Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 





Илья Ефимович Репин дружил с писателем более тридцати лет. Фото С. Толстой. Декабрь 1908 г.

«Пахарь. Л. Н.Толстой на пашне». И. Репин. 1887г.









Писатель в кабинете в Ясной Поляне с вождем «толстовства» Владимиром Григорьевичем Чертковым, редактором и издателем его произведений. 29марта 1909г.

«Лев Николаевич Толстой в кабинете под сводами». И. Репин. 1891 г.









Семья в сборе в Ясной Поляне в день 75-летия Толстого. Сидят: Михаил, Татьяна, Софья Андреевна, Лев Николаевич, Мария, Андрей; стоят: Илья, Лев, Александра, Сергей. Фото А. Протасевича. 28 августа 1903 г.

Дочь Александра печатает на машинке под диктовку отца. Фото В. Черткова. 1909 г.









Толстой возвращается с купания на реке Воронке. ФотоВ. Черткова. 1905 г.



В окрестностях Ясной Поляны. Фотов. Черткова. 1908 г.



С крестьянскими детьми в Ясной Поляне. Фото Т. Тапселя. Май 1909г.







Прогулка верхом в Ясной Поляне. Фото А. Толстой. 1903 г.



Игра в городки в яснополянском парке. Фото Т. Тапселя. Май 1909г.









Оптинский старец Амвросий Толстой-странник



(Гренков). 1870-е гг.

Толстой трижды посещал Оптину пустынь для бесед с отцом Амвросием







С сестрой Марией, монахиней Шамординской обители.



Ясная Поляна, 1908г.

С личным врачом Душаном Петровичем Маковицким. Ясная Поляна, 1909 г.











Софья Андреевна заглядывает в окно комнаты на станции Астапово, где лежит умирающий Лев Николаевич. Ноябрь 1910г.



Толстой на смертном одре. Фото А. Савельева. Астапово, 7ноября 1910г.







Похоронная процессия у ворот Ясной Поляны. Фото А. Савельева. 9 ноября 1910 г.

Могила Толстого в яснополянском лесу





СВОБОДНЫЙ ЧЕЛОВЕК



Лев Николаевич Толстой босой. И. Репин. 1901 г.





фии были напечатаны все запрещенные в России или ис­порченные цензурой поздние сочинения Толстого. Напри­мер, вышло пять изданий романа «Воскресение» и «Полное собрание сочинений, запрещенных в России, Л. Н. Тол­стого» в десяти томах. Одновременно он организовал из­дательство «Free Age Press», выпускавшее книги Толстого на иностранных языках и имевшее филиалы в нескольких странах. Он привлек к этому делу лучших переводчиков, и сам был одним из переводчиков Толстого на английский язык. Благодаря Черткову поздние произведения Толстого смогли прочитать миллионы людей в разных частях света. Те, что печатались на русском языке, нелегально переправ­лялись в Россию.

«Если бы Черткова не было, его надо было бы приду­мать», — пошутил Толстой в одном из писем. Но в этой шутке была правда, которой Толстой не мог не признать.

Черткова не надо было «придумывать» — он «придумал» себя сам. Он оказался идеальным посредником между Тол­стым и всем цивилизованным миром. Он открыл нового Толстого и для России, пусть и нелегальным способом. Он избавил Толстого от забот и рисков при распространении его сочинений. От рутинных хлопот в поисках переводчи­ков и зарубежных издателей. Знакомство с Чертковым бы­ло подарком для Толстого.

Но не для его семьи...



Чертков и Софья Андреевна

С первых же писем Черткова Толстому Софья Андреев­на заподозрила неладное. Уже 30 января 1884 года, спустя три месяца после знакомства с Чертковым, она пишет мужу из Москвы в Ясную Поляну: «Посылаю тебе письмо Черт­кова. Неужели ты всё будешь нарочно закрывать глаза на людей, в которых не хочешь ничего видеть кроме хороше­го? Ведь это слепота!»

Что это за письмо? То самое, где Чертков уговаривал Толстого приехать к нему в Лизиновку, где он обратил в их общую веру трех крестьянских юношей. Это было его пер­вое бестактное вторжение в жизнь семьи Толстых. Молодой человек, только что познакомившийся с Толстым, спустя три месяца настаивает, чтобы почти шестидесятилетний писатель поехал к нему зимой в Воронежскую губернию.



193

Это письмо ошеломило Толстого. Он не поехал к Черт-

7 П. Басинскийкову. Тот отступил: «Что касается до моего последнего письма, то Вы, вероятно, в большой степени правы. Я пом­ню, что на следующий день после его отправки чуть было не написал другое письмо в отмену его».

Чертков понимает, что написал лишнее. Но уже не может, да и не хочет скрывать от Толстого своих чувств: «...мне постоянно хочется знать, где Вы, что Вы де­лаете...»

И Толстой не скрывает чувств: «Меня волнует всякое письмо Ваше». При этом он видит, что Чертков душевно нездоровый человек. «Скажу Вам мое чувство при получе­нии Ваших писем: мне жутко, страшно — не свихнулись бы Вы».

Толстой видит сон о Черткове. «Он вдруг заплясал, сам худой, и я вижу, что он сошел с ума».

О проблемах с психическим здоровьем у Черткова вспоминал учитель детей Толстых по латыни и греческо­му Владимир Федорович Лазурский: «...произвел на ме­ня впечатление человека нервнобольного. Чертков го­ворил, что решительно не может судить объективно о температуре воды, так как не может доверять своей чув­ствительности. Иногда состояние его нервов таково, что он не чувствует холода, каков бы он ни был; иногда он боится лезть в воду без всякой видимой причины».

Чертков признавался, что страдает манией преследова­ния. Он был невероятно деятельным, но приступы актив­ности у него постоянно сменялись безразличием. Он мог работать круглые сутки без всякой необходимости, а потом вдруг впадал в депрессию.

В 1898 году, когда Толстой с Чертковым занимались пе­реселением русских духоборов в Канаду, Лев Николаевич написал ему:

«Вы от преувеличенной аккуратности копотливы, медли­тельны, потом на всё смотрите свысока, grandseigneur\'cKH[27], и от этого не видите многого и, кроме того, уже по физио­логическим причинам, изменчивы в настроении — то горя­чечно-деятельны, то апатичны».

В марте 1885 года Софья Андреевна пишет мужу из Мос­квы в Ясную Поляну: «Получила сегодня милейшее письмо от Черткова. Просит прислать листы твоей статьи, которые он привозил, и, например, говорит: \"я всегда думаю о Вас и Вашей семье, как о родных, и притом близких родных. Хо­рошо ли это или нет, — не знаю, — кажется, что хорошо\". Как это на него похоже!»

Но вот это «милейшее письмо»:

«Графиня, беспокою Вас одной просьбою: пожалуйста, пришлите мне по почте тетрадки с первыми литографиро­ванными листами последней статьи Льва Николаевича. Вы их найдете в шкапу за его письменным столом. Всего там около 10-ти или 12-ти тетрадок».

Чертков настолько освоился в кабинете писателя в мос­ковском доме Толстых, что объясняет его хозяйке, где что лежит.

В 1887 году Толстой попросил Софью Андреевну найти письмо от Репина. Среди писем она случайно наткнулась на письмо Черткова, в котором он превозносил свою жену Галю и жалел Толстого.

«Меня это письмо буквально взорвало», — вспомина­ла она.

При этом Чертков не упоминал Софью Андреевну. Он как будто писал только о Гале, о том, как он счастлив с ней: «...нет той области, в которой мы лишены обоюдно­го общения и единения. Не знаю, как благодарить Бога за всё то благо, какое я получаю от этого единения с женой... При этом я всегда вспоминаю тех, кто лишен возможнос­ти такого духовного общения с женами и которые, как казалось бы, гораздо, гораздо более меня заслуживают счастья».

Намек был слишком «толстым». В дневнике 1887 го­да Софья Андреевна справедливо пишет: «Было письмо от Черткова. Не люблю я его: не умен, хитер, односторонен и не добр. Л. Н. пристрастен к нему за его поклонение». Тре­мя днями позже: «Отношения с Чертковым надо прекра­тить. Там всё ложь и зло, а от этого подальше...»

Но почему Чертков вообще отважился в своих письмах жалеть Толстого из-за его жены? До 1887 года он бывал в доме Толстых наездами. Откуда он взял, что его учитель не­счастлив в личной жизни?

Еще в марте 1884-го Толстой в письме описывал «мило­му другу» две страшные «картинки» дня: малолетняя про­ститутка, которую забрали в полицию, и голое мертвое тело прачки, скончавшейся от голода и холода. В этом послании он жаловался: «Мне стыдно писать это, стыдно жить. Дома блюдо осетрины, пятое, найдено не свежим. Разговор мой перед людьми мне близкими об этом встречается недоуме­нием — зачем говорить, если нельзя поправить. Вот ког­да я молюсь: Боже мой, научи меня, как мне быть, как мне жить, чтобы жизнь моя не была мне гнусной».

В 1883—1887 годах Толстой неоднократно жаловался Черткову на одиночество в семье. Как это должен был по­нимать его верный идейный ученик?!

Конечно, это не давало права Черткову вмешиваться в семейные дела Толстых. Но путь ему открыл сам Толстой постоянными жалобами.

В 1885 году Чертков пишет Толстому: «Зачем Вы не попросите Вашего старшего сына помочь Вам в приведе­нии в порядок и содержании в порядке Ваших бумаг? Это так важно, чтобы бумаги содержались в порядке кем-ни­будь из Ваших домашних... Всё, что Вы пишете, для нас так дорого, так близко всему хорошему, чтб мы в себе со­знаем, что просто содрогаешься от одной мысли, что что- нибудь из Ваших писаний может пропасть за недостатком присмотра».

В это время старший сын Толстого Сергей инспекти­рует свою часть самарского имения, чтобы наладить пос­тоянный доход от него. В январе 1887 года он избирается в члены Тульского отделения Крестьянского поземельного банка, переезжает в Тулу, ездит по имениям, продаваемым через банк. Дела отца совсем не интересуют его.

Толстой остро и горько чувствовал этот недостаток вни­мания сыновей к своим идейным и творческим исканиям, да и просто к своей работе. Сколько раз в дневнике он жа­луется на сыновей! Иногда он пишет им, каждому и всем вместе, пространные письма, пытаясь наставить на путь истинный, спасти от атеизма, эгоизма, пьянства, карточ­ной игры. Точно он живет не вместе с ними, а где-то на не­обитаемом острове.

А Чертков живет одним Толстым. Даже Софья Андреев­на вынуждена была это признать: «Я неправа была, думая, что л есть заставляет Черткова общаться с Львом Никола­евичем. Чертков фанатично полюбил Льва Николаевича и упорно, много лет живет им, его мыслями, сочинениями и даже личностью, которую изображает в бесчисленных фо­тографиях. По складу ума Чертков ограниченный человек и ограничился сочинениями, мыслями и жизнью Льва Толстого... Спасибо ему и за это».

В июле 1885 года, находясь в Англии, еще не женатый Чертков в ответ на очередную жалобу Толстого на своих близких прямо советует ему бросить семью: «Вы говорите, что живете в обстановке, совершенно противной Вашей ве­ре. Это совершенно справедливо. И потому вполне естест­венно, чтобы у Вас по-временам являлись планы убежать и перевернуть всю семейную обстановку. Но я не могу со­гласиться с тем, что это доказывает, что Вы слабы и сквер­ны. Напротив того, сознание в себе возможности стать в случае нужды совсем независимым от окружающей обста­новки, направить свою фактическую жизнь по совершен­но новой линии, доказывает только присутствие силы. И... убежать или перевернуть жизнь — в моих глазах вовсе не такие действия, которые сами по себе были бы вперед пре­досудительны. Христос так сделал и увлекал других именно по этому пути».

Еще один «толстый» намек. Если вы, Лев Николаевич, хотите стать новым Иисусом Христом, — оставьте «мерт­вым хоронить своих мертвецов» — оставьте свою семью!

Софья Андреевна не знала об этом письме. С неко­торого времени Толстой стал прятать от жены письма и свои дневники. Появление Черткова и «темных» (так на­зывала Софья Андреевна «толстовцев», отличая их от «светлых», то есть «светских» людей) нарушило преж­ний семейный договор: отношения в семье должны быть прозрачны, муж и жена знают друг о друге всё.

Напряжение в отношениях Софьи Андреевны и Черт­кова нарастало год от года. У Софьи Андреевны, которая всегда отличалась ревнивым пониманием своей роли при Толстом, портился характер. Не понимая до конца истин­ных отношений между Толстым и «милым другом», во мно­гом просто деловых, связанных с изданием Толстого за ру­бежом и распространением его запрещенных сочинений в России (в этом плане жена Толстого была бессильна), она начинала воображать всё что угодно. В конце концов Со­фья Андреевна стала по-женски ревновать мужа к Черт­кову.

В 1892 году Толстой с дочерями работает в селе Беги- чевка Рязанской губернии, где случился голод, открывает столовые на пожертвованные деньги. В сборе средств ему помогает жена. Эта работа примиряет семью. Толстой при­езжает к жене в Москву, она навещает мужа в Бегичевке. Они чувствуют взаимную любовь. «Соня очень тревожна, не отпускает меня, и мы с ней дружны и любовны, как дав­но не были», — пишет он своей тетушке Александре Анд­реевне.

Чертков тоже «работает на голоде» (так выражались в то время) в Воронежской губернии. Между ним и Софьей Ан­дреевной налаживаются отношения. В это время Толстой работает над книгой «Царство Божие внутри вас». Он по­сылает рукопись Черткову, затем просит вернуть для даль­нейшей редактуры. Для надежности Чертков отправляет рукопись через Москву, через жену Толстого. Вроде бы всё в порядке. «Царство Божие...» не будет напечатано в Рос­сии, как и все религиозные сочинения Толстого. И этим «запретным» Толстым занимается Чертков. Кажется, все­го-то и нужно разделить между собой издательские «пол­номочия» при Толстом. Договориться полюбовно, кто чем занимается. Однако Чертков нечуток и бестактен. Он счи­тает себя вправе использовать жену Толстого как «переда­точное звено».

Злое письмо Софьи Андреевны Черткову не сохрани­лось. Но о его содержании можно догадаться по ответному посланию. Она возмущалась, что Чертков беспощадно экс­плуатирует «утомленного нервного старика». Но Чертков в данном случае был ни в чем не виноват. Это была воля са­мого Толстого.

Письмо Софьи Андреевны и свой ответ на него Черт­ков послал Толстому. Он хотел сделать его свидетелем оче­видной несправедливости к нему со стороны Софьи Анд­реевны.

Толстой старается примирить враждующие стороны. Он пишет Черткову: «Вы правы, но и она не виновата. Она не видит во мне того, что Вы видите...»

Что же писал Чертков Софье Андреевне? «По отноше­нию ко всему, что касается его лично, нам следует быть на- ивозможно точнейшими исполнителями его желаний». Он считает, что Софья Андреевна ничего не понимает в здоро­вье своего мужа. «Во Льве Николаевиче я не только не вижу нервного старика, но напротив того привык видеть в нем и ежедневно получаю фактические подтверждения этого, — человека моложе и бодрее духом и менее нервного, т. е. с большим душевным равновесием, чем все без исключения люди, его окружающие и ему близкие». Она мучает своего мужа. «...Вы действуете наперекор желаниям Льва Никола­евича, хотя бы и с самыми благими намерениями, Вы не только причиняете ему лично большое страдание, но даже и практически, во внешних условиях жизни очень ему вре­дите».

Обиженная Софья Андреевна жалуется мужу: «Черт­ков написал мне неприятное письмо, на которое я слиш­ком горячо ответила. Он, очевидно, рассердился на меня за мой упрек, что он торопит тебя со статьей, а я не знала, что ты сам ее выписал. Я извинилась перед ним; но что за ту­пой и односторонне-понимающий всё человек! И досадно, и жаль, что люди узко и мало видят; им скучно!..»

И пишет Черткову: «Если я 30 лет оберегала его, то те­перь ни у Вас, ни у кого-либо уж учиться не буду, как это делать».

И это уже не конфликт взглядов и пониманий своей ро­ли при Толстом как писателе и философе. Это семейный конфликт. Два человека, жена и ученик, начинают воевать за свое место при Толстом. Кто из них главнее? Кого он больше любит и ценит? И над всем этим вызревает послед­ний вопрос. Кто будет его душеприказчиком? Ведь Толстому в 1892-м исполнилось 64 года.



ЧАСТЬ ПЯТАЯ



УХОД И СМЕРТЬ (1892-1910)



Толстой в девяностые годы

Девяностые годы — один из самых интересных и напря­женных периодов жизни Толстого и всей его семьи.

Он совпал с концом «золотого» XIX столетия и нача­лом заката Российской империи. В 1894 году умирает Алек­сандр III и на престол восходит его слабый сын, последний русский император Николай II. В истории русской литера­туры девяностые годы принято считать началом Серебря­ного века. Появляются первые статьи русских символистов и главные работы их философского предтечи Владимира Соловьева и в это же время — первые публикации и кни­ги революционного писателя Максима Горького. В нача­ле девяностых умирает последний великий русский поэт XIX века Афанасий Фет и пишет ранние стихи новый поэ­тический гений — Александр Блок. Это время наивысшего расцвета прозы Чехова и первых публикаций целой плея­ды «новых реалистов» — Бунина, Куприна, Андреева и др. И одновременно — это период борьбы двух главных соци­ально-политических течений предреволюционной России, марксистов и народников. А также период кризиса тради­ционных религиозных взглядов и рождения новой рели­гиозной мысли (Бердяев, Булгаков, Струве, Франк и др.), которая мощно заявит о себе уже в начале XX века, а окон­чательно созреет в послереволюционной эмиграции.

Толстой не вписывается ни в одно из этих идейных, ре­лигиозных, литературных и социально-политических тече­ний конца XIX столетия. В то же время именно он, как ник­то, оказывает на них колоссальное влияние. Его не может миновать ни один из мыслящих и творческих людей Рос­сии — поэтов, прозаиков, публицистов, общественных, по­литических, религиозных деятелей. Фигура Толстого вы­зывает споры, протесты, раздражение, но так или иначе присутствует во всех идейных и художественных баталиях, на которые это время особенно щедро.

Между тем сам Толстой вроде бы достигает высшей степени духовной свободы. Он не связан ни деньгами, ни собственностью. Тщеславие, жажда известности, которые настолько волновали его в молодости, что он считал это своим главным пороком, уже не заботят его, потому что он признан писателем номер один не только в России, но и во всём мире. Когда в 1895 году согласно завещанию милли­онера Альфреда Нобеля была учреждена Нобелевская пре­мия, ни у кого не было сомнения, кто будет ее первым лау­реатом в области литературы. Но Толстой легко от премии отказывается, и она достается французскому поэту и эссе­исту Сюлли-Прюдому.

Взгляды Толстого становятся популярны в Европе и Америке, его поклонники появляются в Японии, Китае, Индии. Во многом это заслуга Черткова. Но одной его энергичной деятельностью по распространению сочине­ний Толстого этого не объяснить. Почему, например, идеи Толстого в Америке были даже более признанными, чем в Европе? Почему они так совпали с умонастроениями пред­ставителей древнейших цивилизаций — индусов и китай­цев? Ответы можно найти только в самих мыслях Толстого, а не во внешних обстоятельствах.

В девяностые годы у Толстого складываются все усло­вия, чтобы жить свободно и независимо, генерировать свои идеи и свысока смотреть на то, что происходит в России и во всём мире. В известной степени ему даже выгодно, что европейская цивилизация и вместе с ней Россия движутся к катастрофе. Ведь он же осудил эту цивилизацию, он всех предупреждал...

«...мы чуть держимся в своей лодочке над бушующим уже и заливающим нас морем, которое вот-вот гневно пог­лотит и пожрет нас. Рабочая революция с ужасами разру­шений и убийств не только грозит нам, но мы на ней живем уже лет 30 и только пока, кое-как разными хитростями на время отсрочиваем ее взрыв».

Это было написано Толстым в 1885 году.

Он гений, пророк, что еще от него требуется?

Тем не менее в самом начале девяностых Толстой со­вершает поступок, который противоречит его взглядам. Он, говоря словами гения уже XX века, Маяковского, на­ступает на горло собственной песне.

В конце 1891 года в нескольких губерниях Центральной и Восточной России разразился страшный крестьянский голод. Причин было несколько: неурожай, общая низкая культура земледелия и неготовность правительства помочь землепашцам. Но главная причина была в той несправед­ливости, о которой постоянно говорил и писал Толстой. В 1861 году крестьян отпустили на волю, но фактически без земли. Ббльшая часть плодородной земли оставалась в собственности помещиков, а крестьяне были вынуждены брать ее в аренду. В урожайные годы они сводили концы с концами: расплачивались с помещиками зерном, деньга­ми или отработками, остальное шло на пропитание семьи и поддержание своего хозяйства. Три подряд неурожайных года — 1891-й, 1892-й, 1893-й — показали гибельность этой системы в кризисных условиях. И это был уже не первый случай. Так называемые голодовки сотрясали Россию с кон­ца семидесятых годов.

Помещик-крепостник так или иначе был вынужден кормить крестьян, потому что они были его собственнос­тью, за которую он отвечал. «Свободные» крестьяне ока­зались предоставлены самим себе. За аренду земли они обязаны были заплатить по закону. Но в случае неурожая платить было нечем. Они продавали коров, лошадей, всё, что у них было, чтобы счесться с помещиком и купить ка­кое-то продовольствие для своей семьи. На следующий год им не на чем было пахать... Это был порочный круг.

Толстой писал об этом в статье «О голоде». Он задумал ее летом 1891 года, когда появились первые прогнозы о гря­дущем бедствии. «Детям дали лошадь — настоящую, живую лошадь, и они поехали кататься и веселиться. Ехали, еха­ли, гнали под гору, на гору. Добрая лошадка обливалась по­том, задыхалась, везла, и всё везла, слушалась; а дети кри­чали, храбрились, хвастались друг перед другом, кто лучше правит, и подгоняет, и скачет. И им казалось, как и всегда кажется, что когда скакала лошадка, что это они сами ска­кали, и они гордились своей скачкой... Долго веселились дети, не думая о лошади, забыв о том, что она живет, тру­дится и страдает, и если замечали, что она останавливает­ся, то только сильнее взмахивали кнутом, стегали и кри­чали. Но всему есть конец, пришел конец и силам доброй лошадки, и она, несмотря на кнут, стала останавливаться. Тут только дети вспомнили, что лошадь живая, и вспомни­ли, что лошадей поят и кормят, но детям не хотелось оста­навливаться, и они стали придумывать, как бы на ходу на­кормить лошадь. Они достали длинную палку и на конец ее привязали сено и, прямо с козел, на ходу подносили это се­но лошади. Кроме того, двое из детей, заметив, что лошадь шатается, стали поддерживать ее; и держали ее зад рука­ми, чтобы она не заваливалась ни направо, ни налево. Де­ти придумывали многое, но только не одно, что должно бы было им прежде всего прийти в голову, — то, чтобы слезть с лошади, перестать ехать на ней, и если они точно жалеют ее, отпрячь ее и дать ей свободу».

Он не считал освобождение крестьян без земли свобо­дой. Это была новая и даже еще худшая зависимость.

Но когда Толстой писал статью «О голоде», сто­ял уже другой вопрос: а что делать? Как спасать умира­ющих от голода крестьян? Необходимо снабжать их продо­вольствием, а для этого нужны деньги. Но даже при нали­чии денег — как закупать продовольствие, в каких количест­вах, какое именно в первую очередь? И наконец, как его распределять? Поровну на всех, как это делали земства и Красный Крест? Но богатый крестьянин, отнюдь не уми­рающий с голоду, никогда не откажется от дармового меш­ка муки или зерна. Спрашивать голодающих об их истин­ных нуждах — бессмысленно. Каждый будет говорить, что ему хуже всех, чтобы получить даром как можно больше, не только на истинные нужды, но и впрок.

В Тульской губернии проблема голода не стояла так ос­тро. Толстой с дочерями Таней и Машей и группой наибо­лее верных «толстовцев» отправился в Рязанскую губер­нию, к другу своей молодости помещику Ивану Ивановичу Раевскому.

Два с лишним года, лишь на время приезжая в Москву и Ясную Поляну, он с группой молодых энтузиастов «рабо­тал на голоде» в имении Раевского Бегичевке Данковского уезда.

За это время они спасли от голодной смерти десятки тысяч людей — детей, стариков, женщин и мужчин. Уди­вительно, что эта героическая страница в биографии Тол­стого и его близких до сих пор малоизвестна в России. И почти совсем не изучена.

Чтобы представить, какой опасности подвергались участники борьбы с голодом, приведем несколько фак­тов. Сам Раевский осенью 1891 года во время поезд­ки с инспекцией по голодающим деревням простудился и умер. Толстой, продолживший его дело, однажды зи­мой заблудился на санях в степи и едва не погиб. Этот случай послужил толчком к написанию повести «Хозяин и работник». Во время «работы на голоде» умерла от ти­фа Марья Петровна Берс, молодая жена одного из брать­ев Софьи Андреевны, помогавшая Толстому в Бегичевке. Сын Толстого Лев практически в одиночку спасал кресть­ян от голода в полученном им при разделе отцовской собст­венности имении в Самарской губернии. Вернувшись до­мой, Лев Львович впал в тяжелейшую депрессию, которая длилась четыре года, и едва вылечился.

Идея Раевского, подхваченная Толстым, состояла в том, чтобы не раздавать крестьянам продовольствие, а ус­траивать для них бесплатные столовые. Идея была не но­вой, простой и одновременно идеальной, но трудновыпол­нимой. Резон состоял в том, что в столовую каждый мужик прежде всего отправит своих детей и стариков и только по­том придет сам, а богатей туда не пойдет — зачем? В сто­ловых можно поддерживать правильный рацион, чтобы не было авитаминоза и цинги. Для пропитания нужен не только хлеб, но горячая пища и овощи. Столовые отвлека­ли крестьян от тягостного бездействия и бессилия в ожи­дании голодной смерти, когда здоровые, сильные мужики кончали жизнь самоубийством, видя, как умирают их дети и старики. Ведь в столовых работали они сами и их жены.

Но столовые еще нужно было организовать, во­время доставлять в них продовольствие из других, неголо­дающих губерний и проводить их постоянную инспекцию. Поэтому Толстой и его помощники никогда не выезжали на инспекции парами, а только поодиночке, в любую пого­ду, чтобы успеть проверить столовые на десятки верст вок­руг имения Раевского. Это была очень тяжелая работа.

Для Толстого эта работа была тяжела еще и морально. Чтобы помочь крестьянам, необходимы деньги, а он от них отрекся. Именно в 1891 году он раздал имущество жене и детям. Даже на поездку в Бегичевку Толстой должен был просить деньги у Софьи Андреевны. Через нее же он обра­тился в печать с просьбой жертвовать на голодающих. 3 но­ября 1891 года в газете «Русские ведомости» было опубли­ковано письмо Софьи Андреевны, которое заканчивалось словами: «Не мне, грешной, благодарить всех тех, кто отзо­вется на слова мои, а тем несчастным, которых прокормят добрые души».

В первое утро ей принесли 400 рублей, а в течение суток она получила полторы тысячи. К 11 ноября было собрано девять тысяч рублей. Всего за время голода на имя Толстого и его жены поступило более 200 тысяч рублей.

Она писала мужу в Бегичевку: «Очень трогательно при­носят деньги: кто, войдя, перекрестится и даст серебря­ные рубли; один старик поцеловал мне руку и говорит, пла­ча: примите, милостивейшая графиня, мою благодарность и посильную лепту. Дал 40 рублей. — Учительницы при­несли, и одна говорит: \"Я вчера плакала над вашим пись­мом\". — А то на рысаке барин, богато одетый, встретил в дверях Андрюшу и спросил: вы сын Льва Николаевича? — Да. — Ваша мать дома? Передайте ей. В конверте 100 руб­лей. Дети приходят, приносят по 3, 5, 15 рублей. Одна ба­рышня привезла узел с платьем. Одна нарядная барышня, захлебываясь, говорила: \"Ах, какое вы трогательное пись­мо написали! Вот возьмите, это мои собственные деньги, папаша и мамаша не знают, что я их отдаю, а я так рада!\" В конверте 101 рубль 30 копеек».

Вся Россия откликнулась на воззвание жены Толсто­го. Письмо было перепечатано за границей. Уже в начале ноября крупный английский издатель Ануин Фишер пись­менно просил Толстого стать доверенным лицом и посред­ником между руководителями сбора пожертвований в Анг­лии и организациями в России, оказывающими помощь го­лодающим. В Соединенных Штатах был организован сбор средств для голодающих в России. Из Америки были от­правлены семь пароходов с кукурузой.

Софья Андреевна счастлива помочь мужу в этом доб­ром деле. Но Толстой вовсе не считает свою работу добрым делом. Он пишет из Бегичевки «толстовцу» Исааку Борисо­вичу Файнерману: «Я живу скверно. Сам не знаю, как ме­ня затянуло в эту тягостную для меня работу по кормлению голодных. Не мне, кормящемуся ими, кормить их. Но затя­нуло так, что я оказался распределителем той блевотины, которой рвет богачей».

Художнику Николаю Николаевичу Ге он пишет: «Мы живем здесь и устраиваем столовые, в которых кормят­ся голодные. Не упрекайте меня вдруг. Тут много не то­го, что должно быть, тут деньги Софьи Андреевны и жерт­вованные, тут отношения кормящих к кормимым, тут греха конца нет, но не могу жить дома, писать. Чув­ствую потребность участвовать, что-то делать. И знаю, что делаю не то, но не могу делать то, а не могу ничего не де­лать. Славы людской боюсь и каждый час спрашиваю себя, не грешу ли этим, и стараюсь строго судить себя и делать перед Богом и для Бога...»

Толстой понимает, что, участвуя в спасении голодаю­щих и вовлекая в это дело богатых людей, он становится «колесиком» в механизме несправедливо устроенной сис­темы распределения земных благ, которую сам же осудил. Он вынужден иметь дело с большими деньгами после от­речения от денег как от «зла». Он понимает, что времен­ная помощь голодающим в одной из губерний (а другие?) ничего не изменит в системе в целом, а только, напротив, продлит ее существование. Но он не может не участвовать в ней, зная, что где-то рядом от голода гибнут люди.

«Работа на голоде» проявила, быть может, самое ценное качество Толстого: он не был догматиком своих убеждений. В разных ситуациях он сам поступал против них, когда это требовало от него простое нравственное чутье.

Девяностые годы — один из самых плодотворных пе­риодов творчества Толстого. Религиозный мыслитель и художник уже не вступают в его душе в непримиримое противоречие, как это было в первой половине восьми­десятых, а дополняют и обогащают друг друга. Рождается принципиально новый Толстой-писатель. В девяностые годы он создает свой главный религиозный труд «Цар­ство Божие внутри вас». И в это же время появляются его художественные шедевры — «Крейцерова соната», «Дья­вол», «Хозяин и работник», «Отец Сергий». В 1896 году Толстой пишет рассказ «Репей», из которого, как из буто­на, затем распустится масштабная историческая повесть «Хаджи-Мурат». Законченная в 1905 году, она станет пос­ледним крупным произведением Толстого, его лебединой песней...

Пожалуй, наиболее гармонично Толстой-мыслитель и Толстой-художник соединяются в повести «Хозяин и ра­ботник», написанной в 1894—1895 годах.

Купец Василий Брехунов с работником Никитой заблу­дились в степи в метель. Впереди долгая ночь, и они неми­нуемо должны замерзнуть. Либо спасется только один, тот, кого второй накроет своим телом. По всем законам этой мелодраматической завязки спасти хозяина должен слуга, простой, бедный и честный человек, а хитрый и жадный до денег купец должен выжить и раскаяться. Но Толстой пере­ворачивает классический морализаторский сюжет. Хозяин спасает слугу, согревая своим остывающим телом. Почему он так поступает — загадка.

У этой повести два измерения. Первое, горизонталь­ное — это земные отношения хозяина и работника, Васи­лия и Никиты. Здесь всё ясно. Второе, вертикальное из­мерение — это отношения всех людей как «работников» с небесным Хозяином — Богом. И тут всё совсем не так оче­видно.

Никита как «работник» не виноват перед Хозяином. Он больше отдавал другим, чем брал. Василий, напротив, все свои силы и смекалку тратил на то, чтобы брать, а не отдавать. Спасение слуги — это последний шанс «порабо­тать» на Хозяина. И он отдает слуге самое ценное, что у не­го есть, — свою жизнь. За это он «ныне же» будет в Царст­вии Небесном.

«И вдруг радость совершается: приходит тот, кого он ждал, и это уж не Иван Матвеич, становой, а кто-то дру­гой, но тот самый, кого он ждет. Он пришел и зовет его, и этот, тот, кто зовет его, тот самый, который кликнул его и велел ему лечь на Никиту. И Василий Андреич рад, что этот кто-то пришел за ним. \"Иду!\" — кричит он радостно, и крик этот будит его. И он просыпается, но просыпается совсем уже не тем, каким он заснул. Он хочет встать — и не может, хочет двинуть рукой — не может, ногой — тоже не может. Хочет повернуть головой — и того не может. И он удивляется; но нисколько не огорчается этим. Он понима­ет, что это смерть, и нисколько не огорчается и этим. И он вспоминает, что Никита лежит под ним и что он угрелся и жив, и ему кажется, что он — Никита, а Никита — он, и что жизнь его не в нем самом, а в Никите. Он напрягает слух и слышит дыханье, даже слабый храп Никиты. \"Жив, Ни­кита, значит, жив и я\", — с торжеством говорит он себе. И он вспоминает про деньги, про лавку, дом, покупки, прода­жи и миллионы Мироновых; ему трудно понять, зачем этот человек, которого звали Василием Брехуновым, занимался всем тем, чем он занимался. \"Что ж, ведь он не знал, в чем дело, — думает он про Василья Брехунова. — Не знал, так теперь знаю. Теперь уж без ошибки. Теперь знаю\". И опять слышит он зов того, кто уже окликал его. \"Иду, иду!\" — ра­достно, умиленно говорит всё существо его. И он чувствует, что он свободен и ничто уж больше не держит его».

В этой повести самое поразительное то, как легко и просто совершает Василий шаг в Царствие Небесное. Все­го-то и надо — отдать всё свое другому. Отказаться от все­го, что имеешь. Но сделать это в обычных обстоятельствах Василий не мог. Как откажешься от денег, от лавки, от все­го, что нажил? Трудно, почти невозможно! Но только такой ценой достигаются свобода и независимость человека.

Именно о такой свободе мечтал Толстой, когда отказы­вался от собственности и литературных прав. Но в реаль­ной жизни она была невозможна. Именно с публикацией «Хозяина и работника» был связан один из самых неприят­ных скандалов в семье Толстых.

Повесть впервые была напечатана в 1895 году в жур­нале «Северный вестник». В девяностые годы «Северный вестник» из народнического журнала становится первым органом русских декадентов. Здесь печатаются Мережков­ский, Гиппиус, Бальмонт, Сологуб, здесь выходят мемуары Jly-Андреас Саломе о Фридрихе Ницше. Здесь появляются ранние рассказы Горького «ницшеанского» периода, когда он воспевал сильных и аморальных личностей вроде Чел- каша и Мальвы. Казалось бы, Толстой не должен был отда­вать свое сочинение в этот журнал...

Тем более что Софья Андреевна была в восхищении от «Хозяина и работника». Она уговаривала мужа отдать эту вещь ей как издательнице для первой публикации. Но Тол­стой был неумолим: семья не может зарабатывать на его новых произведениях. В гневе Софья Андреевна решила, что ее муж неравнодушен к тридцатилетней красивой из­дательнице «Северного вестника» Любови Яковлевне Гу- ревич. Та посещала дом Толстых в Москве, вела за спиной Софьи Андреевны переговоры с Львом Николаевичем.

Двадцать первого февраля 1895 года в Москве Тол­стой объявил Софье Андреевне о решении уйти из дома. Поссорились из-за публикации «Хозяина и работника», ко­торую Толстой не уступил жене. «Лёвочка был так сердит, что побежал наверх, оделся и сказал, что уедет навсегда из дома и не вернется». И тогда ей «пришло в голову, что это повод только, а что Лёвочка хочет меня оставить по какой- нибудь более важной причине. Мысль о женщине пришла прежде всего... Я потеряла всякую над собой власть, и, чтоб не дать ему оставить меня раньше, я сама выбежала на ули­цу и побежала по переулку. Он за мной. Я в халате, он в панталонах без блузы, в жилете. Он просил меня вернуть­ся, а у меня была одна мысль — погибнуть так или иначе. Я рыдала и помню, что кричала: пусть меня возьмут в учас­ток, в сумасшедший дом. Лёвочка тащил меня, я падала в снег, ноги были босые в туфлях, одна ночная рубашка под халатом».

А в это время в доме умирал от скарлатины их послед­ний и самый любимый ребенок — Ванечка. И умер через два дня. Ему не исполнилось семи лет.

Он родился 31 марта 1888 года, когда Софья Андреевна приближалась к своему 44-летию, а Льву Николаевичу бы­ло без малого шестьдесят. С самого начала Толстой увидел в этом сыне своего духовного наследника. Когда он родил­ся, Софья Андреевна писала сестре: «Лёвочка взял его на руки и поцеловал; чудо, еще не виданное доселе...»

Ванечка рос болезненным ребенком. Но все отмечали его внешнее сходство с отцом. «На этом детском личике по­ражали глубокие, серьезные серые глаза; взгляд их, особен­но когда мальчик задумывался, становился углубленным, проникающим, и тогда сходство со Львом Николаевичем еще более усиливалось. Когда я видел их вместе, то испы­тывал своеобразное ощущение. Один старый, согнувший­ся, постепенно уходящий из жизни, другой — ребенок, а выражение глаз одно и то же, — отмечал поклонник Тол­стого Гавриил Андреевич Русанов. — Лев Николаевич был убежден, что Ваня после него будет делать \"дело Божье\"».

Ванечка душевно объединил всю эту непростую и мно­голикую семью. Главной чертой его характера было миро­творчество. Он не выносил семейных ссор и старался всех помирить. Чувство любви ко всем людям, которое Толстой с трудом воспитывал в себе, Ванечке было дано от рожде­ния. Он мог расцеловать руки кухаркиного сына Кузьки от радости, что видит его. Он любил устраивать праздники и готовить подарки.

Он говорил отцу: «Пап£, никогда не обижай мою маму». И — матери: «Не сердись, мама. Разве не легче умереть, чем видеть, когда люди сердятся...»

Ванечка обладал выдающимися способностями. В шесть лет свободно говорил по-английски, понимал не­мецкий и французский языки. Он хорошо рисовал, был му­зыкален, сначала диктовал, а затем сам писал письма род­ным. Не прожив и семи лет, он оставил художественный рассказ «Спасенный такс», напечатанный Софьей Андре­евной после его смерти.

И умирал он необычно... Незадолго до смерти он спро­сил мать: правда ли, что дети, умершие до семи лет, ста­новятся ангелами? Да — ответила она. «Лучше и мне, ма­ма, умереть до семи лет». У Ванечки не было страха смерти («Не плачь, мама, ведь это воля Божья»). Но при этом на смертном одре он испытывал тоску. Последние его слова были: «Да, тоска».

Его похоронили рядом с братом Алешей на кладбище села Никольского близ Покровского-Стрешнева, где ро­дилась Софья Андреевна. В 1932 году здесь прокладывали трассу для строительства канала Москва—Волга. Остан­ки детей перезахоронили в Кочаках близ Ясной Поляны, где покоятся члены семьи Толстых. Как рассказывала сви­детельница, «гробы были выкопаны из сухого песчаного грунта, и при вскрытии гроба Ванечки поразило, что его голова с локонами была как живая, но буквально на глазах, от соприкосновения с воздухом, кожа лица стала темнеть и волосы осыпались».

Софья Андреевна не могла оправиться от потрясе­ния многие годы. Именно с этого момента началось ее се­рьезное психическое расстройство. Ее мучили ночные галлюцинации, она уходила в сад и беседовала с мерт­вым Ванечкой на интимные женские темы. Толстой же сначала не мог определить свое отношение к этой смерти. «Похоронили Ванечку. Ужасное — нет, не ужасное, а ве­ликое душевное событие. Благодарю тебя, Отец. Благода­рю тебя».

Несколько позже Толстой напишет в дневнике: «Смерть Ванечки была для меня, как смерть Николеньки (старшего брата. — Я. Б.), нет, в гораздо большей степени, проявле­нием Бога, привлечением к Нему. И потому не только могу сказать, что это было грустное, тяжелое событие, но пря­мо говорю, что это (радостное) — не радостное, это дурное слово, но милосердное от Бога, распутывающее ложь жиз­ни, приближающее меня к Нему событие».

И затем: «Смерть детей с объективной точки зрения: природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не го­тов для них, берет их назад. Но пробовать она должна, что­бы идти вперед. Это запрос. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им всё-таки надо прилетать. Так Ванечка. Но это объективное дурацкое рассуждение. Разумное же рассуждение то, что он сделал дело Божие: ус­тановление царства Божия через увеличение любви — боль­ше, чем многие, прожившие полвека и больше».

Дальше в его дневнике появляется запись: «Да, жить на­до всегда так, как будто рядом в комнате умирает любимый ребенок. Он и умирает всегда. Всегда умираю и я».

На третий день после смерти сына он сказал: «В первый раз в жизни я чувствую безвыходность...»

Софья Андреевна утверждала, что именно после смерти Ванечки Лев Николаевич стал стариком.

Тем не менее спустя два с половиной года этот старик предпринимает новую попытку уйти из дома. И на сей раз это не бездумное бегство куда-то «в Америку». Всё очень серьезно. В июле 1897 года в Ясной Поляне Толстой пишет письмо, которое намерен оставить жене перед тем, как по­кинуть дом:

«Дорогая Соня,

Уж давно меня мучает несоответствие моей жизни с мо­ими верованиями. Заставить вас изменить вашу жизнь, ва­ши привычки, к которым я же приучил вас, я не мог, уйти от вас до сих пор я тоже не мог, думая, что я лишу детей, по­ка они были малы, хоть того малого влияния, которое я мог бы иметь на них, и огорчу вас, продолжать жить так, как я жил эти 16 лет, то борясь и раздражая вас, то сам подпадая под те соблазны, к которым я привык и которыми я окру­жен, я тоже не могу больше, и я решил теперь сделать то, что я давно хотел сделать, — уйти, во-первых, потому что мне, с моими увеличивающимися годами, всё тяжелее и тя­желее становится эта жизнь и всё больше и больше хочет­ся уединения, и, во 2-х, потому что дети выросли, влияние мое уж в доме не нужно, и у всех вас есть более живые для вас интересы, которые сделают вам мало заметным мое от­сутствие...»

Это начало довольно пространного письма. Из него можно сделать весьма интересные выводы. Оказывается, одной из главных причин, почему Толстой не ушел из дома, были дети. Он чувствовал свою ответственность за них, по­ка они «были малы». После смерти Ванечки ситуация изме­нилась. Самому младшему из сыновей, Михаилу, в 1897 го­ду исполнилось 18 лет. Старшие Сергей, Илья и Лев к тому времени уже обзавелись своими семьями, а четвертый сын, Андрей, вопреки взглядам отца, осуждавшего службу в ар­мии, избрал военную карьеру и служил вольноопределя­ющимся на Кавказе.

Сложнее было с дочерями. Старшей, Татьяне, испол­нилось уже 33 года, а она так и не вышла замуж. Главными причинами было увлечение идеями отца и служение ему в качестве помощницы. «Да, это такой соперник моим Лю­бовям, которого никто не победил», — пишет она об отце в своем дневнике. Однако женская природа брала свое. Та­тьяне очень хотелось иметь мужа и детей. В 1899 году она всё-таки вышла за пожилого помещика Михаила Сергееви­ча Сухотина. Они были давно знакомы и испытывали друг к другу нежные чувства, но Сухотин был женат и имел шес­терых детей. В 1897 году его жена умерла. Брак Татьяны с Сухотиным был предрешен.

В июне 1897 года состоялось замужество и самой пре­данной Толстому дочери, его верной помощницы и секре­таря — Марии. Она была убежденной «толстовкой», но при этом страстной и увлекающейся девушкой. Не очень кра­сивая, Мария обладала каким-то невероятным обаянием, влюбляя в себя многих мужчин, которые появлялись в до­ме Толстых, и даже заводя с ними невинные «романы». В итоге она вышла замуж за своего двоюродного племянни­ка Николая Леонидовича Оболенского, внука своей тетки Марии Николаевны. Он был младше Марии Львовны и бе­ден — как говорили тогда, «гол как сокол». Мальчиком он жил в доме Толстых, потому что его матери Елизавете Ва- лериановне не на что было содержать всех своих детей. И Толстой, и Софья Андреевна были против этого брака. Но Маше очень хотелось замуж.

Толстой болезненно переживал замужество Маши. Вместе с мужем она поселилась в имении Пирогово, где жил старший брат ее отца Сергей Николаевич. Толстой не просто оказался в разлуке с любимой дочерью — он лишил­ся самого верного сторонника и сотрудника в семье.

В это же время происходит невероятная вещь. Софья Андреевна, которой исполнилось 53 года, увлеклась извест­ным композитором, учеником Петра Ильича Чайковского, Сергеем Ивановичем Танеевым. В 1897 году он проводил лето в Ясной Поляне, жил во флигеле, играл с Толстым в шахматы, музицировал и скорее всего даже не догадывался, какие чувства испытывает к нему хозяйка усадьбы. По мер­кам XIX века это было абсолютное безумие! Объяснить его можно было только тем потрясением, которое пережила Софья Андреевна со смертью Ванечки. В дневнике она пи­шет, что уходила в сад и советовалась с мертвым Ванечкой, как ей вести себя в отношении Танеева. Между тем Тол­стой не на шутку ревновал жену. Удивительным образом сюжет «Крейцеровой сонаты», написанной семь лет назад, аукнулся в семье Толстых. Ведь и главный герой «Сонаты» Позднышев ревнует жену к музыканту.

Таким образом, не только «верования» Толстого, но и семейная ситуация подталкивала его к уходу. Сыновья вы­росли, дочери хотят замуж, жена влюблена в Танеева. Но в письме жене он объясняет уход идейными причинами:

«...как индусы под 60 лет уходят в леса, как всякому ста­рому религиозному человеку хочется последние года своей жизни посвятить Богу, а не шуткам, каламбурам, сплетням, теннису, так и мне, вступая в свой 70-й год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения, и хоть не пол­ного согласия, но не кричащего разногласия своей жизни с своими верованиями, с своей совестью...»

Что значит уйти в леса? Россия — не тропическая Ин­дия. Для жизни здесь нужен теплый дом. Куда мог уйти Тол­стой? Где он мог бы жить, кроме Ясной Поляны? Ведь он передал все свои имения и дом в Москве супруге и детям.

Конечно, Толстой был бы желанным гостем в семье Черткова. Но Черткова в феврале 1897 года выслали за гра­ницу...

И Толстой остался. Но не уничтожил письмо жене, спрятал в обшивке кресла. Он отсрочил уход, не отказыва­ясь от него. Софья Андреевна прочитает письмо уже после смерти мужа.

В 1899 году Толстой заканчивает работу над третьим после «Войны и мира» и «Анны Карениной» и последним романом — «Воскресение», который писал десять лет с большими перерывами. В основу романа лег рассказ зна­менитого юриста и общественного деятеля Анатолия Фе­доровича Кони, как один из присяжных заседателей во вре­мя суда узнал в обвиняемой в краже проститутке девушку, которую когда-то соблазнил. Потрясенный увиденным, он решил на ней жениться и хлопотал об этом, но она умерла в тюрьме. Толстого глубоко взволновала эта история, и он попросил Кони подарить ему этот сюжет. В черновом вари­анте роман так и назывался — «коневская повесть».

Этот роман писался особенно трудно. Не случайно он трижды на несколько лет бросал работу над ним. Не нра­вился роман и Софье Андреевне, которая подозревала, что история с соблазненной девушкой носит для ее мужа лич­ный характер. И она была права. В молодости с Толстым случилась та же история, с той лишь разницей, что соблаз­ненная им девушка Гаша не стала проституткой, а служила горничной у его сестры Марии Николаевны.

Тем не менее он всю жизнь казнил себя за этот посту­пок и в образе князя Нехлюдова в какой-то степени выво­дил самого себя. Но при этом роман получался настолько морализаторским, что Толстой-художник в данном случае бунтовал против Толстого-моралиста, и работа постоянно стопорилась.

Толчок, заставивший Толстого закончить эту вещь, при­шел извне. В 1898—1899 годах Толстой вместе со старшим сыном Сергеем и другом семьи, режиссером и революцио­нером Леопольдом Сулержицким занимался переселением в Канаду восьми тысяч русских духоборов. Эта религиозная секта подвергалась особым гонениям в России за отказ не­сти военную службу и публичное сожжение оружия. Духо­боров выселяли на Кавказ и в Сибирь, у них отнимали де­тей, которых они отказывались крестить по православному обряду, в их деревни с карательной миссией отправляли ка­зачьи войска...

Сначала около тысячи духоборов были переселены на Кипр. Но греческий остров совсем не подходил им, тради­ционно занимавшимся земледелием, по климату и составу почвы. И тогда было принято решение о переселении их в пустынные места Канады, где почвенно-климатические ус­ловия были похожи на российские.

Но для этого, как и для помощи голодающим, нуж­ны были деньги, и немалые. Собирать пожертвования че­рез обращение в газеты было невозможно, поскольку секта духоборов считалась запрещенной в России. Часть денег с помощью английских квакеров собрал в Англии Чертков. Другую часть дал Толстой. Ради этого он вынужден был за­ключить с крупнейшим российским издателем Адольфом Федоровичем Марксом договор о публикации романа «Вос­кресение» частями в популярнейшем в конце XIX — начале XX века журнале «Нива». Договор этот предусматривал вы­плату Толстому 12 тысяч рублей, которые и пошли на пере­селение духоборов. В этом случае Толстой решился на на­рушение им же установленного правила — не брать денег за свои сочинения.

И был наказан за это. Маркс торопил Толстого с окон­чанием романа, постоянно посылая ему письма с напо­минанием о присылке очередных глав. Из-за границы на Толстого давил Чертков, настаивая на противополож­ном — придерживать отсылку глав Марксу, чтобы сам он успел продать рукопись романа иностранным издателям. Ведь Толстой отказался от авторских прав, и то, что уже на­печатано, можно было безвозмездно переводить и публи­ковать. Толстой оказался меж двух огней, раздираемый на части издателем-магнатом и издателем-другом...

В связи с этим проницательный зять Толстого М. С. Су­хотин писал в дневнике: «То заявление, которое JI. Н. давно (в 1891 г.) сделал о том, что его писания принадлежат всем, собственно говоря, ради Черткова потеряло всякий смысл. В действительности писания JI. Н. принадлежат Черткову. Он их у него отбирает, продает их кому находит это более удобным за границу для перевода, настаивает, чтобы JI. Н.

поправил то, что ему, Черткову, не нравится, печатает в России там, где находит более подходящим, и лишь после того, как они из рук Черткова увидят свет, они становятся достоянием всеобщим... Если бы я стал припоминать все те поступки JI. Н., которые вызывали наибольшее раздраже­ние в людях, то оказалось бы, что они были совершены под давлением Черткова. Например, помещение в \"Воскресе­нии\" главы с издевательством над обедней».

Речь шла о 39-й и 40-й главах романа, где Толстой в сатирическом ключе изобразил главное из церковных та­инств — евхаристию или причастие. Это не лучшее, что вы­шло из-под пера Толстого. В этих главах чувствуется его раздражение, возможно, связанное с тем, что Церковь не­посредственно участвовала в гонениях на духоборов и дру­гих сектантов. В России эти главы, конечно, не были напе­чатаны. Но в английском издании романа на русском языке Чертков восстановил их, что сделало их особенно замет­ными.

Издательская склока вокруг романа раздражала Тол­стого. «Тяжелые отношения из-за печатания и переводов \"Воскресения\", — пишет он в дневнике, имея в виду конф­ликт Черткова и Маркса. — Но большей частью спокоен».

Публикация романа не принесла Толстому радости, и потому что он был вынужден взять за нее деньги, и потому что копирайт, от которого он отказался, де-факто перешел к Черткову.

И проблемы в связи с публикацией возникли очень се­рьезные.

В 1901 году Толстого отлучили от Церкви.



Отлучение от Церкви

Отлучение Толстого от Церкви — один из самых извест­ных моментов его биографии, вызывающий наибольшие споры. В то же время в событии этом, случившемся более ста лет назад, всё еще много неясного. Популярная точка зрения, что Толстого от Церкви не отлучали, что он сам отпал от нее, а Церковь просто вынуждена была этот факт констатировать, является исключительно современным взглядом на этот вопрос.

Верно, что в отношении Толстого не провозглашали анафемы. В начале XX века в России поименно не анафе- матствовали никого. Последний раз анафеме предавали гет­мана Мазепу в XVIII столетии. С 1801 года имена еретиков не упоминались в церковных службах. Из списка прокли­наемых священниками убрали даже Лжедмитрия I — Гри­гория Отрепьева. Странно было бы, если бы на его месте оказался Толстой!

Тем не менее, читая газеты, мемуары и частную пере­писку начала XX века, мы крайне редко встречаем в них слово «отпадение». Все писали именно об «отлучении». Все прекрасно понимали, о чем идет речь. «Определение» Свя­тейшего синода от 22—24 февраля 1901 года было отлуче­нием подданного православной империи от православной Церкви со всеми вытекающими из этого последствиями. Этим «Определением» Толстой объявлялся персоной нон грата в православном государстве до того момента, пока не раскается в своих убеждениях. И не будем забывать, что «хула» на Духа Святого, Иисуса Христа и Деву Марию, ко­торая была прописана в «Определении» как взгляды Толс­того, считалась государственным преступлением.

Однако Толстого не сажали в тюрьму, не отправля­ли в Сибирь и даже не высылали в Англию, как его дру­га Черткова. Он жил в Ясной Поляне и продолжал пи­сать о Церкви в еще более резких выражениях, чем до «Определения». Но сажали в тюрьмы и ссылали на Кав­каз и в Сибирь тех, кто разделял его взгляды. И это бы­ло худшей казнью для Толстого, придуманной Победо­носцевым, но принесшей совсем не те плоды, на какие он рассчитывал. Запрещение религиозных произведений Толстого в России и преследование распространявших эти взгляды способствовали широкой популяризации идей Толстого, в которых видели скрываемую государ­ством и официальной Церковью правду. Так что главным популяризатором Толстого стал... Победоносцев.

С начала восьмидесятых годов виднейшие церковные лица — архимандрит Антоний (Храповицкий), архиепис­коп Херсонский и Одесский Никанор (Бровкович), архи­епископ Харьковский и Ахтырский Амвросий (Ключарев), архиепископ Казанский и Свияжский Павел (Лебедев), из­вестные священники, профессора духовных академий — публично спорили со взглядами Толстого, когда еще ни од­но из его религиозных сочинений не было напечатано даже за границей. Библиография статей и книг, направленных против взглядов Толстого еще до вынесения «Определе­ния», насчитывает около двухсот наименований.

После публикации в «Церковных ведомостях» «Опреде­ления» об «отпадении» Толстого от Церкви поток церков­ной критики не только не уменьшился (о чем говорить, если человек сам «отпал»?), но вырос в геометрической профес­сии. Ведь появился повод говорить еще и об «отпадении», которое почему-то сами же критики упорно называли «от­лучением». Эта «ошибка» вкралась даже в сборник статей «Миссионерского обозрения» под названием «По поводу отпадения от Церкви гр[афа] Jl. Н. Толстого», составлен­ный советником Победоносцева Василием Михайловичем Скворцовым. В разделе «Содержание» эта книга названа «Сборником статей по поводу отлучения гр. Толстого».

Спор Толстого с Церковью или Церкви с Толстым с са­мого начала представлял собой образец «испорченной ком­муникации». Толстой видел себя в роли обвинителя Церк­ви, которая должна покаяться в своих грехах: инквизиции, оправдании войн и смертных казней и т. д. Но в итоге сам оказался в роли обвиняемого, да еще и без права свободно­го голоса. В результате о «вредном» учении Толстого широ­кая публика узнавала со стороны обвинения, которую Тол­стой считал стороной обвиняемой.

Это породило множество проблем, которые Синод вы­нужден был разрешить своим «Определением». Необходи­мо было перед всей Россией (и прежде всего православно­го духовенства, которое в лице приходских батюшек тоже начинало увлекаться идеями Толстого) обозначить прин­ципиальное расхождение Церкви с Толстым. И хотя рас­хождение это было многократно обозначено в статьях цер­ковных публицистов и проповедях известных священников (скажем, отца Иоанна Кронштадтского), в этом вопросе всё еще продолжала оставаться неясность.

Процесс отлучения Толстого от Русской православ­ной церкви проходил в несколько этапов. Впервые этот вопрос возник в 1888 году, когда архиепископ Никанор в письме редактору журнала «Вопросы философии и психо­логии» Николаю Яковлевичу Гроту сообщил, что в Синоде готовится проект «анафемы» (!) Толстому. Толстой был не единственным кандидатом на «анафему». В список попали поэт Константин Михайлович Фофанов и сектант Василий Александрович Пашков. Однако текст этого проекта неиз­вестен.

В 1891 году харьковский протоиерей Тимофей Ивано­вич Буткевич в десятую годовщину царствования импера­тора Александра III произнес слово «О лжеучении графа Jl. Н. Толстого», где цитировал апостола Павла: «Но если бы даже мы или ангел с неба стал благовествовать вам не то, что мы благовествовали вам, да будет анафема». Эта проповедь не имела бы серьезного значения, если бы о ней не написа­ли газеты. Церковные проповеди против Толстого к тому времени были нередким явлением. Так, юрист и друг семьи Толстых Александр Владимирович Жиркевич 10 декабря 1891 года пишет в дневнике: «Невероятно! М-гпе Крестов­ская говорила мне, что будто бы отец Иоанн Кронштадт­ский во время \"глухой исповеди\"[28] проклял Толстого, его учение и его последователей. Впрочем, наши священники способны и на такую нелепость; но как-то не верится, чтобы о. Иоанн, о доброте и милосердии которого ходят леген­ды, — сказал подобную нехристианскую пошлость».

В феврале 1892 года разразился скандал с публика­цией в английской газете «Дейли телеграф» статьи Тол­стого «О голоде». Она была запрещена в России, но вы­держки из нее в обратном переводе с английского были помещены в «Московских ведомостях» с таким коммен­тарием от редакции: взгляды Толстого «являются от­крытою пропагандой к ниспровержению всего суще­ствующего во всём мире социального и экономическо­го строя». Это был откровенный донос, который дошел до императора. Александр III приказал «не трогать» Тол­стого. Но при этом упорно ходила молва, что его хотят со­слать в Суздальский монастырь «без права писать». Об этом сообщает в дневнике Софья Андреевна: «Наконец я ста­ла получать письма из Петербурга, что надо мне спешить предпринять что-нибудь для нашего спасения, что нас хо­тят сослать и т. д.». А. В. Жиркевич также пишет в днев­нике: «Про Толстого ходят в обществе самые безобразные слухи... вроде того что он заключен в Соловки».

Сегодня это звучит довольно абсурдно. Но суздальский Спасо-Евфимиев монастырь с XVIII века был местом за­точения религиозных преступников. Например, там отбы­вали наказание старообрядческие епископы Аркадий, Ко- нон и Геннадий; Толстой в 1879 году просил свою тетушку Александру Андреевну походатайствовать за них перед им­ператрицей: «Просьба через нее к Государю за трех стари­ков, раскольничьих архиереев (одному 90 лет, двум око­ло 60, четвертый умер в заточении), которые 23 года сидят в заточении в Суздальском монастыре».

Но слухи о наказании Толстого так и остались слухами. На самом деле у православных иерархов не было единоду­шия в отношении его.

В марте 1892 года Толстого в Москве посетил архиман­дрит Антоний (Храповицкий) — наиболее серьезный и пос­ледовательный его оппонент в печати. Подробности этой встречи неизвестны. Но в апреле Софья Андреевна писала мужу: «Вчера Грот принес письмо Антония, в котором он пишет, что митрополит здешний хочет тебя торжественно отлучить от Церкви. — Вот еще мало презирают Россию за границей, а тут, я воображаю, какой бы смех поднялся! Сам Антоний хвалит очень \"Первую ступень\" (статью Толсто­го. — П. Б.) и умно и остроумно отзывается о ней и об отно­шении к этой статье митрополита и духовенства».

Встреча с Антонием, по-видимому, не произвела на Толстого сильного впечатления. Но как человек он Льву Николаевичу понравился. Студенту Московской духовной академии, будущему «толстовцу» Ивану Михайловичу Тре- губову он пишет: «Очень бы желал быть в единении с Вами и с милым Антонием Храповицким, но не могу не призна­вать всего, что у вас делается и пишется, и очень глупым, и очень вредным. И, кроме того, делая свое дело, не могу к несчастью оставаться вполне, как бы мне хотелось — ин­дифферентным к этой всей деятельности, потому что всё это губит самое драгоценное в людях — их разумное созна­ние...» А в письме своему последователю, князю Дмитрию Александровичу Хилкову, высказывается об отце Антонии более жестко: «Он в Москве приходил ко мне. И он жалок. Он находится под одним из самых страшных соблазнов людских — учительства... А вместе с тем человек по харак­теру добрый, воздержанный и желающий быть христиани­ном...»

Двадцать шестого апреля 1896 года Победоносцев сооб­щает в письме своему другу Сергею Александровичу Рачин- скому: «Есть предположение в Синоде объявить его (Толс­того. — П. Б.) отлученным от Церкви во избежание всяких сомнений и недоразумений в народе, который видит и слы­шит, что вся интеллигенция поклоняется Толстому».

Это очень характерный «почерк» Победоносцева — ук­лончивый, безличный. «Есть предположение...» В. М. Сквор­цов вспоминал, что его патрон «был против известного си­нодального акта и после его опубликования остался при том же мнении. Он лишь уступил или, вернее, допустил и не вос­противился, как он это умел делать в других случаях, осущес­твить эту идею». Говоря проще, Победоносцев «умывал ру­ки», возлагая всю ответственность за принятие решения на Синод. Но он-то был обер-прокурором Синода!

Впрочем, Константина Петровича можно понять. Он не был священником, как все остальные члены Синода, и не мог навязать это решение Церкви. К тому же его лич­ная позиция в этом вопросе была туманной. Если верить Скворцову, Победоносцев не только был против отлучения Толстого, но и не хотел вообще никаких ответных мер цер­ковной власти по отношению к этому «еретику», исходя из своего, надо признать, весьма мудрого мнения: «глядишь, старик одумается, ведь он, колобродник и сам никогда не знает, куда придет и на чем остановится».

Когда незадолго до февральских событий 1901 года Тол­стой серьезно заболел, Скворцов доложил Победоносцеву о письме московского священника с вопросом, петь ли в храме «со святыми упокой», если Толстого не станет. Побе­доносцев хладнокровно сказал: «Ведь ежели эдаким-то ма­нером рассуждать, то по ком тогда и петь его (священни­ка) \"со святыми упокой\". Мало еще шуму-то около имени Толстого, а ежели теперь, как он хочет, запретить служить панихиды и отпевать Толстого, то ведь какая поднимется смута умов, сколько соблазну будет и греха с этой смутой? А по-моему, тут лучше держаться известной поговорки: не тронь...»

Не только Победоносцев, но и весь Синод достаточ­но долго уклонялся от принятия окончательного реше­ния. Наконец, в ноябре 1899 года архиепископ Харьков­ский и Ахтырский Амвросий напечатал в журнале «Вера и Церковь» проект «отлучения» Толстого. В предисловии к публикации говорилось, что после выхода романа «Вос­кресение» Амвросия посетил первенствующий член Свя­тейшего синода митрополит Киевский Иоанникий (Руд­нев). По его совету было решено, что Амвросий «возбудит» в Синоде вопрос о Толстом. Но никаких следов «возбуж­дения» или обсуждения в Синоде «вопроса о Толстом» не имеется.

В марте 1900 года, в начале Великого поста, когда Цер­ковь отмечает Неделю Торжества Православия и произно­сит анафему еретикам[29], от митрополита Иоанникия всем епископам было отправлено «циркулярное письмо» по по­воду возможной смерти Толстого в связи с разговорами о его тяжелой болезни. В письме говорилось, что, посколь­ку многие почитатели Толстого знакомы с его взглядами только по слухам, они, возможно, будут просить священ­ников в случае смерти писателя служить панихиды по не­му, а между тем он является врагом Церкви. «Таковых людей Православная Церковь торжественно, в присутствии вер­ных своих чад, в Неделю Православия объявляет чуждыми церковного общения». Поэтому совершение заупокойных литургий и поминовений Толстого Святейший синод вос­прещал. Но никакого официального решения на этот счет напечатано не было. Запрещение отпевать Толстого было произнесено подспудно, а не «в присутствии верных чад». Это породило новые проблемы. Если Толстой умрет, а мо­литься за него в храме нельзя, то на основании чего? Цир­кулярного письма?

Толстой остался жив, зато в июне 1900 года скончал­ся сам престарелый митрополит Иоанникий. Первенству­ющим членом Синода стал 54-летний митрополит Санкт- Петербургский Антоний (Вадковский). В церковных кругах он считался «либералом». Например, он был категорически против сращивания Церкви и государственной власти.

Едва ли митрополит Антоний искренне хотел отлуче­ния Толстого. Но в этой истории он оказался «крайним». В феврале 1901 года он пишет Победоносцеву: «Теперь в Си­ноде все пришли к мысли о необходимости обнародования в \"Церковных Ведомостях\" синодального суждения о гра­фе Толстом. Надо бы поскорее это сделать. Хорошо было бы напечатать в хорошо составленной редакции синодаль­ное суждение о Толстом в номере \"Церковных Ведомос­тей\" будущей субботы, 17 марта, накануне Недели Право­славия. Это не будет уже суд над мертвым, как говорят о секретном распоряжении (письме Иоанникия. — /7. Б.), и не обвинение без выслушания оправдания, а \"предостере­жение\" живому».

Митрополит Антоний фактически получил «в наслед­ство» от предшественника на месте первенствующего чле­на Синода готовое отлучение Толстого, но вынесенное сек­ретно. И это отлучение было уготовано больному старику в ожидании его скорой смерти. Этот неприятный момент не устраивал архиерея. Он решил сделать тайное явным: от­крыть перед обществом и прежде всего перед священника­ми то, что медленно и подспудно (заметим, без его прямого участия) вызревало в недрах Синода.

Поступок митрополита Антония вызывает уважение. Именно он взял на себя ответственность в решении этого затянувшегося вопроса и предал гласности то, что проис­ходило за закрытыми дверями. Но самое главное, он пос­пешил вывести этот вопрос из неприятного контекста заоч­ного «суда над мертвым». Если бы Толстой действительно умер, то секретное письмо осталось бы единственным цер­ковным документом, который навеки зафиксировал бы последнее слово Церкви о Толстом: не отпевать «врага», не молиться о его душе — вот что главное!

Обратим внимание на последнюю фразу «Определе­ния», составленного под редакцией митрополита Анто­ния: «Посему, свидетельствуя об отпадении его от Церк­ви, вместе и молимся, да подаст ему Господь покаяние и разум истины. Молим ти ся милосердный Господи, не хо- тяй смерти грешных, услыши и помилуй, и обрати его ко святой Твоей Церкви. Аминь».

Реакция Победоносцева на письмо Антония была не­ожиданной. Он сам, своей рукой написал очень жесткий проект отлучения Толстого от Церкви, который фактиче­ски означал предание анафеме. Этот проект был тщательно отредактирован членами Синода во главе с Антонием. Из него не только убрали термин «отлучение», заменив «отпа­дением», но и придали всему документу совершенно иной эмоциональный характер. Церковь не просто констатиро­вала — она скорбела об отпадении от нее великого русского писателя. Она молилась за его душу в надежде на его раска­яние и возвращение. Митрополит Антоний сделал всё воз­можное, чтобы перевести вопрос в ситуацию «прерванного общения».

В этом акте не было ничего жестокого, средневеково­го. Больше того, это был принципиально новый поступок Русской православной церкви в отношении еретика тако­го масштаба, который, конечно же, был ей опасен. Ведь он смущал не только интеллигенцию, но и народ, и даже свя­щенников. Все признавали, что «Определение» написано «умно». В нем не было и намека на «расправу» над Толс­тым. Наконец, в нем не было ни одной строчки, которая была бы ложью по отношению к его взглядам.

Мягкость «Определения» удивила и самого Толсто­го. Когда он узнал о нем, первый вопрос, который он за­дал: провозглашена ли анафема? Узнав, что нет, Тол­стой был недоволен. Он мечтал пострадать за свои убежде­ния. Так, разговаривая с К. Н. Леонтьевым незадолго до его смерти, он просил его: «Напишите, ради Бога, чтоб меня сослали. Это моя мечта».

В «Ответе» Толстого Синоду чувствуется его недовольст­во «двусмысленностью» «Определения». Если бы его тор­жественно провозгласили еретиком — это одно дело. Это было бы объявление войны. Но его назвали блудным сыном. Толстой болезненно переживал этот момент одиночества. Одно из его главных возражений оппонентам: Синод «об­виняет одного меня в неверии во все пункты, выписанные в постановлении, тогда как не только многие, но почти все образованные люди в России разделяют такое неверие и беспрестанно выражали и выражают его и в разговорах, и в чтении, и в брошюрах и книгах...».

«Ответ» Толстого на «Определение» Синода — это не возражение на официальный документ, с которым он со­гласен или не согласен, но глубокое личное высказывание по вопросу, который был для него главным, — вопросу о смерти. В отличие от широкой публики, которая смеялась над «Определением», рукоплескала Толстому и осыпала бу­кетами его репинский портрет на XXIV Передвижной вы­ставке в марте 1901 года, Толстой прекрасно понимал, чтб стоит на кону в его споре с Церковью. «Мои верования, — писал он в «Ответе», — я так же мало могу изменить, как свое тело. Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как я верю, готовясь идти к тому Богу, от Которого изошел. Я не говорю, чтобы моя вера была одна несомненно на все времена истинна, но я не вижу другой — более простой, ясной и отвечающей всем требованиям мо­его ума и сердца; если я узнаю такую, я сейчас же приму ее, потому что Богу ничего, кроме истины, не нужно. Вернуть­ся же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я уже никак не могу, как не может летающая птица войти в скорлупу того яйца, из которого она вышла».

Двадцать четвертого февраля 1901 года Толстой вмес­те с директором московского Торгового банка Александ­ром Никифоровичем Дунаевым шел по Лубянской площа­ди. Дунаев вспоминал: «Кто-то, увидав Л. Н., сказал: \"Вот он, дьявол в образе человека\". Многие оглянулись, узнали Л. Н., и начались крики: \"Ура, Л. Н., здравствуйте, Л. Н.! Привет великому человеку! Ура!\"».

Но Толстого это не радовало. Еще меньше это нрави­лось Софье Андреевне. Ее дети под влиянием отца отпа­дали от православия. И она понимала, что «Определение» сыграет в этом смысле отрицательную роль, потому что молодежь будет «за Толстого». Именно после публикации «Определения» прозвучал первый протест со стороны шест­надцатилетней дочери Толстых Саши, которая отказалась пойти с матерью к всенощной в конце Великого поста. «Я даже заплакала, — пишет Софья Андреевна в дневнике. — Она пошла к отцу советоваться, он сказал ей: \"Разумеется, иди и, главное, не огорчай мать\"».

В то же время Софья Андреевна не могла не задумывать­ся над тем, каким образом будет похоронен ее муж. Широ­ко известно, что Толстой завещал похоронить себя без цер­ковного обряда, закопав тело в яснополянском лесу на том месте, где брат Николенька в детстве спрятал «зеленую па­лочку». Но далеко не всем известно, что это распоряжение сделано Толстым лишь в самом конце жизни, уже после си­нодального «Определения». В 1901 году оставалось в силе завещание 1895 года, в котором он просил похоронить се­бя «на самом дешевом кладбище, если это в городе, и в са­мом дешевом гробу — как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить. Если можно, то без священ­ника и отпеванья. Но если это неприятно тем, кто будет хоронить, то пускай похоронят и как обыкновенно с отпева­нием (курсив мой. — Я. />.)...». А вот в варианте завещания 1908 года Толстой уже настаивает, чтобы «никаких не со­вершали обрядов при закопании в землю моего тела. Дере­вянный гроб, и кто хочет, снесет или свезет его в Заказ (лес в имении Ясная Поляна) против оврага».

В завещании 1895 года Толстой оставлял семье возмож­ность похоронить его по православному обряду, как хоро­нили всех его предков и умерших детей. Письмо Иоанни- кия епископам этой возможности лишало. «Определение» Синода, при всей его мягкости, закрепляло это положение до покаяния Толстого. Но Софья Андреевна хорошо знала упрямый характер своего мужа.



Репетиция смерти

Осенью 1901 года из-за ухудшающегося здоровья Толстой с семьей переезжает в Крым, в Гаспру, на вил­лу, предоставленную поклонницей писателя графиней Софьей Владимировной Паниной. Но этот переезд только ухудшил самочувствие писателя. У него открылось воспа­ление легких, которое в его возрасте было смертельной бо­лезнью.

Двадцать шестого января 1902 года жена Толстого запи­сывает в дневнике: «Мой Лёвочка умирает».

Толстой «умирал» тяжело. Кроме физических мук он испытывал то, что называется смертной тоской. «Он не жа­луется никогда, но тоскует и мечется ужасно», — пишет Со­фья Андреевна. Он потерял чувство времени. В бреду ему виделся горящий Севастополь.

В Гаспре собрались все сыновья Толстых, чтобы про­ститься с отцом. Илья Львович в воспоминаниях описал это трогательное прощание:

«Почувствовав себя слабым, он пожелал со всеми про­ститься и по очереди призывал к себе каждого из нас, и каж­дому он сказал свое напутствие. Он был так слаб, что говорил полушепотом, и, простившись с одним, он некоторое время отдыхал и собирался с силами. Когда пришла моя очередь, он сказал мне приблизительно следующее: \"Ты еще молод, по­лон и обуреваем страстями. Поэтому ты еще не успел задумы­ваться над главными вопросами жизни. Но время это придет, я в этом уверен. Тогда знай, что ты найдешь истину в евангель­ском учении. Я умираю спокойно только потому, что я познал это учение и верю в него. Дай Бог тебе это понять скорее\".

Я поцеловал ему руку и тихонько вышел из комнаты. Очутившись на крыльце, я стремглав кинулся в уединен­ную каменную башню и там в темноте разрыдался, как ре­бенок... Когда я огляделся, я увидал, что около меня, на лестнице, кто-то сидел и тоже плакал».

8 П. Басинский 225

Но как только Толстой приходил в себя, он начинал диктовать окружающим записи в свой дневник.

«Ценность старческой мудрости возвышается, как бри­льянты, каратами: самое важное на самом конце, перед смертью. Надо дорожить ими, выражать и давать на поль­зу людям».

«Говорят: будущая жизнь. Если человек верит в Бога и закон Его, то он верит и в то, что он живет в мире по Его за­кону. А если так, то и смерть происходит по тому же закону и есть только возвращение к Нему».

«Ничто духовное не приобретается духовным путем: ни религиозность, ни любовь, ничто. Духовное всё творится матерьяльной жизнью, в пространстве и времени. Духов­ное творится делом».

Толстой не боится смерти. Смерть — это оконча­тельное освобождение от эгоистического «я». «Един­ственное спасение от отчаяния жизни — вынесение из себя своего \"я\". И человек естественно стремится к этому пос­редством любви. Но любовь к смертным тварям не осво­бождает. Одно освобождение — любовь к Богу. Возможна ли она? Да, если признавать жизнь всегда благом, наивыс­шим благом, тогда естественна благодарность к источнику истины, любовь к Нему и потому любовь безразлично ко всем, ко всему, как лучи солнца...»

Толстой «умирает» религиозным человеком. Но в нем нет никаких признаков примирения с Церковью. «Спо­койные смерти под влиянием церковных обрядов подоб­ны смерти под морфином», — диктует Толстой. А в это время ему делают инъекции морфия, чтобы избавить от физических мук. «Очнитесь от гипноза, — говорит он о духовенстве. — Задайте себе вопрос: чтб бы вы думали, если [бы] родились в другой вере? Побойтесь Бога, ко­торый дал вам разум не для затемнения, а выяснения ис­тины».

Митрополит Петербургский Антоний отправляет в Крым телеграмму Софье Андреевне. «Неужели, графиня, не употребите Вы всех сил своих, всей любви своей к то­му, чтобы воротить ко Христу горячо любимого Вами, всю жизнь лелеянного, мужа Вашего? Неужели допустите уме­реть ему без примирения с Церковию, без напутствования Таинственною трапезою тела и крови Христовых, дающе­го верующей душе мир, радость и жизнь? О, графиня! Умо­лите графа, убедите, упросите сделать это! Его примирение с Церковию будет праздником светлым для всей Русской земли, всего народа русского, православного, радостью на небе и на земле».

В среде «толстовцев» телеграмма была воспринята как провокация, задуманная Победоносцевым: будто бы тот отдал приказ крымскому священнику после смерти Тол­стого войти в дом, а на выходе ложно объявить, что Тол­стой раскаялся и вернулся в лоно Церкви. Софья Анд­реевна решила иначе. Она сообщила мужу о телеграмме митрополита.

«Я сказала Лёвочке об этом письме, и он мне сказал, было, написать Антонию, что его дело теперь с Богом, на­пиши ему, что моя последняя молитва такова: \"От Тебя изошел, к Тебе иду. Да будет воля Твоя\". А когда я сказала, что если Бог пошлет смерть, то надо умирать, примирив­шись со всем земным, и с Церковью тоже, на это Л. Н. мне сказал: \"О примирении речи быть не может. Я умираю без всякой вражды или зла, а что такое Церковь? Какое может быть примирение с таким неопределенным предметом?\" Потом Л. Н. прислал мне Таню (дочь. — П. Б.) сказать, чтоб я ничего не писала Антонию».

Могучий организм Толстого и неусыпная забота жены и близких победили болезнь. Но Крым не отпускал Толстого. 1 мая 1902 года он заболел еще и брюшным тифом. После только что перенесенного воспаления легких справиться с тифом 73-летнему старику при крайне низких возможнос­тях медицины того времени казалось немыслимым. Толс­той выздоровел в течение месяца. Это было биологическое чудо — но и заслуга, не столько медицины, сколько Софьи Андреевны и старшей дочери Татьяны, посменно круглосу­точно дежуривших возле постели больного.

Зима и весна 1902 года стали для Толстого вторым «крымским экзаменом» после его участия в обороне Се­вастополя в 1854—1855 годах. Оба раза он оказывался в по­ложении, когда между жизнью и смертью было расстояние одного шага, одного мгновения. Но второй экзамен был куда труднее. Одно дело — храброе поведение на войне, да еще и в молодые годы, и совсем другое — две смертельные болезни подряд, перенесенные в старости. После второго выздоровления Софья Андреевна с болью пишет в днев­нике: «Бедный, я видеть его не могу, эту знаменитость все­мирную, — а в обыденной жизни худенький, жалкий ста­ричок».

Но этот «старичок» выдержал испытание, которому подверглись его взгляды. На краю могилы самые отчаян­ные атеисты обращаются к Церкви, хватаются за нее, как за спасительную соломинку. С Толстым этого не произошло. Он не смирился. Но это был не бунт, а подтверждение тех слов, которые он писал в «Ответе» Синоду: «Вернуться же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я уже никак не могу.



Завещание

Толстой написал шесть завещаний — в 1895, 1904, 1908, 1909 (два) и 1910 годах. Свое первое неформальное завеща­ние он оставил в виде дневниковой записи.

Двадцать первого февраля 1895 года умер Н. С. Лесков. В записке «Моя посмертная просьба» он просил похоро­нить его «по самому низшему, последнему разряду». Толс­той знал об этой записке и, размышляя о ней 27 марта, ре­шил сделать свое предсмертное распоряжение.



«Мое завещание приблизительно было бы такое. Пока я не написал другого, оно вполне такое».

Он просит похоронить его «на самом дешевом кладби­ще и в самом дешевом гробу — как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить». Он просит не писать о нем некрологов. Бумаги свои завещает жене, Черткову и Страхову (сначала и дочерям — Тане и Маше, но потом за­черкнул с припиской: «Дочерям не надо этим заниматься»). Сыновьям не дает никакого поручения — они «не вполне знают мои мысли, не следили за их ходом и могут иметь свои особенные взгляды на вещи, вследствие которых они могут сохранить то, что не нужно сохранять, и отбросить то, что нужно сохранить».

Дневники холостой жизни сначала просит уничто­жить — «...не потому, что я хотел бы скрыть от людей свою дурную жизнь... но потому, что эти дневники, в которых я записывал только то, что мучало меня сознанием греха, производят одностороннее впечатление». Но потом сове­тует сохранить: «Из них видно, по крайней мере, то, что, несмотря на всю пошлость и дрянность моей молодости, я всё-таки не был оставлен Богом и хоть под старость стал хоть немного понимать и любить Его».

Толстой просит своих наследников отказаться от прав на сочинения, которые через письмо в газеты он оставил в распоряжение жены, то есть написанные до 1881 года. Это именно просьба, а не распоряжение. «Сделаете это — хоро­шо. Хорошо будет это и для вас, не сделаете — ваше дело. Значит, вы не могли этого сделать».

При этом Толстой искренне убежден, что его «заве­щание» имеет какой-то юридический смысл. Например, он уверен, что его письмо в газеты об отказе от автор­ских прав сохранит силу и после его смерти, а значит, и после его смерти издатели смогут безвозмездно публико­вать его тексты.

Прожив на свете без малого 70 лет, он понимал в юри­дических вопросах не больше малого ребенка. Ему и в голову не приходило, что письмо об отказе от автор­ских прав имеет законную силу только до тех пор, пока жив автор, который сам отказывается получать от издателей го­норары, но после его смерти его права перейдут к закон­ным наследникам, тем, кого он укажет не в дневнике, а в формальном завещании, написанном при свидетелях, либо заверенном нотариусом. Если же такого завещания не бу­дет, то права автоматически перейдут к его вдове и всем де­тям.