Однажды вечером, придя домой, я обнаружила, что мое рабочее кресло лежит на боку, а большая часть того, что лежало на письменном столе, валяется на полу. Аполлон изжевал целую пачку бумаг. (Теперь я могла бы совершенно честно сказать студентам: вашу домашнюю работу изжевала собака.) Я вышла из дома, чтобы выпить в компании другого преподавателя, и мы задержались в баре. Меня не было часов пять, и раньше я никогда не оставляла его так надолго. Пол усыпан поролоном из диванной подушки, и книга Кнаусгора
[22] в толстой бумажной обложке, которую я оставила на журнальном столике, разодрана в клочки.
Мне говорят: вам достаточно связаться по Интернету с группами любителей догов, и вы найдете кого-нибудь, кому можно будет его отдать. Но если вас выселят из вашей квартиры, вы уже не сможете найти себе квартиру, за которую сможете платить, во всяком случае, не в Нью-Йорке. Собственно говоря, с таким соседом вам будет вообще трудно найти квартиру где бы то ни было.
Я продолжаю фантазировать на тему серий «Лесси»
[23]. Вот Аполлон расстраивает планы домушников, пытающихся пробраться в квартиру. Вот Аполлон спасает жильцов, отрезанных огнем. Вот Аполлон защищает маленькую дочку управляющего от педофила.
– Когда же вы избавитесь от этого животного? Он не может оставаться в доме. Мне придется о нем сообщить.
Эктор не плохой человек, но его терпение на исходе. И ему даже не надо говорить мне об этом: я знаю, что он может лишиться работы.
Один из моих друзей, очень мне сочувствующий, уверяет меня, что в Нью-Йорке домовладельцу может понадобиться уйма времени, чтобы выселить квартиросъемщика. Так что тебе не придется ночевать на улице, успокаивает он меня.
Дочитав до этого момента, некоторые люди начинают волноваться: не случится ли с догом чего-то дурного?
Если погуглить Интернет, можно прочитать, что дог – это Аполлон среди собак. Я не знаю, поэтому ли ты выбрал для него такую кличку, или же это было совпадение, но на каком-то этапе ты, скорее всего, узнал об этом, так же, как узнала об этом я. Со временем я также выяснила, что Аполлон – это не такой уж редкий выбор имени для собаки или какого-то другого домашнего питомца. Другие факты: откуда произошла эта порода, точно не известно. Считается, что их ближайший родич – это мастиф. И зря в англоязычных странах их называют датскими догами – так их назвал неправильно информированный французский натуралист по фамилии Бюффон, живший в восемнадцатом веке, в то время как в Германии, с которой в основном и ассоциируется эта порода, таких собак называют DeutscheDogge, или немецким мастифом.
Отто фон Бисмарк обожал догов; красный барон Манфред фон Рихтгофен
[24] сажал своего дога к себе в биплан. Сначала этих собак использовали для охоты на вепрей, потом для сторожевой службы. И все же, несмотря на то что их вес может достигать двухсот фунтов, а рост, если они встают на задние лапы, может доходить до семи футов, они известны не свирепостью или воинственностью, а ласковым нравом, спокойствием и эмоциональной уязвимостью.
Аполлон среди собак. Названный в честь самого греческого из всех богов Олимпа.
Мне нравится твое имя. Но даже если бы оно мне не нравилось, я бы не стала его менять. Несмотря на то что знаю: когда я произношу его имя и он отзывается – если он отзывается – скорее всего, он делает это в ответ на мой голос и тон, а не на само это слово.
Иногда я, как это ни глупо, начинаю гадать, каково его «настоящее» имя. Собственно говоря, за свою жизнь он мог сменить несколько имен. Впрочем, какая разница, какое имя у собаки? Если бы мы так и не дали домашнему питомцу имени, ему или ей это было бы все равно, но нам самим бы чего-то не хватало. У нее нет имени, говорят иногда о подобранной бездомной кошке, так что мы называем ее просто Киской. И все-таки это какое-никакое, а имя.
Мне нравится думать о том, что задолго до того, как свое мнение по этому вопросу выразил Т. С. Элиот
[25], Сэмюэль Батлер
[26] заявил, что выбрать имя для кота – это один из самых трудных тестов на воображение.
И как не вспомнить твою собственную вызывающую безудержный хохот мысль:
– Разве было бы не проще, если бы мы просто назвали каждого кота и кошку Паролем?
Я знаю людей, которые резко возражают против того, чтобы вообще давать домашним животным имена. Они принадлежат к той же категории, как и те, кому не нравится само понятие «домашний любимец». Им совсем не нравится и слово «владелец», а от слова «хозяин» они вообще впадают в ярость. Таких людей раздражает само понятие господства – господства над животными, которое человечество со времен Адама считало своим правом и которое, с их точки зрения, всегда было самым настоящим порабощением.
Когда я сказала, что собакам предпочитаю кошек, я вовсе не имела в виду, что кошки нравятся мне больше. Эти два вида животных нравятся мне примерно одинаково. Но даже если оставить в стороне тот факт, что слепая собачья преданность выбивает меня из колеи, мне претит мысль о доминировании над животным. А между тем, даже если вам кажется нелепым называть владельцев собак рабовладельцами, невозможно отрицать тот факт, что собаки, как и другие прирученные животные, выведены специально для того, чтобы подчиняться людям, для того чтобы делать то, что нужно людям и для того, чтобы люди могли их использовать.
Но это не относится к кошкам.
Все знают, что первое, что Адам сделал с животными, которых Бог слепил из только что сотворенной Им земли – и это впервые ознаменовало его господство над ними, – это дал каждому из них название. И иные утверждают, что до того, как Адам присвоил животным их названия, эти животные вообще не существовали.
У Урсулы К. Ле Гуин
[27] есть одно произведение, в котором некая женщина, не названная по имени, но явно являющаяся подругой Адама, Евой, берется за то, чтобы свести на нет последствия поступка Адама: она убеждает всех животных расстаться с данными им именами. (При этом кошки утверждают, что никогда их и не принимали.) После того как все животные становятся безымянными, женщина чувствует, что все стало по-другому: пала стена, исчезло расстояние между животными и ею, они стали едины и равны. Теперь, когда их не разделяют названия, нельзя больше отличить охотника от предмета охоты, едока от еды. Следующим неизбежным шагом Евы было вернуть Адаму то имя, которое дал ей он и его отец, оставить Адама и присоединиться ко всем остальным существам, которые, приняв свою безымянность, освободились от оков. Однако для Евы, единственной из всех живых существ, этот поступок означал также и отказ от речи, которая объединяла ее с Адамом. Но ведь, говорит она, одной из причин, побудившей ее сделать то, что она совершила, было то, что все их разговоры всегда заканчивались ничем.
По-видимому, Аполлона научили повиноваться людям еще в раннем возрасте – так, по словам твоей третьей жены, сказал ветеринар. Судя по его поведению, он был научен общаться как с людьми, так и с другими собаками. На его теле не было следов какого-то по-настоящему жестокого обращения. Но с другой стороны, эти уши: его отдали в руки какого-то мясника, который купировал их не только неровно, но и слишком коротко. Из-за этих остроконечных маленьких ушек на его огромной голове он казался менее царственным и выглядел более злым, чем на самом деле, но они являлись только одной из особенностей, из-за которых он был негоден для того, чтобы принимать участия в выставках.
Кто мог сказать, каким образом он оказался в парке, будучи чистым, достаточно упитанным, но не имеющим ни ошейника, ни регистрационного номера, ни бирки с именем и данными владельца? По словам ветеринара, такая собака ни за что бы не убежала от своего хозяина или хозяйки, разве что произошло нечто в высшей степени необычное. Однако его не только никто не разыскивал, но никто даже не заявил в полицию, что видел его прежде. Что означало, что он, возможно, явился откуда-то издалека. Был ли он похищен? Не исключено. Ветеринар не слишком удивился, узнав, что сам факт его существования, похоже, нигде не зафиксирован. Есть великое множество собак, сказал он, владельцы которых не позаботились о том, чтобы обратиться за получением на них регистрационного свидетельства, а в случае, если собака породистая, зарегистрировать ее в Американском клубе собаководства.
Возможно, владелец этого пса потерял работу и больше не мог позволить себе покупать корм и оплачивать услуги ветеринара. Конечно, трудно поверить, что человек, у которого он прожил всю жизнь, просто так выбросил его на улицу, оставив на произвол судьбы. Но, сказал ветеринар, подобные случаи не так редки, как можно было бы подумать. А может быть, случилось так, что он действительно был похищен, но, узнав, что его нашли, владелец решил, что без этого пса ему будет лучше. Жить без него стало легче, так пусть теперь о нем заботится кто-то другой! Ветеринар видел и такое. (Видела такое и я сама: несколько лет назад сестра и ее муж купили второй дом за городом. У тех, кто его им продал, чтобы перебраться во Флориду, была старенькая дворняжка. Они сказали, что она жила с ними со щенячьего возраста и была членом их семьи. Однако когда сестра и ее муж приехали в свое новое жилище, их там встретила эта самая собака, оставленная своими предыдущими хозяевами в одиночестве в пустом доме.)
Быть может, хозяин Аполлона умер, и его выбросил на улицу тот или та, кому он достался по наследству.
Скорее всего, мы никогда не узнаем, откуда он взялся. Но ты сказал мне одну вещь: то мгновение, когда ты поднял взгляд и увидел его, такого величественного на фоне летнего неба, то мгновение было таким волнующим и необыкновенным, что ты почти поверил, что этот пес возник здесь с помощью волшебства. Что он был сотворен колдуньей, как те гигантские собаки в сказке Андерсена.
Часть 3
Вместо того, чтобы писать о том, что вы знаете, говорил ты нам, пишите о том, что вы видите. Исходите из предпосылки о том, что вы знаете очень мало и никогда не будете знать много, пока не научитесь видеть. Записывайте то, что вы видите, в записную книжку, например тогда, когда находитесь на улице.
Я давно уже перестала вести какие-либо записи или дневник. В наши дни на улице я очень часто вижу бездомных или тех, кто выглядит таким неимущим, что я прихожу к выводу, что и они не имеют дома. Однако нет ничего необычного в том, чтобы увидеть у такого бездомного мобильный телефон. И, если я не ошибаюсь, все больше и больше бездомных обзаводятся какими-то животными.
Там, где Бродвей переходит в улицу Астор-Плейс, я видела собаку, сидевшую в одиночестве в окружении человеческих пожиток: доверху набитого рюкзака, нескольких книг в бумажных обложках, термоса, спального мешка, будильника и нескольких контейнеров для еды из вспененного полистирола. Именно отсутствие человека делало эту сцену такой невыносимо душераздирающей.
Я видела пьяного, валявшегося в собственной моче у дверного проема. На нем была футболка с надписью: «Я архитектор своей собственной судьбы». Неподалеку от него сидел попрошайка с написанной от руки табличкой: «Когда-то и я был кем-то». В книжном магазине я видела человека, который ходил от стола к столу, кладя руку то на одну книгу, то на другую, но не рассматривая и не открывая ни одной из них. Какое-то время я следовала за ним, гадая, какую же книгу этот метод побудит его купить, но он так и ушел из магазина с пустыми руками. А вот кое-что, чего я не видела, но непременно увидела бы, заверни я за угол несколькими минутами раньше: из окна офисного здания выпрыгнул человек. К тому времени, когда я подошла к месту падения, тело уже было накрыто. Позднее я смогла выяснить только одно – это была женщина под шестьдесят. Она прыгнула незадолго до полудня в погожий осенний денек в квартале, где всегда бывает много народа. Интересно, как она рассчитала свой прыжок, чтобы не задеть никого из прохожих? Или же ей просто… нам всем просто… повезло?
Граффити на Дворце философии в кампусе Колумбийского университета: «Изученная жизнь так же не стоит того, чтобы ее проживать, как и неизученная».
Церемония вручения литературных премий, проводимая в частном клубе. Я выхожу из станции метро на Пятой авеню. До клуба надо пройти шесть кварталов. Я вижу двух человек, также только что вышедших из метро: женщину с виду за шестьдесят и сопровождающего ее мужчину вдвое моложе. Они могли бы направляться в миллион других мест, расположенных неподалеку, но мне кажется, что они идут туда же, куда и я. И я оказываюсь права. Что в них было такого, что заставило меня так думать? Не могу сказать. Для меня остается загадкой, почему людей, принадлежащих к литературным кругам, так легко узнать. Так, как-то раз, проходя мимо трех мужчин, сидевших в кабинке в ресторане в Челси, я признала в них коллег по литературному труду еще до того, как один из них сказал: «Это и есть главное достоинство пребывания в когорте авторов, пишущих для «Нью-Йоркера»
[28].
В своем почтовом ящике я нахожу сигнальный экземпляр романа и письмо от его редактора: «Надеюсь, вы найдете этот роман таким же обманчиво глубоким, как и я».
Конспект лекции.
«Все писатели – чудовища». Анри де Монтерлан
[29].
«Писатели вечно кого-то предают. [Писательство] – это агрессивный и даже враждебный акт… прием, используемый тем, кто по сути своей является хулиганом». Джоан Дидион
[30].
«Каждому журналисту… известно… что то, что он делает, не имеет морального оправдания». Джанет Малколм
[31].
«Любой писатель, хорошо знающий свое дело, понимает, что лишь небольшая часть литературы в какой-то мере компенсирует людям тот ущерб, который они понесли, научившись читать». Ребекка Уэст
[32].
«Похоже, не существует лекарства от порочной склонности к сочинительству; те, кто страдает от нее, упорно отказываются бросить эту привычку, хотя она больше не приносит им никакого удовольствия». В. Г. Зебальд
[33].
Всякий раз, видя свои книги в книжном магазине, он чувствовал себя так, словно ему что-то сошло с рук, писал Джон Апдайк.
[34]
Он также сказал, что, по его мнению, приятный человек не стал бы писателем.
Проблема неуверенности в себе.
Проблема стыда.
Проблема ненависти к самому себе.
Ты однажды выразил все это так: «Когда то, что я пишу, опостылевает мне настолько, что я бросаю это, а затем, позже, меня снова начинает неодолимо тянуть к тому, что я оставил, я всегда вспоминаю фразу из Библии: «Так пес возвращается на блевотину свою».
Если кто-нибудь спрашивает меня, что я преподаю, говорит один из моих коллег, почему я никогда не могу ответить «писательское мастерство», не испытав при этом чувства неловкости?
Индивидуальная беседа со студентом. Студент упоминает какой-то факт из своей жизни и говорит:
– Но вы это уже знали.
– Нет, – отвечаю я, – не знала.
Студент, похоже, раздосадован ответом.
– Разве вы не прочли мой рассказ?
И я объясняю, что никогда автоматически не рассматриваю литературное произведение в качестве автобиографического. А когда я спрашиваю его, почему он считает, что мне следовало понять, что он пишет о себе, он озадаченно смотрит на меня и говорит:
– А о ком еще мне было писать?
Одна моя подруга, работающая сейчас над мемуарами, заявляет: «Мне не нравится думать, что писательский труд – это своего рода очищение души, потому что мне кажется, что если подходить к делу именно так, то хорошей книги не написать».
«Не стоит надеяться, что с помощью сочинительства можно обрести утешение в горе», – предостерегает Наталия Гинзбург
[35].
Но обратимся затем к Исак Динесен
[36], которая считала, что можно сделать горе терпимым, если написать о нем рассказ.
«Полагаю, я сделала для себя то, что психоаналитики делают для своих пациентов. Я выразила на бумаге некую эмоцию». Вирджиния Вулф пишет о своей матери, мысли о которой неотступно преследовали ее с тринадцати лет (когда ее мать умерла) до сорока четырех, когда «в большой и явно непроизвольной спешке» она написала роман «На маяк». После этого ее одержимость мыслями о матери прошла: «Теперь я больше не слышу ее голоса и не вижу ее».
ВОПРОС. Зависит ли сила катарсиса от качества того, что ты пишешь? И если человек достигает катарсиса, то есть очищения души с помощью написания книги, имеет ли значение, хорошая у него получилась книга или плохая?
Моя подруга также пишет о своей матери.
Писатели любят цитировать Милоша
[37]: «Когда в какой-нибудь семье рождается писатель, этой семье приходит конец».
После того как я вывела в одном из написанных мною романов мою мать, она мне этого так и не простила.
А Тони Моррисон
[38] называла списывание персонажа с реального человека нарушением авторских прав. Жизнь человека принадлежит ему одному, говорила она. И кто-то другой не имеет права использовать ее в художественной литературе.
В книге, которую я читаю сейчас, автор говорит о людях слов, противопоставляя их людям кулаков. Как будто слова не могут быть также и кулаками. И часто не превращаются именно в кулаки.
Одна из ключевых тем творчества Кристы Вольф
[39] – это опасение, что написать о каком-нибудь человеке – это способ его убить. Превращение истории чьей-то жизни в литературное произведение – это похоже на превращение этого человека в соляной столп. В автобиграфическом романе она описывает свой детский ночной кошмар, который снился ей снова и снова: ей снилось, что она убивает отца и мать, написав о них. Стыд от того, что она пишет книги, преследовал ее всю жизнь.
Интересно, сколько психоаналитиков сделали для своих пациентов столько же, сколько Вирджиния Вулф сделала для себя?
– Можно сколько угодно развенчивать идеи Фрейда, – сказал как-то ты. – Но нельзя отрицать, что он был великим писателем.
– Да был ли Фрейд реальным человеком, существовал ли он на самом деле? – как-то задал вопрос один студент.
И, разумеется, термин «писательский ступор» придумал не кто иной, как еще один психоаналитик. Эдмунд Берглер был, как и Фрейд, австрийским евреем. Согласно Википедии, он полагал, что первопричиной всех неврозов является мазохизм и что единственное явление, которое еще хуже жестокости человека по отношению к другому человеку, это жестокость человека по отношению к самому себе.
(Но писательнице достается двойная доза мазохизма, сказала Эдна О’Брайен
[40]: мазохизм, свойственный женщине, и мазохизм, свойственный человеку искусства.)
Я получила приглашение вести занятия по обучению писательскому мастерству в лечебном центре для жертв торговли людьми. Женщина, которая предложила эту работу, была мне знакома: когда-то в колледже мы с ней были подругами. В то время она тоже хотела стать писательницей, но вместо этого стала психологом. Все последние десять лет она проработала в этом лечебном центре, который был связан с крупной психиатрической лечебницей, до которой из Манхэттена можно было быстро доехать на автобусе. Женщины, с которыми она работала, хорошо поддавались изотерапии, то есть терапии изобразительным искусством. (Впоследствии мне предстояло увидеть некоторые из сделанных ими рисунков, и я нашла их шокирующими.) Она полагала, что писать для этих женщин было бы еще полезнее, чем рисовать, поскольку это очень помогало другим психологически травмированным пациентам, в частности, ветеранам войн, у которых был посттравматический синдром.
Я хотела поработать в этом центре. Хотела послужить обществу, оказать услугу старой подруге и еще потому, что я писатель.
Я сразу подумала о молодой женщине с причудливыми пирсингом и татуировками, с которой познакомилась несколько месяцев назад на писательских групповых занятиях, которые я вела во время летней конференции. Эти занятия были посвящены художественной литературе, хотя то, что писала она, было ближе к мемуарам – назовите это автобиографическим произведением, или реалити-прозой, или как угодно еще, – это была рассказанная от первого лица история Ларетты, девушки, ставшей жертвой торговли женщинами.
То, что она писала, было хорошо по трем основным причинам: там не было сентиментальности, не было жалости к себе и там присутствовало чувство юмора. (Если последнее кажется вам невероятным, то попробуйте вспомнить хоть одну хорошую книгу, в которой, какой бы мрачной ни была ее тема, не было бы чего-нибудь смешного. Как сказал Милан Кундера
[41], мы чувствуем, что можем доверять тому или иному человеку именно потому, что у него есть чувство юмора.) Это была одна из историй жизни, которую пришлось несколько смягчить, чтобы читателю было не так трудно поверить в ее правдивость. (Читатели были бы удивлены, узнай они, как часто писателям приходится проделывать такие вещи.) Эта девушка провела два года в реабилитационном центре, борясь с пристрастием к наркотикам, стыдом и искушением сбежать обратно к сутенеру, имя которого было вытатуировано на ее теле в трех различных местах. Позднее она поступила в окружной двухгодичный колледж, где впервые и записалась на курс писательского мастерства.
Как и многие из тех, с кем я встречалась, она считает, что занятие литературой спасло ей жизнь.
Ты всегда смотрел со скепсисом на писательство как способ работы над собой. Тебе нравилось цитировать Фланнери О’Коннор
[42]: для широкой публики должны писать лишь те, у кого, есть литературный дар.
Но как редко мы встречаем людей, считающих, что то, что они пишут, должно оставаться их личным достоянием. И как часто встречаются такие, кто полагает, что написанное ими дает им право не только на внимание широкой публики, но и на славу.
Ты считал, что люди идут по неверному пути. По твоему мнению, то, к чему они стремятся – самовыражение, общность, контакты, – можно с большей вероятностью найти в других видах деятельности. Например, в хоровом пении или коллективных танцах. Или на посиделках, во время которых женщины совместными усилиями изготавливают стеганые лоскутные одеяла. Именно к таким занятиям люди и обратили бы свои взоры в прошлом, говорил ты. Ведь литературное творчество – это слишком трудное дело! Генри Джеймс
[43] недаром сказал, что любой, кто хочет стать писателем, должен начертать на своем знамени только одно слово – одиночество. А Филип Рот
[44] заметил, что литературный труд – это досада из-за ощущения собственного бессилия и унижение. Он сравнил его с бейсболом – «Две трети своего времени ты терпишь неудачу».
Такова истина, говорил ты. Но в наш век графоманов истина была утрачена. Теперь все пишут точно так же, как испражняются, а при словах «литературный дар» у многих рука тянется к пистолету. Развитие публикации опусов за свой собственный счет стало катастрофой. Стало смертью литературы. Что означало смерть культуры вообще. Гаррисон Киллор
[45] был, по твоему мнению, совершенно прав: когда все становятся писателями, писателем уже не является никто. (Хотя это утверждение относится к тем, которых ты нам советовал остерегаться: звучит хорошо, но если надавить, рассыпается в прах.)
Ничто из вышеперечисленного не ново и кажется таковым только на первый взгляд.
«Написать что-то и добиться, чтобы это опубликовали – это становится все менее и менее необычным. И все спрашивают: «А почему так не могу и я?»
Это написал французский критик Сент-Бёв.
В 1839 году.
Ты не стал отговаривать меня от работы в лечебном центре для жертв торговли людьми. Думаю, сказал ты, это может быть очень тягостно, но это не будет скучно.
Вообще-то это была твоя идея, что мне надо будет написать об этом.
Женщинам в этом центре рекомендовали вести дневники.
– Это будут сугубо личные дневники, – сказала моя старая подруга-психолог. Некоторые из женщин были очень обеспокоены мыслью о том, что кто-то сможет прочитать то, что они написали, и ей пришлось уверять их, что этого не произойдет. Они могут писать о чем угодно, совершенно свободно, зная, что никто, кроме их самих, этого не прочтет. Даже она не будет этого читать. Она предложила тем, для кого английский был вторым языком, писать свои дневники на родном языке.
Некоторые из женщин тщательно прятали дневники, когда не пользовались ими, чтобы делать записи. Другие постоянно носили дневники с собой. Но было и несколько таких, которые настаивали на том, чтобы уничтожать то, что они написали либо сразу после того, как они сделали запись, либо вскоре после этого. И она говорила им, что можно и так.
Этих женщин просили писать каждый день хотя бы по пятнадцать минут, писать быстро, не задумываясь надолго и не отвлекаясь. Они писали от руки в тетрадях, которые предоставлял им центр (моя подруга верит результатам тех исследований, которые доказывают, что письмо от руки позволяет лучше сосредоточиться, а линованный лист бумаги больше подходит для раскрытия интимных подробностей и секретов, чем пустой компьютерный экран.)
Разумеется, среди женщин были и такие, кто отказывался вести дневник.
– Это те, кто злится на меня за то, что я ожидаю от них воспоминаний о том плохом, что с ними случилось, – объяснила моя подруга. – Ты должна понять, через что этим женщинам пришлось пройти. Для большинства из них жестокое обращение началось еще до того, как они были проданы в сексуальное рабство. («Наверное, я испытывала на себе насилие с самого своего рождения»). Некоторых из них подвергали опасности нарочно, а в иных случаях, нисколько этого не скрывая, даже продавали в рабство, члены их собственных семей. И хотя сейчас эти надругательства остались, это отнюдь не означает, что они не продолжают страдать. В какой-то момент я всегда спрашиваю их, что, по их мнению, самое лучшее из того, что могло бы с ними произойти, и могу сказать тебе, сколь многие из них говорят: думаю, самое лучшее для меня – это умереть.
Но было среди этих женщин и несколько таких, которые с радостью пристрастились к писательству, и они зачастую посвящали этому куда более пятнадцати минут в день. И моя подруга хотела дать этим женщинам возможность поучиться на настоящих занятиях по писательскому мастерству, где они были в безопасности и могли бы не только писать о том, что они пережили, но и делиться написанным друг с другом и со своим преподавателем. Среди тех, которые записались ко мне на курс, сказала она, я могу рассчитывать на определенный уровень знания английского, хотя не для всех из этих женщин он является родным языком. И даже носительницы английского выражали некоторое беспокойство по поводу своей способности выражать мысли в письменной форме, особенно тревожась о правописании и правильности грамматических форм. И она сказала этим женщинам, что когда они будут писать дневники, им не надо будет обращать никакого внимания на правописание и требования грамматики.
– Так что очень важно, чтобы ты не заостряла внимания на этих ошибках. Я понимаю, что для тебя это будет нелегко, но у этих женщин и так хватает проблем с самооценкой, так что нам совсем ни к чему сдерживать их самовыражение.
Я вспомнила стихотворение Адриенны Рич, в которое она включила строчки, написанные студенткой из программы приема без ограничений, которую открыл Колледж Нью-Йорка. В бедности люди страдают жестоко…
Моя подруга показала мне несколько примеров рисунков женщин, ставших жертвами торговцев живым товаром: обезглавленные тела, объятые пламенем дома, мужчины со ртами, похожими на пасти свирепых зверей, нагие дети с пронзенными гениталиями или сердцами.
Она прокрутила мне записи свидетельских показаний, которые дали некоторые их этих женщин, и их жуткие рисунки словно ожили.
– Я все время называю их женщинами, – сказала она. – Но мы здесь видим, что многие из них еще девочки. И именно они представляют собой некоторые из наиболее трагических случаев. У нас есть четырнадцатилетняя девочка, которую мы в прошлом месяце спасли из дома, где ее держали прикованной цепями к койке в подвале. Когда к сексуальному насилию прибавляется еще и рабство, последствия наиболее катастрофичны. Сейчас эта девочка не способна говорить. Нет, ее речевые органы не задеты – во всяком случае, так считают врачи, – но она настаивает на том, что не может говорить. Время от времени мы наблюдаем подобные психосоматические симптомы: немоту, слепоту, паралич.
Моя подруга хотела, чтобы я посмотрела шведский фильм «Лиля навсегда». Вообще-то, я уже видела его, когда он впервые вышел на экраны много лет назад. Тогда я не знала, что он основан на истории из жизни. Я вообще почти ничего о нем не знала; я решила посмотреть его как-то раз под влиянием минутного настроения, просто потому, что мне понравился предыдущий фильм этого режиссера и потому, что он шел в ближайшем кинотеатре.
Вполне вероятно, что если бы я знала, чего от него ждать, я бы никогда не пошла и не посмотрела «Лилю навсегда». Но когда я посмотрела этот фильм, у меня осталось от него неизгладимое впечатление, так что, хотя с тех пор прошло уже более десяти лет, мне не было нужды смотреть его еще раз.
Лиля – шестнадцатилетняя девушка, живущая со своей матерью в унылом многоквартирном муниципальном доме где-то на территории бывшего Советского Союза. Она верит, что вместе с матерью и ее сожителем очень скоро эмигрирует в США, но когда наступает время отъезда, мать Лили и ее сожитель уезжают вдвоем, оставив Лилю одну. Затем квартиру, в которой жила Лиля, прибирает к рукам ее безжалостная тетка, принудив девочку переехать в какую-то убогую, грязную дыру. Всеми покинутая, оставшаяся без денег, Лиля в конце концов скатывается к проституции.
От людей, которые ее окружают, Лиля теперь ждет только жестокости и предательства. Единственное исключение из этого правила – Володя, мальчик на несколько лет младше Лили, которого жестоко избивает пьяница-отец. Володя любит Лилю, которая становится его другом и дает ему приют после того, как отец выгоняет парня из дома. Вместе эти двое беспризорных детей выкраивают для себя несколько счастливых моментов. Но по большей части жизнь Лили беспросветна.
Надежда приходит к ней в лице красивого сладкоголосого молодого шведа по имени Андрей. Он говорит Лиле, которая сразу же влюбляется в него, что с его помощью она сможет переехать в Швецию и начать там новую жизнь. Она хватается за этот шанс, не думая о том, что это может означать для Володи, который после того, как Лиля, его единственный друг в этом мире, уезжает, кончает с собой.
Володя продолжает появляться в фильме в виде ангела.
Лиля прилетает в Швецию одна (Андрей обещал, что приедет к ней позже), и в аэропорту ее встречает мужчина, который, как ей сказали, возьмет их под свое крыло. Мужчина увозит ее на машине в новый дом, квартиру на одном из верхних этажей дома-башни и запирает там. Рапунцель, Рапунцель. Он становится первым из тех, кто насилует Лилю, и так начинается ее новая жизнь. День за днем ее отдают на милость клиентов – мужчин самых разных типов и возрастов – ни один из которых, не обращая ни малейшего внимания ни на ее слишком юный возраст, ни на то, что она явно действует против своей воли, не дает себе труда сдержать свою похоть. Наоборот, все они ведут себя так, словно Лиля была послана на эту землю лишь для того, чтобы оказаться в сексуальном рабстве.
Когда Лиля пытается сбежать в первый раз, ее ловят и избивают. Во второй раз она оказывается на мосту над скоростной автомагистралью. Хотя помощь в лице женщины-полицейского близка, Лиля поддается панике и прыгает вниз.
После того как девушка, чьи жизнь и смерть легли в основу фильма «Лиля навсегда», спрыгнула вниз и разбилась насмерть, на ее теле было найдено несколько написанных ею писем. Так ее история и стала достоянием гласности.
Когда я в одиночестве смотрела этот фильм в маленьком местном кинотеатре, был будний день, и до вечера было еще далеко. В зрительном зале была всего лишь горстка людей. Я помню, что когда фильм закончился, мне пришлось какое-то время подождать, чтобы успокоиться, прежде чем я выйду из кинотеатра. Это было унизительное чувство. Впереди, через несколько рядов от меня, сидела еще одна женщина, пришедшая в кинотеатр одна. Она рыдала. Когда я наконец вышла из зала, она все еще сидела на своем месте и продолжала рыдать. Я почувствовала, что унижена и за нее.
Моя подруга рассказала мне, что фильм «Лиля навсегда» часто показывают в группах волонтеров, правозащитных организациях, а также в школах в тех районах, где девочкам, как считают, грозит наибольшая опасность стать жертвами торговцев живым товаром. «Фильм недостаточно безжалостен» – такова была реакция группы молдавских проституток, которых попросили его посмотреть.
Я была еще больше потрясена, когда услышала, как режиссер фильма сказал, что он верит – Бог позаботился о Лиле (после смерти она, как и Володя, появляется на экране в виде ангела), и что без этой веры он не смог бы снять этот фильм.
– Думаю, без нее я бы покончил с собой, – сказал он.
И что же в таком случае, по его мнению, должны делать те, у кого нет такой веры и кого ни на минуту не согревает надежда на то, что Бог заботится о таких, как Лиля?
Моя подруга сказала: «Среди людей, которые сами стали жертвами неравенства и эксплуатации, таких, как те, кто оказался в трущобах, где была вынуждена прозябать Лиля, может существовать какое-то сочувствие и какое-то понимание того, почему они жестоки друг к другу». Они могут даже прощать. Но развратное поведение всех этих обеспеченных скандинавских мужчин, подданных государства всеобщего благоденствия – понять и принять его куда труднее.
Как-то раз я видела фотографию в каком-то журнале – длинная извивающаяся очередь из мужчин, стоящая у лачуги, в которой продают себя несколько проституток подросткового возраста. Я не помню, в какой части света была сделана эта фотография, но отлично помню, что все мужчины на ней вели себя так, словно все это в порядке вещей. Некоторые из них курили сигареты, один смотрел на часы, еще один вглядывался в небо, был и такой, который читал газету. Здесь царила всеобщая атмосфера терпеливой скуки. Эти мужчины могли бы с таким же успехом ожидать автобуса или своей очереди в Департамент штата по регистрации транспортных средств.
Моя подруга рассказала мне о еще одном случае из ее практики, когда врачи не нашли у девушки, вызволенной из сексуального рабства, никаких травм или болезней, которые бы мешали ей говорить, как любой нормальный человек. Но она не говорила. Когда ей предложили начать писать, она сразу же воодушевилась. За неделю она исписала целую пачку блокнотов. Она писала поразительно мелким почерком, самыми крохотными буковками, которые только можно себе представить. Было страшно наблюдать за тем, как она все пишет и пишет, быстро-быстро. Ее рука распухла, пальцы покрылись кровавыми мозолями, но она все не переставала – не могла перестать – писать.
– Мы так и не узнали, что именно она писала, потому что она не давала нам читать свои записи, – сказала моя подруга. – Но я бы не удивилась, если бы они состояли в основном из повторов и бессмыслицы. К счастью, мы смогли подобрать ей лекарственную терапию, которая помогла ей перестать маниакально писать и начать говорить вновь.
Ларетта поведала мне, что и в ее жизни был период немоты. Всякий раз, когда она пыталась что-то сказать, горло болезненно сжималось, как будто ее душили невидимые руки.
«Я изо всех сил старалась заставить себя говорить, но самое большее могла издавать только приглушенный писк, как страдающая астмой мышь, и людей это смешило. Мне было так стыдно, что я перестала даже пытаться. Когда мне надо было что-то сказать, я писала или использовала что-то вроде языка жестов или произносила слова одними губами. И все равно горло у меня все время болело».
Во время сеанса психотерапии она вспомнила один случай, о котором не думала много лет. В этом эпизоде участвовала ее бабушка, женщина, о которой она старалась думать как можно меньше. Когда Ларетте было десять лет, ее мать насмерть зарезал сожитель. Поскольку отца у нее не было, она была отдана на попечение своей бабушки. Говоря об этой женщине, наркоманке, которой нужна была все большая и большая доза амфетаминов, Ларетта называла ее не иначе, как «моя первая рабовладелица».
«Она первой начала продавать меня мужчинам. Я помню, как мы с ней сидели за столом в кухне, а потом она встала и подошла к холодильнику. Она открыла морозилку, достала оттуда фруктовый лед на палочке и, развернув, разломила его надвое вдоль. Я помню, что он был вишневый, это мой любимый вкус. Она засунула один кусок мне в рот и сказала: «Давай, я покажу тебе, как это делать, детка». Вторую половинку она положила в свой собственный рот и начала обсасывать ее особым образом».
Это было одно из нескольких воспоминаний, насчет которых у Ларетты были сомнения – стоит ли ей включать их в книгу. Она опасалась, что эта сцена покажется ее читателям чересчур надуманной. Она выбрасывала ее, потом вписывала обратно, потом выбрасывала опять.
Я знаю другую женщину, писательницу, которая время от времени зарабатывает на жизнь как секс-работница. Она совершенно не согласна с преобладающей в последнее время точкой зрения, что любую проститутку надо рассматривать как жертву торговцев живым товаром. Она желает, чтобы все проводили четкую границу между секс-рабынями, с одной стороны, и свободными, продающими себя по своей воле секс-работницами, как она сама, с другой.
Полицейские рейды на бордели, ловля клиентов на «живца», в роли которого выступает переодетая и изображающая проститутку женщина-полицейский, и публичное посрамление клиентов, пытающихся купить секс за деньги, путем опубликования их имен и адресов в Интернете и газетах, вызывают у нее горячее негодование.
– Упаси нас боже от тех, кто мнит себя рыцарями-спасителями, – говорит она. – Почему так трудно поверить, что отнюдь не все мы нуждаемся в спасении или желаем его? Но, с другой стороны, разве не факт, что общество никогда не могло согласиться с тем, что то, что женщина делает со своим телом – это только ее дело и больше ничье?
Эта моя подруга любит рассказывать историю о французской актрисе Арлетти, которая в 1945 году предстала перед судом, поскольку во время оккупации у нее была любовная связь с немецким офицером. В свое оправдание она сказала: «Мое сердце – это сердце француженки, но задница – интернациональна». (Собственно говоря, моя подруга предпочитает более лаконичную версию знаменитой остроты Арлетти: «Моя задница – это не Франция».)
Моя подруга, секс-работница, жалуется, что ее изумляет наивность большинства женщин. Они и не подозревают, что большая часть мужчин имели секс с проституткой, и в числе этих мужчин находятся и их собственные отцы и братья, бойфренды и мужья. Ларетта говорила то же самое, и я слышала, как мужчины заявляют, что сомневаются в правдивости тех своих собратьев, которые утверждают, что никогда не платили за секс.
В показанном недавно телевизионном документальном фильме бывшая проститутка, работавшая в пригородном мотеле, объясняет, что больше всего клиентов у нее всегда бывало в понедельники по утрам: по-видимому, ничто так не способствовало процветанию ее бизнеса, как выходные, проведенные мужчинами с их женами и детьми.
Однажды я спросила мою подругу, получает ли она удовольствие от предоставления секс-услуг. Я была почти уверена, что она скажет да. Но она посмотрела на меня так, словно не расслышала вопроса. «Я делаю это из-за денег, – сказала она. – Какое тут может быть удовольствие? Если бы я могла зарабатывать на жизнь только литературным трудом, я бы не делала этого вообще. Но эта работа легче, чем преподавание», – добавила она.
Мне пришлось пообещать, что я не стану использовать в своих книгах ничего из того, что напишут женщины, вызволенные из сексуального рабства, с которыми я проводила занятия. Но моя подруга-психолог разрешила мне написать о ней самой и о ее работе. Ты со своим обычным великодушием подбросил эту идею издателю, с которым вместе обедал, и вскоре у меня на руках уже был договор и мне был назначен срок сдачи рукописи.
После того как мы обе закончили университет, эта моя подруга, ставшая впоследствии психологом, напечатала несколько своих рассказов. Журналы, в которых они были опубликованы, имели небольшие тиражи, но считались престижными – это были литературные ежеквартальные журналы, к которым относились серьезно и со вниманием. За один из своих рассказов моя подруга получила премию, а затем, в том же году, она была номинирована на получение гораздо более крупной премии, ежегодно присуждаемой подающим надежды молодым писателям.
Я спросила ее, почему она бросила писать.
«Это нельзя было назвать решением, – сказала она. – Я начала писать роман, и у меня никак не получалось сосредоточиться, и тогда один мой знакомый посоветовал мне попробовать заняться медитацией. Так я и пришла к буддизму. Я провела месяц в уединенном буддистском приюте вдали от городов в северной части штата, учась медитировать, и с тех пор занимаюсь этим постоянно. Я знаю, что многие писатели увлекаются или увлекались буддизмом, и кто в наши дни не практикует в каком-то виде медитации или не занимается йогой? Знаю я также, и что некоторые люди говорят, что медитирование помогло им продвинуться в карьере. Но когда я начала всерьез изучать буддизм, я обнаружила, что он не сочетается со стремлением стать писателем.
Но если быть совершенно точной, я отнюдь не бросила писать. Мне не было нужды это делать. Во-первых, я веду дневник – собственно говоря, я считаю ведение дневника чем-то вроде медитации, – а еще я пишу стихи. То, что я каждый день вижу на моей работе, очень шокирует и пугает, и я обнаружила, что написание стихов помогает мне успокаиваться. Нет, я никогда не пишу о своей работе. Мои стихотворения в основном посвящены красоте мира – чаще всего в них говорится о природе. Я понимаю, что это не очень-то хорошие стихи, и у меня нет никакого желания с кем-то ими делиться. Для меня сочинение стихов – это как молитва, а молитвы – это не то, чем надо делиться с другими людьми. Не то, чтобы я хотела полностью удалиться от мира, стать буддистской монахиней или чем-то в этом роде. Но, как я уже говорила, у меня появились сомнения в том, что мне нужно стать писателем.
Я не видела, как можно совместить карьеру в области литературы со свободой от привязанностей. Вскоре после того, как я завершила свое пребывание в уединенном буддистском приюте, я на время поселилась в творческом поселке – тогда я еще не оставила надежды вернуться к написанию романа. Я помню, как смотрела на остальных живущих там людей, некоторые из которых еще только начинали писать, как и я, а некоторые были уже признанными мастерами, и думала, что же требуется – разумеется, помимо таланта – для того, чтобы добиться успеха. Ты должен обладать честолюбием, серьезным честолюбием, и если ты хотел написать по-настоящему хорошее произведение, ты должен был иметь высочайшую мотивацию. Ты должен был хотеть превзойти то, что до тебя сделали другие. Ты должен был верить, что то, что ты делаешь, невероятно серьезно и важно. И мне казалось, что все это невозможно совместить с медитированием, когда ты должен научиться сидеть неподвижно и освобождаться от своих ожиданий и надежд. И хотя писательский труд – это вроде бы не состязание, во всяком случае, так предполагается, я видела, что большую часть времени писатели рассматривают его именно так. Пока я жила в творческом поселке, один из находившихся там писателей получил от своего издательства аванс, такой огромный, что об этом написали в «Таймс». В тот вечер за ужином он сказал: «Это значит, что теперь я потерял двух своих последних друзей». Он, конечно, шутил, но я заметила, что когда какой-нибудь писатель становится очень успешным и идет в гору, другие прилагают массу усилий, чтобы стащить его вниз. И мне казалось, что все вокруг больше всего думают о деньгах. Я этого не понимала. Как можно стать писателем, если твоя цель – деньги? Помню, на моем первом занятии по писательскому мастерству наш преподаватель сказал: «Если вы хотите стать писателями, то первым делом вы должны принести обет бедности». И тогда никто в аудитории и глазом не моргнул.
А теперь мне казалось, что все мои знакомые писатели – а среди тех, кого я тогда знала, почти все были писателями – находятся в состоянии хронической неудовлетворенности и томления духа. Люди постоянно накручивали себя из-за того, кто сколько заработал, а кто был обойден вниманием, только и говорили о том, как несправедливо устроен весь литературный мир. Я не понимала, почему все должно быть именно так. Почему все мужчины-писатели так надменны и почему столь многие из них – сексуальные хищники? Почему все женщины-писательницы так злы и так подавлены? Честное слово, мне трудно было их всех не жалеть.
Всякий раз, когда я приходила на публичное чтение какого-то нового произведения, я невольно чувствовала неловкость за его автора. Я спрашивала себя, хотела ли бы я быть на его месте, и каждый раз ответ был: конечно, нет! И такие чувства испытывала не одна я. Такое же ощущение неловкости пронизывало всю аудиторию. И я помню, что тогда у меня мелькнула мысль: именно это имел в виду Бодлер
[46], когда сказал, что искусство – это проституция.
Тем временем я все еще пыталась писать роман. И вот однажды я сказала себе: представь, что ты не напишешь эту книгу. Разве на свете не тысячи и тысячи людей, желающих подарить этому миру свои романы? И, если честно, не слишком ли много на земле романов? Неужели я и впрямь считаю, положа руку на сердце, что если я не напишу своего романа, кто-нибудь из-за этого огорчится? И разве смогу я оправдать себя, если сделаю со своей жизнью, своей единственной бесшабашной и драгоценной жизнью нечто такое, о чем, не сделай я этого, никто не стал бы сожалеть?
Примерно в это время я услышала выступление какого-то писателя по радио. Не помню, кто именно это был, но это с таким же успехом мог быть сам Господь Бог. Я помню, как он сказал, что если за весь следующий год не будет опубликовано ни одно художественное произведение вместо того огромного вала романов и рассказов, которые, как нам известно, увидят свет на самом деле, воздействие этого факта на мир будет, в сущности, таким же. Это, разумеется, не так, поскольку это, вероятно, существенно повлияло бы на экономику. Но я понимала, о чем он говорит, и у меня было такое чувство, словно он адресовал это мне. И тогда я заявила себе: «Ты должна изменить свою жизнь».
Нельзя сказать, что я никогда не жалела о том, что так и не стала писателем. Много раз у меня возникало мерзкое чувство, что я просто слабачка, капитулянтка, слишком ленивая или слишком трусливая, чтобы добиваться осуществления своей мечты. Но если я нуждалась в подтверждении правильности моего решения, мне достаточно было посмотреть на то, что я читаю изо дня в день. Раньше я была страстной книгочейкой, но с годами я все больше и больше теряла интерес к чтению, особенно если это были произведения художественной литературы. Возможно, это как-то связано с теми реалиями, с которыми я сталкиваюсь каждый день, но мне стали казаться скучными все эти истории о вымышленных людях, живущих вымышленной жизнью, полной вымышленных проблем.
Какое-то время я продолжала следить за новинками литературы. Время от времени я покупала книгу, которую все называли шедевром, или Великим Американским Романом, или еще чем-то в этом же духе, и в половине случаев я не могла дочитать эту книгу до конца. А если и дочитывала, то не запоминала прочитанного. Чаще всего я забывала книгу, которую прочла, почти сразу же после того, как закрывала ее. Потом наступил момент, когда я вообще почти перестала читать художественную литературу и осознала, что у меня нет такого чувства, будто мне чего-то недостает».
А что было бы, если бы она не бросила писать художественные произведения, спросила ее я. Как, по ее мнению, она все равно утратила бы интерес к чтению художественной литературы?
– Без понятия, – ответила она. – Я знаю одно – я чувствую себя намного счастливее, делая то, что делаю, чем если бы я делала то, что делаешь ты.
Может быть, я должна была счесть за комплимент то, что она, по ее мнению, может высказать все это мне, не опасаясь, что это заденет мои чувства.
Студент или студентка, которые проходят программу обучения писательскому мастерству, а потом… бросают писать. Нам с тобой были знакомы такие примеры. Похоже, один такой или одна такая бывали в каждой группе, и мы всегда удивлялись: почему это так часто происходит именно с тем или той, кто подает наибольшие надежды? (Типичный случай такого явления – это твоя первая жена.)
Напишите о каком-то предмете. О чем-то таком, что важно для вас сейчас или было важно раньше. Это может быть все, что угодно. Опишите этот предмет, затем напишите, почему он для вас важен.
Одна студентка написала о сигаретах. И назвала их лучшим другом. Она начала курить, когда ей было восемь лет. Без них я не смогла бы выжить в той жизни, которая у меня была, написала она. Я предпочитаю курение всем другим занятиям. Другая женщина написала о ноже, которым она воспользовалась, чтобы защититься. И она оказалась не единственной, кто написал о каком-то виде оружия. Но примерно половина женщин написала о куклах. Все эти куклы, кроме одной, плохо кончили. Они потерялись или сломались либо были тем или иным образом уничтожены. Единственная кукла, избежавшая подобной участи, была спрятана в потайном месте, откуда женщина, которая о ней написала, надеялась когда-нибудь ее достать. Это было все, что она написала. Когда я напомнила ей, что она должна была описать предмет, она покачала головой. Если она это сделает, сказала она, она навлечет на куклу зло. С той случится какая-то беда, и она больше никогда ее не увидит.
Неделя за неделей, сидя в автобусе, везущем меня домой, я читала истории, написанные женщинами, побывавшими в сексуальном рабстве, и в конце концов они стали казаться мне одной длинной историей, пересказом одного и того же. Кого-то постоянно бьют, кому-то все время больно. С кем-то все время обращаются, как с рабыней. Как с вещью.
Кое-что из-того, что связано со страданиями.
Одни и те же существительные: нож, ремень, веревка, бутылка, кулак, шрам, синяк, кровь. Одни и те же глаголы: принуждать, избивать, сечь, жечь, душить, морить голодом, кричать.
Напишите сказку. Для некоторых из этих женщин это был способ представить себе в воображении, как они отомстят своим мучителям. И это опять, всегда, были истории о насилии и унижении. И всегда один и тот же лексикон.
Ты говаривал, что не бывает сочинительства впустую. Даже если у тебя что-то не получается и ты в конце концов все это выбрасываешь, как писатель, ты все равно чему-то учишься, узнаешь что-то новое.
И вот что я узнала: Симона Вейль
[47] была права. «Выдуманное зло романтично и разнообразно; реальное же зло мрачно, однообразно, бесплодно, скучно».
Это было последнее, о чем мы с тобой говорили, когда ты был еще жив. После этого ты прислал мне только электронное письмо со списком книг, которые, как ты считал, могли бы быть мне полезны в проведении моего исследования. И, поскольку был конец декабря, ты пожелал мне всего наилучшего в новом году.
Часть 4
Это казалось таким невероятным: мемуары о любовной связи между мужчиной и собакой.
Мужчина – Дж. Р. Экерли (1896–1967), британский писатель и литературный редактор еженедельного журнала «Би-би-си» и «Зе Лиснер».
Собака – Куини, немецкая овчарка, которую в возрасте полутора лет приобрел Экерли, в то время холостяк средних лет, известный своей неразборчивостью в интимных связях и оставивший надежду когда-либо найти себе постоянного партнера.
Книга – «Моя собака Тюльпан». Изменить кличку собаки предложил издатель, поскольку Куини – это женское имя, а Экерли был открытым геем, и об этом было всем известно.
Естественно, об Экерли я впервые услышала от тебя. Тогда был только что издан томик его писем. «Их стоит почитать, – сказал ты, – как и все остальное, что он написал. Но что тебе надо обязательно прочесть, – продолжил ты, – так это его мемуары».
Подбери правильный тон, и можешь писать о чем угодно, читая книгу Экерли, – я часто вспоминала это изречение. Один из читателей этой книги написал в своем отзыве на нее: «Отсюда вы узнаете куда больше, чем хотели бы, о том, что входит в мочевой пузырь и задний проход собаки, и о том, что оттуда выходит». Собственно говоря, по большей части в книге «Моя собака Тюльпан» Экерли рассказывает о ее течках. Однако хотя порой читателю просто не может не казаться, что это неизбежно и что ему надо внутренне к этому подготовиться, ни одного акта скотоложества в книге нет. Хотя сказать, что в отношениях Экерли и его собаки совсем нет близости, тоже было бы неправдой.
Подумайте о том, как рискованно перечитывать книгу, особенно такую, которая тебе когда-то очень нравилась. Всегда есть вероятность, что теперь она не оправдает твоих ожиданий и по какой-то причине уже не понравится тебе так же сильно, как в первый раз. Когда это происходит, а со мной это происходит постоянно (и тем чаще, чем старше я становлюсь), я прихожу в такое уныние, что теперь всякий раз открываю те книги, которые я когда-то любила, с опаской.
Итак, стиль прозы Экерли все так же хорош, его остроумие все так же блестяще, сюжет, пожалуй, захватывает еще больше, чем когда я читала книгу в первый раз. Но что-то все же изменилось. Когда я читаю произведение Экерли во второй раз, автор и рассказчик уже не вызывает во мне симпатии. Он даже пробуждает во мне некоторую неприязнь. Его враждебное отношение к женщинам – в первый раз я этого не заметила или же просто со временем это забылось?
«Женщины опасны, особенно те из них, которые принадлежат к низшим классам… Они ни перед чем не останавливаются и никогда не отступают.»
Правда, Экерли не очень-то любит вообще все человечество, но особенно он ненавидит женщин. Женщины плохи уже потому, что они женщины.
Исключение он делает только для мисс Кэнвей, компетентного и сострадательного ветеринара, которая сразу же диагностирует причины странностей в поведении Тюльпан, сказав, что они связаны с ее сердечными муками. «Она влюблена в вас, это очевидно».
Так же очевидно и то, что он влюблен в нее. Но при всей очевидности этого факта, меня озадачивает то, как он с ней обращается. Поведенческие расстройства Тюльпан весьма серьезны. Это не собака, а сущее наказание, она плохо выдрессирована, нервозна и так легко возбудима, что ее можно назвать истеричной, и к тому же она необщительна и неуживчива. Она постоянно лает и даже кусается. Она ведет себя так ужасно, что это отрицательно влияет на отношения Экерли с людьми. Он считает, что в «расстройстве ее психики» виноваты первые хозяева, которые слишком часто и надолго оставляли ее одну и иногда били. Но он и сам часто не выдерживает и ругает ее и бьет, хотя и понимает, что такие наказания могут только привести в замешательство и обескуражить.
Неудовлетворенность, ярость, насилие (это его собственные слова). Эта модель поведения кажется неотвратимой. Когда Тюльпан ощеняется, что еще больше усугубляет хаос, который и без того царит в доме Экерли, он иногда бьет ее щенков.
Сам собой напрашивается вывод, что если бы он выдрессировал Тюльпан лучше, она была бы намного счастливее, а жизнь самого Экерли, не говоря уже о его соседях, стала бы куда более приятной. Но он тоже из тех людей, которые ни за что не хотят доминировать над своими животными. Он зациклен на мысли о том, что Тюльпан должна вести полноценную собачью жизнь. А значит, она должна иметь возможность охотиться и поедать загнанных ею кроликов и должна изведать и секс, и материнство. И даже после того, как у нее появляется первый помет, он не может заставить себя подвергнуть ее стерилизации: «Как я могу вмешаться в природу такого прекрасного животного?» Несмотря на легкие уколы совести, ему в общем-то наплевать на участь ее беспородных щенков, которых, как он понимает, ему не пристроить в хорошие руки. Потребности его возлюбленной для него важнее всего. Периоды течек переворачивают вверх дном не только их собственные жизни, но и сеют хаос во всем районе Лондона, где они живут, поскольку очень многих собак, как и саму Тюльпан, даже в период течки, хозяева выводят на улицы без поводков.
Страница за страницей, на которых описывается сексуальная неудовлетворенность. Экерли разделяет ее страдания, и это разбивает его сердце удручает его до глубины души. Течка за течкой они страдают вместе. Но он все равно отказывается ее стерилизовать, сделать так, чтобы ей удалили яичники. Его описания этой части существования Тюльпан так душераздирающи, что, когда я их читала, мне хотелось закричать: «Как вы можете терпеть все это и не вмешиваться в ее природу?»
Я помню, что как ты ни восхищался произведением Экерли, тебя коробила жизнь, которую он вел. Жизнь человека, в которой самые важные для него отношения – это отношения с собакой.
– Что может быть печальнее, – сказал ты тогда. Но мне показалось, что Экерли в полной мере испытал ту взаимную бескорыстную любовь, которой жаждут все люди, но которую доводится пережить лишь немногим. («Сколько людей обрели свою Тюльпан?» – спрашивает Оден.) Это был брак, длившийся пятнадцать лет, самое счастливое время его жизни, написал Экерли. А когда муки, которые причиняла ей ее последняя болезнь, заставили его попросить уничтожить ее: «Я был готов принести себя в жертву, как индуистская вдова, сжигающая себя на погребальном костре своего мужа». Но вместо этого он продолжал жить. Он писал и пил. Шесть долгих темных лет. Он все пил и пил и в конце концов умер.
Человек и собака. Неужели это все началось, как полагают специалисты, изучающие животных, с кормящих матерей, дававших грудь осиротевшим волчатам вместе со своими собственными малыми детьми? И разве такое объяснение не стыкуется с мифом об основателях Рима Ромуле и Реме, брошенных после рождения и вскормленных волчицей?
Интересно знать, почему мы иногда называем бабника волком? Ведь известно, что волк – это моногамный, верный партнер и заботливый отец.
Мне нравится, что аборигены Австралии говорят, что это собаки делают людей людьми. А также мне нравится такое высказывание (хотя я не помню, кто его автор): «Единственное, что не дает мне стать законченным мизантропом, – это то, что я вижу, как собаки любят людей».
Чрезмерно чувствительный к запахам вообще и брезгливый по отношению к человеческому телу, Экерли не воротил носа ни от каких запахов, исходивших от Тюльпан, даже от ее анальных желез, и видел красоту в том, как она испражнялась.
Правда, о том, как она выделяла кал и мочу, он пишет меньше, чем о ее половой жизни, но и этого более чем достаточно. А если вчитаться в детали…
Эта глава книги называется «Жидкости и твердые вещества».
Хотя я всегда выгуливаю Аполлона на поводке, меня, как и Экерли, беспокоит мысль о том, что собаку – особенно большую, – делающую свои дела на улице, может сбить машина.
К сожалению, Аполлон часто приседает, чтобы погадить на мостовой слишком далеко от обочины. Я не могу, подобно Экерли, решить эту проблему, разрешив ему гадить на тротуаре, несмотря на то что, в отличие от Экерли, я всегда подбираю за ним его помет. Мое решение этой проблемы заключается в том, что когда Аполлон начинает гадить так далеко от обочины, что это может быть опасно, я встаю между ним и машинами, мчащимися мимо. Получается, что вместо него я просто подставляю под удар себя, но, наверное, все дело в моей не очень-то невинной надежде на то, что водитель станет ехать более осторожно, если будет бояться наехать не на собаку, а на человека. Водители Манхэттена не отличаются терпеливостью, и многие из тех, кому я доставляла затруднения, обзывали меня. Но я знаю, что есть и другие, такие, которые все равно бы притормозили, как это делают и многие пешеходы, чтобы поглазеть на Аполлона и меня.
В своем эссе «Как бродить без цели» ты написал, что не считаешь долгую прогулку с собакой настоящим праздношатанием, поскольку это не то же самое, что бесцельное блуждание, а ответственность человека за собаку не дает ему погрузиться в себя. В последние дни я так много гуляю с Аполлоном, что даже не могу себя представить, как бы я пошла на прогулку одна. Но что действительно не дает мне погрузиться в себя или вообще о чем-либо думать, так это внимание, которое привлекает к себе он. Я никогда не поощряю внимания к нему посторонних, но хотя Аполлон не выказывает никаких признаков неудовольствия, когда ему не удается погадить в одиночестве, я нахожу эти моменты особенно неприятными. Хуже всего бывает, когда кто-то наблюдает за тем, как я убираю его помет, что, похоже, приводит определенный тип людей в некоторое возбуждение. Люди делают замечания по поводу размеров его какашек, как будто я не стою здесь же с ведерком и совком (вид которых сам по себе вызывает немало веселья, хотя, по правде сказать, я была очень довольная собой, когда мне пришла в голову мысль использовать детское ведерко для песка с пластиковым пакетом внутри и садовый совок).
– Мне вас жаль, – замечает кто-то, ухмыляясь. Или: – Я люблю собак, но я никогда не смогла бы делать то, что сейчас делаете вы.
Несколько человек укоряли меня за то, что я вообще держу такого пса:
– В большом городе таким крупным собакам не место!
– По-моему, это жестоко, – сказала одна женщина. – Жестоко держать собаку такого размера в тесной городской квартире.
– О, мы приехали в город всего на один день, – промурлыкала в ответ я. – Завтра улетаем домой, обратно в наш роскошный дом.
(Да, есть, разумеется, и приятные люди, прежде всего, другие владельцы собак, а также те, кто либо не лезет в чужие дела, либо говорит что-то приятное, душевное или умное. Но мы все знаем, что о приятном никогда не бывает столь же интересно писать и столь же интересно читать.)
Жидкости: когда я смотрю на выливающиеся из Аполлона галлоны мочи, я радуюсь, что он поднимает заднюю лапу не так высоко, как большинство кобелей – тогда вместо двери машины он описал бы ее окно.
Твердые вещества: об этом сказано уже достаточно.
Но есть еще кое-что между жидкостями и твердыми веществами, проклятье собак многих крупных пород. Несколько раз в день мне приходится вытирать его морду. Я называю это «драить палубы».
Вместо того чтобы показывать пса прежнему ветеринару, что означало бы, что мне каким-то образом пришлось бы возить его в Бруклин, я нашла ветеринара, который практикует в пешей доступности от моего дома. С Аполлоном он ладит, но я отношусь к нему с подозрением, потому что он разговаривает со всеми женщинами как с идиотками, а с женщинами в годах, как с глухими идиотками.
Когда я говорю ему, что Аполлон никогда не играет с другими собаками, даже в парках для собак, он отвечает:
– Что ж, он ведь уже не так молод, верно? Уверен, что и вы уже не носитесь вприпрыжку, как когда-то.
Когда я рассказываю ему историю Аполлона, он только пожимает плечами.
– Люди все время выбрасывают на улицу кошек и собак. Это собаки готовы умереть за своих хозяев, а не наоборот. (По-видимому, он не читал Экерли.) Разве процент браков, заканчивающихся разводами, не говорит нам, чего стоит человеческая верность? – замечает он тоном, который я нахожу неприятным.
Кто-то сказал мне, что многие ветеринары становятся раздражительными, потому что в силу своей профессии им приходится сталкиваться с особо широким диапазоном проявлений человеческой глупости – и многие из этих проявлений имеют форму антропоморфизма. Я помню, один ветеринар раздраженно закатил глаза, когда я сказала ему, что мой кот все время мурлычет, стало быть, он всем доволен и счастлив.
– Мурлыканье – это просто звуки, которые издают кошки и коты, и это вовсе не значит, что они счастливы, – резко выпалил он.
Мой нынешний ветеринар говорит мне прямо, что хотя Аполлон и в довольно хорошей форме для своего возраста, он долго не проживет. А если принять во внимание его артрит, ему бы и не захотелось долго жить. Что бы вы ни делали, говорит он, не давайте ему набирать вес.
Посмотрев на халтурно купированные уши пса, этот ветеринар качает головой и указывает мне и на другие особенности экстерьера, делающие его не совсем совершенным образчиком породы: грудь и плечи, слишком широкие по сравнению с крестцом; недостаточно чистая белизна шеи и не совсем правильное распределение черных пятен на туловище; слишком близко посаженные глаза; слишком широкие челюсти; толстоватые лапы. Сложение крепкое, но чересчур коренастое, нет настоящего изящества.
Ему не сложно поверить в то, что пес скорбит по своему умершему хозяину, и что его эмоциональное состояние еще больше осложнилось слишком большими изменениями в окружающей его обстановке. («Как бы вы сами чувствовали себя в таких условиях?» – грубо говорит он, как будто это была мысль, до которой я сама никогда бы не додумалась.) Я рассказываю ему о том, как раньше пес выл, и об ужасном новом симптоме, который, похоже, пришел на смену вою. Время от времени с Аполлоном случается что-то вроде припадка. Сначала он оглядывается по сторонам с видом полнейшей растерянности. Затем поджимает хвост и пригибается так низко к полу, насколько это вообще возможно, если не ложиться на него. Впечатление такое, будто он старается сжаться так, чтобы стать как можно более маленьким. А потом он начинает трястись. Во время этих припадков, которые длятся от нескольких минут до получаса, он ежится и непроизвольно дрожит.
«Посмотрев на него в это время, любой бы сказал, что ему кажется, что с ним скоро случится нечто ужасное», – говорю я ветеринару, умалчивая, однако, о том, что эти припадки так бередят мне душу, что при виде их у меня на глаза наворачиваются слезы.
Существуют лекарственные препараты для лечения тревоги и депрессии у собак, но ветеринар не является сторонником применения этих лекарств.
«Лекарство может подействовать только через несколько недель, – говорит он, – а часто и не действует вообще. Оставим лекарственную терапию в качестве крайней меры. – А пока что не оставляйте его надолго одного и обязательно разговаривайте с ним. Обеспечивайте ему как можно больше физической нагрузки и, если он вам позволит, попробуйте делать ему массаж. Но все равно не рассчитывайте на то, что он у вас превратится в мистера Счастливого Пса. И, вполне возможно, что он так никогда и не придет в себя, что бы вы ни предпринимали. И вы даже никогда не узнаете почему. И дело не в том, что вы не знаете всей истории его жизни. Люди полагают, что собаки просты, и нам нравится думать, что мы знаем, что творится у них в головах. Но на самом деле мы начинаем все больше понимать, что собаки намного более таинственны и сложны, чем нам когда-либо казалось, и если они не овладеют нашим языком, мы никогда по-настоящему их не поймем. И это, разумеется, можно сказать о любом животном.
– Аполлон – хороший пес, но я должен вас предостеречь, – говорит он. – Вы дама миниатюрная, и он, должно быть, тяжелее вас фунтов на восемьдесят. (Эти слова показались мне лестными.) С собаками крупных пород надо обращаться так, чтобы они не прознали правды, которая заключается в том, что на самом деле вы не можете заставить их делать то, чего они делать не хотят».
Можно подумать, будто Аполлон и так этого не знает. Уже несколько раз, когда мы с ним гуляли, он решал, что уже достаточно погулял. В таких случаях он останавливается и садится или ложится на землю, и, что бы я ни делала, я не могу заставить его встать опять. Но при этом я меньше сержусь на него, чем на людей, которые останавливаются рядом с нами, чтобы поглазеть и иногда посмеяться. Как-то раз какой-то мужчина, видимо, желая мне помочь, остановился чуть поодаль и, хлопая себя по ноге, свистнул. В ответ раздался рык, похожий на раскаты грома, такой, какого я раньше никогда не слышала и настолько грозный, что и этот мужчина и несколько человек, находившихся поблизости, быстро перешли на другую сторону улицы.
«Тот, кто занимался его дрессировкой, – говорит ветеринар, – внушил ему, что люди – это вожаки, и нельзя делать ничего, что бы побудило его думать иначе. Вам совершенно ни к чему, чтобы он вбил себе в голову, что вожак – это он. Когда он прислоняется к вам, как часто делают доги, стойте твердо, не давайте ему валить вас на землю. Заставьте его лечь на спину, потрите ему грудку. И ради бога, ложитесь на кровать, а его заставьте вернуться на пол. Любого пса нужно учить, заставляя сидеть и лежать».
Выражение моего лица, когда я слышу эти слова, явно его раздражает.
– Он хороший пес, – повторяет он, на этот раз уже громко. – Смотрите, не превратите его в пса плохого. Плохой пес может легко превратиться в опасного пса.
К тому времени, когда он заканчивает осматривать Аполлона и читать мораль, Ворчливый Ветеринар нравится мне уже больше. Но мне куда меньше нравится его прощальная фраза: «Запомните, вам совершенно ни к чему, чтобы он начал думать, что вы его сука».
Теперь, когда у меня есть Аполлон, я часто думаю о Боу, помеси дога и немецкой овчарки, принадлежавшем парню, с которым я жила, когда мне было немного за двадцать. Хотя когда я с ним познакомилась, он был еще щенком, он вырос, став почти таким же высоким, как дог и унаследовав многие черты дога, но у него осталась нервная система и агрессивность овчарки. Крупный, некастрированный и очень властный, он каждый раз выходил на улицу так, словно искал драки (и, к сожалению, нередко ее находил). Наша квартира находилась в небезопасном районе, но, когда дома был Боу, мы даже не всегда давали себе труд запереть дверь. Я всегда брала его с собой, когда ходила в гости к подруге, жившей в двух милях от нашей квартиры, засиживалась у нее до часа или двух часов ночи и затем возвращалась пешком домой по темным безлюдным улицам. Боу понимал, какая мне грозит опасность, это было видно по тому, как он напряжен, по его сверхбдительности; он был, как мохнатый солдат; он был взведен, как курок опасной винтовки. Он не раз наводил смертельный ужас на какого-нибудь малого, околачивающегося на углу или в дверном проеме. (Должна сказать, что лишь немногие из тех, кого я знала и кто жил в той части города, ни разу не становились жертвами уличного ограбления, проникновения в квартиру домушников или чего-нибудь еще хуже.) И мне приятно щекотали нервы раскатистый лай и рычание Боу, то, как он грозно вставал между мною и тем, что он расценивал как угрозу (включая любого незнакомого мужчину, который имел неосторожность хотя бы посмотреть на меня) и уверенность, что он будет защищать хозяйку – причем, если понадобится, даже ценой своей жизни. В частности, благодаря этому я и любила этого пса.
К тому же в те годы мне нравилось, что мы с ним привлекаем к себе внимание.
Но сейчас все по-другому. Город стал спокойнее, улицы теперь безопасны, к тому же я все равно больше не гуляю по ним ночами. В час или два часа ночи я всегда сплю. Мне уже не нужна защита. Не нужно, чтобы меня охранял агрессивный пес. Я не хочу, чтобы Аполлон чувствовал, что ему надо на кого-то залаять или зарычать. Я не хочу, чтобы он беспокоился. Не хочу, чтобы его снедала тревога. Я хочу, чтобы он чувствовал, что мы с ним оба находимся в полной безопасности, куда бы мы ни пошли. Я не хочу, чтобы он был моим телохранителем. Я хочу, чтобы он расслабился. Я хочу, чтобы он стал мистером Счастливым Псом.
– Он скучал по вам, – говорит женщина, живущая в квартире, находящейся над моей. Возвращаясь домой с занятий, я встречаюсь с ней возле лифта. Ее слова означают, что Аполлон опять начал выть.
Он должен забыть тебя. Он должен забыть тебя и влюбиться в меня. Вот что должно произойти.
Часть 5
– Вы читали о тибетских мастифах?
Я читала статью в «Таймс» и говорю, что да, читала, но желание моей соседки высказаться слишком велико, и она все равно пересказывает мне эту историю. Всего несколько лет назад тибетский мастиф считался в Китае символом престижа, предметом роскоши, средняя цена которого составляла 200 000 долларов, а некоторых щенков, по слухам, продавали и более, чем за миллион. По мере того, как это помешательство нарастало, алчные заводчики разводили этих собак все в больших и больших масштабах. Потом всеобщее увлечение этой породой угасло. И спрос на тибетских мастифов, ставших слишком дешевыми, едящих слишком много корма, огромных и иногда трудноуправляемых, резко упал. Их стали массово выбрасывать на улицы. Их набивали в кузовы грузовиков, где они ужасно мучились и часто умирали. И везли на скотобойни.
Поистине эта история была не из тех, которые мне бы хотелось выслушивать дважды.
Я часто встречаюсь с этой женщиной, когда она выгуливает своих двух собак, ласковых дворняжек, мать и дочь. От пересказа журнальной статьи она тут же переходит к любимой обличительной речи – которую она уже произносила передо мной и раньше – о пагубных последствиях разведения породистых собак. По ее словам, с природой согласуются только дворняги, и только они и должны существовать. Но что мы имеем вместо них? Глупых колли, нервных овчарок, кровожадных ротвейлеров, глухих далматинцев и лабрадоров, таких безмятежных, что можно в них стрелять, а они даже не почувствуют, что им грозит опасность. Мохнатые овощи, калеки, дебилы, социопаты, собаки со слишком тонкими костями или слишком жирной плотью. Вот, что получается, когда собак разводят с целью придания им таких черт, которые хотят видеть в них люди. Это нужно считать настоящим преступлением. (Я решила, что эта женщина сошла с ума, когда она рассказала мне о пойнтерах, которые застывают в охотничьих стойках над добычей и уже не могут сами изменить своих поз, но оказалось, что рассказы о столь нелепом поведении этих охотничьих собак – чистая правда.)
– Я содрогаюсь при мысли о том, как будут обстоять дела через пятьдесят или сто лет, – говорит женщина, и вид у нее при этом неописуемо мрачный. – Но к тому времени, – добавляет она, – будет уничтожена уже вся земля. – И, видимо, успокоенная этой мыслью, она уходит, уводя с собой своих дворняг.
Я продолжаю думать о тибетских мастифах. Кроме огромных размеров и грив, делающих их похожими на львов, они известны своей беззаветной преданностью хозяевам и стремлением всегда их защищать. Так что же чувствует пес, выведенный специально для того, чтобы обладать такими чертами натуры, когда хозяин позволяет загнать его в грузовик, который повезет его на скотобойню? Понимает ли такой пес, что это предательство? Полагаю, что, скорее всего, нет. Мне кажется главное, о чем думает такой мастиф по дороге на бойню, это: «Кто же будет теперь защищать Хозяина?»
Отступление. Что нам действительно известно о страданиях животных? Доказано, что у собак и других животных более высокий болевой порог, чем у людей. Но истинные пределы их страданий – как и истинный уровень их интеллекта – остаются тайной.
Экерли полагал, что тесная эмоциональная связь с людьми и вечное стремление угодить им наполняют жизнь собаки хронической тревогой и стрессом. «Но бывают ли у собак головные боли?» – гадал он, поскольку нам неизвестна о них даже такая малость.
Еще один вопрос: почему людям иногда труднее смириться со страданиями животных, чем со страданиями других людей? Взять хотя бы то, что писал Роберт Грейвс
[48] о битве на Сомме
[49]: «Я был потрясен огромным количеством мертвых лошадей и мулов; трупы людей еще можно как-то оправдать, но втягивать таким образом в войну животных казалось мне чем-то неправильным».
И почему из всех ужасающих воспоминаний о своем пребывании в лагере для военнопленных в Японии во время Второй мировой войны Льюис Замперини, участник Олимпийских игр, ставший американским летчиком, особенно часто и мучительно переживал воспоминание о том, как охранник лагеря истязал утку?
Разумеется, в обоих этих случаях страдания животных были вызваны действиями людей, и в случае с уткой это был чистой воды садизм. Но разве животные не находятся всегда в полной нашей власти и не связано ли наше сострадание к ним с осознанием нами того факта, что само животное не может понять причины своих мук (из-за этого некоторые люди утверждают, что животные, должно быть, страдают даже больше людей). Я же считаю, что острота сострадания, которое ты чувствуешь к животному, связана с тем, что оно воскрешает в памяти давнюю жалость человека к себе самому. Мне кажется, что мы все на протяжении всей своей жизни сохраняем глубинное воспоминание о самых ранних моментах, том времени, когда мы были в такой же мере животными, как и людьми, и о переполнявших нас чувствах страха, беспомощности, уязвимости и жажде защиты, которая, как подсказывал нам инстинкт, обязательно придет, если достаточно громко заплакать. Невинность – это тот этап, через который люди проходят, который оставляют позади и к которому не в силах вернуться. Животные же и живут, и умирают, оставаясь в этом состоянии, и зрелище надругательства над невинностью в форме истязания несчастной утки может показаться человеку самым варварским из всего, что творится на земле. Я знаю людей, которых подобные чувства возмущают, которые называют их циничными, мизантропическими и извращенными. Но я уверена, что тот день, когда мы перестанем испытывать такие чувства, станет ужасным днем для всех живых существ, ибо наше скатывание в бездну жестокости и варварства начнет происходить тогда еще с большей быстротой.