темно-красное пятно.

- А герыча прикупить не хочешь?

– Какого дьявола ты тут делаешь? Тебе давно пора быть впереди, с Харрингтоном. Я тут заставляю этого гада показывать проход между этими гребаными минами, чтобы могли пройти остальные. Мотай к Харрингтону, и чтобы я больше не видел здесь твоей задницы! Скажи ему, чтобы ждал нас вон у тех сосен наверху.

- А? Нет, этот вопрос уже решен.

Я начинаю огибать холм в том направлении, куда подался Харрингтон. Теперь начинает работать какой-то миномет. Такое впечатление, что он бьет с вершины холма прямо у меня над головой, но потом по вспышке догадываюсь, что это не миномет. Я понимаю, что нужно спешить. Торопливо прыгаю между растяжками и штырьками взрывателей, словно играю в классики. В этой игре мне чертовски везет. А ведь еще несколько минут назад я не мог себя заставить двинуться с места.

- Ты знаешь, Байрон и Шелли употребляли наркотики, - округляет глаза Эбби.

- Настойку опия. Вроде микстуры от кашля.

Харрингтон сидит на земле. Он держится за колено и раскачивается взад и вперед. Его винтовка на земле рядом с ним. Как он кричит!

Неожиданно для самого себя Томми говорит:

– Боже мой! Боже! Матерь Божья! Мама! Моя нога!!! О Боже мой!

- Уважали это дело, сквернавцы. Обдолбаются и читают друг другу рассказы о привидениях на немецком.

Я опускаюсь на землю рядом с ним. Лицо у него зеленое. Между пальцами хлещет кровь! Когда я вижу это, меня начинает тошнить. Половина ноги, ниже колена, висит на лоскуте кожи. Раздробленные кости торчат из рваного мяса. Из другой ноги торчат куски шрапнели, они впились в брюки, в ботинок, в само тело. Харрингтон глядит на меня, его глаза как две черные дыры.

– Святой Боже! Я умру от потери крови! Останови ее! Помоги, Эл! Господи, помоги мне!

Руки трясутся, но мне удается снять ремень. Я накладываю его, как жгут, на ногу Харрингтона в том месте, где он сам сдавливает ее руками. Затягиваю изо всех сил и пытаюсь закрепить. Пальцы становятся скользкими от крови. Наконец мне удается сделать это с помощью медной бляхи. Харрингтон отпускает руки, теперь кровь сочится тонкой струйкой. Я достаю пакет первой помощи и вынимаю бинт. Накладываю большой тампон на рану и прибинтовываю выше ремня. Достаю аптечку и заставляю Харрингтона проглотить таблетки, которые надо принять при ранении. Вспоминаю, что забыл про стрептоцид, и пытаюсь приподнять бинт, чтобы засыпать его внутрь. Кое-как мне это удается. Харрингтон откидывается назад, опирается на локти и, наклонив голову, искоса глядит на почти оторванную ногу. Ее оторвало вместе с ботинком, и на ней видны кости там, где с них содрано мясо.

Мне боязно вытаскивать из другой ноги куски шрапнели. У Харрингтона быстро наступает шок. Его лицо совершенно белеет, и он все время кричит. К черту Ричардса: надо идти за санитарами. Наверное, они все еще околачиваются на лесной опушке. Вспоминаю, что так ничего и не сказал Харрингтону. Стараясь, чтобы мой голос не дрожал, говорю:

- Круто, - мечтательно вздыхает Эбби, берет Томми под руку (ну и хватка!) и подталкивает к выходу.

– Не двигайся! Я приведу санитара!

Харрингтон кивает. Он закусил нижнюю губу и держится за неоторванную ногу. Я осторожно кладу культю на его каску. Дулом вниз втыкаю в землю его винтовку, чтобы парня могли найти санитары. Бросив на него последний взгляд, начинаю спускаться вниз по холму.

- А как же твой приятель? - спрашивает Томми.

Господи, все поле нашпиговано минами! Я иду вдоль рядов мин и перешагиваю одну растяжку за другой. Просто поразительно, что я могу это делать. Может, мне удалось что-то в себе преодолеть. Пройдя вниз по склону ярдов двадцать, я осматриваюсь, чтобы запомнить дорогу и привести потом санитаров. Харрингтон приподнимает руку: он все время следил за мной. Я машу в ответ и продолжаю спускаться. Не успеваю сделать и трех шагов, как раздается взрыв жуткой силы. Оглядываюсь и вижу, как взлетает в воздух обмякшее тело Харрингтона. Оно переворачивается в воздухе и плюхается на землю. Я бегу назад, перепрыгивая через мины и растяжки.

- Когда мы сюда сегодня пришли, кто-то сказал, что у него капюшон серый, и он помчался домой красить все в черный цвет по новой.

Еще издали видно, что его разорвало пополам. Вместо живота у него дыра. На лице никаких признаков жизни. Он мертв. Его внутренности блестят и шевелятся, источая последние струйки крови. Я отворачиваюсь, чтобы этого не видеть, и снова бегу вверх по склону.

- Ну да, - понимающе кивает Томми и думает про себя: «Что за хрень?»

Теперь нет повода возвращаться. Подбежав к Харрингтону, я осторожно опускаюсь на колени. Очевидно, позади него, как раз между локтями, оказалась противопехотная мина. Она была там все время. Наверное, он просто лег на спину. Страх опять сжимает меня, как тисками.

На улице Эбби спрашивает:

Не знаю, сколько времени я провожу рядом с Харрингтоном. Может быть, две минуты, а может, и все двадцать. Сознание время от времени выключается, мозг отказывается работать. Похоже, я плачу, причем это от души.

- Наверное, нам надо где-то уединиться?

- Неужели?

Становится все светлее, туман поднимается, и видно, как над Ройтом встает оранжевое солнце. Нужно что-то делать. Я встаю и начинаю карабкаться наверх. Через мины я перешагиваю, словно через трещины на асфальте; я недостаточно осторожен и отдаю себе в этом отчет. В голове сплошной гул. Так я добираюсь до гребня холма.

Справа я вижу несколько сосен. Наш взвод уже там. Я вижу Ричардса. Все окапываются как сумасшедшие.

- Чтобы ты мог меня взять. - Эбби вся обвисает, словно марионетка, которую кукловод больше не тянет за веревочки.

– Где тебя носит дьявол? Мы вот-вот отчалим отсюда и через пару минут двинемся к городу! Танки уже там. У кого, черт побери, противотанковые гранаты?

Томми в полной растерянности. Откуда она только узнала? Любой гаврик из этого клуба по всем признакам куда больше подходил под определение «вампир». Должно быть, существует справочник, в котором дано четкое определение нежити. Отпереться? Согласиться? А что тогда он скажет Джоди, когда та очнется и обнаружит в постели рядом с собой эту вот тощенькую куколку? Еще в бытность человеком он никогда не мог понять женщин. Ну зачем надо притворяться, что не хочешь их трахнуть, пока они не трахнули тебя? А с вампиршами все наверняка еще сложнее. Неужели надо скрывать, что ты вампир и мужик?

– Харрингтону крышка. Подорвался на мине.

– Хреново! Господи, надо скорее отсюда выбираться! Так у кого гранаты?

Когда- то Томми почитывал «Космополитен», чтобы худо-бедно разобраться в тонкостях женской психологии, и одна статейка дала-таки ему пищу для размышлений. Название у статьи было длинное: « Подумай, может, он просто притворяется, что ты ему нравишься, чтобы переспать с тобой? Когда придешь на свидание, попробуй ограничиться кофе ».

– У одного из новеньких. Парень где-то отстал.

- А может, лучше кофейку? - предлагает Томми.

– Вот дерьмо-то! Нужны базуки. Минометчики пристрелялись, а если за дело возьмутся еще и танки, нам конец. Где, черт возьми, наш командир?

- Заодно поговорим.

Выкрикивая все это, Ричардс носится взад и вперед. Он явно напуган не меньше моего, но, по крайней мере, думает, что предпринять. Затем он бежит к остальным. Я валюсь на землю и припадаю к ней. Похоже, теперь ничто не сдвинет меня с места. Будь что будет, я готов смириться со всем. Пусть меня разнесут в клочья танки или возьмут в плен фрицы, пусть меня отдадут под трибунал и с позором разжалуют, только бы поскорее. Я согласен на все. Кончено, я мертв, меня здесь нет. Я не высказываю это вслух, но все равно такие мысли проносятся в моей голове. У меня даже иссяк страх, вообще все иссякло. Я хочу только одного: чтобы кончилась вся эта заваруха.

- Это все потому, что у меня сиськи маленькие, да? - берет быка за рога Эбби.

Тут Ричардс встает и машет руками, подавая знак, что пора выступать. Все перестают рыть и тоже вылезают из своих окопчиков. К собственному удивлению, я присоединяюсь к ним, даже самому не верится. Больше я ни о чем не думаю. Просто делаю, что и все. Из меня получился бы потрясающий лемминг. Мы переваливаем через гребень холма, Ричардс идет первым, за ним Вэнс и Скэнлан, потом другой новичок, за ними я. Позади тянутся другие ребята. Все закручивается по новой.

Губы у нее надуты.

Проходим ярдов пятьдесят, и откуда-то совсем близко по нам начинает бить миномет. Мы все бросаемся на землю. Когда мы встаем, я вижу, как новичок оглядывается, разворачивается, пробегает мимо меня и несется вниз по склону. Как пить дать напорется на мину.

- Разумеется, нет. - Томми выдает свою самую очаровательную, мужественную и обнадеживающую улыбку.

Проходим немного дальше. Пока никаких танков. Может, Ричардс ошибся. Мозг опять начинает работать. То, что случается потом, происходит очень быстро. Восемьдесят восьмой калибр, прямое попадание. Странно, что не было ничего слышно. Я лежу на земле; кажется, она у меня даже в кишках. Рева моторов не слышно. Вокруг опадает поднятая в воздух грязь. Приподнимаю голову – с каски валятся комья. Они сыплются под меня, но сам я не ранен. К моей радости, теперь меня это уже не заботит, что значительно упрощает дело. Такое впечатление, что все происходит не со мной, а с кем-то другим, словно в кино про войну.

- Кофе-то здесь при чем?

Кто-то вскрикивает: его задело. Это Вэнс. Он пробегает мимо, держа каску в вытянутой руке, из которой течет кровь. Осколок пригвоздил руку к его каске. Слышу стон впереди себя. Смотрю.

Джоди запихивает ворох мужской одежды в люк уличного стока. Из кармана пиджака на мостовую выпадает серебряный портсигар. Джоди тянется за портсигаром - и тут словно кто-то прикасается к ней. По руке пробегает тепло. Джоди пинком отправляет одежду в дыру, подходит к фонарю и принимается вертеть серебряную коробочку в руках. На крышке выгравировано его имя. У себя не оставишь, это тебе не деньги, которые Джоди выгребла из карманов жертвы. Но и выкинуть не годится.

Скэнлан оборачивается, и я вижу его лицо. Он кричит. Это уже не Скэнлан, а какая-то мертвая голова: голый череп, на котором начинает проступать кровь.

– Я ранен! Мои глаза! Я ничего не вижу! Помогите мне, кто-нибудь!

Что- то жужжит -точно гигантская муха. Джоди поднимает глаза, напротив мерцает надпись: « Открыто ». Из мрака проступает вывеска « Магазин подержанных вещей Эшера ».

Скэнлан выпрямляется и ковыляет в мою сторону. Он и не может видеть, потому что ему снесло все лицо, оно висит где-то сбоку, будто съехавшая маска. Один глаз занавешен висящим куском кожи, а другой сам висит на какой-то липочке, свисая из пустой глазницы на кость, образующую скулу. Нос и верхняя губа отсутствуют. Мне видны торчащие из десен зубы. Некоторые из них сломаны и вдавлены внутрь. Я подползаю и, схватив его за ноги, опускаю на землю.

Вот оно. Вот куда следует сдать портсигар Джеймса. Он отдал ей все, что у него было. И лишился всего.

– Не трогай лицо! Ты ранен!

Джоди перебегает улицу и входит в магазин.

Скэнлан садится, не выпуская из рук винтовку. Я сажусь перед ним на корточки и принимаюсь натягивать ему кожу лица, пытаясь вернуть ее на прежнее место. На ощупь она скорей напоминает резину и съежилась так, что едва налезает на череп. Худо-бедно приладив нос, прошу Скэнлана придержать его за кончик, пока я нашариваю свой индивидуальный пакет. Секунду-другую не могу вспомнить, куда он подевался. Зову на помощь, но сзади никого нет, а Ричардс залег впереди. Я что-то кричу ему, но он не шевелится.

За прилавком стоит сам хозяин, худой парень чуть за тридцать. На лице у него радостное смущение - примерно то же выражение было у Томми, когда они впервые увидели друг друга. Пожалуй, из него можно воспитать неплохого услужающего. Только… что это? Неужели он мертв? Или жизнь в нем какая-то другая, не как у всех прочих людей? Ауры-то нет. Ни розовой, как у здоровеньких, ни грязно-коричневой или серой, как у больных. Никакой вообще. Пока она видела такое только у Илии, старого вампира.

Взяв индпакет Скэнлана, я делаю перевязку. Мне страшно, и я боюсь, что скоро начнется самое худшее, но руки больше не дрожат. Я туго наматываю бинт на голову Скэнлана и завязываю сзади. Ему несладко, и он тяжело дышит. Он все время сглатывает кровь, но ее становится все больше, она течет отовсюду. Черт, позабыл о таблетках! Что делать? Вернуться назад и сдать Скэнлана санитарам! Мозг работает медленно, но четко, в голове проясняется. Сам себе удивляюсь.

Лавочник смотрит на нее и улыбается. Джоди улыбается ему в ответ и подходит к прилавку. Хозяин старается оторвать взгляд от ее декольте, а Джоди старается разобраться с аурой. Нет, что-то все-таки есть, какое-то тепло от мужика исходит. Подобие тепла.

- Привет, - говорит хозяин. - Чем могу помочь?

Велю Скэнлану выпустить из рук винтовку. Он больше ничего не говорит, а только глухо стонет. Снимает левую перчатку, и я вижу, что у него не хватает двух пальцев. Кровь и здесь хлещет вовсю. Изо всех сил сжимаю запястье Скэнлана, ставлю его на ноги и заставляю бежать назад. Скоро он потеряет сознание, а у меня нет сил его нести. Сам в любую минуту могу упасть в обморок. Чувствую, что все, спекся. Скэнлан вырывается. Он возвращается и нащупывает на земле перчатку, которую только что снял, – ту, в которой остались пальцы. Берет в здоровую руку. Господи! О чем он думает?

- Я тут нашла одну вещь. - Джоди достает портсигар. - Неподалеку. Мне почему-то кажется, это ваше.

Каким-то образом нам удается пробраться через минное поле. На сей раз я иду в обход, забирая вправо. По пути нам попадаются всего две растяжки. После того как это случилось с Харрингтоном, у меня чувство, будто он принял удар на себя. Мне кажется, что теперь я могу наступить на мину и она не взорвется. Вот до чего я дошел.

Джоди кладет вещь на прилавок. Что за дела с аурой? Кто он такой, черт бы его побрал?

Мы возвращаемся на опушку леса и встречаем там главного сержанта Лючесси. Он на меня орет:

- Прикоснитесь ко мне, - тянется к нему Джоди.

– Кто это? Какого черта вы сюда прете?

- А?

Я останавливаюсь и предъявляю ему Скэнлана. Он мой пропуск на выход из этого ада.

Прикосновение - и хозяин испуганно отдергивает руку. Теплый.

– Веду в тыл Скэнлана, сержант. Он тяжело ранен. Лючесси сам это видит. Он видит и то, что я смертельно напуган. Он все понимает, он видит меня насквозь. Но какое мне до этого дело? Он такой же сраный итальяшка, как я, даже если старше меня по должности. Лючесси осматривает Скэнлана. Я подумываю о том, чтобы дать деру в лес. Не станет же Лючесси стрелять мне в спину.

- Значит, вы не один из нас?

– Где Ричардс? Где второй взвод? Где ваша рота?

И не один из них, это уж точно.

– Ричардс говорит, на подходе танки. Ему нужны базуки. У нас нет противотанковых гранат.

- Из нас? Вы о чем?

– Да, но где он, черт побери, этот Ричардс?

Стоит мужику взять портсигар, как Джоди уже знает, что вещь обрела свое место. Какая бы часть Джеймса О\'Мэлли ни перешла в портсигар, привела она ее именно сюда, к худому застенчивому парню. Он принимает то, что остается от людей, это его работа.

Лючесси пытается поправить бинт на голове Скэнлана. Я все еще держу того за запястье.

К Джоди почти возвращается былая уверенность. Все-таки это ее ночь.

– Он залег за теми деревьями, немного выше. Там и ранило Скэнлана. Я ему кричал, но он не ответил, не шевельнулся.

Отступив на шаг, Джоди говорит:

- Нет. Вы ведь не имеете дело только со слабыми и больными. Вы принимаете всех.

Как-то мой мозг странно устроен, только теперь он готов согласиться, что Ричардс мертв. Ему крышка. Его убили. Не могу сказать, чтобы он мне очень уж нравился, но меня при этой мысли начинает трясти. Скорей бы смыться, куда угодно, только подальше. Теперь я хочу не просто в тыл, я хочу бежать прочь отсюда. Мне стоит больших усилий не сорваться с места. Я боюсь этого Лючесси. Пожалуй, я смог бы проломить ему череп одной левой, но я боюсь. Жду, когда подвернется возможность драпануть, зарыться в землю, умереть там с голоду, все, что угодно, просто исчезнуть, остаться одному. Я все еще сжимаю запястье Скэнлана, чтобы унять кровотечение, а он все мается дурью, делая что-то с зажатой в другой руке перчаткой. Наконец он вытаскивает из нее что-то и вытирает о штанину. Это обручальное кольцо. Он засовывает его в карман брюк. Лючесси смотрит на меня.

- Принимаете? Вы о чем? - Продавец двигает портсигар по прилавку обратно к Джоди.

– Дуй назад, Колумбато, черт тебя подери. Если Ричардс убит, будешь командовать отделением. А судя по тому, как идут дела, может, и всем взводом. Ну и заваруха. Скэнлана отведу я. И распоряжусь, чтобы вам прислали базуки и противотанковые гранаты. Давай, задница, живо наверх!

Он не понимает. Джоди это знакомо. Впервые пробудившись вампиром, она тоже никак не могла взять в толк, что такое с ней стряслось.

В уме он уже прикидывает, кто чем станет командовать в нашей роте. Мысленно перетасовывает листки цветной бумаги. Вручаю ему Скэнлана, и он стискивает его запястье. Кровь, струящаяся из-под повязки, капает на его форму. Лючесси поворачивается и тянет беднягу бежать дальше в лес.

- Вы не в курсе, да?

Я снова один. Мне бы только добраться до тех сосен, и можно будет спрятаться в одном из тех окопов, которые вырыл наш взвод. Буду лежать в нем, пока все не уляжется. Затем постараюсь пробраться обратно во Францию, буду идти ночами, попрошу какую-нибудь французскую семью меня спрятать. Выйдя опять на открытое, простреливаемое место, я постепенно схожу с ума.

- О чем вы, наконец? - Лавочник опять берет в руки портсигар. - Заметили, как вещь сияет?