Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Игнасио начало одолевать беспокойство. Уже почти рассвело, им надо было поскорее убраться с этого места и вернуться домой. Родители наверняка ждали известий.

– Что мы им скажем? – сдавленно прошептал Антонио.

– Что он находится под арестом, – резко ответил Игнасио. – Какой смысл говорить им что-то другое?

Они молча брели по пустым улицам. Антонио очень хотелось услышать от младшего брата слов поддержки, но тот не спешил с утешениями. Хладнокровное отношение Игнасио к происходящему вызвало у него секундное замешательство. Он знал, что Игнасио терпеть не может Эмилио, но не мог и на секунду заподозрить его в том, что он причастен к задержанию собственного брата.

Он старший, и рассказывать родителям о том, что случилось, придется ему. Игнасио же будет стоять в стороне, и его мнение о текущих событиях останется неясным, как очертания улиц в предрассветном сумраке.

Прошло уже больше месяца с тех пор, как националисты захватили власть в Гранаде, но с каждым днем число людей, которых арестовывали и грузовиками отвозили к кладбищу на расстрел, продолжало расти. Представлялось невероятным, что подобное вообще может иметь место и уж тем более коснуться кого-то из близких.

– Может, они просто хотят расспросить Эмилио об Алехандро? – с надеждой предположила Мерседес, отчаянно хватаясь за соломинку.

С того времени, как лучшего друга Эмилио арестовали, о нем ничего не было слышно.

Конча Рамирес была сама не своя от горя. Она ничего не могла с собой поделать. Живое воображение и ужас перед неведомым рисовали перед ней картинки того, что могло происходить с ее сыном.

А вот Пабло отказывался допустить мысль о том, что может больше никогда не увидеть Эмилио, и даже в разговорах упоминал сына так, как будто он вот-вот вернется.



Соня и Мигель уже давно осушили свою вторую и третью чашку кофе. Время от времени к ним подходил официант, интересуясь, не нужно ли чего-то еще. Прошло два часа с тех пор, как пара села за столик.

– Они, наверное, места себе не находили от переживаний, – заметила Соня.

– Думаю, так и было, – пробормотал Мигель. – Это означало, что кошмарные вещи происходили теперь не только с какими-то посторонними людьми, но и с их семьей. Арест одного означал, что все они находятся в опасности.

Соня огляделась.

– Что-то тут слишком накурено. Вы не против прогуляться и подышать свежим воздухом? – предложила она.

Они оплатили счет и неторопливо вышли из кафе. Мигель продолжил свой рассказ, пока они прохаживались по площади.

Глава 18

Конча целыми днями молилась за возвращение сына. Опустившись на колени у изголовья его кровати, она сжимала руки в молитвенном жесте и просила Деву Марию о милости. Она мало верила, что ее мольбам хоть кто-нибудь внимает. Националисты заявляли, что Бог с ними, а Конча была убеждена, что Всевышний не станет откликаться на молитвы по обе стороны баррикад.

С той самой ночи, когда Эмилио вытащили из постели, его комната оставалось нетронутой. Мать не хотела ничего в ней менять. Скомканные, скрученные простыни были похожи на шапку сбитых сливок на кофе, одежда, которую он надевал в день ареста, была небрежно наброшена на спинку старого стула. На другой стороне кровати лежала его гитара; соблазнительные изгибы ее прелестного корпуса напоминали округлости женского тела. Сеньоре Рамирес с иронией подумалось, что, пожалуй, ничего более женственного и чувственного в постели Эмилио никогда еще не водилось.

На следующее утро после ареста брата Мерседес обнаружила мать плачущей в его комнате. Впервые за последние несколько недель она подумала о ком-то еще, кроме Хавьера, и, возможно, впервые за всю жизнь начала освобождаться от своей детской еще сосредоточенности исключительно на себе и на своих собственных переживаниях.

В последний раз Мерседес виделась с Хавьером более двух месяцев назад, и с того дня она совсем не улыбалась. Насколько ей было известно, когда военные подняли мятеж и захватили власть в Гранаде, Хавьер находился у себя дома в Малаге. Не стоило ему сюда возвращаться, рискуя жизнью. Даже ради нее. Поэтому она разрывалась между тревогой – как бы с ним не приключилось ничего страшного – и растущим раздражением из-за того, что он до сих пор с ней не связался. Она не знала, что и думать. Если он жив-здоров, почему не пришлет ей весточку? Почему тогда не приехал? Для Мерседес такое состояние неопределенности оказалось в диковинку, и на нее накатывала грусть пополам с досадой, но вид материнских слез отрезвил ее: она вдруг осознала, что окружающие могли страдать не меньше.

– Мама! – воскликнула она, обвивая руками Кончу.

Не привыкшая к таким проявлениям чувств со стороны дочери, Конча зарыдала еще пуще.

– Он вернется, – прошептала девушка ей на ухо. – Обязательно вернется.

Чувствуя, как мать содрогается в ее объятиях, Мерседес неожиданно испугалась. А что, если ее милый, кроткий брат, с которым ее столько связывало, все-таки не появится больше дома?

Несколько дней прошли в неизвестности. Пабло с головой ушел в работу в кафе. Посетителей, как обычно, хватало, но сейчас, в отсутствие Эмилио, помощи ждать было неоткуда. Хотя его снедала жестокая тревога за сына, он мог провести целый день, занимая ум другими вещами. Время от времени его как ножом резала отчетливая мысль: сына нет рядом. Когда это случалось, он чувствовал, как у него комок встает в горле, а на глаза наворачиваются слезы; если жена могла лить их сплошным потоком, то ему приходилось сдерживаться.

На четвертое утро после ареста Эмилио Конча решила, что нельзя больше жить в подвешенном состоянии. Она должна была узнать правду. Может, у жандармов найдутся какие-нибудь записи.

Она всегда относилась к этим мрачным субъектам в уродливых головных уборах из лаковой кожи с большим подозрением, и с начала военных столкновений ее неприязнь к ним только усилилась. В Гранаде они вечно скользили по тонкой грани, едва не скатываясь к неприкрытому предательству и измене.

В жандармерию она отправилась одна. Дрожа от волнения, назвала имя сына. Дежурный открыл на конторке журнал учета, чтобы взглянуть на записи о регистрации за последние несколько дней. Он вел пальцем по списку, перелистывая страницу за страницей. У Кончи отлегло от сердца. Имени сына там не было. Может, это значило, что его уже освободили. Она повернулась, чтобы уйти.

– Сеньора! – окликнул он ее вроде бы вполне доброжелательно. – Как, вы сказали, его фамилия?

– Рамирес.

– А мне показалось, Родригес…

В эту секунду мир вокруг Кончи Рамирес замер. Она уже поверила было в счастливый исход, а сейчас по тону его голоса поняла, что поспешила. Все это было проявлением почти осознанной жестокости – подать надежду, чтобы растоптать ее, словно букашку.

– Есть запись о некоем Рамиресе. Сделана прошлым утром. Приговор уже вынесен. Тридцать лет.

– Где он? – спросила она шепотом. – В какой тюрьме?

– Такой информации я вам предоставить пока не могу. Приходите на следующей неделе.

Пребывая в совершеннейшем смятении, она с трудом добралась до двери, где все же рухнула на колени. Новость пришлась ей как удар под дых. Она ловила ртом воздух и не сразу поняла, что звериным воем, который стоял у нее в ушах, были ее собственные рыдания. В гулком вестибюле жандармского отделения исполненные боли и тоски звуки отражались от высоких потолков. В прикрытых очками глазах дежурного, который наблюдал за ней из-за своей конторки, не было ни капли участия. За то утро через него прошло уже несколько рыдающих матерей, и никакого особого сочувствия к их горю он не испытывал. Они вообще не вызывали в нем ничего, кроме раздражения. Он не любил «сцен» и надеялся, что эта женщина, как и те, что приходили до нее, быстро уберется восвояси.

Оказавшись на улице, Конча задалась одной-единственной целью: вернуться домой, с тем чтобы поделиться с родными полученной новостью. Она, спотыкаясь, брела по улицам, при каждом неловком шаге полагаясь на столь необходимую ей сейчас поддержку знакомых зданий. Прохожие принимали женщину за пьяную и старались обходить ее стороной, пока она, пошатываясь, переходила от двери одного магазина до двери другого. Сеньора Рамирес едва ли узнавала дороги своего собственного города, но, ведомая шестым чувством, пусть глаза у нее затянули пеленой слезы, все-таки добралась до знакомой вывески «Эль Баррил».

Пабло можно было бы и не посвящать в подробности произошедшего. Уже по выражению лица жены, с которым она, толкнув дверь, вошла в кафе, он понял, что вести были дурными.

Они девять ночей не смыкали глаз. Каждый день Конча пыталась получить документ, удостоверяющий, куда направили Эмилио. В отделении ее теперь все узнавали в лицо. Получив наконец подтверждение о том, что ее сын находится в тюрьме под Кадисом, она испытала странное чувство облегчения. Тюрьма располагалась от них более чем в двухстах километрах, но теперь они хоть что-то знали наверняка.

Первой мыслью Кончи было поехать проведать Эмилио. Если бы у нее получилось передать ему хоть какой-то еды, он, по крайней мере, не мучился бы там от голода.

– Вот уж вздорная это затея – тащиться в такую даль, – не смолчал Игнасио. – Тем более одной.

– Мне не остается ничего другого, – возразила Конча.

– Конечно остается! – стоял на своем Игнасио.

– Когда-нибудь сам все поймешь, – терпеливо ответила она, – когда свои дети появятся.

– Ну что ж, Бог в помощь. Что тут еще скажешь.

Добиралась она два дня. Несмотря на то что у Кончи имелись все необходимые бумаги, которые должны были послужить ей охранной грамотой, проверки были частыми и выполнялись они агрессивно настроенными солдатами и жандармами; несколько раз женщина была уверена, что ей придется повернуть обратно в Гранаду.

Когда Конча наконец добралась до места, в свидании с сыном ей отказали.

– Он в одиночке, – гаркнул дежурный. – Пока лишен всех привилегий.

Она даже представить себе не могла, что за «привилегии» раздавали в этом ужасном месте.

– И долго он там пробудет? – спросила Конча, цепенея от горького разочарования.

– Может, два дня, а может, и две недели. Посмотрим еще.

У нее не хватило духу спросить, на что они будут смотреть. Все равно она бы им не поверила.

Корзину с продуктами Конча все-таки оставила, хотя и не знала, дойдет ли она до сына. В один из грецких орехов, заложенных в передачу, спрятала записку. Это было всего лишь письмо матери сыну с какими-то пустяковыми семейными новостями и со словами искренней любви и поддержки, но, когда его нашли, срок пребывания Эмилио в одиночном заключении продлили еще на неделю.

Рассказы об условиях содержания в тюрьмах доходили до Пабло и Кончи из разных источников. Случалось, кому-то удавалось сбежать, но по большей части рассказывали о ежедневных расстрелах и огульном составлении списков смертников.

Пока Конча не могла думать ни о чем другом, кроме как об аресте Эмилио – ее личной трагедии, по всей стране матери теряли своих сыновей навсегда. А сыновья – матерей.

По осени на беззащитных жителей Мадрида обрушились, сея ужас, бомбы националистов. Опасность грозила всем и каждому. Даже матери, стоявшие в очередях за молоком для детей, взлетали на воздух кровавым месивом. Франко хотел заполучить столицу, и войска националистов уже достигли городских предместий. Авиация сбрасывала листовки, в которых говорилось, что если жители не сдадут город, то он будет стерт с лица земли. Непрекращающиеся бомбардировки подтачивали решимость населения. Люди представляли собой легкие мишени – прятаться было негде.

Все – и республиканцы, и франкисты – следили за происходящим в Мадриде. Итоги противостояния в столице могли определить его исход для всей страны.

В начале ноября прибыли первые русские самолеты, и республиканцы перешли в контратаку. Хотя сейчас в воздухе перевес был на стороне Республики, на земле успех сопутствовал националистам. В тот месяц они захватили один из пригородов Мадрида, Хетафе, что внушило им надежду на скорую и окончательную победу.

Антонио штудировал газеты тщательнее прежнего и часто вслух зачитывал выдержки из них матери, пока та вытирала по утрам бокалы.

– «Несмотря на бомбовые удары республиканцев, войска националистов заняли Карабанчель и мосты, имеющие важное стратегическое значение, что может открыть им доступ в центральную часть города, – читал Антонио. – На улицах бои ведутся врукопашную, потери с обеих сторон исчисляются тысячами. Войска Франко пробили брешь в республиканской обороне и вошли в Университетский городок».

Антонио не знал, что мать уже была в курсе событий: рано утром она слушала запрещенную радиостанцию, которая вещала из Малаги.

– Может, этим все и кончится, – сказал Антонио. – Похоже, Франко вот-вот добьется своего.

Игнасио, который как раз вошел в кафе и услышал слова Антонио, не упустил возможности как-то утешить мать.

– Ну вот, мама, – сказал он, – как только Франко провозгласит победу, получишь обратно своего Эмилио.

– Хорошо бы, – произнесла она, улыбаясь этой мысли. – Но разве все не будет зависеть от того, в чем его обвиняют?

– Будет, наверное. Но я уверен, что обвинения там несерьезные.

Иногда Игнасио нравилось выглядеть в глазах матери эдаким миротворцем. Так он унимал редкие приступы вины: ведь его опрометчивые высказывания о гомосексуальности Эмилио, возможно, и привели к аресту брата. Если бы он мог предугадать, насколько суровым будет его приговор и сколько горя он причинит родным, он мог бы вести себя поосмотрительней, как ни претили ему пристрастия брата.

Взятие Мадрида войсками Франко было не столь неотвратимым, как полагал Игнасио. Измотанные жители столицы увидели проходящих мимо них солдат в военной форме и решили, что это батальоны националистической армии. С некоторым изумлением и огромной радостью они быстро сообразили, что ошиблись. Обрывки революционных песен и узнаваемая мелодия «Интернационала» подсказали им, что перед ними бригадистас, члены интернациональных бригад, которые, как по волшебству, пришли к ним на выручку. Среди них были немцы, поляки, итальянцы и англичане; говорили, что все они как один бесстрашно отправлялись на передовую.

Прибывали также и члены анархистского движения, истовые борцы за свободу, пусть и с далекой от идеала дисциплиной, чтобы встать в ряды защищающих Мадрид от Франко. Бои в Университетском городке продолжались, была предпринята попытка отбить больницу, которую удерживали националисты. Вскоре вся эта территория вернулась в руки республиканцев, и линия фронта снова сдвинулась.

Как-то раз, ближе к концу ноября 1936 года, Игнасио просматривал свежую газету правого направления, знакомясь с последними сводками событий в Мадриде. В отличие от остальных членов своей семьи, которые на дух не переносили однобоких репортажей правой прессы, Игнасио их демонстративно читал, и когда парень пробормотал себе под нос, мол, жаль, что Франко, зайдя так далеко, отказался от борьбы за Мадрид, чаша терпения его обычно флегматичного отца переполнилась.

– Игнасио, – наконец не выдержал отец, – ты и в самом деле считаешь, что это правое дело для солдат – убивать невинных людей?

– Каких невинных людей? – не скрывал своего презрения Игнасио. – Кого ты называешь невинными?

– Простых жителей Мадрида, разумеется! Женщин и детей, которых снаряды разрывают на куски. В чем они провинились?

– А что ты тогда скажешь о пленных? Едва ли они свою смерть заслужили, согласен? Так что не рассказывай мне о невиновности! Нет ее на свете!

Игнасио стукнул по столу кулаком. Он имел в виду казни тысяч заключенных в тюрьмы националистов, которые состоялись в первой половине ноября. Мадрид был городом, где смешивались различные политические симпатии: жили там и республиканцы, и националисты, и когда произошел военный переворот, многие националисты оказались в ловушке городских стен и были вынуждены скрываться. Но их все равно находили и бросали за решетку. Когда в начале ноября все указывало на то, что националистская армия вот-вот займет Мадрид, появилась серьезная обеспокоенность тем, что армейские офицеры, сидевшие в тюрьмах, смогут пополнить войска противника. Чтобы не допустить этого, несколько тысяч заключенных вывезли за город и хладнокровно расстреляли охранники-республиканцы, которые рвались присоединиться к защитникам столицы.

Пабло нечего было возразить. Даже самые ярые сторонники Республики стыдились произошедшего. Он вышел из комнаты. Иногда проще уйти, чем спорить с сыном. Пусть они совершенно расходились во мнениях, последние слова Игнасио были не так уж далеки от правды. В этом противостоянии подчас тяжело было найти того, на ком не лежало бы совсем никакой вины.



Всепоглощающий страх и не думал оставлять Гранаду. В один декабрьский день, когда темнеть на улицах начинало немногим позже полудня, а булыжники мостовой в свете уличных фонарей поблескивали точно металл, в бар вошли двое солдат-националистов. На этот раз им не пришлось колотить по стеклу в двери. Бар был открыт и все еще полон посетителей, зашедших выпить кофе после обеда.

– Мы бы хотели осмотреться, – известил один из солдат Пабло слишком уж приветливо.

Хозяин кафе не стал им препятствовать, зная, что любое вмешательство только вызовет у них ненужную агрессию.

За стойкой располагалась крохотная кухонька, а немного в стороне – кабинетик размером с кладовку, где Пабло составлял заказы и вел сумбурные записи учета прихода и расхода продуктов. Помимо письменного стола, там стоял старый деревянный комод, из которого еще до того, как его принялись потрошить фашистские вандалы, сыпались во все стороны бумаги. Солдаты вывернули все ящики, вываливая на пол все содержимое комода, но не удосуживаясь при этом прочитать хотя бы один листочек. Они вели себя как дети: ухмылялись друг другу, ввергая комнату во все больший беспорядок, и подбрасывали в воздух бумаги, ловя удовольствие от того, как они, кружа будто снежинки в метель, планировали на пол. Словно в игру играли. Счета за хлеб и ветчину их ни в малейшей степени не интересовали.

Пабло стоял за стойкой, продолжая обслуживать клиентов.

– Не беспокойся, – храбрясь, сказал он жене. – Потом приберемся. Скрывать нам нечего. Уверен, они скоро уйдут.

Конча с видом занятым и непринужденным аккуратно нарезала огромный кусок сыра манчего[59] тонкими ломтиками, раскладывая их с куда большей тщательностью, чем обычно. Однако внутри у нее все сжималось от страха. Она мысленно согласилась с Пабло: лучше всего держаться с полнейшим простодушием.

Посетители продолжали пить и негромко разговаривать, но в воздухе повисло ощутимое напряжение. Жители Гранады уже привыкли к подобным вторжениям, и пусть раскованные беседы в такой обстановке давались им с трудом, они упорно цеплялись за привычные действия, из которых складывалась их жизнь, – старались, например, хотя бы раз в день зайти в кафе или бар.

На самом деле незваные гости заявились сюда вовсе не с обыском. Как только все поверхности в служившем кабинетом закутке покрылись белыми листами, они сосредоточили свое внимание на истинной цели своего прихода. А интересовал их радиоприемник. Все остальное было для отвода глаз. С торжествующим лицом тот из двоих, кто был повыше, потянулся к ручке регулировки звука, повернул его и сделал шаг назад. Приемник даже не пришлось настраивать. Он уже поймал волну, и комнатка наполнилась голосом. Это, вне всякого сомнения, была частота коммунистической радиостанции, которая регулярно выходила в эфир с последними сводками событий, происходящих по всей стране. Он увеличил громкость, и звук распространился за пределы комнатенки. В кафе тот из них, кто был помоложе, вернулся с явной ухмылкой на лице. Теперь радио вопило на всю мощь. Пабло с Кончей тотчас же бросили свои дела и, будучи под прикрытием барной стойки, переплели руки. Все взгляды устремились на фашистов, которые стояли совершенно спокойно, скрестив на груди руки.

Конча всегда слушала радио глубокой ночью, когда Пабло заканчивал вытряхивать оставшиеся пепельницы и мыть стаканы и все в семье, кроме нее, спали.

Старший по званию прочистил горло. Ему придется постараться, чтобы перекрыть звук радио. Конча прекратила судорожно сжимать руку мужа и слегка подалась вперед. Она испортит этой парочке удовольствие и не даст им учинить здесь допрос. Сейчас сама во всем признается, нечего у людей время отнимать. Однако поступить таким образом оказалось не так просто. Она почувствовала, как муж обхватил ее предплечье. Спустя мгновение он почти грубо оттолкнул ее в сторону и вышел вперед, практически заслонив ее от солдат.

У нее была какая-то доля секунды, чтобы помешать ему, но тот момент Конча уже упустила. Пабло протянул запястья, на них защелкнулись наручники, и его тут же вывели на улицу. Поймав взгляд мужа, она не посмела и рта раскрыть. Все по нему поняла. Начни она защищать Пабло, заберут не только его, но и ее в придачу. А так арестуют только одного.

Ее терзало чувство вины, но, благодаря тому что Конча впала после пережитого потрясения в какое-то полусонное состояние, она смогла-таки справиться со всеми своими дневными заботами.

Мерседес вошла в кафе где-то через час после того, как ее отца увели солдаты. Все утро она провела с Пакитой и ее матерью, помогая им разложить вещи в новой квартире. Дом ее подруги в Альбайсине пострадал во время летних бомбежек, и оставаться в нем было небезопасно, поэтому им пришлось подыскать себе другое жилье. Впервые за долгое время Мерседес хотелось танцевать, и она надеялась застать дома Антонио. Он худо-бедно мог вывести какую-нибудь мелодию на гитаре, а ее желание было настолько сильным, что она закроет глаза на то, что он – скверная замена Хавьеру или Эмилио.

Конча была в кабинете, где заканчивала собирать разбросанные повсюду бумаги, когда пришла дочь. Мерседес сразу поняла: произошло что-то худое. Она не видела мать такой бледной с той самой ночи, когда арестовали Эмилио. Тут подошел вернувшийся из школы Антонио, и Конча спокойным голосом рассказала детям о том, что произошло. Те совершенно растерялись, но сделать ничего не могли.

Игнасио тем вечером пришел поздно, не подозревая, что случилось что-то неладное. Конча как раз запирала бар на ночь. Узнав об аресте отца, он разъярился. Но не на тех, кто его арестовал, а на свою семью, особенно на мать.

– С чего ему вообще приспичило слушать это радио? – возмущался он. – Зачем ты ему разрешила?

– Я ему и не разрешала, – тихо оправдывалась она. – Это не он его слушал.

– Значит, Антонио! – аж взвизгнул Игнасио, голос его ломался от бешенства. – Этот рохо братец! Дурной ублюдок – он ведь нас всех в гроб загонит. Ему ни до кого дела нет – ты это понимаешь, а? Ему на всех плевать!

Он кричал ей прямо в лицо. Она физически ощущала исходящую от него ненависть.

– Это не Антонио, – тихо призналась она. – Это я.

– Ты? – притихшим голосом переспросил он.

Конча объяснила, что на самом деле это она совершила преступление, за которое арестовали Пабло.

Игнасио злился на обоих своих родителей. Отцу следовало запретить ей слушать подрывные радиостанции, а ей не нужно было навлекать на себя подозрения своими попытками вызволить Эмилио из тюрьмы.

– Вам нужно было сидеть молча и не высовываться, – накинулся он на нее. – Это место и так уже зовут кафе де лос рохос, даже если отцу этого не говорили!

Но что тут можно было поделать? Несколько дней спустя они узнали, что Пабло Рамирес находится в тюрьме недалеко от Севильи.

Сразу после ареста Пабло вместе с сотнями других заключенных заперли в здании кинотеатра, расположенного в соседнем городке. Многие места заключения, появившиеся в ту пору, были импровизированными. Националисты арестовывали людей многими тысячами, и обычные тюрьмы переполнились. Арены для боя быков, театры, школы, церкви – все их превратили в узилища для невинных, и республиканцы не могли не заметить иронии в том, что места, предназначенные для приятного времяпрепровождения, развлечений, учебы и даже молитв, стали теперь площадками для пыток и убийств.

В кинотеатре, где оказался Пабло, напуганный и сбитый с толку, круглые сутки было темно, а люди спали в фойе, в проходах или, неуклюже ссутулившись, на неудобных деревянных сиденьях. Там он провел несколько дней, перед тем как группу арестованных перевели в тюрьму в двухстах километрах к северу. Никто не удосужился сообщить им ее название.

Помещение было рассчитано на три сотни заключенных; сейчас в нем содержалось две тысячи человек. По ночам они лежали тесными рядами, так плотно, что и повернуться было нельзя, прямо на голом бетонном полу. Ад, только холодный. Стоило кому-то закашляться, просыпалась вся камера. Скученность их содержания значила, что, если хотя бы один из них подхватит туберкулез, зараза распространится по всей тюрьме со скоростью лесного пожара.

За то время Пабло несколько раз переводили в разные тюрьмы, но распорядок везде был один и тот же. День начинался еще до восхода солнца, сигналом тому служили зловещее бряцание ключей и громыхание, с которым отодвигались, выпуская заключенных из их клеток, металлические засовы. За этим следовал завтрак из каши-размазни, принудительное посещение церковной службы, распевание фашистских патриотических песен и долгие часы беспросветной скуки и невыносимого нахождения в ледяной и кишащей вшами камере. Ужин почти не отличался от завтрака, только в овсяную жижу им бросали еще и горсть чечевицы. Тогда-то в их животах начинал ворочаться страх.

Поев, некоторые принимались бормотать молитвы, взывая к Богу, в которого едва ли верили. На висках выступал пот, бешено колотились сердца, отбивая неровный ритм. Приближалось время, когда начальник тюрьмы уныло и монотонно зачитывал расстрельные списки. Заключенные обязаны были его слушать, содрогаясь от ужаса, когда звучала фамилия, начинавшаяся так же, как их собственная. К ночи приговоренных заберут, а уже на рассвете расстреляют. Казалось, списки составлялись совершенно произвольно, и попадание в один из них могло быть делом случая, словно надзиратели в ожидании ужина сидели и убивали время, устраивая жеребьевку.

Большинство испытывали смешанные чувства тошноты и облегчения, когда понимали, что проживут еще день. Всегда был кто-то один, а может, двое, кто, услышав свое имя, терял самообладание, и его неудержимое бессильное горе отрезвляло уже успокоившихся остальных. Завтра на его месте легко мог оказаться любой из них.

Время от времени Конча навещала Пабло. Она выезжала рано утром, а возвращалась в полночь, снедаемая тревогой за мужа, жившего в жутких условиях, и страхом за Эмилио, который столкнулся с таким же ужасом. Сеньора Рамирес до сих пор не повидалась со своим сыном.

За исключением этих поездок, каждую минуту своего времени теперь Конча проводила в кафе. Видя, как мать не выдерживает напряжения, Мерседес предложила свою помощь и поняла, что труд – один из способов отвлечься от мыслей о том, сколь многих любимых ею людей нет рядом.



Их уведомили, что Эмилио перевели в тюрьму рядом с Уэльвой. Туда добраться было еще труднее, чем до Кадиса, но в следующем месяце Конча наконец смогла приехать на свидание с сыном. Она упаковала корзину с едой и припасами и испытывала теперь смешанные чувства: была там и радость, что увидит сына, и страх – в каком состоянии он может оказаться?

Когда Конча приехала в тюрьму, офицер бросил на нее полный пренебрежения взгляд.

– Паек Рамиресу не понадобится, – ледяным тоном сказал он.

Ей вручили свидетельство о смерти. В нем говорилось, что Эмилио скончался от туберкулеза. Она так долго цеплялась за последнюю соломинку надежды, а теперь осталась только с неопровержимым подтверждением кончины.

Свою обратную поездку мать не помнила. Так и не приходя в себя от потрясения, все действия она выполняла машинально, но благодаря этому и смогла продержаться долгие часы в дороге, пока добиралась к себе в Гранаду.

Игнасио бывал дома все реже. То, что происходило с семьей, вроде бы должно было беспокоить, но на деле больше всего Игнасио интересовало собственное благополучие, поэтому, когда мать вернулась, дома, как обычно, были только Антонио и Мерседес. По ее бледной коже и бескровным губам дети все поняли без слов. Они уложили ее в кровать и тихонько просидели рядом всю ночь. На следующий день она молча показала им свидетельство о смерти. Оно лишь подтвердило то, что они и так уже знали.



Когда мать уезжала на свидание к отцу, Мерседес управлялась с кафе в одиночку, но в остальные дни, когда у нее появлялось время, она бегала в Сакромонте. Танцы были единственным, что имело в ее теперешней жизни хоть какой-то смысл. Она шла на риск, учитывая новые постановления, накладывающие на поведение жителей Гранады определенные ограничения. Женщин обязали одеваться скромно: прикрывать руки и носить высокие воротники, более того, запретили диверсионную музыку, равно как и танцы. Жесткие рамки, установленные новым режимом, вызывали у Мерседес еще большее желание танцевать. Это искусство было проявлением свободы, и она ни за что от него не откажется.

Мария Родригес обладала безграничным терпением и неисчерпаемым знанием последовательностей шагов, которые и показывала Мерседес. Она первой оценила, насколько сложнее стала манера исполнения девушки. Отсутствие Хавьера рядом, смерть Эмилио и атмосфера горя, царящая у нее дома, значили, что ей не было нужды задействовать воображение для того, чтобы выразить в своих движениях надрыв и чувство потери. Они и так были ее реальностью, такой же, как и пол под ногами.

В Антонио, задумчивом и отстраненном, не осталось и следа от улыбчивого старшего брата, каким Мерседес его помнила. Теперь он исполнял роль главы семьи и всегда переживал, как бы с Мерседес чего не случилось, особенно когда она поздно возвращалась из Сакромонте. Сейчас их город стал местом, где танцы не приветствовались.

Тишину комнаты, погруженной за прикрытыми ставнями в ночной полумрак, нарушил щелчок осторожно закрываемой двери. Мало того что Мерседес преступно опоздала, она совершила еще одно прегрешение – попыталась пробраться домой незаметно.

– Мерседес! Где, во имя всего святого, тебя носило? – раздался громкий шепот.

Из сумрака в переднюю шагнул Антонио, и Мерседес застыла перед ним, склонив голову и спрятав за спину руки.

– Почему так поздно? Зачем ты так с нами?

Он замялся, растерявшись от смешения чувств – совершенного отчаяния и безусловной любви к сестре.

– Ну и что у тебя там? Как будто я сам не догадаюсь.

Она вытянула вперед руки. На распрямленных ладошках неуверенно покоилась пара поношенных черных туфель, кожа их была мягкой, словно человеческой, а подошвы – протертыми чуть не насквозь.

Он с нежностью обхватил ее запястья и, удерживая их в своих руках, взмолился:

– Ну пожалуйста, в последний раз тебя прошу…

– Прости, Антонио, – тихо ответила она, встретившись наконец с ним взглядом. – Я не в силах остановиться. Ничего не могу с собой поделать.

– Это опасно, керида миа, опасно.

Глава 19

Антонио и Игнасио определенно находились сейчас по разные стороны баррикад. Франсиско Перес, близкий друг Антонио, заронил в того подозрение, что Игнасио мог быть причастен к аресту его отца и брата, Луиса и Хулио. Тогда это обвинение показалось Антонио возмутительным, но он так и не смог окончательно выбросить его из головы. Тесные связи Игнасио с правыми, которые держали сейчас в своих руках власть в Гранаде, уж точно не оставляли ни у кого сомнений в том, что он принадлежал к лагерю сторонников Франко. Будучи местной знаменитостью, Игнасио стал визитной карточкой всех тех, кто с особым рвением вершил в городе несправедливость и насилие.

Антонио понимал, что ему следует проявлять крайнюю осторожность. Несмотря на их с Игнасио кровное родство, он ясно сознавал, что брат легко сможет использовать его взгляды и дружбу с ярыми социалистами ему во вред.

Хотя Гранада находилась в руках националистов, в городе оставалось немало тех, кто тайно поддерживал законное республиканское правительство; многие с готовностью сопротивлялись навязанной им тирании, а это значило, что ужасы войны сеяли не только франкисты. Расхожим явлением стали убийства тех, кого подозревали в содействии войскам Франко, и на их телах часто обнаруживались следы пыток.

В некоторых случаях все начиналось с уличной потасовки, с обзывательств, тычков и пинков. В считаные мгновения обычная драка могла перерасти в настоящий бой между молодыми людьми, которые зачастую вместе выросли и вместе гоняли мяч. В том же лабиринте узких улочек с такими ласкающими слух названиями, как Силенсио, Эскуэлас или Дукеса, служившем когда-то площадкой для нескончаемых детских игр в прятки, разворачивались теперь жуткие погони. Дверные ниши, где можно было в ходе игры на секунду укрыться в те счастливые времена, могли превратиться сейчас в настоящее убежище, спасти жизнь или даровать смерть.

Поздним вечером в конце января 1937 года Игнасио с тремя своими друзьями выпивал в баре возле новой арены для боя быков. В том квартале нередко собирались сторонники нового режима, а сам бар был частым местом встреч любителей корриды, так что, если сюда заглядывал кто-то из сочувствующих республиканцам, беды, скорее всего, было не миновать. В углу расположилась группка мужчин, незнакомых большинству завсегдатаев, и в воздухе запахло грозой. Пусть на них не глазели, никто в баре не выпускал из внимания четверку этих слегка неряшливо одетых парней, а бармен обслуживал их подчеркнуто вежливо, не желая вступать с ними в разговор.

Около полуночи незнакомая компания поднялась и направилась к выходу. Проходя мимо, один из них с силой толкнул в плечо сидящего Игнасио. При любых других обстоятельствах это действие можно было бы принять за дружеский жест, но не в ту пору и не в том баре. Это был Энрике Гарсиа. Они с Игнасио ходили в одну школу, но даже тогда близкой дружбы не водили.

– Как жизнь, Игнасио? – спросил Энрике. – Как поживает лучший убийца быков во всей Гранаде?

В последней фразе сквозила издевка, и Игнасио быстро распознал завуалированный выпад в свою сторону. Намек Гарсии на то, что он причастен к происходившим в городе казням, привел его в ярость. Для Игнасио существовало различие между тем, чтобы быть, в его собственном представлении, негласным осведомителем и настоящим убийцей. Свою жажду крови он приберегал для арены.

Игнасио знал, что лучше смолчать. Если Гарсиа пришел сюда, чтобы затеять драку, не стоит давать ему удобного повода.

Гарсиа возвышался над Игнасио. В таком положении у него было явное преимущество, все равно как у конного пикадора. Игнасио редко чувствовал себя настолько уязвимым, он ненавидел то, как близко к нему стоял недоброжелатель, и то, с каким угрожающим видом тот нависал над ним, словно готовясь вонзить ему в бок пику. Если Игнасио не хотел давать волю своему горячему нраву, лучше бы ему убраться оттуда. Да поскорее.

– Ладно, – сказал он спокойно, оглядывая круг своих приятелей. – Пожалуй, мне пора.

По компании пробежал шепоток. Им уходить еще было довольно рано, но они видели, что Игнасио и вправду было пора. Приятели без слов понимали, что, если выйдут с ним на улицу, это может быть воспринято как угроза. Вне всякого сомнения, Игнасио желательно было бы ускользнуть незаметно. В этом случае существовала вероятность того, что ситуация может просто сойти на нет.

Несколько секунд спустя он уже оказался на улице. Несмотря на не очень уж поздний час, вокруг не было ни души. Сунув руки в карманы, он неспешной походкой зашагал по Сан-Херонимо в направлении собора. Ночь была влажной, в тусклом свете газовых фонарей блестели булыжники мостовой. Он не собирался торопиться. Ему показалось, что он услышал чьи-то шаги, обернулся, но, никого не увидев, продолжил свой путь, упрямо решив не ускорять шаг. Почти дойдя до конца улицы, он резко свернул направо, в сторону одной из самых многолюдных городских улиц.

Там, на углу, он почувствовал, как его шею пронзает острая боль. Кто бы ни нанес этот удар, он поджидал Игнасио в глубоком дверном проеме, зная, что его жертва пойдет домой именно этой дорогой. От боли и внезапности нападения парень чуть было не полетел в сточную канаву. Он согнулся от боли, глаза заволокло туманом, желудок сжался, и к горлу подступила тошнота. Второй удар пришелся между лопаток. С беспредельным страхом – больше всего он боялся, что пострадает его прекрасное лицо, – он поднял голову и увидел, как к нему приближаются еще трое мужчин. Они появились с улицы Санта-Паула, параллельной Сан-Херонимо, и он сообразил, что угодил в тщательно подготовленную ловушку.

Ему теперь оставалось только одно – попытаться убежать. Выброс адреналина придал ему сил, и Игнасио пустился бегом. Его натренированность для выступлений на арене оказалась как нельзя кстати. Он бежал, не разбирая дороги, поворачивал налево, направо, путаясь в этих хорошо знакомых с детства улочках. Туман перед глазами еще не рассеялся, но он не отрывал взгляда от земли, смотря себе под ноги, чтобы не споткнуться. Несмотря на прохладную ночь, тело его взмокло.

Он, скрючившись, присел на корточки в дверном проеме, пытаясь отдышаться. Увидел, что рубашку пропитал не пот, а кровь. Много-много алой крови. У него имелся нож с костяной ручкой, который он всегда носил с собой, и, хотя у Игнасио еще не подвернулось случая им воспользоваться, он запустил руку в карман куртки, чтобы удостовериться, что оружие на месте. Его единственной мыслью было добраться до дома, но едва он попытался подняться, как ноги ему изменили.

Игнасио понимал, что был сейчас зверем, на которого открыли охоту, и у него мало шансов уйти целым и невредимым от своих преследователей с лезвиями наверняка куда более острыми, чем у него. Может, ему удастся схорониться здесь, пока они не свернут погоню?

В редком приливе великодушия распорядитель корриды мог дать быку небольшую передышку, если считал, что тот проявил незаурядную отвагу. Игнасио молился, чтобы эти рохос решили, будто ему удалось от них оторваться, и оставили его в покое. Вероятно, в нем говорила такая же вера в лучший исход, какую испытывает бык во время схватки с матадором: вдруг в самый последний момент у него появится шанс на спасение?

Когда тем вечером Игнасио зашел в бар, он не имел представления о том, что ждет его дальше, точно бык, выбегающий на арену. Сейчас-то он понимал: эти левые все спланировали заранее и думали, что знают, каким будет итог, все равно как продавцы билетов на корриде. За весь этот вечер он пережил все существующие этапы боя с быком и теперь, скрючившись в этом темном дверном проеме и напрягшись всем телом, ждал решающего и неминуемого удара. Перед ним пронеслись «моменты истины» из боев с теми быками, которых он заставил упасть перед ним на колени, и Игнасио осознал тогда неизбежность собственного конца. Никогда не существовало и тени сомнения в финале этого ритуала. Его загнали в ловушку, как быка на арену, и все, начиная с толчка Гарсии и заканчивая ранением, следовало установленному в корриде распорядку.

Возможно, это были последние связные мысли Игнасио перед тем, как он начал проваливаться в небытие, а тело его – оседать. Сейчас случайный прохожий легко мог бы принять его за спящего попрошайку. Мутным взглядом он увидел, как к нему приближаются двое. В расплывающейся картинке его быстро меркнувшего мира их головы в свете фонарей казались увенчанными нимбами. Наверное, это ангелы пришли к нему на помощь.

На улице под названием Пас[60] Гарсиа схватил его за куртку и быстро нанес ножом последний удар. В этом уже не было надобности. Мертвого нельзя убить дважды.

Ухватив Игнасио за ноги, они вытащили его на середину дороги, так чтобы тело обнаружили чуть свет; такое убийство было важным, оно представляло ценность для пропаганды и как частный акт возмездия. Из ниши в стене соседней церкви на тело Игнасио взирал какой-то святой. Широкий кровавый след тянулся от дверного проема, где он прятался. Ручеек крови отыскал себе путь между булыжниками и теперь змейкой струился по мостовой. К утру все следы смоет дождь.

В церкви из аккуратных проколов на боку скульптурного изображения Христа каплями сочилась нарисованная кровь, рядом на улице через уродливую резаную рану на шее быстро утекала жизнь реального человека.

Когда начало светать, в «Эль Баррил» принесли дурные вести. Заслышав тяжелые удары в дверь, Конча тут же с ужасом вспомнила арест Эмилио. Она уже почти шесть месяцев, с той самой ночи, не спала толком, а если у нее и получалось заснуть, просыпалась от малейшего шума: стука ставни на соседней улице, шороха постели, в которой ворочался один из оставшихся у нее детей, скрипа лестницы, приглушенного кашля.

На опознание отправили Антонио. Не то чтобы у кого-то были сомнения. Хотя тело Игнасио было изуродовано колотыми ранами, его лицо осталось безупречно прекрасным.



Облаченного в свой лучший трахе де лусес Игнасио забрали из морга и на повозке, запряженной лошадью, повезли к кладбищу на холме, откуда открывался вид на весь город. Во главе похоронного кортежа шел Антонио. Его сестра изо всех своих скудных сил поддерживала их безутешную мать, прижимая к себе ее ссохшуюся фигурку.

Конче Рамирес каждый шаг давался с трудом, словно она сама тянула на себе гроб сына. По приближении к кладбищенским воротам ее вдруг с оглушительной силой накрыло осознание неоспоримой реальности: двое ее сыновей мертвы. До этой минуты она цеплялась за зыбкую надежду, что все происходит с ней не по-настоящему. Не здесь ей следовало находиться. За ними молча следовали друзья, склонив головы, глядя на грязные туфли, шагающие по мокрой дороге.

На эти похороны явилось внушительное количество народа. Помимо родных, пришли все преданные поклонники корриды, жившие на расстоянии до сотни миль от Гранады и из еще более удаленных мест. Может, карьера Игнасио оказалась недолгой, но она была яркой, и за короткое время у его таланта появилось много почитателей. Значительную их часть составляли женщины; некоторые были просто безымянными воздыхательницами из толпы, но не меньше было и тех, кого он любил, может, несколько дней, может, всего одну ночь. Его любовница Эльвира тоже была там, вместе со своим мужем Педро Дельгадо, который пришел, чтобы отдать дань уважения одному из самых искусных молодых тореро Андалусии. Он старался не обращать внимания на слезы, которые обильными ручейками катились по щекам жены, но потом заметил, что если бы она не плакала, то была бы тогда единственной из всего сонма присутствующих там женщин, у кого были сухие глаза.

Место погребения обозначал камень. «Tu familia no te olvida»[61]. Хоронили одного, но их скорби с лихвой хватило бы на двоих. Рамиресы лили горючие слезы. Конча оплакивала потерю не одного, а сразу двух своих прекрасных сыновей и в равной степени тяжко скорбела о них обоих. И Игнасио, и Эмилио испытывали границы родительского терпения, но это все виделось сейчас таким незначительным.

Горечь от потери Эмилио в этот холодный январский день была столь же жгучей, как и в ту ночь, когда его забрали из дома. Казалось, трауру Кончи не будет конца: тело сына ей так и не выдали. Сегодня она прощалась с двумя сыновьями – средним и младшим.

Хотя потеря братьев потрясла Антонио с Мерседес, главным образом их подкосила глубина горя матери. Целыми днями она не ела, не разговаривала, не спала. Складывалось впечатление, что ничто не сможет вывести ее из этого ступора. Они долгое время не могли до нее достучаться.

Потеря родных, находившихся по разные стороны этого конфликта, стала для семейства Рамирес двойным ударом судьбы, и они чувствовали себя совершенно растерянными. Последующие недели они пребывали в состоянии оцепенелого неверия, оставаясь слепыми к тому, что подобное творится теперь по всей стране. Сейчас то, что их семья была не единственной, где переживали такой же непредвиденный кошмар, едва ли служило им утешением.

Глава 20

Морозный январь сменился слякотным февралем, затянувшим небо над городом серым покрывалом. Солнечные лучи с трудом пробивались сквозь тучи, хребет Сьерра-Невада растворился в дымке. Казалось, Гранада потеряла всякую связь с внешним миром.

Со временем острая боль утраты в семействе Рамирес поутихла, и ежедневные труды и старания выжить в охваченной гражданской войной стране понемногу отвлекали их от переживаний. В кафе начали появляться первые следы запустения. Все попытки Кончи содержать заведение в чистоте и порядке, как ни прискорбно, оказывались недостаточными. Даже если бы она и могла управиться со всем одна, ее изводила тревога за мужа, ноющая боль от потери Игнасио и Эмилио продолжала подтачивать силы сеньоры Рамирес.

Перебои с продуктами случались все чаще, и раздобыть продовольствие для семьи и кафе превратилось в проблему, которую приходилось решать ежедневно. «Эль Баррил» достанется в наследство ее детям, и его сохранение стало теперь ее единственной заботой. Конча старалась не сердиться на пузатых владельцев роскошных домов на Пасео-дель-Салон, у которых еды всегда имелось в избытке, тогда как для многих это было время очередей и недоедания.

За последние несколько месяцев Мерседес подрастеряла свой эгоизм и теперь помогала матери безо всяких напоминаний. И все же ее переполняло ощущение тщетности всех этих усилий. Подносить посетителям кофе или маленькие стопки жгучего коньяка казалось иногда занятием совершенно бессмысленным, и временами она не могла не признаться в этом своей матери.

– Я согласна с тобой, Мерче, – сказала Конча. – Но это позволяет людям хоть ненадолго вернуться к подобию нормальной жизни. Может, этого пока и достаточно.

Общение урывками в заполненном кафе было единственной ниточкой, связывающей их с прежними, мирными временами, которые скоро окрестят «былыми деньками». Мерседес жизнь виделась в сером цвете. Голые деревья на улицах и площадях напоминали скелеты. Город одного за другим лишался всех, кого она любила. И от Хавьера до сих пор ничего не было слышно.

Однажды утром Конча смотрела, как дочь подметает пол в кафе, медленно и методично сгоняя крошки, пепел и клочки бумажных салфеток к центру зала. Наблюдала, как, работая, она вырисовывает идеальные невидимые дуги на полу и как выписывает бедрами круги. Рукава ее вязаной кофты были подвернуты, обнажая напряженные мышцы сильных рук, сжимавших метлу. Конча не сомневалась в том, что в своем воображении Мерседес находилась сейчас далеко отсюда. И танцевала. И слышала музыку Хавьера.

Мерседес с самого детства жила в мире грез, и теперь только фантазии делали ее жизнь сносной. Иногда она задавалась вопросом: неужто так и будет продолжаться до самой смерти? Определенно, только так и можно пережить эти окаянные времена. Ощутив на себе взгляд матери, Мерседес подняла голову.

– Чего ты на меня так пристально смотришь? – хмуро справилась она. – Что, подметаю плохо?

– Конечно хорошо, – ответила мать, чувствуя явное раздражение дочери. – Просто прекрасно. Ты ведь знаешь, я очень признательна тебе за помощь.

– А я вот это все ненавижу. Ненавижу каждую секунду каждой минуты каждого часа каждого дня! – сердито воскликнула она, отшвыривая прочь метлу, которая со стуком полетела через весь зал.

Она дернула на себя один из деревянных стульев от ближайшего стола, мать даже отпрянула на мгновение, подумав, что дочь сейчас и стул вслед за метлой отправит.

Вместо этого обессилившая Мерседес тяжело опустилась на деревянное сиденье. Положила локти на стол и обхватила руками голову. Хотя последние несколько месяцев Мерседес стойко переживала постигшие ее потери, способность держать все в себе внезапно ей изменила.

На долю молодой женщины выпало немало горя. Двое любимых братьев на том свете, отец в тюрьме, Хавьер, мужчина, пробудивший в ее душе такую любовь, какую она себе раньше и не представляла, неизвестно где. Даже Конча не могла ожидать от дочери, что та не будет думать о том, чего лишилась. Пришло время оплакать потери. А поблагодарить судьбу за милость и порадоваться тому, что есть, можно и потом.

В дверях появился один из постоянных посетителей, однако тут же удалился: увидел, что время для своей ежедневной порции кафе кон лече выбрал неподходящее.

Конча придвинула стул поближе к дочери и обняла ее одной рукой.

– Бедная Мерче, – прошептала она. – Моя бедная, бедная Мерче.

Мерседес едва ли слышала мать поверх своего надрывного плача.

Пусть Конча была не виновата в свалившихся на них событиях, она все-таки испытывала глубокое чувство вины за то, как разворачивается жизнь дочери. Казалось, Мерседес грубо лишили самого смысла ее существования, и мать сочувствовала унынию и тоске девушки. Хотя жители Гранады сохраняли по возможности привычный ход жизни, напряжение оставило свою печать на их лицах. Горожан неустанно преследовал страх перед жандармами, солдатами-националистами и даже перед болтливыми языками соседей. Накаленная обстановка в городе сказывалась на каждом.

Материнский инстинкт подсказывал Конче посадить дочь под замок и оградить ее от всего, что находится за пределами этого темного, отделанного деревянными панелями зала. Теперь, после того как ее мужа и сына схватили прямо в этих стенах, дом больше не казался им таким уж надежным пристанищем, каким они его когда-то уверенно считали. Обе женщины знали, что тепло и безопасность, которые он им вроде бы предлагал, были не больше чем иллюзией. Именно поэтому Конча услышала, как произносит слова, идущие вразрез с самой ее материнской природой:

– Ты должна его отыскать.

Мерседес подняла на мать глаза, в которых плескались удивление и признательность.

– Хавьера, – решительно подтвердила Конча, как будто могли быть какие-то сомнения относительно того, кого она имела в виду. – Ты должна попробовать отыскать его. У меня есть подозрения, что он тебя дожидается.

Мерседес мигом собралась. Несколько минут, и она уже была готова к выходу. Ее страстное желание снова увидеть Хавьера пересилило все колебания относительно того, разумно ли пускаться в путь в одиночку. Наверху, в своей комнате, схватила пальто и шарф. Сунула фотографию своего токаора в сумку и в последний момент заметила танцевальные туфли, едва выглядывающие из-под кровати. «Куда я без них?» – подумала она, нагибаясь за ними. После того как она найдет Хавьера, они ей, вернее всего, понадобятся.

Когда Мерседес спустилась, Конча заканчивала убирать в баре.

– Послушай, знаю, твой отец не одобрил бы того, что я тебя отпускаю… да я и не уверена, что правильно поступаю…

– Только не передумай, пожалуйста, – взмолилась Мерседес. – Я скоро вернусь. Просто… пожелай мне удачи.

Конча сглотнула комок в горле. Не надо было показывать Мерседес своих переживаний. Она порывисто обняла ее, дала немного денег, большой кусок хлеба и сыра, завернутого в вощеную бумагу. Конча знала, что дочь сегодня еще не ела. Ни одна из них не могла заставить себя попрощаться первой.

Когда колокола на соседней церкви Санта-Ана отбивали двенадцать, Мерседес выскочила из кафе.

Конча продолжила заниматься своими делами. Пусть думают, что все идет как обычно.



Сеньора Рамирес была настолько поглощена ежедневными заботами, стараясь удерживать кафе на плаву, что перестала замечать, когда приходит и уходит Антонио. На нее столько всего свалилось; ее первенец казался одним из немногих, о ком ей можно было не волноваться. Школа снова работала, и Конча полагала, что он задерживается допоздна там, готовится к занятиям. На самом деле все свое свободное время ее сын проводил с Сальвадором и Франсиско, с которыми тесно дружил с самого детства.

Для Эль Мудо окружавшая его тишина никогда не подразумевала одиночества. Выразительные глаза и правильные черты лица этого юноши привлекали к нему людей. Девушки, оказавшиеся в его объятиях, никогда не оставались разочарованными его ласками, а глухота и немота только добавляли ему чуткости к уже заложенному природой нежному и внимательному отношению к женским потребностям. Особое обожание дам он заслужил тем, что, когда те покидали его спальню, в их ушах не отдавались эхом признания в любви, а в душах не теплилось тщетных надежд после жаркой ночи. Двое друзей пребывали в благоговейном восхищении от его успехов среди слабого пола.

Часто случалось, что объектом любопытства становилась вся троица сразу. Посторонние завороженно наблюдали за их порой бурной жестикуляцией. Большей частью думая, что ни слышать, ни говорить не могут все трое, они находили ребят занятными, вроде актеров пантомимы, и проникались интересом к безмолвному миру, в котором они обитали. Для местных же вид Антонио, Франсиско и Сальвадора, сотрясающихся в углу кафе в приступе беззвучного смеха, стал обычной приметой будничной жизни. Когда юношей было только двое, они всегда играли в шахматы.

Чаще всего друзья встречались в том же кафе, где еще совсем мальчишками вместе ели мороженое и где выросли с верой в схожие идеалы. Общие социалистические убеждения связали их еще сильнее. Они свято хранили скрепленную кровью клятву преданности, которую дали друг другу, когда им было по восемь лет, а для всех троих социализм был единственным возможным путем к справедливому обществу. Они знали некоторых живущих в городе радикалов, адвокатов левого толка и кое-каких политиков и взяли за привычку захаживать в бары, где те часто бывали. Друзья старались держаться поближе к любой компании, в которой обсуждалась политика.

В тот вечер они снова перетирали свои старые темы, в сотый раз обсуждая, что происходит в Гранаде, где до сих пор продолжались выборочные аресты сторонников Республики. Вдруг Сальвадор жестом показал друзьям – мол, стоит поостеречься двух мужчин в углу бара. Будучи глухим, он мог считывать больше других по самому незначительному изменению в выражении лица, отчего некоторые подозревали его в сверхъестественной способности к чтению чужих мыслей. В действительности он делал то, что было под силу любому: подмечал малейшие нюансы мимики и научился улавливать даже намек на беспокойство. И никогда не ошибался.

– Будьте осторожны, – жестикулировал он. – Не все здесь разделяют наши взгляды.

Обыкновенно они могли общаться так, словно рядом не было посторонних, но временами Сальвадор ощущал направленный на них пристальный неприязненный взгляд, как, например, сейчас. Если уж на то пошло, он был не единственным сордомудо[62] в Гранаде, языком жестов могли владеть и другие.

– Пошли, – сказал Антонио.

Им придется продолжить строительство планов где-нибудь в другом месте. Все трое встали и, подсунув под пепельницу несколько песет за пиво, вышли.

Уже через несколько минут они вернулись в квартиру Сальвадора. Даже самый решительно настроенный любитель подслушивать, прижав ухо к тяжелой двери, вряд ли разобрал бы что-то, кроме случайного шороха. На данный момент Сальвадор жил один. Его мать и бабушка, когда случился путч, гостили у тетки на ферме, кортихо, и так до сих пор и не вернулись. Отец Сальвадора умер, когда тому было одиннадцать.

Хозяин убрал со стола всякие чашки и тарелки, и друзья расселись по местам. Сальвадор поставил на газовую плиту кастрюльку с водой и отыскал маленький мешочек с кофе. Франсиско уже приспособил одну из грязных тарелок под пепельницу, и дым кольцами вился к потолку, цепляясь за желтеющие стены.

Они собрались за столом, чтобы вместе обсудить свои планы, но испытывали сейчас чувство неловкости, и не только из-за соседа, сухолицего счетовода, который через приоткрытую дверь испытующе поглядел на них, когда они проходили мимо его квартиры, – в них тлело недовольство друг другом. Пора было поговорить начистоту.

Как и все, кто находился в оппозиции к Франко, трое друзей смирились с тем, что никаких ма– ло-мальски действенных средств, чтобы оказать сопротивление военному перевороту в Гранаде, у них и в помине не имелось. Националистические войска здесь, в вотчине консерваторов, встретили практически с распростертыми объятиями, и сейчас уже поздно было что-то предпринимать по этому поводу – показать себя врагом нового режима было равносильно самоубийству.

Хотя Гранада целиком и полностью находилась в руках франкистов, это вовсе не означало, что противники альсамьенто – восстания – сидели сложа руки. Франсиско уж точно не бездействовал. Теперь он знал, что обвинения против его отца и брата сводились лишь к их владению профсоюзными билетами, и не терял времени, стараясь отомстить за их смерть. Как – значения не имело. Все, чего он жаждал, так это вдохнуть кисловатый аромат пролитой националистской крови. Хотя саму Гранаду фашисты держали железной хваткой, их власть на прилегающих сельских территориях все еще была неустойчивой. Франсиско стал участником кампании по Сопротивлению и подрывной работе. В некоторых местах с жандармскими гарнизонами, предавшими Республику, справились легко, и как только эту помеху устранили, появилось множество молодых людей, таких как Франсиско, переполненных гневом и готовых излить его на поддерживающих Франко землевладельцев и священников.

Батраки и тред-юнионисты принялись тогда коллективизировать некоторые крупные усадьбы и взламывать склады землевладельцев. Голодающие крестьяне ждали снаружи, отчаянно нуждаясь хоть в какой-то пище для своих семей. Породистых быков, которые паслись на лучших пастбищах, забивали и съедали. Многие впервые за долгие годы полакомились мясом.

Франсиско пускал кровь не только быкам. Расправы чинились и над людьми. Священники, землевладельцы и их семьи получали, как считали многие сторонники Республики, по заслугам.

Антонио, цеплявшийся за идеалы законности и справедливости, противился участию в таких беспорядочных и рассогласованных действиях.

– От них больше вреда, чем пользы, – без обиняков заявил он. В нем боролись отвращение и восхищение поступками, на которые оказался способен его друг. – Ты понимаешь, что значат для фашистов ваши эти убийства священников и сожжения монахинь, а?

– Да. Понимаю, – ответил Франсиско. – Я прекрасно понимаю, что они для них значат. А именно то, что мы настроены серьезно. Что собираемся выгнать их взашей из страны, а не стоять и молча смотреть, как они вытирают о нас ноги.

– Да фашистам плевать на этих стариков-священников и горстку монахинь. А знаешь, на что им не плевать? – спросил Антонио.

На мгновение Антонио перешел на обычную речь. Иногда ему было тяжело выражать свои мысли языком жестов. Сальвадор приложил палец к губам, призывая друга сбавить тон. Вполне вероятно, существовала опасность, что под дверью подслушивают.

– На что? – воскликнул Франсиско, не в силах сдержаться и говорить шепотом.

– Им нужна поддержка извне, и они используют ваши действия в своей пропаганде. Ты что, дурак и сам этого не видишь? За каждого мертвого священника они, наверное, получают с дюжину иностранных солдат. Вы этого добиваетесь?

Эмоции отдавались звоном в ушах и в голосе. Он осознавал, что говорит как школьный учитель, назидательно, даже немного снисходительно, и все же, как и во время урока, ни на йоту не сомневался в собственной правоте. Теперь ему надо было убедить в ней своего друга. Он с пониманием относился к страстному желанию Франсиско проливать кровь и действовать решительно, но хотел, чтобы тот использовал весь свой пыл с умом, не во вред себе. Антонио считал, что правильным было бы приберечь силы для стремительного наступления на врага единым фронтом. Только так они могли бы рассчитывать на победу.

Франсиско сидел молча, а Антонио продолжал свои речи, не обращая внимания на призывы Сальвадора оставить друга в покое, но все-таки переходя снова на язык жестов.

– Ну и как, ты думаешь, это воспринимается в Италии? Что говорит папа римский, когда ему докладывают, что здесь творится со священниками? Неудивительно, что Муссолини высылает войска в помощь Франко! Ваши действия только уменьшают наши шансы на победу в этой войне, а не увеличивают! Вряд ли они могут снискать симпатии к Республике.

Франсиско, в свою очередь, ни о чем не жалел. Даже если его друг Антонио прав и за всем этим последует расплата, он сохранял рассудок только благодаря секундным сбросам напряжения, которые ощущал, когда нажимал на курок. Удовлетворение от вида того, как после его меткого выстрела жертва сгибается пополам и медленно оседает на землю, он получал безмерное. Ему нужно было испытать десяток таких мгновений, чтобы почувствовать, что отец с братом наконец отомщены.

Несмотря на все увещевания своего давнишнего друга, сам Антонио отчасти презирал себя за бездействие. Его семья разваливалась, братьев убили, отец сидел в тюрьме, а что он? Пусть он не одобрял методы Франсиско, но втайне ему завидовал: друг обагрил-таки руки кровью врагов.

Сальвадор поддержал Антонио.

– А еще и эти расправы над заключенными, – посетовал он на языке жестов. – Навряд ли они пошли на пользу нашему делу, а?

С этим пришлось согласиться даже Франсиско. Казни заключенных-националистов в Мадриде были сущим зверством, и он признавал, что гордиться там нечем. Главным образом доводы Антонио подкреплял тот факт, что эти казни использовались националистами в качестве доказательств варварства левых и дорого обошлись республиканцам, лишившимся поддержки, в которой они так отчаянно нуждались.

Какие бы разногласия между друзьями ни существовали, всех троих сейчас объединяло одно: их готовность вырваться из тюрьмы, в которую превратилась Гранада, и не просто участвовать в разрозненных актах насилия, а присоединиться к более скоординированной борьбе.

– Не важно, есть у нас о чем поспорить или нет, мы же не можем попусту здесь ошиваться, согласны? – настаивал Франсиско. – В Гранаде время уже упущено, но это еще не вся Испания. Поглядите на Барселону!

– Знаю. Ты прав. И Валенсия, и Бильбао, и Куэнка… И все остальные. Они сопротивляются. Мы не можем сидеть сложа руки.

Несмотря ни на что, на республиканских территориях, захваченных фашистами, поднималась волна оптимизма: люди верили, что восстание можно подавить. Сопротивление, с которым столкнулись войска Франко, было только цветочками. Дайте время, и народ организуется.

Сальвадор, внимательно ко всему прислушиваясь и выражая жестами свое согласие, сейчас показал слово, которое еще не прозвучало: «Мадрид».

Антонио не включил его в свой список. Туда они просто обязаны были отправиться. Отвоевать столицу – сердце Испании – надо было любой ценой.

В четырех сотнях километров к северу от квартиры Сальвадора, где они сидели сейчас в полумраке, петля осады душила Мадрид, и если где и нужно было оказать сопротивление фашистам, так это в столице Испании. Прошлой осенью была организована Народная армия, которая объединила в вооруженные силы под единым командованием армейские части, оставшиеся преданными Республике, и добровольческие отряды народной милиции. Всем троим не терпелось ринуться в бой и стать частью общей борьбы. Если они не отправятся туда в самое ближайшее время, то может быть слишком поздно.

Уже несколько месяцев, уменьшив громкость настолько, что ему приходилось прижимать ухо к колонке, Антонио слушал радио в квартире Сальвадора, чтобы знать о положении дел в Мадриде. Войска Франко бомбили столицу с ноября, но на помощь осажденным прибыли русские танки, и Мадрид выстоял. Город продолжал оказывать более ожесточенное сопротивление, чем ожидали фашисты, но сейчас появились слухи, что близится еще одно большое сражение.

Может, Антонио и его друзья стояли и смотрели, как Франко наложил руку на их собственный город, но все они понимали, насколько важно было не допустить, чтобы Мадрид постигла та же судьба. Подошло их время, и желание уехать стало теперь неодолимым. Франко нужно было остановить. Они слышали, что в Испанию со всей Европы – Англии, Франции и даже Германии – съезжаются молодые люди, чтобы помочь их делу. Мысль о том, что за них эту войну ведут чужеземцы, подталкивала их к решительным действиям.

Предшествующие несколько дней Антонио размышлял только о том, что влияние Франко в Испании усиливается, а его войска, кажется, безостановочно распространяются по региону все дальше и дальше. То, что они встречали упорное сопротивление на севере страны, давало сторонникам Республики хоть какую-то надежду. Если они с друзьями не вступят в борьбу против фашизма, то могут всю жизнь потом сожалеть о своем бездействии.

– Надо ехать, – сказал Антонио. – Пришло время.

Преисполнившись решимости, он отправился домой готовиться к отъезду.

Глава 21

Когда Антонио пришел к матери сообщить, что уезжает, Мерседес пробыла в пути уже несколько часов. Покинув Гранаду, она свернула на горную дорогу, предпочтя ее главной, шедшей в южном направлении, решив, что так ей встретится меньше людей. Хотя стоял февраль и на окружавших ее горных вершинах еще толстым слоем лежал снег, она скинула свое толстое шерстяное пальто. Она прошла в тот день пять часов, но, за исключением кончиков пальцев, замерзших без перчаток, ей было скорее жарко, чем холодно.

Короткое расстояние от Вентаса и Альгамы она преодолела на телеге – ее подвез случайный фермер. Он как раз продал на рынке две дюжины цыплят, и у него в телеге освободилось место. От фермера разило скотом, и Мерседес изо всех сил старалась не показать, насколько ей отвратителен этот запах и шелудивый пес, что сидел между ними. Было в поездке рядом с этим стариком с обветренным лицом и загрубевшими от холода, исцарапанными, израненными руками что-то привычно умиротворяющее.

Мерседес обыкновенно проводила несколько недель лета за городом, и от поездок к тете с дядей, живущим в сьерре, у нее осталось много счастливых детских воспоминаний. С горными пейзажами той поры, когда деревья покрыты листвой, а луга усыпаны кокетливо покачивающимися дикими цветами, она была знакома неплохо, но зимой все здесь выглядело холодным и голым. Поля серовато-коричневого оттенка ждали посева яровых, дороги были каменистыми и разъезженными. Копыта мула постоянно скользили по битому сланцу, отчего его и без того неспешный шаг замедлялся еще больше. Слабые лучи послеполуденного солнца нисколько не грели.

Мерседес знала, что доверять нельзя никому, и в разговор почти не вступала, односложно отвечая на вопросы старика. Едет она из Гранады, направляется в гости к своей тетке, в деревушку в окрестностях Малаги. Вот и все, чем она поделилась.

Он, понятное дело, не доверял ей точно так же и про себя почти ничего не рассказывал.

Один раз их остановил жандармский патруль.

– Цель поездки? – требовательно спросили у них.

Мерседес затаила дыхание. Она готовила себя к таким расспросам, но вот оказалась перед жандармом – и во рту у нее пересохло.

– Мы с дочкой возвращаемся на нашу ферму в Периане. Ездили в Вентас на рынок, – весело ответил фермер. – Сегодня хорошую цену за цыплят выручили.

Сомневаться в его ответе повода не было: пустая клетка, запашок куриного помета, девушка. Махнули ему рукой – мол, проезжай.

– Грасиас, – тихо поблагодарила попутчика Мерседес, когда они отъехали подальше от патруля.

Она посмотрела вниз, на рисунок ухабов на полотне тряской дороги, как он исчезал под большими деревянными колесами. Повторила себе, что ей нельзя доверять этому человеку и что лучше придерживаться своей выдуманной истории, даже если сейчас он казался другом и понял, что ей понадобилось заступничество.

Они ехали еще около часа, потом старику надо было свернуть к себе на ферму. Она у него находилась высоко в холмах: он ткнул пальцем куда-то в сторону лесистого участка, видневшегося на горизонте.

– Хочешь – можешь у нас переночевать. Поспишь в теплой постели, а моя жена сообразит чего-нибудь на ужин.

Она так вымоталась, что у нее на мгновение возникло искушение согласиться. Но что крылось за этим приглашением? Пусть он был добр к ней, но она понятия не имела, что он за человек и женат ли вообще. Девушка вдруг осознала всю уязвимость своего положения. Она должна продолжать свой путь в Малагу.

– Спасибо. Но мне нужно поторопиться.

– Ну хоть это, вот, возьми, – сказал он, протягивая руку за сиденье. – Я-то через час или около того буду женкину стряпню лопать. Мне это ни к чему.

Мерседес уже стояла на дороге у телеги, и ей пришлось протянуть руку вверх, чтобы забрать небольшой джутовый мешок. Она с удовлетворением нащупала внутри маленькую буханку и поняла, что завтра будет благодарна за такой подарок. Припасы, которые девушка рассовала по карманам, подходили к концу, и она была признательна за их пополнение.

Фермер на ее отказ явно не обиделся, но она знала, что лучше бы с ним не откровенничать. Прошли те дни, когда можно было быть полностью уверенным в знакомых тебе людях, что уж говорить о незнакомцах. Они пожелали друг другу всего наилучшего, и пару мгновений спустя он скрылся из виду.

Она снова осталась одна. Фермер сказал, что она где-то в пяти километрах от главной дороги, которая приведет ее в Малагу, поэтому Мерседес решила продолжать идти, пока не достигнет ее, и передохнуть уже там. Если не ставить перед собой цели вроде этих, она никогда не доберется до места.

Когда девушка добрела до скрещения дорог, было около шести и уже стемнело. Живот начало сводить от голода. Она присела на обочине, привалившись к большому камню, и запустила руку в холщовый мешочек. Кроме буханки, в нем обнаружился еще кусок лепешки и апельсин.

Мерседес оторвала горбушку от уже подсохшего и крошащегося хлеба и стала медленно жевать ее, запивая большими глотками воды. Полностью занятая утолением голода, она на какое-то время перестала замечать все вокруг.

Не зная точно, далеко ли до ближайшей деревни и сможет ли она купить там что-нибудь из еды, девушка решила приберечь лепешку и апельсин про запас. Укрывшись за камнем от ветра, она закрыла глаза. На внутренней стороне век, как на темном экране, возник образ Хавьера. Он сидит, приткнувшись на краешек низкого стула, спина согнута над гитарой, взгляд из-под густой темной челки направлен вверх, на нее. В своем воображении она ощущала тепло его дыхания и представляла, будто он рядом – всего в нескольких ярдах – и ждет, пока она начнет танцевать. Ее так и манило искушение погрузиться в этот сон. Невзирая на то что девушка знала: надо идти дальше, с каждым часом шансов отыскать мужчину, которого она любила без меры, становилось все меньше, – Мерседес опустилась на землю и заснула.



Когда Антонио вернулся в «Эль Баррил», за стойкой все еще горела одинокая тусклая лампочка. Только он потянулся к выключателю, как раздавшийся за спиной голос заставил его вздрогнуть.