Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Я был в Москве, наводил справки в отделе «К». Говорил с генерал-лейтенантом Смирновым.

Воронцов смотрел в окно. Лицо его оставалось спокойным, только руки, лежащие поверх одеяла, соединились одна с другой, сплетаясь пальцами. Аус нагнулся, понизил голос.

— Почему вы не сообщили, что являетесь внештатным агентом отдела?

Воронцов проводил взглядом чайку, пролетевшую над крышами домов с долгим пронзительным криком.

— Вы же смотрели мое дело? Знаете, что я уволен в запас по состоянию здоровья. Лежал в клинике нервных болезней… Я теперь просто инженер-строитель.

Аус почувствовал досаду.

— Вы, Алексей Федорович, опытный, обученный немцами диверсант. И ваши навыки могут оказать нам огромную помощь. В городе орудует жестокий и расчетливый убийца. И если не найдем его как можно скорее, будут новые жертвы…

Был предписан постельный режим, не разрешалось читать — сотрясение мозга. И все эти дни, глядя в окно, Воронцов вспоминал детство. Лето, проведенное в диверсионной школе, куда он попал из немецкого лагеря «Тростенец».

Вспоминал, как легко давалась ему учеба. Особенно нравились химия и подрывные навыки, которым обучал курсантов капитан Бюллинг, а также чтение карт, ориентирование на местности и физическая подготовка под руководством обер-лейтенанта Генникса. Даже нацистские приветствия и лозунги вскоре стали привычны.

Но занятия, которые вел бывший поручик, белогвардеец Ельчин, у советских детей вызывали молчаливый протест и скрытые насмешки. Зачитывая отрывки речей Геббельса или главы из книги Германа Вирта «Происхождение человечества», Ельчин убеждал курсантов в превосходном устройстве нового немецкого порядка. Старик заворожен был мистической стороной нацизма, теорией о трех священных матерях, родоначальницах трех рас. Он по-своему толковал рунические знаки. Каждый раз в начале урока рисовал на доске Древо жизни, солнечное колесо с крестом бога Одина.

Отдельной страстью Ельчина были тайные общества — розенкрейцеры, софианцы, тамплиеры. В древних манускриптах пожилой русский полковник искал предсказание гибели СССР и возвышения Германии. Ельчин выпивал. По ночам из офицерского корпуса доносилась отдаленная музыка, пьяные голоса.

Опасаясь доносчиков, мальчики не откровенничали друг с другом, но пятнадцатилетний Алёша чувствовал, что другие курсанты, как и он, ненавидят Гитлера, крики «зиг хайль» и рассуждения о неизбежной победе нацизма. Воронцов мечтал только о том, чтобы скорее получить задание и оказаться у «своих».

Отогнав воспоминание, Алексей поднял взгляд на однорукого майора.

— Если бы я мог чем-то помочь, поверьте, я бы давно это сделал.

Аус встал, одергивая пиджак.

— Всего хорошего, товарищ Воронцов.

Он направился к двери. Алексей окликнул:

— Погодите, Юрий Раймондович. Помните первое мая? Вы тоже были на пикнике. Нина Бутко принесла патефонные иголки. Жестяная коробочка, на ней изображение собаки, которая слушает граммофон… И надпись по-немецки.

Воронцов попросил у майора блокнот и карандаш, довольно точно воспроизвел картинку.

— Ведь эти иглы очень трудно достать.

Аус пожал плечами.

— Могла купить по случаю. В Риге, в Ленинграде.

— Нет, об этом знали бы ее родители. Я помню, Ангелина Лазаревна очень удивилась, увидев целую коробку.

Алексей подписал изображение: «Die Stimme seines Herrn».

— Собака слышит голос своего хозяина.

Майор рассматривал картинку, про себя удивляясь наблюдательности Воронцова. Думал, что рано вычеркивать инженера из списка подозреваемых — черт знает, что в голове у человека, который прошел концлагерь, успел побыть немецким диверсантом, а в конце войны, еще мальчишкой, работал в отделе переводов и шифрования советской контрразведки.

В подразделении «К» сообщили, что после болезни Воронцов сам попросился на незначительную должность куда-нибудь подальше от Москвы. Предложили Хутор № 7, где требовались специалисты разного профиля, которые могли бы совмещать функции тайного надзора над безопасностью Комбината.

Вроде бы всё сходится, да и наверняка каждый сотрудник проходит тщательную проверку. Но ведь никто из его окружения даже не догадывался о прошлом инженера. Значит, навыки маскировки он мог применить и для сокрытия связи с врагом.

— Что ж, спасибо и на том, — Аус убрал блокнот во внутренний карман.

— Это может ничего не значить, — словно преодолевая внутреннее сопротивление, добавил Воронцов, — но, когда я был в гостях у доктора Циммермана, точно такую же коробочку иголок принес комсорг Велиор Ремчуков.

В дверь постучали. В палату вошла Таисия Котёмкина в нарядном платье с красными маками, в лаковых лодочках. Смутилась, увидав майора.

Аус поднялся.

— Проходите, Тася, мне уже пора.

Женщина торопливо оправдывалась:

— А меня из месткома прислали. Вот, продуктовый набор. Говорят — снеси товарищу Воронцову, он всё же твой сосед. Сгущенка тут, бульон куриный, яблоки «белый налив»…

На ее лице, подкрашенном неумело, не в лад с ее природной красотой, блуждала виноватая улыбка.

— Всё это не нужно, зачем, я же вам говорил, — заспорил Воронцов, но Таисия уже обметала платочком пыль, выкладывала банки на тумбочку.

Аус вышел и прикрыл за собой дверь.

Сердце, о котором и думать забыл на время, вдруг напомнило о себе острым уколом. И вот она вернулась — как тихий непрерывный визг пилы, тонкая, нудная боль.



Отказаться от ужина не получилось. Рюмка настойки под ароматный борщ, голубцы со сметаной, крепкий грузинский чай. Жена Арсения Яковлевича, милая и тихая женщина, увела детей.

Гаков звонил главному энергетику с недавно установленного личного телефона, выяснял какие-то производственные вопросы. Аус сел за шахматы с Павлом.

— Что-то не видно твоей подружки. Эта эстонская девочка, как ее имя?..

— Эльзе Сепп. Мать ее не пускает. Сейчас много работы на огородах.

— Ты знаком с ее семьей?

— Только с братьями.

Павел поднял на майора ясный, прямодушный взгляд.

— Почему вы спрашиваете?

Аус переставил фигуру. Арсений Яковлевич вернулся в комнату, прислушиваясь к разговору.

— Ты ведь знаешь, мы расследуем гибель людей на Комбинате. Любая мелочь может стать важной зацепкой. Например, ты не пытался узнать у Эльзе, где их отец?

— Кажется, погиб в войну. Он был партизаном.

Гаков и майор обменялись короткими взглядами, думая об одном и том же. Парень, увлеченный игрой, пытался выбраться из ловушки, расставленной его ладье.

— Эта девочка, она комсомолка?

— Нет, но я убедил ее вступить, — Павел радостно улыбнулся. — Рассказывал ей о Москве. Эльзе хочет приехать к нам в гости, посмотреть Мавзолей и Кремль. Я ее, конечно, пригласил.

— Шах и мат, — объявил Аус. — Уж не обессудь.

— Дядя Юри, давайте еще партию! Я отыграюсь, — парень смотрел умоляюще.

Майор покачал головой.

— В другой раз, Павка. Поздно, пора тебе спать.

Гаков вышел проводить гостя. Зашел разговор о Бутко. Аус рассказал, что Воронцов просит о закрытии дела по примирению сторон.

— Хорошо бы так, — обрадовался Арсений. — Тарас от горя помешался, это ясно. Осудить легко, а нужно иметь милосердие… Ведь и мы недоглядели. Партийный актив, да я сам… Гложет меня эта мысль — не уберег я Нину.

— У вас, кажется, нет патефона? — спросил майор.

— Нет, всегда Бутко приносили. Я больше люблю живую музыку.

— А где покупают иголки? Вы не в курсе?

Гаков покачал головой.

— Арсений Яковлевич, между нами — что за человек Велиор Ремчуков? Как он попал на Комбинат?

— Он сам, кажется, из Кирова. На Комбинате с ноября прошлого года. Прибыл по рекомендации нарвского обкома. Кончил областные партийные курсы. Претензий к его работе особых нет. Ведет учет, вовлекает молодежь в самодеятельность. Проводит политинформации…

— Ремчуков пытался ухаживать за Ниной?

— Что сказать… Она многим нравилась.

— Как думаете, он способен на убийство?

Гаков вынул пачку «Казбека», предложил папиросу майору, закурил сам.

— Тут как в хорошем детективе — убить мог любой из нас. И у меня был мотив, если рассуждать со стороны… Но Велиор ни при чем. Он в тот вечер уехал в Нарву, в санаторий.

Аус это знал. Журава по его приказу проверял показания свидетелей и лично ездил в дом отдыха, чтоб подтвердить алиби секретаря.

— Что ж, Арсений Яковлевич, спасибо за откровенность. И не сомневайтесь — преступник будет найден и наказан по всей строгости закона.

Гаков молча кивнул.

На углу проспекта майор распрощался с директором, пожали руки.

Прохладный ветер с моря напомнил о приближении осени. Подняв ворот пиджака, Юри зашагал к дому мимо стройки, через новый квартал, где в некоторых окнах уже горел свет — люди заселялись в просторные квартиры.

Подумал о Таисии, вспомнил ее виноватую улыбку, пока она хлопотала возле Воронцова. Близость их горячая вспомнилась, когда он явственно ощутил, что, отдаваясь ему, женщина закрывает сердце. Принимая телом, не пускает в потемки души. И ничего не поделать с этим — глупая штука любовь, не подчиняется ни разуму, ни расчету.

На соседней улице залаяли собаки. Коробка с патефонными иголками — да, нужно осмотреть еще раз квартиру фотографа Кудимова. Послать Жураву по магазинам, пусть узнает. Заодно и сам зайду в аптеку — купить валидола.

Вспоминая разговор с Воронцовым, Аус снова увидел перед глазами дело, которое листал на Лубянке. И документы, удивительные свидетельства времен войны.


В Государственный Комитет Обороны (ГКО), товарищу Сталину
Спецсообщение. Совершенно секретно

1 сентября 1943 года к Управлению контрразведки «СМЕРШ» Брянского фронта явились: Кругликов Михаил, 15 лет, уроженец г. Борисова БССР, русский, образование 3 класса, и Маренков Петр, 13 лет, уроженец Смоленской области, русский, образование 3 класса. В процессе бесед и опроса подростков установлено наличие диверсионной школы подростков в возрасте 12–16 лет, организованной германской военной разведкой Абвер. В течение месяца Кругликов и Маренков вместе с группой из 30 человек обучались в этой школе, которая дислоцируется на охотничьей даче, в 35 км от гор. Кассель (Южная Германия). Одновременно с Кругликовым и Маренковым в наш тыл с аналогичным заданием были заброшены еще 27 диверсантов-подростков в разные районы железнодорожных станций Московской, Тульской, Смоленской, Калининской, Курской и Воронежской областей. Это свидетельствует о том, что немцы пытаются этими диверсиями вывести из строя наш паровозный парк и тем самым нарушить снабжение наступающих войск Западного, Брянского, Калининского и Центрального фронтов.
Начальник Управления контрразведки СМЕРШ Брянского фронта генерал-лейтенант Железников Н. И.


Зайчик с бисерным глазом

Всякий умный понимал, каким ветром выкосило пристяжных Порфирия и самого смотрящего, а генерал Азначеев был не дурак. Смерть старого вора замяли как несчастный случай, но нашелся повод Голода перевести в БУР, отправить Циклопа и нескольких переметнувшихся торпед — по другим лагерям.

Однако меры эти могли только отсрочить неизбежное. Ропот шел по зоне. Блатари по масти, пристяжные, черти, фраера шушукались по углам, точили попавшиеся под руку железки и черенки ложек, снаряжались, будто в дорогу. Шел звон, будто Голый Царь готовится мять зону под себя, объявлять по всем баракам забастовку. Бунт заключенных грозил как начальству, так и самим сидельцам большими неприятностями и кровью, но остановить течение событий никто уже не мог.

Лёнечка в бараке-корабле плыл по течению. Ждал бумаг к освобождению, свистал соловьем, получал наряды на работу при кухне или в госпиталь. Хранил заточку в тайном месте под кирпичом, залепив трещину в стене жеваным хлебом.

Он задвинул в дальний угол страшную смерть Порфирия, выкинул из мыслей инженера Воронцова, как несущественный житейский эпизод. Но зарубками в памяти отмечал разы, когда приходилось видать красючку — генеральскую жену с лебединой шеей.

Зэки уже знали, что на пианино она не играет и в лагере не сидела, а даже напротив, работала адвокатом и добилась для Азначеева полной реабилитации и права занимать руководящие должности. В этом ей помог отец, замминистра государственного контроля. Теперь она вела дела по реабилитации некоторых заключенных и время от времени появлялась на лагерной территории. От вида стройной ее фигуры и торопливой походки сердце пускалось биться горячей, громче слышался томный перезвон кузнечиков в траве, думалось о будущем счастье.

Мужу ее, генералу Азначееву, в зоне приклеили погоняло «Толкач» за манеру толкать речи на большой поверке перед строем. Говорил он негромко, но так отчетливо, что каждое слово долетало до самых последних рядов. И даже беспечного Лёнечку как железом по стеклу царапало, когда начальник клеймил позорными словами «оголтелых представителей криминального мира», которые «дезорганизуют работу колонии» и «терроризируют честно работающих заключенных».

Думал с тоской Лёнька Май — где затерялось ты, мое освобождение? Уж скорее бы на волю, пока не закрутил в свою воронку кровавый лагерный замес.

Потому испытал веселую тревогу, когда на вечерней поверке надзиратель выкликнул из строя ЗэКа 789 — его фартовый номерок.

Пока выходил неторопливо, не теряя блатного форса, услышал в спину шепот Лукова: «Тише дыши». Давал понять сосед, при Голоде скакнувший на пару ступенек по лестнице воровской масти, чтоб Лёнечка не разболтал ненароком чего не следует. Излишним и даже обидным счел жиган предупреждение, что и выразил высокомерным взглядом.

Провели Маевского к самому начальнику лагеря, в личный кабинет, обитый лакированным деревом, пахнущий табаком и дорогим одеколоном.

Назар Азначеев был худым человеком лет пятидесяти, черноволосым с проседью, с монгольским очерком скул и глубокими складками возле рта. Повидал жизнь, не только речи толкал на партсобраниях, в чем несправедливо упрекали его арестанты. Так и впился в Лёнечку с прищуром, долго смотрел. Наконец, предложил папиросу из пачки. Сталинский табак, «Герцеговина Флор».

— Не курю я, гражданин начальник. Здоровье берегу для будущей семейной жизни.

Генерал дернул губой, поскучнел лицом. «Презирает», — догадался Лёнечка, но обиды не почувствовал. С волками-надзирателями у блатных взаимная любовь и презрение обоюдное.

Азначеев придвинул к себе папку с делом, открыл. Заговорил сухо, неприязненно:

— Вы идете под амнистию, Маевский. Расскажите, как собираетесь жить.

Лёнечка скосил глазом, пытаясь лежащий сверху документик рассмотреть, а сам строчил как по писаному:

— Намерен покончить с преступным прошлым. Устроюсь на завод, пойду учиться в техникум. Жениться бы хотел, гражданин начальник колонии.

Азначеев снова поморщился.

— Куда поедете? Есть у вас родные, близкие?

— Родных нету никого, все в блокаду померли. А поеду на ударную стройку, — без запинки сыпал Лёнечка. — Поглядеть страну, ее широкие просторы. Поучаствовать в делах советской молодежи.

— Здесь тоже идет строительство. Нужны рабочие руки, — заметил начлаг. — Инженер Воронцов характеризует вас с хорошей стороны. Может, вам и правда стоит покончить дружбу с отпетыми уголовниками, устроиться на Комбинат?

«Чего я там не видал», — про себя ухмыльнулся Лёнечка, но вслух не стал отказываться.

— Заманчивое предложение. Только обдумать надо, гражданин генерал.

Азначеев взял писчую вставочку и начал скрести о перочистку, неторопливо, с преувеличенной педантичностью.

— Вы находились в помывочной, когда погиб Демид Камчадаев, заключенный Д-203. Не хотите рассказать, что там произошло?

— Да я уже докладывал, гражданин начальник лагеря! Отвернулся как раз, голову от мыла обмывал. Слышу — какой-то шум. Вроде упало тяжелое. А он уж лежит неживой. Поскользнулся, видать, да и расшиб чего-то внутри.

— О смерти Порфирия Вяткина ничего не можете сообщить?

— А что сообщать? Старенький был, от сердца помер.

Начальник лагеря исподлобья уставился в лицо жигана.

И Лёнечка вдруг почувствовал на плечах неизбывную тяжесть, которой нагружал его этот взгляд.

— Тут, в вашем деле, — генерал прижал пальцем бумагу, — упомянут беспризорник Леонид Ненужный.

Звук прошлого имени никак не тронул Лёнечку. Шепот матери, школьная линейка, перекличка в классе — будто чужое кино о посторонних людях. Выдрал то время из сознания, как отрезают желчь от куриной печенки — чтоб не горчила.

— Да, был такой пацанок. Бомбой его убило. Осколком прямо в сердце.

Азначеев медленно встал, отошел к окну. Закурил новую «герцеговину».

— Видел своими глазами?

— У меня на руках он и помер.

Начальник лагеря замер, будто окаменел. Странно было смотреть в его спину, словно бы сгорбленную под черным френчем, хотя по видимости оставшуюся прямой. Лёнечка с удивлением понял, что своим ответом причинил генералу страдание.

Тревога метнулась в голове, будто мышь под нарами: лишнее брякнул, не по масти начальнику. Задавит, в ШИЗО прищемит, добавит срок?

Азначеев молча, не глядя на жигана, вернулся к столу, открыл ящик. Достал фотографию в рамке под стеклом. Закрыл половину рукой и показал Маевскому.

— Это он?

На стуле прямо сидела красивая женщина с расчесанными на пробор волосами. На коленях держала девочку, еще младенчика, всю в кружевах. За спинкой ее стула стоял мужчина в черной форме с полковничьими лычками, лицо его закрывали пальцы начлага. А между мужчиной и женщиной приткнулся мальчонка лет пяти в пальтишке с пришитым зайчиком на кармане.

Зайчика узнал Леонид, и память первой в жизни любви толкнулась в сердце. Глаз из бусинки, фигура из теплой валяной материи, пришитая аккуратным стежком — этого зайчишку мальчик любил с необъяснимой нежностью, за что-то жалея, умиляясь и оживляя своим неподдельным чувством.

Прыг-скок — безыскусная аппликация на кармане пальто — голос матери — имя младшей сестры — будто запрыгнула в душу радость узнавания. Это же я там стою, бутуз-карапуз, и мамочка держит на руках Анюту, и отец…

«Молчи», — сказала Смерть и сжала сердце Лёни холодными пальцами. «Нет больше зайчика, истлел вместе с плотью умерших. Нет и тебя, карапуза, а есть жиган-уголовник Лёнька Май без роду-племени. Ворами взращенный, крестами крещенный».

Смерть заморозила сердце, и голос Лёнечки без трепета, лениво обронил:

— Не припомню, гражданин начальник. Вроде он, а может, нет. Мал я был тогда, уж столько времени прошло.

Азначеев нажал кнопку звонка под столом. Явился надзиратель.

— Уведите.

Поднялся Лёнечка, и черт дернул взглянуть, как начлагеря убирает фотографию обратно в стол. Тут он узнал, что военный с полковничьими лычками, который снялся вместе с семьей в московском ателье в тридцать восьмом году — это сам генерал-лейтенант Назар Усманович Азначеев, родной отец карапуза с зайчиком на кармане пальто.



От Азначеева цирик отвел Лёнечку на завтрак. Поварихи оставили ему каши, пайку хлеба с довеском, подкинули к чаю рафинада. Но перешучиваться с бабенками настроения не было. Ел машинально, думал о своем.

Будто открыли шлюз, хлынули из памяти картины. Солнечная комната, крепкий мужчина в майке и черных трусах делает зарядку с гантелями. Лёня ждет с нетерпением похода в зоопарк. Едут на трамвае. Смотрят бегемота, мартышек, медведей в клетке с толстыми прутьями. Отец покупает мороженое. А потом садится перед сыном на корточки и вытирает платком запачканную щеку. Лёнечка чувствует на платке запах его слюны, отдающей табаком «Герцеговины Флор» и тем летучим ароматом, которым пахли рюмки на столах после праздника.

Судьба-анафема, трудный подарок подкинула ты жигану. Пойти, открыться? Рассказать как на духу — про пацана убитого, подмену имени, детдомовскую жизнь? Много мог вспомнить он в подтверждение правды — как звали бабку и мать, адрес свой ленинградский, школу, зайчика этого на пальто. Вот только дальше-то куда? К папаше в роту? В юридический институт?

Май про себя хохотнул от такого предположения.

Прощай, блатная жизнь, веселая свобода? Воровская ельна, разбойный фарт? На какой малине примут бродягу, у которого отец — пес лагерный, надсмотрщик над ворами?

Но было что-то еще, важней размышлений практического порядка. Сосала душу тоска. Это смерть, ехидна костлявая, не хотела возвращать молодого любовника в мир живых.

Так ничего не решив, после обеда вернулся Лёнечка в пустой барак, где дневальные только что вымыли с хлоркой полы. Увидал Лукова, который перетаскивал постель ближе к месту Фомы, нового смотрящего по хате. Луков управился с делом, подсел к Лёнечке на вагонку.

— О чем базлали с Толкачом?

— Да так, алямс-тралямс… Речи толкал насчет сознательности. Бегу по амнистии, бумаги подписал.

— А ты не беги так шустро, фраерок, безносую догонишь, — осклабился Луков. — Голод сходняк созывает. До тебя вопросы есть.

Лёнечка кивнул, закрыл глаза. Он почувствовал непривычное равнодушие ко всему, происходящему на зоне. Блатная жизнь, уже которая по счету, слезала с него, как змеиная шкура.

Ночью снова плясала перед ним бесстыдная девка, выставляла груди, выворачивала промежность. Наконец удалось схватить ее, в мясистую дыру вколотить свою плоть. Девка разинула рот, хохоча, и Лёнечка увидал, что в горле у нее, в черной пустоте, клубятся черви.

Боги покидают

Народы обожествляют правителей — не только из одного раболепия. Тот, кому подвластна жизнь и смерть миллионов, перерастает человеческую природу. Властитель неизбежно ощущает гул эпох. Да, в нем, словно в печной трубе, гудит сквозняк истории. И обращаясь к мирозданью, он должен получать ответ немедля. Распознавать их — целое искусство. Однажды мирозданье замолчит.

И ужасом наполнится пустое, больное и изношенное чрево. И всемогущий бронзовый титан, привыкший пить ваш трепет и покорность, и сеять страх, и суд вершить великий, вдруг падает с кровати на ковер. Опухшие, как глиняные, ноги не подчиняются его приказам. И проще легионы двинуть в пропасть, чем шевельнуть ушибленной рукой.

Из горла хрип, вращение глазами — лишь по привычке отдавать приказы. Но их не принимают к исполненью. Мышиный шорох, дальше — тишина.

Лежащий на ковре возле постели, он слышит неизбежное: оркестр. Тимпаны, бубны, лиры и свирели и голоса неведомой природы. Те голоса, которым доверялся он при начале своего пути. Бесовское или ангельское пенье — не разобрать.

Он был семинаристом, затем жрецом. И богом. Да, бесспорно. Он бог и царь, сомнений в этом нет.

Кому же этот призрачный оркестр поет осанну, покидая город? Остановитесь! Слышите? Я здесь!

Но музыку, как призрачный корабль, уносит мироздания теченье. И небо, опустевшее безмолвно. И бляшкою закупорен сосуд.

В соседней комнате три человека. Им подали коньяк и чай в стаканах. Один в очках. Он думает о бомбе. Он должен получить ее скорей.

Внушает страх бесполая улыбка, ему подвластны тайные приказы. Он составлял записку Эскулапу, чтоб печень, сердце, мочевой пузырь и мозг вождя, из тела извлеченный, хранить в формальдегиде восемь лет.

Уран, хрипящий на ковре персидском, вдруг видит, как из темного угла выходит труп с простреленным затылком. Один из тех, кого казнили тайно, в подвале, никому не объявляя, и в тайном месте спрятали под землю, чтоб не было могилы и креста. Чтобы к нему не приходили плакать, не называли мучеником веры, не воспевали доблести героя. Чтобы о нем забыли на земле.

Уран построил смертную машину, чтоб отправлять детей во чрево Геи. Но как могла земля извергнуть тело? И почему оно стоит в углу?

Земля на волосах и на одежде. Глаза закрыты, посинели губы. Но движется покойник беспощадно, и серп блестит в протянутой руке.

И вот уже ни стен над ним, ни крыши. Ковер исчез — под ним земля сырая. И прорываясь из земли ростками, выходят дочери и сыновья. Они давно мертвы и молчаливы, но в голове твоей их крик предсмертный сливается в один ужасный грохот. И движется огромный океан…

Голубая рубашка

Чтобы напроситься в гости к Ремчукову, майор Аус отбросил политес и вечером дождался хозяина у двери. Тонкая зацепка, которую дал Воронцов, могла оборваться, но и привести к новому повороту в расследовании.

Комсорг занимал половину старой деревянной дачи неподалеку от школы. Поджидая Велиора у калитки, Аус мысленно перебирал страницы личного дела комсомольского секретаря.

Родился в Смоленской области, в учительской семье. Рано потерял отца, жил с матерью. В годы войны — эвакуация, болезнь. В сорок третьем вернулся в освобожденный Смоленск, работал на восстановлении разрушенного города, поступил в ремесленное училище. Начал выделяться на общественной работе, был направлен на курсы при местной Высшей партийной школе. В Ленинграде окончил институт, работал на предприятиях отрасли. В 1951 году направлен на Комбинат в должности освобожденного секретаря комсомольской ячейки. Не женат. С 1946 года числится нештатным сотрудником НКВД.

Ремчуков подходил к дому один, цепко поглядывая по сторонам. Дрогнул ноздрями — почуял запах табака. Аус вышел из-за куста.

— А я-то думаю, кто меня поджидает, — комсорг протянул узкую сухую руку.

— Разрешите войти?

Ремчуков открыл калитку.

— Проходите, у меня от органов секретов нет.

Даже Ауса, привыкшего к походному быту, жилище удивило казарменной, сиротской простотой. Стены выкрашены белой краской по старым, вздувшимся обоям. Самодельный платяной шкаф, потускневшее зеркало, с которого местами осыпалась амальгама. На пороге — обрезанные меховые унты, служащие домашней обувью; пара не новых, но еще крепких сапог. Железная кровать, педантично застеленная армейским темно-зеленым шерстяным одеялом. Стол, покрытый клеенкой, пачка газет, стеклянная чернильница, перо. Портрет Сталина в рамке под стеклом. Вождь в фуражке, поднял руку в приветствии.

В такой комнате может жить или святой — убежденный фанатик, либо же циничный лицемер. Впрочем, подумал Аус, первое нередко уживается с другим.

Сходство с казармой или тюремной камерой разрушал, пожалуй, только раструб граммофона, сверкающий сусальным золотом из угла.

— Неплохая машина. Можно взглянуть?

— Пожалуйста. Граммофон и пластинки остались от прежних жильцов.

— А кто здесь жил до вас?

— При немцах — какой-то генерал. Неподалеку, кажется, был аэродром. Впрочем, вы это знаете лучше. Давайте-ка горячего чайку!

В сенях он налил воды в латунный чайник, разжег примус.

— Сколько у вас патефонных иголок!

Аус взял с полки коробочку, точно такую, как описывал Воронцов.

— Да, представьте, целая пачка в сто штук. Всё это богатство я нашел на чердаке, кто-то спрятал, еще во время войны или раньше.

— Пластинки, я смотрю, в основном немецкие?

— В общем да. Но есть и классическая музыка. Штраус, Верди, Чайковский.

— А что вы предпочитаете?

— Признаться, редко слушаю. Приходится вести большой объем работы. Организация, учет, совещания, встречи. По вечерам самодеятельность, кружки. Много отчетности…

Ремчуков подвинул стулья, вынул из тумбочки два стакана, железную сахарницу.

— Извините, к чаю только баранки.

Сдержанный, но приветливый. Привычка к самодисциплине — скорее положительное качество. Правда, есть в нем что-то неприятное, двойное дно. Майор представил, как секретарь каждый вечер аккуратным почерком составляет доклады в Особый отдел, пересказывая подслушанные разговоры.

Ремчуков присел на стул.

— Что ж… Чем обязан?

— Велиор Николаевич, я хотел задать пару вопросов… про Нину Бутко.

— Я вроде бы всё рассказал… Хотя понимаю, это ваша работа.

Он выглядел слегка растерянным, как и следует человеку, которого застали врасплох. Аус продолжал наблюдение. Некрасивый, блеклый. Оттопыренные уши, бесцветные глаза, средний рост. Такого увидишь в толпе — не запомнишь.

— Нина мне нравилась, я даже пытался ухаживать. Но у нее было много поклонников. Она ездила в Ригу, в Ленинград. Видимо, я казался ей скучным…

Аус помолчал, выдерживая паузу.

— Нормировщица Качкина сообщила, что в конце апреля видела вас вместе с Ниной в таллинском автобусе. Но вы почему-то вышли один, не доезжая остановки.

— Что ж, Нина пару раз просила ее сопровождать за покупками. Она не хотела, чтобы нас видели вместе — сами знаете, сплетни. Маленький город.

Ремчуков поднялся, достал мельхиоровый заварочный чайник.

— Что она покупала?

— Духи… Кажется, «Ландыш». Меховую горжетку. Мы заходили в ателье.

Аус изучал каждое движение собеседника, но не видел ничего необычного. Спокоен, сдержан. Может быть, даже чрезмерно для такой ситуации.

— Мы выяснили, что в Таллине вы с Ниной заходили в ювелирный магазин. Присматривали обручальные кольца. Продавщица узнала вас и Нину по фотографии.

Ремчуков разлил по стаканам чай. Аккуратно поставил на место чайник, чистым полотенцем вытер капли на столе.

— Нина любила украшения. Она выбирала подарок для матери — золотые часики с браслетом. А кольца мы примерили в шутку. Признаться, это я предложил. Хотел, чтобы она понимала, как серьезно я к ней отношусь.

Майор отхлебнул чая. Крепкий, ароматный. Чабрец, мята.

— Травы добавляете?

— Да вот, из месткома женщины принесли.

— Вам ведь и путевку в санаторий в месткоме дали? На майские праздники?

— Смешно вышло с этой путевкой. Самые ответственные дни — майская демонстрация, концерт. На части разрывают, а тут надо ехать в санаторий.

— Но вы всё же поехали?

Велиор развел руками.

— Уговорили, неудобно было отказаться. Усиленное питание, процедуры. А я, признаться, очень устаю на работе.

«Скользит, как уж, и на всё есть ответ». Майор почувствовал некоторую досаду, но тут же одернул себя. Что ж, человек неприятный, начетчик, педант. Но нет у следствия никаких оснований подозревать его в убийстве.

— А вы сами как предполагаете — кто мог убить Нину Бутко?

— Вот уж увольте от предположений. Не я назначен расследовать это дело, вам лучше знать.

— А вот фотограф Кудимов… Вы с ним, кажется, были дружны?

— Не то что дружны, общались по работе… Он рисовал транспаранты к демонстрации. Вел фотоархив.

— Вам не приходилось слышать про лесных партизан?

Ремчуков рассмеялся.

— Вы сказали, хотите задать пару вопросов. А тут целая беседа под протокол.

Аус улыбнулся в ответ, отпил чая.

— Уж извините, но мы навели справки… Такая работа. И выяснили, что в Ленинграде вы часто посещали библиотеку. Нам даже прислали список книг…

Ремчуков шевельнулся на стуле, по его лицу скользнула тень.

— Вы брали книги по истории марксизма-ленинизма, учебники английского, философские работы… И, что мне показалось странным — много книг о мистических культах, о Древнем Египте.

— Да, действительно. Я собирался писать диссертацию.

— Написали?

— Нет, охладел к этой теме.

Хозяин поднялся, подлил гостю заварки из мельхиорового чайника. Аус выпил — отчего-то он чувствовал жажду. И снова сердце тянуло куда-то ноющей болью, било прерывисто, будто отстукивало морзянку.

Ничего конкретного предъявить Ремчукову Аус не мог. Ни улик, ни сколько-нибудь доказательных подозрений. Попрощался, вышел из комнаты с каким-то тягостным чувством. Казалось, упустил в разговоре нечто важное, позволил секретарю перехватить инициативу.

Патефон, коробка с иглами — может, Воронцов намеренно его направил по ложному пути? Нет, рано снимать подозрения с инженера. С такой биографией от человека можно ожидать чего угодно.

Подходя к домику, увидел в саду Жураву. В майке и тренировочных штанах, тот размахивал мускулистыми руками, делал наклоны, отдуваясь. Завидев Ауса, бросил гантели.

— Товарищ майор, а я-то думаю, куда он запропал. Новости у меня интересные. Помните пуговицу с кусочком голубой материи, которую нашли в ателье Кудимова? Так вот, я сегодня видел человека в рубашке с такими же пуговицами!

— Кто же это был?

— Да вы погодите… Я к пуговкам пригляделся, а пиджак у него был застегнут. Я попросил закурить, он, пока искал спички, так и раскрылся! И вот смотрю — на рубашке все пуговки одинаковые, а нижняя возле пояса — другая. И там кусочек материи надставлен… Точно с той рубашки улика, я даже в дело заглянул, чтоб подтвердить.

Сердце опять остро и долго уколола игла. Аус поморщился, в кармане выдавил из пачки еще одну таблетку валидола, потихоньку бросил в рот. Щенячья радость Журавы все больше раздражала.

— Да говори, на ком видел рубашку.

Журава вздохнул, словно жалея расставаться с любимой игрушкой.

— Парень, рабочий. Из эстонцев. Числится в цеху окислителей. Звать его Осе Сепп. У него еще брат есть, близнец. Тоже работает на Комбинате.

— Сепп, — припомнил майор. — Да, это брат той девушки, Эльзе. Надо его допросить.

Снова сердце, на этот раз почти нестерпимо. Земля качнулась под ногами, поплыла. Что такое со мной? — Аус тряхнул головой, взялся за притолоку.

— Так я уже с мастером поговорил, — улыбнулся Журава. — Чтоб завтра его отправили к нам в отделение.

Майор достал папиросу.

— Глупость ты сделал, лейтенант.

— Отчего?

— Предупредил подозреваемого. А вдруг он виновен? Скроется, убежит.

— Да куда он денется с Комбината, Юри Раймондович? Придет на работу, мы его и прихлопнем, как муху. Я сам пойду с утра, приведу его к нам в участок.

— Ладно, — кивнул майор. Он почувствовал тошноту и вспомнил, что ничего не ел с двух часов. — Пойдем-ка, чего-нибудь перекусим. Вобла у нас оставалась?

— Воблы целый мешок! И пиво есть. Будете?

— Буду, отчего же нет?

Аус направился к умывальнику. Снял пиджак, намылил руку, лицо и шею. И, ополаскиваясь, вздрагивая от стылой воды, почувствовал головокружение. Сердце билось тяжко и быстро. Да что со мной?..

Боль сковала всю левую сторону, словно от деревянной руки вся половина тела сделалась деревянной. Аус упал.

Сквозь вату, которой будто обложили голову, что-то кричал Журава. В сумрачном небе показалась широкая полоса света.

О Таисии вспомнил Аус, увидал ее лицо. Нет, то всадник на коне, с копьем, в сияющих доспехах. Скачет Георгий небесным полем, полощется красное знамя. Тянет копье Георгий: «Хватайся, держись!»

Видит Аус — снова на месте вторая рука, когда-то изувеченная осколком. Хватается за копье, вздымается ввысь.

И вот уже он, русский эстонец Юри Аус, большевик и сын большевика, скачет на добром коне среди небесного воинства. Он слышит музыку — играет труба, и поют голоса, будто в церкви. И радость заливает сердце, словно он возвратился домой, к потерянным близким.

Он видит рядом товарищей. И вечность, и свет.

Телега с комбината

Мать возилась у печки, легким топором колола щепу на растопку. Эльзе раскатывала тесто для ржаных лепешек. На дороге послышался стук лошадиных копыт и скрип колес. Негромко, тревожно переговаривались мужские голоса. «Видно, кто-то везет сено с лесной делянки», — подумала девочка. Но скрип неожиданно затих. Люди остановились возле их дома.

Матушка разогнула спину, замерла, будто перед ней проскочил Ahvatlev — домовой. Эльзе сделалось страшно от ее взгляда.

— Выйди, узнай, что им здесь нужно.

Девочка бросилась в сени, вылетела на дорогу. У калитки стояла телега, накрытая мешковиной, будто бы с картошкой. Смирную лошадь соловой масти держал за уздечку человек с Комбината, мастер цеха. Рядом стоял председатель совхоза Рандель, отец Айно. Он сказал по-эстонски:

— Позови мать.

Эльзе почувствовала, как в груди образовалась пустота, сердце ухнуло в эту бездну, выскочило наверх, куда-то в горло. Стало трудно дышать.

Матушка вышла, вытирая руки передником.

— Здравствуй, Мара, — проговорил Рандель. — Будь стойкой, женщина.

Начальник с комбината сказал по-русски:

— Прости, мать. Горе мы тебе привезли. Такие вот дела…

— Кто? — спросила мать председателя.

— Осе, — ответил он.

Пожилой мастер откинул рогожу на телеге. Там лежал кто-то белый, одутловатый, с синими пятнами на коже, с черным провалом рта.

«Это не он! — хотела крикнуть Эльзе. — Вы ошиблись, это не мой брат Осе!»