Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Глупая чернь ликовала. С радостными воплями толпа понеслась к стенам, полезла на них, чтобы поглядеть, какое действие гибель «изменницы» произвела на врагов. Невзирая на вечерний холод, исхудавшие полумертвецы вглядывались в сумрак окрестных холмов. На какое-то мгновение мгла скрыла посты визиготов.

— Они ушли! Они ушли! — закричали самые легковерные.

Но в это время зажегся первый костер. Потом еще один, еще и еще. Огненная цепь разгоралась вокруг города. Она тянулась вверх и вниз, ныряла к впадинам дорог, поднималась по склонам. Даже на реке стали видны сторожевые плоты, на которых часовые варили себе ужин.

Подсвеченные снизу клубы дыма поднимались в чернеющий воздух. Визиготы могли себе позволить не жалеть дров.



(Непоциан умолкает на время)

ГАЛЛА ПЛАСИДИЯ — О БЕДСТВИЯХ ПЕРВОЙ ОСАДЫ

Когда я вспоминаю жизнь в осажденном Риме, перед моими глазами прежде всего начинают течь реки грязи. Забитые мусором канавы не справлялись с потоками дождевой воды, и она подступала к стенам домов. Она несла головешки, испражнения, клочья шерсти, золу, объеденные скелеты кошек и собак. Иногда проплывал смердящий труп человека, застревал на мелком месте, чернел там день-другой, пока его не уносило новой волной.

Грязная вода лилась через прохудившуюся крышу в дом. Настенные ковры превращались в мокрые тряпки, подушки издавали хлюпанье. Вода проникала всюду, но при этом мы неделями не могли помыться — такой стоял холод. Мы наматывали на себя все шали и туники, и они скоро пропитывались нашей вонью, потому что у служанок не было сил ходить на реку со стиркой.

Каждое утро нянька Эльпидия отбирала тех, кто еще мог держаться на ногах, и уводила их за собой на поиски пропитания. Из дома постепенно исчезали золотые и серебряные блюда, дорогие вышивки, статуэтки из слоновой кости, зеркала. Потом дошла очередь до колец, браслетов, сережек, черепаховых гребней, сердоликовых камей, бус из бирюзы и янтаря. Но цены на еду росли так быстро, что бывали дни, когда посланным не удавалось купить ничего, и нам приходилось спускаться в кладовую и доставать очередную тыкву из крохотного запаса, сделанного Эльпидией при первых же слухах о приближении визиготов.

В городе все громче звучали голоса тех, кто верил, что осада — наказание за измену старым богам. Рассказывали, что жители Нарнии отвели от себя бедствие, совершив жертвоприношения и старинные обряды. Что боги в ответ обрушили на лагерь визиготов грозу такой силы, что те в страхе отступили. Брожение стало столь сильным, что префект города (сам скрытый язычник) обратился к Папе Иннокентию с запросом: не разрешит ли святой отец, ради спасения города, нарушить закон, запрещавший языческие жертвоприношения?

Иннокентий колебался несколько дней. Потом заявил префекту, что разрешает ему тайно призвать жрецов, оставшихся в живых, и тайно совершить положенные обряды и возложить на алтари жертвенных животных. А сам при этом будет молиться, чтобы Господь простил им это греховное отступничество.

«Увы, — отвечал на это префект, — тайные обряды не будут иметь никакой силы. Только если жертвы приносятся всенародно, если все сенаторы в парадном облачении поднимутся на Капитолий, если алтари будут установлены на всех площадях, — только тогда боги Рима могут простить свой город и обрушить громы и молнии на врагов его».

Но нет — разрешить открытое поклонение языческим богам Папа Иннокентий, конечно, не мог. Да и сенаторы бы не решились принять в нем участие. Слишком много людей к тому времени поплатились жизнью и имуществом за нарушение императорских эдиктов против язычников.



Главный вход в наш дом был заколочен с первых дней осады. Мы пользовались только задней калиткой. С улицы вообще здание должно было казаться необитаемым. Слой мусора и грязи наползал с земли на стены все выше и выше.

Однажды мы сидели в сумерках в кухне, вокруг остывающей печки. При свете фитилька одна из служанок читала очередную главу из «Золотого осла». На настоящий смех сил ни у кого уже не хватало. Но все же что-то теплело в груди от этих знакомых историй. Начинало казаться, что где-то есть еще нормальная жизнь, что не все на свете — только грязь, голод, страх и пронизывающие иглы холода.

Вдруг раздался сильный удар в дверь. За ним еще и еще. Служанки бросились прятаться. Я одна вышла в атриум и стала у края пустого бассейна. Если это грабители, то они найдут нас где угодно, уговаривала я себя. И строго приказывала коленям и локтям не трястись.

На десятом, на пятнадцатом ударе дверь рухнула.

Свет факелов ослепил меня.

Все же я успела разглядеть вооруженную толпу на улице, наконечники копий. Один за другим нападавшие начали проскальзывать внутрь дома, растекаться по лестницам. Все делалось как-то молча, деловито. Только с улицы шел сдержанный гул.

Два человека в облачении сенаторов приблизились ко мне.

— Галла Пласидия, — громко сказал один из них, — сенат поручил нам борьбу с изменой. Мы пришли проверить, не укрываются ли изменники в твоем благородном доме.

Он старался говорить твердо и уверенно. Но мне показалось, что он боится толпы за своей спиной не меньше, чем я.

В это время сверху раздался жалобный вопль. Я подняла глаза. Два негодяя тащили по галерее няньку Эльпидию.

— Вот она! Я узнал ее! — вопил один. — Всегда у стен, у ворот! Шныряет, подает сигналы!

Он ухватил несчастную старуху за волосы и поволок по ступеням. Ярость мгновенно залила мою душу, вытеснила страх.

— Немедленно отпусти! — закричала я не своим голосом. — Не то я прикажу забить тебя до смерти горящими головнями!

Прикажу? Да кто меня послушает? Но то ли мой вид, то ли необычность обещанной казни (мы только что прочли про такое у Апулея) возымели действие. Бандиты выпустили няньку, и она спряталась за моей спиной.

— Нам поручено узнать, — сказал второй сенатор, — не имела ли ты сношений с женой бывшего главнокомандующего Стилихона?

«О чем это они? — мелькнуло у меня в голове. — Неужели им донесли о ночном визите Эферия?»

— Я не встречалась с Сереной со дня своего приезда в Рим! — крикнула я вслух.

Толпа вдруг стихла.

— Значит, ты утверждаешь, — сказал первый сенатор, отчетливо отделяя каждое слово, — что тебе неизвестны речи и действия Серены в дни осады?

— Совершенно неизвестны.

— И значит, тебе нечего сказать в ее защиту?

— Ни в защиту, ни в обвинение Серены я не могу сказать ни слова. Повторяю: я не встречалась с ней за последний год ни разу. Даже не знаю, в Риме она еще или нет.

Сенатор повернулся лицом к толпе, поднял руку:

— Вы слышали все! А для тех, кто не слышал, я повторю громче: сестра нашего императора, благородная Галла Пласидия, не нашла ничего сказать в оправдание изменницы Серены!

Толпа испустила ликующий вопль и начала откатываться от дверей. Те разбойники, которые успели просочиться в дом, тоже один за другим выскальзывали наружу. Только второй сенатор задержался, чтобы прошептать мне несколько жалких слов в оправдание.

— Вы должны понять… Чернь требовала крови… Кого-то надо было принести в жертву… А про Серену ходили слухи, что она замышляет тайно открыть ворота врагу… Вина была признана единогласно… Но потом кто-то сказал, что все же она из императорской семьи… Хорошо бы подстраховаться… Вот и решили получить ваше согласие…

— Согласие? На что?

Сенатор попятился и, уже держась за косяк выломанных дверей, крикнул:

— На казнь изменницы!..

Потом исчез.



Наутро пришло известие, что Серена была задушена палачом в собственном доме, под взглядами ворвавшейся толпы. К удивлению черни, это доблестное деяние не испугало осаждавших: петля их костров так же уверенно стягивала город каждую ночь.

А для меня потянулись дни еще более мучительные. К холоду, голоду и страху теперь добавился стыд. Напрасно я уговаривала себя, что мне не по силам было остановить беснующуюся толпу. Они втянули меня в кровавое злодеяние, и теперь мне придется жить с этим позором до конца дней. Прерывистый сон часто приносил одно и то же видение: я на берегу моря, одна, чего-то жду, пытаюсь вспомнить — чего же? Ага, должен появиться корабль и увезти то, что лежит у моих ног. Я стараюсь не смотреть вниз, но в сердце знаю, что там кто-то мертвый. В одну ночь это мог быть ребенок, в другую — актер в звериной маске, в третью — священник из нашей церкви. Любое живое существо в моих ночных кошмарах могло обратиться в труп, и мой мозг лихорадочно начинал искать путей избавиться от него, скрыть, отправить в заморскую даль.

Люди, возникавшие передо мной, пытавшиеся в чем-то убеждать, казались мне порождением реки грязи, которая текла за стенами дома. Я даже не старалась вслушиваться в их слова. Главное было — не дать им заметить, какое отвращение вызывала во мне идущая от них вонь. И когда холодным зимним утром нянька Эльпидия вбежала однажды в мою опочивальню раньше обычного, ей пришлось раз пять повторить важную новость, прежде чем я смогла заставить себя вслушаться в ее слова:

— Отступили? Сняли рогатки?.. Но можно ли этому верить? Наверное, опять пустые слухи… Нет? Разрешено покидать Рим? И возвращаться обратно? Но кто захочет сюда вернуться? Только мертвецы к мертвецам…

Все еще не веря, не надеясь, я тем не менее начала двигаться, как театральная кукла на невидимых шнурах. Меня невозможно было удержать, уговорить дождаться возницу с повозкой или хотя бы носильщиков с паланкином. Я поспешно натянула на себя туники и шали, спустилась в атрий, вышла на улицу. Эльпидия со служанками еле поспевали за мной. Они не успели ни погасить затопленную с утра печку, ни собрать вещи, ни запереть дом. Да и не оставалось ничего к тому моменту в доме, что стоило бы уносить.

Помню голодную, притихшую толпу, с недоверием текущую по улицам.

Помню короткую давку в городских воротах, открытых впервые за четыре месяца, и за ними — заиндевевшую стерню, домики вдалеке, столбики дыма над ними, лошадей под облетевшими деревьями.

Помню человека в доспехах перед собой. Он говорит сердито и настойчиво, а я только любуюсь его чисто выбритым лицом, его блестящими наплечниками, только впитываю запах кожи, идущий от его колчана.

Потом, неизвестно откуда, появляются крытые носилки. Я послушно влезаю в них и сразу припадаю к окошку. Навстречу проплывают всадники, коровьи рога, первые подводы с замороженными мясными тушами, возы с дровами. Серенькое зимнее небо кажется мне бескрайним пристанищем чистоты и света.

И вот — богатая вилла на возвышении.

И почтительная неподвижность часовых у дверей.

И тишина в крытом атриуме.

И немолодой воин идет мне навстречу по ковру. И говорит, вглядываясь в меня светлыми отекшими глазами:

— Двадцать лет тому назад я ломал голову над тем, каким подарком отметить рождение дочери нашего императора. Моя сестра посоветовала белого верблюда — он очень хорош для дальних странствий. Но император Феодосий отдал приказ отправляться в поход, и все смыло пожаром очередной войны. Тем не менее считайте, что белый верблюд за мной. Хотя, боюсь, и без него дальних странствий вам выпало на долю больше, чем нужно.

— Да, — говорю я в ответ. — Да. Душа и тело — впервые не ссорясь — просят об отдыхе.

И бич Господень по имени Аларих вдруг берет мою ладонь и начинает похлопывать по ней и смеяться так, будто я порадовала его доброй вестью или удачной шуткой.



(Галла Пласидия умолкает на время)

ГОД ЧЕТЫРЕСТА ДЕВЯТЫЙ

НИКОМЕД ФИВАНСКИЙ — О ПЕРЕГОВОРАХ СЕНАТА С АЛАРИХОМ

Только убедившись в том, что городу грозит полная гибель и разорение, и потеряв надежду на помощь императора Гонория, римский сенат согласился вступить в переговоры с Аларихом. Однако в Риме тогда упорно держался слух, будто не сам король визиготов командует осадой, а один из сторонников поверженного Стилихона. И чтобы проверить это, сенат включил в посольство начальника имперских нотариусов, который встречался с Аларихом еще в правление Феодосия Великого и знал его в лицо. Слух оказался ложным, ибо главный нотариус сразу подтвердил своим товарищам по посольству, что перед ними восседает сам король визиготов.

Обсуждение возможных условий мира вскоре зашло в тупик. Послы, хотя и признали тяжелое положение Рима, все же пытались убедить визиготов, что каждый житель города готов взяться за оружие и защищаться, если условия будут слишком тяжелыми. На это Аларих только усмехнулся и сказал:

— Тем лучше. Густую траву легче косить.

Он потребовал, чтобы ему было отдано все золото и все серебро, какое было в городе, а также чтобы были отпущены все рабы варварского происхождения. Но он говорил, что даже и такой выкуп не покроет задолженность Рима его войску.

— Что же останется нам? — воскликнули послы.

— Ваши жизни, — сказал король.

Обескураженное посольство вернулось в Рим. В связи с отчаянным положением сенат обсуждал даже принесение жертв языческим богам. Голод, болезни и холод опустошали дома с такой неумолимой жестокостью, что решено было срочно отправить к визиготам второе посольство.

На этот раз, после долгой торговли, сошлись на таких условиях: Алариху будет уплачено 6000 фунтов золота, 30 тысяч фунтов серебра, 4000 шелковых туник, 3000 крашеных кож, 3000 фунтов перца. Сенат также принимал обязательство обратиться к императору с просьбой заключить с визиготами постоянный союз и принять их на военную службу.

Так как казна была пуста, этот огромный выкуп пришлось собирать с жителей. Золотые и серебряные украшения сдирались со стен церквей. Статуи богов шли на переплавку. Если кто-то пытался утаить золотое колечко или серьгу, голодная толпа могла разорвать на части. Арбы с сокровищами текли и текли через Саларские ворота в лагерь визиготов. Но те, зная нрав императора Гонория, требовали, чтобы он также прислал им знатных заложников в подкрепление условий договора.

Только после этого визиготы разрешили осажденным выходить из города за припасами.

ФАЛТОНИЯ ПРОБА — О БЕГСТВЕ В АФРИКУ

Как только визиготы разрешили открыть ворота и отступили от стен города, муж начал уговаривать меня забрать детей и немедленно покинуть Рим. Он считал, что осада может возобновиться в любой день. Ведь все теперь зависело от переговоров между Аларихом и императорским двором. А мы уже знали к тому времени, каким несговорчивым и упрямым может быть император Гонорий. Особенно после того, как неприступные стены Равенны отделили его от мечей врагов и стонов собственных подданных.

Начались поспешные приготовления к отъезду. С трудом мне удалось выделить свободный час и сделать то, что сверлило меня все месяцы осады, как может сверлить соринка в глазу или скрип ставни за окном: навестить Пелагия.

Честно сказать, я опасалась не застать его в живых. На моих глазах умирали люди гораздо более крепкого сложения, накачанные запасами подкожного сала, как осенние кабаны. Но, видимо, таких голод убивал испугом, открывал смерти ворота в мозг, а не в чрево. Пелагий же давно привык обходиться лепешкой в день и кружкой воды. Это его и спасло.

Все же, когда я увидела эти запавшие глаза, эти легкие кости, едва примявшие тюфяк, эту золу в остывшей жаровне, сердце мое пронзила жалость, сумевшая выразить себя лишь языком упрека:

— Почему же вы не пришли к нам?.. Вы учите христиан раздавать имущество бедным, а сами не в силах побороть римскую гордость и обратиться за помощью к друзьям. Нам тоже было нелегко, но насущным хлебом Господь не оставлял. Я посылала слугу найти вас, но он вернулся ни с чем. Мы даже не знали, в городе вы или нет.

Пелагий улыбался виновато, пытался спустить ноги на пол, прикрывал ладонью отросшую щетину. Он рассказал, что в первые недели осады некоторые ученики еще посещали его, поддерживали деньгами, мукой, углем. Но этот ручеек все иссякал. Море нужды заливало все кругом, утягивало на дно даже самых бодрых и отзывчивых пловцов. Месяц-другой он продержался за счет книг, но они все дешевели, а больше у него не было ничего для продажи. В конце концов он решил покориться судьбе и спокойно ждать смерти.

— Насколько я помню, вы всегда отрицали идею предопределения. Вы учили нас карабкаться изо всех сил, тыкаться в стены, искать щель в камнях небытия, не зарывать в землю главный дар Господень — свободу воли. «Господь не приказывает, Он зовет» — вот ваши слова. Наше дело отыскивать путь во мраке, и никакие обстоятельства не оправдывают отказа от выполнения этого главного долга.

— Но это не лишает нас права, в свою очередь, взывать к Нему, когда силы иссякли. Я просил — и Он услышал. Послал мне вас.

Пелагий указал на корзинку с едой и теплыми вещами, принесенную мной. Однако я понимала, что этих запасов хватит не надолго. Корабли и подводы с продовольствием не станут спешить в город, который только что отправил врагу такой чудовищный выкуп.

— Хорошо, — сказала я. — Если вы верите, что Господь послал меня к вам как избавительницу, то поверьте и тому, что я собираюсь сказать: вам нельзя оставаться в городе. Приоткрывшаяся щель может захлопнуться в любую минуту. Наша семья вместе с другими семьями рода Аникиев на днях покидает Рим. В таком большом караване без труда отыщется место еще для одного человека. Лошади даже не заметят, что в повозку добавили легкий скелет, чудом сохранивший пергаментную кожу и блестящие глаза.

Пелагий начал было отказываться, говорить, что ему мучительно будет чувствовать себя таким бременем для дорогих ему людей. Но я заверила его, что нашим детям понадобится на новом месте домашний учитель и он сможет честно зарабатывать себе на жизнь.

— Не знаю, посланы вы мне как избавление или как соблазн, — улыбнулся Пелагий. — Но признаю, что пославший не мог выбрать более искусного и красноречивого гонца.

И, к моей радости, согласился. Он даже позволил моим носильщикам отнести себя по лестнице вниз и усадить рядом со мной в паланкине.



На семейном совете решено было, что при разгоревшейся смуте в Италии не удастся найти безопасное место. Только африканские поместья Аникиев казались надежным убежищем.

Однако путешествие растянулось на много недель, из-за того что в Сицилии пришлось дожидаться спокойного моря. Нанятый нами корабль успел обрасти ракушками в Сиракузской бухте.

Эти дни вынужденного безделья не показались мне пустыми. Вы, наверно, по себе знаете, какое пробуждающее действие оказывают на человека беседы с Пелагием. Он будто входит в дом твоей души и начинает одну за другой открывать запертые двери, вводит в неизвестные тебе забытые комнаты и залы, спускается в подвалы, поднимается на башни, раздергивает занавески на окнах. Ты чувствуешь себя как беспутный наследник, который и не подозревал, какой большой замок ему достался, и был готов прожить всю жизнь в двух-трех небольших комнатенках.

Закончив занятия с детьми, мы с Пелагием отправлялись за город. Иногда кто-нибудь из родственников присоединялся к нам. Когда местные жители указали Пелагию на дом, в котором — по преданию — жила христианская мученица Лючия, сама матрона Проба решила забыть о своих больных суставах и совершить короткое паломничество. Показали нам также могилу Архимеда и катакомбы первых христиан.

Но больше всего мы полюбили развалины старинного греческого театра, который, по слухам, был построен восемь веков назад. Ветер распоряжался нами, как театральный смотритель, указывая, в каком ряду нам сегодня отведены места. Пустая сцена, пустое беспарусное море вдали, пустое — без птиц — небо наполняли душу готовностью к чему-то высокому, необычному. Не в такой ли возвышенной пустоте услышала великомученица Лючия божественный зов сто лет назад? Но и в гневе ее отвергнутого жениха мне виделась какая-то глубинная черная правота. Если твоя невеста отвергает тебя, чтобы посвятить себя Богу, — тут есть к чему приревновать.

Что оставалось для меня навеки непостижимым — ярость толпы. Почему обет девственности, данный слабой девушкой, мог вызвать такую ненависть? Чей извращенный ум мог придумать для нее унизительнейшее наказание — продажу в бордель? Не дымящаяся ли кровь быков, веками приносившихся в жертву на алтаре тирана Гиерона (развалины его еще торчали справа, на фоне морской пены), ударяла в голову жителям Сиракуз, туманила разум?

Силы быстро возвращались к Пелагию. Его походка снова стала легкой и быстрой, похожей на разбег перед взлетом. Он был радостно возбужден предстоящим плаванием в Африку, говорил, что видит в этом перст Божий. Давно уже мечтал он о встрече со знаменитым епископом Августином — и вот судьба откликнулась и приблизила исполнение его мечты.

Многие ранние писания Августина из Гиппона Пелагий мог пересказывать близко к тексту, цитировал большие куски наизусть. Но вот некоторые последние эпистулы приводили его в смущение. Он был уверен, что Августин при личной встрече сможет рассеять его недоумения, разъяснить, что он имел в виду. А лучше всего, если бы выяснилось, что это все лишь ошибки или грубая отсебятина переписчиков.

— Я просто не верю, — восклицал Пелагий, — что человек, высказывавший такие глубокие мысли о соотношении божественной благодати и свободной воли человека, может упасть в западню догмата предопределения. Поверить, что Господь мог еще до рождения предопределить одних людей к вечному блаженству, а других обрек на вечную муку, — что может быть чудовищнее этого? Это был бы не Всеблагий Господь, а какой-то безжалостный тиран. Разве возможна любовь к такому Богу?

…Нет, — говорил он в другой раз, — епископ Августин любит Бога горячо и искренне, в этом не может быть сомнения. Он не может не видеть, что Господь не станет наказывать человека без вины. А если есть вина, значит, человек имел возможность поступить так или иначе. Даже прегрешение Адама и Евы в раю было свободным деянием, проявлением свободы воли — бесценного дара, которым Господь выделил нас, отличил от прочих тварей. Но многие священники нарочно запутывают верующих, пытаются уверить их, что грех Адама и Евы состоял в плотском совокуплении. Как это может считаться грехом, если Господь с самого начала сказал им: «Плодитесь и размножайтесь и наполняйте Землю»? «Не ешьте плодов с Древа познания добра и зла» — вот какой приказ был нарушен. Непослушание — вот в чем состоял первородный грех. Но вообразить, что за один этот проступок Адама и Евы все их потомство будет безжалостно наказано до скончания времен? Тиран Гиерон — и тот не был бы способен на столь бессмысленную жестокость.



Лишь в начале мая смогли мы отплыть из Сицилии. Когда мы высадились наконец в порту Карфагена, нас встречала пышная процессия местных епископов, чиновников, богатых землевладельцев. Первые дни были заполнены приемами и молебнами в церквах. После голодной зимы в осажденном Риме Африка показалась нам преддверием райского сада, в котором душа может отдохнуть и подготовить себя к откровениям Духа Святого.

Но вскоре мы начали чувствовать, что покой и изобилие в этих краях были всего лишь зыбким миражом. Смута расползалась и здесь, захватывала город за городом, как проказа захватывает части человеческого тела, начиная с самых удаленных. Имя этой проказы было «донатизм».

Мы мало знали тогда об этой секте. Рассказывали, что они впервые появились уже сто лет назад, еще во времена Константина Великого. Что впоследствии императоры и Церковь пытались бороться с ними, но без особого успеха. Преследования только разжигали их религиозный жар. Ибо главным верованием донатистов было убеждение, что мученическая смерть тут же открывает ворота в рай. Они с радостными криками, поодиночке и скопом, кидались в огонь или топили себя в море. Если император выпускал какой-нибудь строгий эдикт против них, они толпами сбегались к дворцу наместника, прося немедленно казнить их. Каким наказанием можно запугать подобных фанатиков?

Однако в то лето 409 года императорская власть в провинции так ослабела, что донатисты перешли в наступление. Теперь они уже не искали мученической смерти, а несли ее другим. Их шайки врывались в поместья, сжигали долговые книги, грабили, убивали. Если на дороге им попадалась коляска богатого человека, они могли выбросить его, посадить на его место слуг, а самого путешественника заставляли тащить коляску вместо лошади. Владение богатством они почитали главным грехом, поэтому у них вошло в привычку оказывать «благодеяние» состоятельным людям: чтобы блеск золотого тельца не мог отвлекать их от служения Богу, их хватали и ослепляли, втирая в глаза негашеную известь.

Используя террор и угрозы, донатистские епископы повсюду изгоняли или вытесняли священников, утвержденных Римской Церковью. Пелагий вернулся из своей поездки в Гиппон разочарованный: епископ Августин вынужден был бежать от донатистов и скрывался в неизвестном месте. Я утешала Пелагия, уверяла, что смута утихнет, что они встретятся наконец и обсудят свои маленькие разногласия в вопросах веры. Но сама при этом — клянусь, уже тогда — не верила, что им удастся прийти к доброму взаимопониманию, которому учит нас апостол.

Разве епископ Донат, или священник Арий, или Ульфинус, крестивший визиготов, или Присцилиан, сожженный в Галлии, не были такими же достойными, добрыми, учеными, богобоязненными людьми, как сам Пелагий? И вот из-за каких-то ничтожных отклонений их веры от признанных догматов, как из крошечного огонька оброненного светильника, разгораются пожары, полыхающие десятилетия и века, испепеляющие города, церкви, фермы, корабли.

Как это может происходить?

Что за проклятие лежит на человеке, что даже свет христианского откровения он умеет превратить в огонь истребительной ненависти?

Или это навеки неизбежно, что высокий страх перед Богом вытесняет наш страх перед человеком и перед собой и нам делаются безразличны свои и чужие страдания?



(Фалтония Проба умолкает на время)

ГАЛЛА ПЛАСИДИЯ У ВИЗИГОТОВ

Лишь многие месяцы спустя мне рассказали, что в дипломатической переписке между ставкой Алариха и резиденцией императора Гонория в Равенне меня именовали «пленницей». «А также освободить из плена без выкупа августейшую Галлу Пласидию» — этот пункт императорская канцелярия включала во все проекты мирного договора, обсуждавшегося весной 409 года.

На самом деле даже царь Соломон не оказывал царице Савской такого почтения, каким я была окружена у визиготов. Особенно если учесть, что явилась я к ним не с караваном, нагруженным золотом, благовониями и драгоценными камнями, а с тремя голодными служанками, тащившими на плечах лишь узлы с нестираной одеждой.

Складки холмов, как створки приоткрывшейся раковины, окружали загородную виллу, отведенную нам. Мраморная лестница спускалась к подернутому тонким льдом пруду. Но ручей не замерзал и приманивал застрявших на зиму уток со всей округи.

Первые недели мы только отъедались, согревались, отмывались, оттаивали сердцем, заново учились смотреть в человеческие лица без злобы и страха. Солдаты охраны прислуживали нам в качестве конюхов, поваров, истопников. По вечерам они пели старинные готские песни, прижав ко рту край щита, добавляя к голосу дрожь металла, потом переводили для нас слова. Когда я хотела спуститься в городок, где была церковь со священником, они превращались в конвой и сопровождали мои носилки верхами. Однако никогда у меня не возникало чувства, что они приставлены к нам в качестве тюремщиков. Если бы мне пришло в голову убежать, я без труда могла бы выскользнуть через боковую дверь церкви и раствориться в базарной толпе. Но во всей Италии не было места, которое я могла бы назвать родным домом, где захотела бы укрыться от бушевавшей кругом ненависти.

Если вечер был теплым, мы с Эльпидией усаживались в беседке полюбоваться закатом. Желтое небо казалось пугающе чистым, и трудно было поверить, что оно могло испускать потоки грязи, заливавшие нас зимой в Риме. Начальник охраны, одноглазый воин с непомерно широкими плечами по имени Галиндо, сразу оставлял своих подчиненных, ужинавших у костра, подходил спросить, нет ли у нас в чем нужды и какие будут распоряжения на следующий день.

Иногда я просила его присоединиться к нам, начинала расспрашивать о его скитаниях и походах. Да, Галиндо тоже помнил моего отца, сражался вместе с ним еще в битве при речке Фригидус, вблизи Аквилеи. Нет, глаз потерял позже, в пьяной ссоре. Но все же во времена его молодости пьянства среди визиготов было меньше. Вот посмотрите на этих — не могут пойти спать, не опорожнив двух-трех кувшинов вина. Хорошо, что они все кровные родичи. Будут только орать и толкать друг друга кулаками, а до настоящей драки, до мечей, дело не дойдет.

— О чем они кричат? Дело семейное. К сестре одного из них посватался кавалерист из другого клана. Одним он по сердцу, другим — нет. Вот и спорят, отдавать ли за него девушку, которую все любят. Кроме того, и скупость подает свой голос. Надо будет дарить подарки жениху. Правда, у нас приданое доставляет семейство жениха. Но много ли с них получишь во время войны? Еще ходят слухи, что в бою под Нарнией жених выронил щит. Это — страшный позор. Но другие кричат, что щит у него выбили и он его тут же выхватил из свалки, заколов двоих на месте. Ничего, пусть покричат. Все равно сегодня ничего не решат. Обсуждать всегда лучше пьяным — все мысли наружу, ничего не скроешь. А решать будут на трезвую голову, наутро.

Самые смелые цветочки уже высунули свои острые шлемы у нагретой весенним солнцем стены, когда в одно ясное утро солдаты вдруг кинулись разравнивать гравий на дорожках, подметать мраморные ступени, начищать лошадиную сбрую, доспехи, щиты. Галиндо на наши расспросы только щурил свой единственный глаз, нервно улыбался, качал головой, кланялся и убегал, выкрикивая новые распоряжения и угрозы.

Наконец в полдень на дороге появилась кавалькада всадников. Солдаты выстроились в две шеренги, замерли. Когда первый всадник въехал на мостик, повисший над ручьем, они начали мерно ударять рукоятками мечей о щиты. Через открытую дверь я не могла разглядеть лица приехавших — они промелькнули слишком быстро. От коновязи долетали голоса, смех, конское ржание. Один из гостей появился у входа, внимательно оглядел атрий и быстро направился ко мне. Только когда он вошел в квадрат света, падавшего сверху через комплувиум, я узнала его и вздрогнула. Это был сам Аларих.

— Рад видеть, что румянец вернулся на лицо августейшей Галлы, — сказал он. — Довольны ли вы этим домом? Вилла не очень велика, но мне казалось, что уединение будет вам приятно в первые недели. Отопление работает исправно? Последние ночи были довольно морозными.

Я поблагодарила его за гостеприимство и заверила, что у нас нет нужды ни в чем.

— Моя свита осталась снаружи, — сказал он. — Не могли бы вы отослать своих служанок? Мне нужно поговорить с вами с глазу на глаз.

Когда Эльпидия, пятясь и кланяясь, увела за собой моих горничных, он легко поднял дубовое кресло и поставил его перед моим.

— Прежде всего я должен вас спросить о главном: верите ли вы, что я не враг Риму, не враг вашему брату, императору Гонорию?

Я созналась, что покойный Стилихон в свое время разматывал передо мной этот клубок и объяснял, что визиготы рвутся не завоевывать Римскую империю, а защищать ее.

— Я мог бы взять Рим штурмом в любой день. Могу взять хоть завтра и разграбить дотла. Гарнизон так малочислен и истощен, что он не продержится и часа. Неужели в Равенне не видят этого? Неужели никто при дворе не задаст себе простого вопроса: почему этот свирепый варвар не терзает добычу, которая уже у него в когтях? Вот уже двадцать лет мы пытаемся стать верными солдатами Рима. Наши мечи покрыты кровью его врагов. Но будто чья-то невидимая рука отталкивает нас раз за разом. Будто кто-то поставил себе целью разрушить союз между моим народом и вашим.

Он начал рассказывать мне подробности переговоров, которые велись с момента снятия осады. Оказывается, римский сенат отправил к императору посольство с просьбой заключить мир с визиготами, произвести обмен заложниками. Аларих просил совсем немногого: разрешения расквартировать свою армию в четырех северных провинциях (если я запомнила правильно, речь шла о Далмации, Венетии, Рэтии и Норикуме) и обеспечить ей ежегодные поставки зерна. Всем остальным визиготы могли обеспечить себя сами. И за это они готовы были нести военную службу в пользу Рима, отражать любые вторжения через Дунайскую границу.

Сенаторы пытались убедить двор в том, что требования вполне умеренные и что подписание договора послужит укреплению императорской власти. Но, как это часто бывает, умеренность требований победоносного врага была истолкована как слабость. Вместо принятия условий мира император распорядился отправить шесть тысяч легионеров для укрепления римского гарнизона. Конечно, они были перехвачены визиготами в пути, и в короткой битве их всех перебили или взяли в плен. Но даже это явное проявление вражды не ослабило стремление Алариха к заключению союза и мира с Равеннским двором.

— На что надеется император Гонорий? Под мои знамена со всей Италии стекаются беглые рабы и бывшие солдаты вспомогательных частей. Они полны ненависти к тем, кто убивал их жен и детей прошлым летом, они рвутся в бой. Брат моей жены, Атаулф, со вспомогательным войском уже пересек Альпы и движется на соединение со мной. А император? Кто может помочь ему? В Константинополе идет глухая борьба за трон. Галлия разорвана между германцами и узурпатором Константином. Британия потеряна для Рима, похоже что навсегда. Испанию по очереди терзают вандалы, бургунды, свевы, баски. В этих условиях я предлагаю ему армию в шестьдесят тысяч отборных солдат — и он отказывается. Почему? Кто объяснит мне эту загадку?

Что я могла ответить королю визиготов? Сказать, что мой брат — слабый, подверженный истерикам человек, от которого нельзя ждать разумных решений? Объяснить, что все детство и юность он мучился зависимостью от своего могучего военачальника-опекуна? Что больше всего на свете он боится повторения этой ситуации? Что для него поставить еще одного варвара во главе своих войск значило бы снова попасть в ненавистное ярмо? Честно сказать, эти объяснения только прорастали во мне тогда, были свернуты, как цыпленок в яйце.

Но все же я сумела напрячь свою память и извлечь из нее мысли погибшего Стилихона, которыми он делился со мной в Равенне. По его мнению, невидимая рука, отталкивавшая союз с визиготами, таилась под епископской рясой. Пастыри итальянской Церкви могли враждовать с пастырями Церкви константинопольской, но в одном они сходились мгновенно: в ненависти к побежденным арианам. В их глазах взять на службу армию визиготов означало бы вернуть силу и оружие разгромленному врагу.

— Я просто не могу в это поверить! — воскликнул Аларих. — Чего они хотят от нас? Чтобы мы изменили вере, полученной от них же? И семидесяти лет еще не прошло с того момента, как Ульфилас принес нашим дедам свет христианской истины. Откуда он принес его? Из тогдашней столицы Римской империи, из Константинополя. Где он был крещен, где получил сан епископа? В Константинополе. Откуда привозил Библию и другие священные тексты, которые он перевел на готский? Из Константинополя. Куда вел наших отцов, спасая их от гонений соплеменников? К собратьям-христианам, живущим в могучем Риме. И что же? Мы оставили все, мы пересекли Дунай, хотели слиться в братской любви с христианами Рима. «Нет, — говорят теперь нам. — Вера, которой учил вас Ульфилас, теперь объявлена неправильной. Ну-ка быстренько меняйте ее, а то мы причислим вас к еретикам и пощады вам не будет». Но веру не меняют, как кафтан! Пергаменты, на которых золотыми и серебряными буквами запечатлена Библия Ульфиласа, для нас так же священны, как скрижали — для древних иудеев. Мы верим всерьез и готовы умирать за свою веру так же, как умирали христианские мученики сто лет назад.

Царь Соломон разгадал загадки царицы Савской, и она убедилась в его мудрости. Увы, мои ответы на загадки, мучившие короля визиготов, явно не удовлетворили его. Он был разочарован нашей беседой. Но все же попросил меня принять участие в торжествах, связанных с прибытием армии Атаулфа. И я согласилась.

Навсегда запомню этот холодноватый солнечный день. И холмы кругом, будто выметенные ветром по случаю праздника, до самой дальней вершины. И две армии, сходящиеся в тишине, как две реки к точке слияния. И первый приветственный клич, взлетающий вверх на остриях копий. И ряды, замершие ненадолго лицом друг к другу, упоенные зрелищем собственной неодолимой силы.

Потом были скачки лучников, стрелявших с седла в чучело вепря, состязания в метании дротиков и боевых топоров, бег в доспехах, карабканье по штурмовым лестницам, приставленным к деревьям. Молодые воины, раздевшись почти догола, танцевали среди мечей, воткнутых в землю остриями вверх. Я так загляделась на них, что не заметила, как Аларих подвел к моей палатке Атаулфа.

Он был одет в щеголеватый кафтан, сшитый из полос барсовой шкуры и кабаньего меха. На стальных пластинах, прикрывавших грудь, там и тут были видны острые вмятины, а из-под ворота выглядывал край повязки. Видимо, путь через Италию дался войску визиготов нелегко. Но моложавое лицо Атаулфа сияло, а взгляд скользил поверх голов, словно ожидая привета еще и от самих небожителей.

Из рассказов нашего одноглазого Галиндо я знала уже, что, по преданиям, предки визиготов явились на север Германии, переплыв Балтийское море. Поэтому среди них так много светловолосых и голубоглазых. Еще я читала, что в тех северных краях небо порой светится роскошными церковными витражами. И порой наступает такая тишина, что делается слышен звук встающего солнца. И когда глаза Атаулфа встретились с моими и остановились и не улетели обратно шарить в пустой голубизне, я стала молиться своему ангелу-хранителю, чтобы он нарушил как-то наступившую тишину и спрятал постыдно громкий стук моего сердца.



(Галла Пласидия умолкает на время)



Однажды в Афинах мне довелось присутствовать на обряде velatio. Главная базилика была заполнена прихожанами в белых одеждах, знатными гостями, съехавшимися родственниками. Пучки горящих свечей кололи глаза со всех сторон, и неоткуда было взяться спасительному облачку — прикрыть этот раздробленный солнечный блеск. Сама девица, дававшая обет вечного безбрачия, стояла за мраморными перилами и почти не реагировала на ритмичные выкрики толпы, хором повторявшей за священником восхваления блаженному уделу.

Только в самом конце, когда родственники и видные гости стали подходить к избраннице, чтобы обменяться с ней «поцелуем примирения», удалось мне разглядеть под приподнятым покрывалом ее лицо. Оно показалось мне каким-то опухшим, уже утратившим интерес к соблазнам этого мира, но все еще способным оживиться, скажем, при виде булочки с медом или печеной креветки.

Это воспоминание всплывало в моей памяти каждый раз, когда я пытался представить на ее месте Деметру. Чтобы этот живой, острый, по-птичьи тревожный взгляд мог послушно угаснуть за священным покровом? Я просто не мог себе этого представить.

Вот она идет передо мной по дорожке сада. Вот, наклонив голову, слушает объяснения Бласта, который уговаривает ее пересадить кусты барбариса так, чтобы они укрывали левкои от полуденного солнца. Вот смеется танцевальным ужимкам моего слуги — он надел на голову старый шлем с крылышками голубя и прыгает перед ней, изображая то ли Аполлона, то ли Меркурия.

«А почему бы и нет? — звучит в моей душе вкрадчивый голос. — Может быть, это знак судьбы? Может быть, это она послала тебе встречу с девушкой, от одного вида которой у тебя теплеет на сердце, а чресла напрягаются, как согнутый лук со стрелой? Семейная жизнь, собственный дом, выводок детей, мальчики черноволосые, девочки рыженькие… У тебя просто времени не останется тосковать о своей далекой, недоступной, невозможной. А свою опасную миссию выполнять тебе станет даже легче — будешь разъезжать по городам якобы по торговым делам, не спеша накапливая в подвале дома таблички и свитки. И она? Разве не чувствуешь ты ответный жар, идущий от ее кожи? Может быть, и ей ты был послан как ободряющий знак — свернуть с пути, который не для нее?»

Из рассказов Фалтонии Пробы я мог по обрывкам собрать причины, откладывавшие раз за разом принятие обета. Сначала это была смерть отца. Траур в такой знатной семье тянулся долго и исключал любые другие церемонии. Потом на первое место вышли дела, связанные с карьерой старшего брата. Будучи сыном консула, он и сам имел серьезные шансы стать впоследствии консулом. Но для этого требовались крупные затраты на первых порах, поглощавшие финансовые резервы даже таких богачей, как клан Аникиев. В этих обстоятельствах выделить долю наследства, причитавшуюся Деметре, и передать ее в пользу Церкви, как это полагалось при обряде velatio, было бы жестокой несправедливостью по отношению к брату.

Так дело и тянулось, постепенно окутываясь сговором семейного умалчивания, который я не мог не почувствовать по приезде, который не смел нарушить, хотя порой меня так и подмывало спросить Деметру напрямую. Но я говорил себе:

«Не сейчас. Не сейчас, когда она так хороша в этом наклоне, когда мраморная поверхность стола бросает снизу отсвет на ее лицо. Когда она так погружена в сортировку цветочных семян и луковиц, словно отделяет жемчужины от стекляшек. Когда ее вечный птичий страж почти успокоился и разрешил ей выглянуть из гнезда. Когда она так свыклась со мной, что готова стерпеть мое присутствие близко-близко, не пытаясь улететь».

— …Я слышала, мать рассказывала вам о нашем бегстве в Африку, — говорит Деметра. — А упоминала она о сирийском корабле, который грузился в карфагенском порту? И как мы с ней, гуляя, увидели вереницу невольников, которых гнали к причалу? Мужчины были прикованы к длинной цепи, а женщины брели сами по себе. Дешевый товар… Но вдруг одна девушка, совсем молоденькая, вырвалась из толпы и бросилась к ногам моей матери с криком: «Матрона Проба! Матрона Проба!..»

Деметра отодвигает наполненную чашку, ставит перед собой две пустые, задумывается, вспоминает.

— «Я свободнорожденная! — кричала девушка. — Мой отец был вольноотпущенником вашего супруга… Его звали Фриск… Вы не помните?.. Родители умерли во время осады, я чудом выжила, приехала сюда в поисках родственников… Они воспользовались моей беспомощностью…» К нам уже бежал декурион, командовавший стражниками. «Если девушка говорит правду, — сказала ему моя мать, — ее нужно немедленно отпустить». Декурион почтительно объяснил, что он не может этого сделать, потому что сирийский купец уже уплатил полностью за всю партию невольников. Купец с надсмотрщиком тоже спешили к нам от причала. Мать настаивала и грозила пожаловаться самому наместнику Гераклиану. Декурион, пряча насмешливый взгляд, сказал, что, конечно, матрона Проба вправе поступать, как найдет нужным. Он только хотел поставить ее в известность, что именно наместник Гераклиан является получателем денег за вывозимых из провинции рабов.

Деметра умолкает, задумчиво смотрит на двух борзых, улегшихся в тени садовой ограды. Я уже знаю этот остановившийся взгляд рисовальщицы. Кажется, он всего лишь примеривает к будущей картине сочетание белой шерсти и зеленой травы.

— Мы обе, и я и девушка, прижимались к ногам моей матери и не могли оторвать взгляд от бича надсмотрщика, змеившегося в пыли. А мать вдруг поманила к себе купца и растопырила перед его лицом пальцы с кольцами. Купец кланялся и пригибался, и бегал глазами, и мотал головой — будто не веря, не смея, — но потом все же решился и ткнул пальцем в мое любимое кольцо с сапфиром. И мать отдала ему его. О, как я любила ее в ту минуту! И любила спасенную девушку, и облака над мачтой сирийского корабля, и красивого безжалостного декуриона, и даже жадного купца, и даже себя… Да, мне жалко было кольца… Но тогда я впервые испытала это… Что в расставании с тем, что любишь, тоже бывает сладость… А девушка все не верила своему счастью и всхлипывала… Кажется, ветер похолодел… Там на скамье моя шаль… Не подадите мне ее? А то у меня руки в земле.

Я приношу ей вышитый галльский платок, накидываю на плечи и осторожно сжимаю их. Ее перепачканные землей пальцы замирают на чашках с семенами. Я держу в руках это обещанное Господу тело и святотатственный восторг стягивает мне грудь холодным обручем.

— Потом я узнала, — говорит она, — что наместник Гераклиан получил управление Африкой в награду за убийство Стилихона… А у наместника был сын, лет пятнадцати… И на третий год нашей жизни в Африке бабка Юлия начала сватать меня за этого юношу. Бабка очень любила меня… Но одна мысль о том, что я окажусь в семье, где безраздельно правит такой человек… Что мне оставалось делать?

Я наконец одолеваю робость — прижимаюсь лбом к ее волосам. Потом — щекой к виску. Она не отстраняется, сидит, не меняя позы. Дрожь бьет нас обоих. Я, зажмурясь, опускаю лицо еще ниже. И вдруг чувствую на своей щеке, где-то между глазом и носом, прикосновение ее влажных губ. Только после этого она высвобождается из моих рук, встает и уходит, кутаясь в платок. А я остаюсь над загадочным узором рассыпанных семян, и даже про них никакой прорицатель не сможет сказать мне — то ли прорастут они садом, то ли раннее солнце иссушит их в камнях, то ли задушит терние, то ли поклюют перелетные птицы.

ГОД ЧЕТЫРЕСТА ДЕСЯТЫЙ

ЮВЕЛИР МАНИЙ — О ДРАГОЦЕННЫХ КАМНЯХ И БЕСЦЕННОМ ХЛЕБЕ

К нам, в Капую, война явилась не свистом стрел, не стонами раненых, не грохотом боевых колесниц, а нашествием летучих муравьев. То ли они расплодились на трупах, валявшихся вдоль дорог, то ли их выгнали из леса долгие пожары. Муравьи покрывали навесы над лавками, нагретые стены домов, вились столбом у балконов, барахтались в бассейнах с питьевой водой. Они не кусались, но у моей жены руки и плечи покрылись экземой от отвращения к ним. «Казни египетские!» — вскрикивала она, смахивая их тряпкой со стола, с платья, с полок.

Я же едва замечал эту напасть.

В тот год я только-только закончил учение у златокузнеца и был принят в коллегию ювелиров. Наконец-то я мог работать самостоятельно, наконец-то мог применить кое-какие, почти забытые, приемы нашего ремесла, о которых я прочел в старинных свитках в библиотеке. Например, я начал делать маленькие амулеты из золота для детей, какие описаны еще у Плавта и Плиния. Топорик, птица, маленький кубок, башмачок — их нанизывали на цепочку и вешали ребенку на шею или на плечо. Известно ведь, что золото — лучшая защита от злого глаза, так что амулеты шли нарасхват.

Но первый настоящий успех пришел ко мне, когда я возродил кроталии — серьги из двух болтающихся рядом жемчужин. Оправу я делал из дутого золота, так что при движении головы жемчужины стукались друг о друга и слегка позванивали. Особенным успехом они пользовались у немолодых дам. (Качнешь головой — и все лица поневоле оборачиваются к тебе.)

Также привлекали заказчиков золотые броши с отчетливым черным рисунком. Я делал порошковую смесь из меди, свинца и серы, засыпал ею гравированные бороздки в золоте и нагревал. Порошок плавился и потом прилипал к золоту тончайшим узором. Эта техника называлась «нигелус» — она тоже была почти позабыта.

Драгоценные камни имели надо мной власть почти колдовскую. Причем не самые дорогие, а те, что поддавались резьбе. Кольца с печатками из аметиста, коралла, яшмы, малахита приводили меня в какое-то оцепенение. Мне казалось, что из них медленно течет сгущенный солнечный свет. Я и сам пробовал свои силы в вырезании камей. Но тут надо было быть крайне осторожным. Коллегия резчиков строго следила за тем, чтобы у ее мастеров не отбивали хлеб. Поэтому я для виду нанимал одного старенького мастера, излеченного годами от лихорадки тщеславия, и помечал потом свои работы его инициалами. Он не возражал и никогда не выдал меня.

Другой опасностью были богатые дамы, которых я встречал на улице, в церкви, у здания суда, в лавках. Если я замечал на них необычное ожерелье, или старинный браслет, или головной обруч из Греции или Египта, я начинал лавировать в толпе таким образом, чтобы оказаться поближе и рассмотреть. Со стороны меня можно было принять за тайного обожателя или за вора, пытающегося подкараулить удачный момент. И так оно и случилось однажды, когда я подкрадывался к матроне Марселине — жене главного капуанского богача. Слуги ее схватили меня, повалили на землю. В воздухе замелькали палки.

— Госпожа моя! — возопил я, — Пощади! Я только хотел разглядеть, не из испанского ли сердолика застежка на твоем плече.

В толпе нашлись соседи с нашей улицы, подтвердившие, что я просто ювелир, одержимый страстью к камням. Марселина сжалилась и даже пригласила меня к себе в дом, взглянуть на ее коллекцию старинных колец.

Святители и апостолы! Чего там только не было!

В специальных ящичках блистали греческие кольца с вделанными в них резными печатями. Головы богов, философов и полководцев застыли в торжественной процессии, словно бы двигавшейся к невидимому храму. Египетские мастера были великими искусниками в работе с золотой проволокой, сплетали из нее миниатюрных птиц и зверей. Римские кольца Марселина разделила на две группы. В одной были кольца с камнями животного происхождения — жемчуг, кораллы, слоновая кость, янтарь. В другой — все остальные. У нее было даже кольцо работы великого Аспасиоса, с изображением рукопожатия — таким кольцом купцы любили скреплять свои сделки.

Марселина была рада показать свою коллекцию зрителю, у которого глаза загорались восхищением, а не завистью. Она стала моей постоянной заказчицей. Это для нее я сделал золотое блюдо с изображением Даниила во рву со львами, которое было признано лучшей работой года в нашей коллегии.

Так что дела у меня шли превосходно. Я работал много и с увлечением, иногда оставался в мастерской за полночь. Однажды, почувствовав голод, я вышел в затихший дом, прошел на кухню, но, сколько ни шарил на полках, не смог найти ни лепешки, ни сыра, ни яйца, ни яблока. Рассерженный, я разбудил жену и спросил, где она вздумала прятать съестное. Она заплакала и призналась, что в доме вот уже второй день нет ни крошки. Что они вместе со служанкой обегали все лавки и базары, но смогли найти только две свеклы и головку латука, которые и были съедены за обедом. Что из-за войны начался настоящий голод, а я не хочу ничего замечать, спрятавшись среди своих наковален, резцов, печей, щипцов.

В ту ночь я словно очнулся.

Я припомнил, что видел и исхудавших людей на улице, и толпу нищих у нашей церкви, выраставшую день ото дня, и телегу с трупами бедняков, проезжавшую под нашими окнами чуть не каждое утро. Но такова наша способность глядеть и не видеть, слушать и не слышать, знать и не помнить. Не о ней ли предупреждал нас Иисус Христос, призывая всегда иметь чресла препоясанными и светильники горящими? Вот все кругом происходит по слову Его, сказанному на горе Елеонской: «Восстанет народ на народ, и царство на царство, и будут глады и моры». А я, нерадивый раб, прячусь от зова Господина своего, цепляюсь за сокровища земные.

Пристыженный, я решил на следующий же день оставить на время свои ювелирные страсти и отправиться добывать хлеб насущный для себя и родных. У брата моего была ферма под Экланумом. Я знал, что он не откажется продать мне что-нибудь из своих запасов. Жена умоляла меня не ехать, рассказывала о бесчинствах разбойников на дорогах, о весенних разливах горных ручьев и речушек.

— Помнишь, как мой дядя погиб под оползнем три года назад? — взывала она. — Мы ведь так и не нашли его, поставили могильную плиту наугад, на краю обрыва.

Но меня уже было не удержать.

Взяв одного слугу, одну запасную лошадь и много пустых мешков, я выехал через восточные ворота Капуи, пообещав стражникам поделиться с ними своей добычей на обратном пути.

Расчет мой строился на том, чтобы поспеть к брату засветло. Будучи от рождения городским олухом, я воображал, что до захода солнца разбойники обязаны сидеть в своих пещерах и не высовывать носа. Еще я воображал, что у разбойников должны быть свирепые лица, заросшие щетиной, покрытые шрамами и клеймами. Конечно, завидев их издали, мы всегда успеем ускакать.

Наивный простофиля!

Я даже не попытался вглядеться в группу понурых крестьян с посохами в руках, бредущих нам навстречу по маргинесу. Заметил только, что шедшая впереди женщина несет ребенка в плетеной корзине.

Она-то и оказалась у них главной.

Едва мы поравнялись с ними, она шагнула на дорогу и поставила корзину с ребенком под копыта моего коня. Естественно, я натянул поводья изо всех сил.

— Ты что — обезумела?! — завопил я.

В то же мгновение смирные поселяне преобразились — скинули капюшоны и бросились на нас. Через минуту мы уже были стащены с лошадей и катались по земле, пытаясь увернуться от сыпавшихся ударов. Еще через несколько минут, избитые и полуголые, мы брели, привязанные арканом к моей лошади, на которой теперь восседала довольная успехом разбойница. Корзина с тряпочной куклой осталась на дороге.

Левый глаз у меня заплыл от удара, правый слезился от боли и стыда. Я с трудом различал перед собой голую спину моего слуги, покрытую кровоподтеками. Разбойники громко спорили о том, кому достанется мой дорожный плащ из миланского сукна.

Я пытался вспомнить истории о дорожных грабежах, ходившие по Капуе. Что делают с пленниками? Продают в рабство? Держат в ожидании выкупа? Бросают в старый колодец, чтобы не осталось следов?

От страха у меня не было сил даже на молитву. Но кто-то, видимо, молился за меня горячо и истово. Кто-то взывал к моему ангелу-хранителю. Кто-то пытался уверить небеса, что душа моя не безнадежна. Что если ей дать побыть еще немного в ее земной оболочке, из этого может выйти какое-то добро для моих близких, для детей и даже для славы Господней на земле. Я представлял себе лицо молящейся — усталое, потускневшее от нехватки еды и любви, чуткое к каждому отклику Дарящего и Спасающего, — и слезы благодарности закипали в глазах. Только ее молитва могла выпросить чудо у судьбы.

И чудо случилось.

Один из разбойников вдруг завизжал и начал крутиться на месте, пытаясь вытащить из живота застрявшую там стрелу.

Другие бросились врассыпную.

Близко-близко перед моим лицом сверкнул нож, и атаманша разбойников умчалась в сторону придорожного леса, волоча за собой обрезанную веревку аркана.

Наши неведомые спасители погнались было за ней верхами, но быстро вернулись. Нас положили на подводу, обмыли раны. Всеми распоряжался молодой человек в епископской рясе.

— Как же быть, отец Юлиан? — спросил его один из всадников. — Неужели поворачивать обратно в Экланум? Ведь в Веспучии люди уже неделю без хлеба…

— Едем, едем дальше, — сказал человек в рясе. — Глубоких ран я не нашел, кровь больше не течет. Только укройте их потеплее. И принесите свежей соломы с поля. Дотянут.

Да, именно так произошла моя первая встреча с епископом Юлианом.

Еще в Капуе я слышал о молодом священнике, который взялся спасать голодных в то лихое время. И он не ждал, чтобы бедняки доползли до порога его церкви в Эклануме. Он не только собирал пожертвования для них, но сам отправлялся с вооруженным отрядом скупать продовольствие в деревнях и доставлять его в города.

И я, оправившись от своих ран, тоже вступил в его дружину и делал все, чтобы оправдать молитву праведницы, спасшую меня от злой судьбы. Бог видит все и без нас. Но перед людьми я могу засвидетельствовать: сотни бедных и слабых не пережили бы то лето, если бы не Юлиан Экланумский и его добрые дела под хорошей охраной.



(Ювелир Маний умолкает на время)

ГАЛЛА ПЛАСИДИЯ СЛЫШИТ ЗВОН МЕЧЕЙ НАД СВОЕЙ ГОЛОВОЙ

В списке моих грехов и слабостей любовь к роскоши стоит далеко не на первом месте. Но хотела я того или нет, вилла, отведенная мне Аларихом, за год превратилась в подобие маленького двора. Важные посетители наносили мне визиты чуть не каждую неделю. Подавать им обед в медной посуде, на деревянном столе выглядело бы намеренным оскорблением. И сенаторы, спешившие ко мне из Рима засвидетельствовать почтение, и префекты окрестных городков, и епископы, искавшие протекции для своих прихожан или вкладов на ремонт церкви, сожженной разбойниками, — все могли вообразить, что визиготы нарочно держат меня в унизительной бедности. Поэтому я не препятствовала переделкам и улучшениям, в которые ударилась Эльпидия с помощью приглашенного дворецкого.

И они уж расстарались!

В атрии, вдоль стен, вскоре появились мраморные статуи, порфировые вазы, позолоченные треножники для ламп. Доставленную с Кипра огромную кровать красного дерева пришлось сначала разобрать и потом собирать снова внутри моей спальни. По вечерам мои глаза блуждали напоследок по балдахину из зеленого индийского шелка, а поутру босые ступни погружались в теплые узоры персидского ковра.

Снаружи были выстроены изящные павильоны для гостей, отдельный дом для слуг и охраны, просторные конюшни. Число моих парадных туалетов и украшений все росло, так что горничные едва справлялись с моим гардеробом.

Я не спрашивала, кто платит за все это богатство. Казначей визиготов, присланный Аларихом, объяснил мне, что в соседней Этрурии были выбраны три поместья, принадлежавшие ранее моему отцу, и переданы в полную мою собственность по праву наследства. Как поступили с нынешними владельцами — заплатили им или просто отобрали по праву меча, — оставалось неясно. Все же я была благодарна, что мне позволено было тешить себя ролью независимой матроны, живущей на доходы с собственных земель. Выплата помесячной субсидии прямо из походной казны визиготов была бы куда унизительней.

Почта снова работала, я получила даже несколько писем из Константинополя. Из них я узнала, что мой племянник, Феодосий Второй, растет живым и любознательным мальчиком, но не мешает своему канцлеру Анфемию управлять Восточной империей. Гораздо больше интереса к государственным делам проявляла его старшая сестра Пульхерия, хотя и ей тогда еще не было и двенадцати лет.

И все же главным источником новостей оставались не письменные послания, а слухи. Как буйные морские ветры, налетали слухи каждый день на наши души и то вздували парус надежды, то накреняли мачтой к волнам отчаяния, то погружали в пену полной неизвестности. Сначала сообщили, что злодей Олимпиус впал в немилость и казнен, но потом начали говорить, что нет — власть его только упрочилась, а мстительная жестокость отыскивает все новые и новые жертвы в самых дальних углах страны. Доходили указы императора Гонория против еретиков и язычников, но сами язычники тешили друг друга россказнями о том, что император заточен в собственном дворце и подписывает все, что ему приносят епископы, — иначе его лишают еды и питья. Привоз хлеба из Африки все уменьшался, и было неясно — то ли наместник Гераклиан выполняет приказ императора, то ли самовольничает, чтобы взвинтить цены и нажиться.

Аларих, видя, что с Гонорием договориться нет никакой возможности, заставил сенат провозгласить римского городского префекта владыкой Западной империи. Армия визиготов совершила марш по италийским городам, заставляя их присягать новому императору и платить ему налоги. Гонорий был так испуган, что снова вступил в переговоры. Рассказывали, что он соглашался на раздел своих владений, даже готов был сесть на корабль и уплыть на далекий остров. Лишь когда узнал, что сторонники визиготов поговаривают о том, чтобы оскопить его перед отправкой в изгнание, укрылся за стенами Равенны. А тут еще неожиданный дар судьбы: Константинополь прислал ему на помощь четыре тысячи легионеров! И брат мой снова получил столь дорогую ему возможность говорить «нет», даже не выслушав, что предложит ему противник.

Сознаюсь, из этого потока слухов сердце мое с особенной жадностью выхватывало имя Атаулфа. Когда пришло известие, что он получил пост командующего кавалерией визиготов, я испытала прилив гордости — тем более горячей, что я не имела на нее никакого права. Начальник охраны Галиндо рассказал мне, что по рождению Атаулф принадлежит к восточной ветви их племени — остготам, но по вере, по духу, по кровному родству — Аларих женат на его сестре — его можно считать настоящим визиготом.

От того же Галиндо я узнала, что среди самих визиготов не было полного согласия. Не все одобряли дальновидную сдержанность Алариха. «Как? — говорили они. — У наших ног лежит завоеванная страна, а мы продолжаем выклянчивать подачки у сената и императора? Да мы могли взять все, что нам нужно, силой. И вдесятеро больше того! Кто посмеет остановить нас?!»

Недавно один из визиготских вождей, по имени Сарус, взбунтовался открыто и ускакал со своими сторонниками на север. Они грабят деревни и городки поменьше, а правительство Гонория ничего не предпринимает против них, надеясь использовать Саруса против Алариха, посеять раскол в рядах противника. Но эти надежды напрасны. Если с Аларихом что-то случится, визиготы почти наверняка изберут своим королем Атаулфа.

Почему-то сообщение это показалось мне гласом судьбы, чуть ли не знамением.

«Значит, мы оба — наследники трона, оба — королевского рода, — думала я. — Не от этой ли искры вскипела моя кровь при первой же встрече? Мы оба знаем этот невидимый ежеминутный гнет на плечах, о котором никому не рассказать, ни с кем не разделить. Не царские ли нависшие над головой венцы пригибают нас друг к другу так близко-близко?»

И когда однажды, в середине лета, принимая у себя в вилле депутацию римских патрициев, я вдруг поднялась в волнении с кресла и пошла к дверям, мне не было нужды вслушиваться в слова вбежавшего начальника стражи. В закатных лучах за его спиной я увидела большой конный отряд, приближающийся по берегу реки, и всадника впереди, про которого сердце неслышно сказало: «Вот он и приехал».

Действительно, это был он — Атаулф.

Он вошел в сопровождении двух телохранителей, которые сразу встали между ним и моими гостями. Лоб его был слегка наморщен, будто ему приходилось постоянно решать трудную задачу, сочиненную Пифагором или Архимедом. Каждого встречного Атаулф окидывал коротким, быстрым взглядом, словно спрашивая: «Ты знаешь ответ? Нет? Тогда отойди и не мешай мне».

Он заговорил сухо, глядя мимо меня. И с каждым его словом радость утекала из моего сердца. Ему поручено отвезти меня в Равенну. Начинаются прямые переговоры между королем Аларихом и императором Гонорием. Император выдвинул ряд условий, которые должны быть включены в договор. Мое освобождение из плена стоит там вторым пунктом. Выезжаем завтра на рассвете.

В ту ночь я долго лежала, не закрывая глаз. Горечь, беспомощность, уязвленная гордость, страх раздувались в горле горячим нарывом. Да, вся эта роскошь, вся почтительность — только оболочка. Я действительно пленница. Меня можно взять и отдать. Как вещь. Император потребовал — и ему выдадут меня, не спрашивая, хочу я этого или нет.

Отказаться? Заявить, что я не желаю возвращаться в Равеннский дворец?

«Но в чем причина вашего отказа?» — спросят меня.

Сознаться, что императором движет отнюдь не братская забота о сестре? Что под крышей дворца меня ждут кровосмесительные домогательства? Но какое дело этим иноплеменникам до моих чувств?



Путь до Равенны занял три дня. Атаулф держался холодно, слова выбирал долго, неохотно. По-латыни он говорил с сильным акцентом, по-гречески — гораздо лучше. Только раз он дал волю чувствам — когда напал на римскую привычку пересыпать разговор цитатами. Образование, полученное у адрианопольских риторов, вооружило его обширными познаниями в римской истории, но литературные и театральные персонажи кружились в его памяти, как пьяные гости, попавшие на чужую свадьбу. «Неужели так трудно говорить коротко и по сути? — жаловался он. — Даже великий Цицерон учил ваших адвокатов: „Когда дело идет о краже трех коз, не начинай речь с преступлений Клитемнестры и подвигов Энея“».

Все же он сознался, что в походном обозе за ним путешествует изрядная библиотека, спасенная его солдатами из горящей виллы под Пармой. Он дал мне список книг и попросил отметить, что ему следует прочесть в первую очередь. Я была польщена его доверием.

На последнюю ночевку перед Равенной отряд наш разбил палатки вблизи местечка Форли. Там сохранился старый лагерь римского легиона. Несмотря на походную усталость, солдаты Атаулфа работали дотемна, обновляя вал, расчищая ров, заполняя его заточенными рогатками и кольями, которые белели внизу, как крокодильи зубы.

Ночью я молила Господа даровать мне терпение, научить смиряться с судьбой и побеждать грех гордыни.

Но молитва не помогала.

«Как вещь! Как ненужную вещь! — повторял в мозгу ядовитый голос. — Тебя передают из рук в руки, оставляют в залог, хранят, потом возвращают за ненадобностью. Скажи спасибо, что пока не выбросили в придорожную канаву, не обронили в солдатскую уборную».

Под утро лагерь утонул в тумане. Я наконец забылась.

И проснулась от волчьего воя.

Вернее, это была моя первая мысль: на нас напала стая волков.

Но тут же вой наполнился металлическим лязгом. И топотом копыт. И стонами.

Эльпидия схватила шерстяное одеяло и бросила его на меня. Сама упала сверху.

Некоторое время тени сражавшихся носились по подсвеченному полотну. Потом шесты затрещали, и палатка рухнула на нас.

Я едва успела прикрыть голову руками. Вопли, лязг и стоны бушевали снаружи. Нечем было дышать. Тяжесть давила на грудь. Видимо, тела убитых и раненых падали на нас сверху.

Я потеряла сознание.



Очнулась от леденящей струи воды, затекавшей мне за ворот, на грудь, на живот.

Лязг и вой утихли. Но со всех сторон доносились стоны. Журчала вода в ручье.

Я увидела над собой куст седых перепутанных волос и с трудом разглядела внутри лицо Эльпидии. Вместо носа у нее была кровавая груша. Потом Эльпидия исчезла, и появилась мужская голова в шлеме. Железные нащечники почти скрывали лицо. Лишь по морщине на лбу, по настойчиво вопрошающему взгляду я узнала Атаулфа. И вдруг необъяснимое радостное чувство пронзило меня и чуть не вырвалось криком: «Да, я знаю! Знаю ответ! Спроси меня!»

В это время глаза Атаулфа закрылись, и он начал падать на руки подоспевших телохранителей. Они прислонили его рядом со мной к соломенной копне, сняли шлем, начали быстро и умело бинтовать голову. На меня они поглядывали со злобой, на вопросы не отвечали.

Лишь к вечеру того дня пришедший в себя Атаулф рассказал мне, что на нас напал предатель Сарус. Что, подкупленный императором Гонорием, он пытался отбить меня и таким образом избавить императора от необходимости вести переговоры с визиготами. И лишь подоспевший с кавалерийской турмой Аларих спас нас всех от плена и гибели. Только тогда, вспомнив трупы, валявшиеся между палаток, на валу, перекатывавшиеся в ручье, я испытала острый толчок вины.

Но в тот первый момент, впивая счастье вернувшейся жизни, глядя на поднимающийся к небесам туман и на воина, лежащего рядом со мной на соломенном ложе, закапанном моей и его кровью, и потом — на возникшего рядом всадника, на его искаженное яростью лицо, в котором с трудом можно было узнать короля визиготов, я беззвучно повторяла лишь одно: «Спасена… Спасена рукой Господней… Господи, как безгранична благость Твоя…»

Но вряд ли небеса могли услышать мою тихую благодарственную молитву сквозь дикий крик, вылетавший из тысячи глоток:

— На Рим! На Рим! На Рим!



(Галла Пласидия умолкает на время)

НЕПОЦИАН О ПАДЕНИИ РИМА

Какие только слухи не расцветали потом на римских базарах! Одни говорили, что несколько десятков обиженных хозяевами рабов сговорились и открыли ночью визиготам Саларийские ворота. Другие уверяли, что визиготы сами выбили ворота тараном и ворвались в город по всем правилам штурмового искусства. Доносы с обвинениями в измене еще долго шли в суды: сосед обвинял соседа, слуга — хозяина, должник — кредитора, наследник — зажившихся родителей.

Назывались также имена сенаторов, епископов и римских аристократов. Я своими глазами видел донос на Фалтонию Пробу, которая якобы впустила врагов, чтобы избавить жителей Рима от мучений новой осады. У моих викомагистров даже глазки загорелись. Но, увы, выяснилось, что Фалтония Проба в то лето все еще жила в Африке.

Что касается меня, разгадка была ясна мне с самого начала. Просто священники визиготов открыли секрет управления демонами, обитавшими в Риме. А дальше было не так уже важно, чьими руками демоны откроют ворота: изменников-рабов, трусливых сенаторов, сострадательных матрон.

О, как я помню это раннее утро 24 августа, года 410-го по Рождеству Христову!

Какая-то неведомая сила заставила меня подняться на рассвете, отправиться на службу раньше времени. И что же я увидел, подходя к знакомому зданию 16-й магистратуры 7-й муниципалии города Рима?

Двух главных викомагистров, моих многолетних начальников, набросавших за эти годы в мою душу столько обид и унижений, сколько не вместила бы никакая помойка.

Но в каком необычном и недостойном виде!

Словно готовясь к участию в олимпийском забеге, почтенные викомагистры неслись мне навстречу, подобрав балахоны, выпучив глаза, задыхаясь, шипя, обливаясь потом.

И сразу позади них я увидел толпу.

Нет, она не гналась за моими бесценными бегунами. Она что-то деловито и увлеченно готовила у распахнутых дверей магистратуры. Я уже был совсем близко, когда спины раздвинулись и на куче папирусов и вощеных дощечек выросли первые огненные цветочки. Из соседних домов выбегали невыспавшиеся обитатели.

— Что? Что здесь происходит? Поджог?

— Бегите за пожарными!

— Мой дом уже горел, я не выдержу второго пожара!

— Стой! Не надо пожарных!

— Дай сгореть дотла!

— Нет лучшего топлива, чем долговые книги!

— Дайте понюхать дым моих налогов!

— Спасибо визиготам, вовремя явились!