Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В каюте рокотал и плавно звенел рояль. Доктор, переступив порог, увидел в профиль застывшее лицо Стара. Потряхивая головой, как бы подтверждая самому себе неизвестную другим истину, Эли торопливо нажимал клавиши. Доктор сел в кресло.

Долгие часы я сидела и ждала. Дети спали. Голова болела от острых, как осколки стекла, мыслей. Я то и дело спотыкалась о счастливые воспоминания; как я не увидела того, что было прямо под носом? Как презрительно я усмехалась, когда говорили: «Я бы ни за что не разрешила мужу пойти в кино или театр с моей подругой»! Насколько выше такой узколобости, такого собственничества и недоверия я себя чувствовала! Оказалось, люди правы. И как же больно ожгло разочарование!

Все перепуталось, а я ненавидела путаницу. Я-то думала, наш с Карлом уговор создавался специально, чтобы избежать ее. Он мог выбрать кого угодно – так почему ее, если это очевидно деструктивный шаг? Или это с самого начала было частью плана? Как я позволила так запросто собой манипулировать?

Эли играл второй вальс Годара, а впечатлительный доктор, как всегда, слушая музыку, представлял себе что-нибудь. Он видел готический, пустой, холодный и мрачный храм; в стрельчатых у купола окнах ложится, просекая сумрак, пыльный, косой свет, а внизу, где почти темно, белеют колонны. В храме, улыбаясь, топая ножками, расставив руки и подпевая сама себе, танцует маленькая девочка. Она кружится, мелькает в углах, исчезает и появляется, и нет у нее соображения, что сторож, заметив танцовщицу, возьмет ее за ухо.

Пришел страж и хранитель дома. Запер дверь. Я слушала шаги на лестнице и боялась, что у меня сейчас начнется паника и я не сдержусь. Схватила какую-то книгу и притворилась, что читаю, закладка выпала – ее слова любви у меня на коленях. Он уже за дверью. Как мне вытерпеть его присутствие?

Неодобрительно смотрит храм.

– Привет, – сказал Карл, вешая пиджак поверх кимоно. Зевнул. – Не скучала?

– Нет, – ответила я, удивляясь своему спокойному голосу.

Эли оборвал такт и встал. Доктор внимательно посмотрел на него.

Оказывается, я могла; это он не мог смотреть мне в глаза. Вообще-то он меня почти завораживал. Нечасто выдается шанс наблюдать за мошенником, быть свидетелем того, как он разыгрывает спектакль. Такая невыносимо правдоподобная ложь!

– Опять бледен, – сказал он. – Вы бы поменьше охотились, вообще сибаритствуйте и бойтесь меня. А где Род?

Карл снова зевнул. Да, он всегда зевал, если лгал; я заметила это, когда он разговаривал по телефону с родственниками. Только не замечала по отношению к себе. Раздеваясь, всячески демонстрировал усталость. Сейчас он был почти голый, с пылу с жару, из ее объятий и пожатий; я пробегала взглядом по целакантовой коже в поисках признаков совокупления. В мою постель он не ляжет, это точно, однако сразу говорить, что мне все известно, я не стану.

– Как работа? – спросила я, вновь удивляясь своему будничному голосу.

– Не знаю. – Эли задумчиво тер лоб рукой, смотря вниз. – Сегодня вечером яхта уходит.

Опустила книгу, раскрывая карты. Не будь он так пьян собственными шалостями, заметил бы, что я держу ее вверх ногами и что руки мои дрожат.

– Собственно, встреча была в пабе.

– Куда?

– Серьезно? В каком?

– Куда-нибудь. Я думаю – на восток.

– «Карета и лошади», – нашелся Карл.

Доктор не любил переходов и охотно бы стал уговаривать юношу постоять еще недельку в заливе, но расстроенный вид Эли удержал его.

Я демонстративно проверила время на телефоне.

«Когда человек отравлен сплином, не следует противоречить, – думал доктор, покидая каюту. – Почему люди тоскуют? Может быть, это азбука физиологии, а может быть, здесь дело чистое… Существует ли душа? Неизвестно».

– Поздновато… Остались после закрытия?

– Угу…

Ветер, поднявшийся с утра, не стих к вечеру, а усилился, и море, волнуя переливы звездных огней, ленивым плеском качало потонувшую во мраке яхту.

Он снимал носки, сидя на кровати спиной ко мне.

Матросы, ворочая брашпиль, ставя паруса и разматывая концы, оживили палубу резкой суетой отплытия. На шканцах стоял Эли, а Род, начиная сердиться на Стара «за принимание пустяков всерьез», вызывающе говорил, проходя мимо него с капитаном:

– По дороге никуда не заходил?

– Дьявольская страна, провались она сквозь землю!

– Нет. – Скатал носки в рулон и убрал в тумбочку.

К Эли, неподвижно смотрящему в темноту, подошел доктор, настроенный поэтически и серьезно.

Подозрительная аккуратность.

– О ночь! – сказал он. – Посмотрите, друг мой, на это волшебное небо и грозный тихий океан и огни фонарей, – мы живем среди чудес, холодные к их могуществу.

– Даже к Несс?

Он молчал. Выкручивайся, урод!

Но Эли ничего не ответил, так как прекрасные земля и небо казались ему суровым храмом, где обижают детей.

– А, да… – неожиданно вспомнил он (крыса не знала, что попалась в ловушку). – Надо было помочь ей с бойлером…

Херня-трепотня (херня втройне, потому что он отродясь бойлерами не занимался, это делала я).

– А потом ты споткнулся и твой член случайно угодил ей в рот?

Карл судорожно дернулся.

– Что?

– Твой телефон мне позвонил, мандюк ты сраный!

Мы глядели друг другу в глаза. Он понял, что попался. Я медленно покачала головой, замечая, как рассыпается мое высокомерие, его притворство, мое уважение, его достоинство, моя уверенность, наш уговор, стремление к правде и честности, взаимопонимание, наша семья. Все это покатилось прочь. Слезы навернулись на глаза, голос сорвался.

Гранька и его сын*

– Как ты мог?!

I

Секунду-другую он замешкался, а потом – о, как быстро он перевернул все с ног на голову!

Щучий жор достиг своего зенита, когда Гранька, работая кормовым веслом, обогнул излучину озера, время от времени вытаскивая на прыгающей, как струна, лесе хищных, зубастых и мудрых щук, погнавшихся за иллюзией, то есть оловянной блесной. Гранька глушил рыбу деревянной черпалкой, бросал на дно лодки, где в мутной луже, черневшая серебром, змеилась гора щук, больших и маленьких; осматривал бечевку с блесной и гнал лодку дальше, пока леса, резнув руку, не телеграфировала из-под воды, что новая добыча проглотила крючок.

– Я думал, ты не станешь возражать. Мы договорились, разве нет? Чего ты завелась? Я же не спрашиваю, что ты делаешь… Вон, трахаешь своего Хэпгуда…

Чего я завелась? Совсем ошалел!

Внешность мужика Граньки не заключала в себе ничего мальчишеского, как можно было бы думать по уменьшительному его имени. Волосатый, с голой, коричневой от загара и грязи грудью, босой, без шапки, одетый в пестрядинную рубаху и такие же коротенькие штаны, он сильно напоминал заматерелого в ремесле нищего. Мутные, больные от блеска воды и снега глаза его приобрели к старости выражение подозрительной нелюдимости. Гранька бежал к озерам тридцати лет, после пожара, от которого благодаря охотничьей страсти ему удалось лишь сохранить самолов да пару удилищ. Жена Граньки ранее того опилась молоком и умерла, а сын, твердо сказав отцу: «С тобой либо пропасть, либо чертей тешить, не обессудь, тятя», – ушел в губернию двенадцатилетним мальчишкой в парикмахерскую Костанжогло, а оттуда скрылся неизвестно куда, стащив бритву.

– Я думал, мы это не обсуждаем, – продолжал Карл. – Что происходит вне стен дома, там и остается.

– Это не вне стен! Мать твою, она моя лучшая подруга!

Гранька, как настоящий язычник, верил в бога по-своему, то есть наряду с крестами, образами и колокольнями видел еще множество богов темных и светлых. Восход солнца занимал в его религиозном ощущении такое же место, как Иисус Христос, а лес, полный озер, был воплощением дьявольского и божественного начала, смотря по тому, – был ли ясный весенний день или страшная осенняя ночь. Белая лошадь-оборотень часто дразнила его хвостом, но, пользуясь сумерками леса, превращалась на расстоянии десяти шагов в березовый пень и белую моховую лужайку. Ловя рыбу, мужик знал очень хорошо, почему иногда, в безветрие, ходуном ходит камыш, а окуни выскакивают наверх. Гранька жил при озере двадцать лет, продавая рыбу в базарные дни у городской церкви, где бесчисленные полудикие собаки хватают мясо с лотков, а бабы, таская в расписных туесах сметану, размешивают ее пальцем, любезно предлагая захожему чиновнику пробовать, пока не облизала палец сама.

– Так я и знал! Так и знал! – торжествующе произнес он. – Скажи правду, Конни! Кого бы я ни выбрал, ты не согласилась бы!

Тусклый предвечерний туман с красным ядром солнца над лесистыми островами скрыл водяную даль, погнав Граньку к избе. Промысловая изба его стояла на болотистом, утоптанном городскими охотниками мыску, в грандиозной панораме лесных трущоб, островов и водяных просторов, зеленых от саженного тростника; избу трудно было заметить неопытным в этих местах глазом. Выезжая к избе, Гранька через камни увидел оглобли и передок телеги, тут же мотался хвост скрытой кустами лошади. На темном фоне сосновых холмов штопором извивался дымок.

– Согласилась бы! Согласилась! Только не ее!

– Стрелки, добытчики, лешего же, прости господи, – зашипел старик, отталкивая веслом сплошной бархат хвоща, задерживавшего ход лодки. Гранька ожидал встретить кого-нибудь из городских лавочников или чиновников, наезжавших к озеру с ночевкой, водкой и даже девицами из обедневших мещан. Озерной и лесной дичи в этом месте хватило бы на целую роту, но охотники, расстреляв множество патронов, обыкновенно уезжали с жалостной и малой добычей, всадив на прощанье в бревенчатые стены избы фунта два дроби, «в цель», как они выражались, немилосердно хвастаясь своими «скоттами» и «лепажами».

– Ш-ш-ш!.. – Он поглядел на дверь, как будто у меня истерика и я слетела с катушек. – Не ори!

– А, вспомнил про детей, мудак…

Старик, вытащив из лодки сваленных в мешок щук и недружелюбно щурясь на дым, подошел к избе. Черная, с низкой крышей лачуга безмолвствовала, людей не было видно, рыжая лошадь, измученная комарами, вздрагивая худым крупом, жевала сено.

Я не могла больше сдерживаться, по щекам катились слезы ярости.

– Не понимаю, чего ты взъелась. – Карл скроил недоуменную мину и озадаченно воздел руки.

– Одер-то Агафьина, а кого приволок, – сказал Гранька, входя, согнувшись пополам, в квадратную дверь зимовки. Щелевидные окна еле намечались в густой тьме, пахло сырым сеном и кислым хлебом, звонкое полчище ужасных северных комаров оглашало темное помещение заунывным нытьем. Старик ощупал лавки и углы, здесь тоже никого не было.

– Она моя подруга! – только и могла повторить я.

Гранька вышел, озираясь из-под руки по привычке, так как утомительный блеск солнца погас, сменившись прелестными, дикими сумерками. Комары струнили над землей и водой; над островерхим мысом струился еще бледный огонь заката, а внизу, по воде и болотам, и берегом, за синюю лесную даль, легла прозрачная тень. Казалось, что и не подступают к мысу воды озера, а повис он над бездной среди ясных, дымчато-голубых провалов, полных таких же белых овчин-облаков, что и над головой, тот же опрокинутый берег, а у тростника – дном ко дну две лодки с одинаково торчащими веслами.

Господи, теперь он отказывает мне в праве чувствовать вполне законную боль. Нет, это слишком! Я упала на кровать и горестно зарыдала, вытирая сопли.

Сырее стал воздух, сильнее запахло дымом пополам с тиной. Гранька осмотрел телегу; на ней, в сене, чернела шомпольная одностволка Агафьина. Задняя ось носила заметные следы придорожных пней, чека у левого колеса была сбита и укреплена ржавым гвоздем.

Карл сел рядом, осторожно, как будто имеет дело с бешеной собакой. Протянул руку, чтобы меня успокоить или придушить. Было ощущение, что мне накрывают лицо подушкой.

– По оврагам у железных ворот перся, – сказал Гранька, – напрямки ехал, а един сам. Накося!

* * *

Ловлю ртом воздух. Чокнутая Сита в меня втюрилась. В последние дни оставляет везде подарочки, просовывает под дверь любовные послания на туалетной бумаге. «У тебя красивые волосики». «У тебя красивый нос». «У твоего лифчика красивая лямка». Изысканная словесная эротика. Все-таки приятно, что я не растеряла свой шарм.

Он подошел к выставленному перед зимовкой столу, вынул из мешка скользких щурят, выпотрошил их пальцем и бросил в котелок, подвешенный на проволочном крючке меж двух наклонно забитых кольев, и, тщательно охраняя в пригоршне спичку, развел потухший костер, затем, почесав спину, сел на скамью.

– Красавица моя! – произносит она, садясь рядом и протягивая мне пучок травы.

Из кустов вышел Агафьин, волоча весла, скорым шагом, прихрамывая, пересек мысок и бросил весла к избе.

Едва перевожу дух, сердце колотится. У меня приступ паники. Нужны таблетки. Делаю несколько глубоких вдохов и тыкаюсь носом в траву. Запах, как ничто другое, способен вернуть в настоящее или перенести в прошлое. Мать Чокнутой Ситы топчется рядом. Такое впечатление, что обе ждут от меня какой-то реакции, чего – не знаю: клятвы в вечной любви? преклоненного колена?

– Бабылину лодку прятал, – сказал он, – просил Бабылин. Изгадят, говорит, лодку мне утошники-то, на дарма ездят, рады.

Оправляюсь от изумления и прикидываю, не поесть ли траву, пожевать и выплюнуть, но сил на такие выходки больше нет. Скрипуха даже не заметит – только что нашла «автопоезд» и, гордая своими достижениями, поднимается на ноги.

Мужики помолчали.

– Вам пора на рентген, Конни, – произносит она, в честь Ситиной матери сверкая акульей улыбкой. – Конни надо идти, – слащаво поясняет Чокнутой Сите, как будто обращается к младенцу Иисусу, а не к серийной психованной, которая голыми руками укокошила десяток котов.

Обе кивают в ответ. Если бы у меня тоже была мать и можно было кивать вместе… Втроем смотрим, как Чокнутая Сита соскакивает со скамейки и бежит к дереву, чтобы покувыркаться в опавшей листве. Интересно, знает ли мать, какая ее дочь ненасытная онанистка?

– Кого привез? – таким тоном, как будто продолжал давно начатый разговор, спросил Гранька.

Немного погодя мы все, я и моя пестрая кодла, возвращаемся в клинику.

Агафьин хлопнул руками о колени, тряся бородой у самого лица Граньки, привстал, сел и стал кричать, как глухому, радостно скаля зубы:

– Сын твой, Мишка-то, а сына-то забыл, нет, сын-от твой, Михайло, сказываю, тут он, ась?! В чистоте приехал, в богачестве, земляк мой ведь он, а! Ха-ха-ха! Хе-хе-хе!

Глава 11

Вы чувствуете себя богом, доктор Р.? Вылечивая больных, снимая боль, раздавая лекарства росчерком пера? Или просто известным наркодилером (на сраной машине)?

Гранька беспомощно замигал, выражение загнанности и недоумения появилось у него на лице.

Они оба пообещали, что все закончилось. Несс слала слезные эсэмэски, которые я игнорировала. «Это больше не повторится! Пожалуйста, прости меня! Это невыносимо!» Я не отвечала. Пусть мучается. Нет, вру, один раз я ей написала: «Отъ…сь, сука». Так злилась. Проныру мне было понять легче. Я чувствовала себя отчасти виноватой в его поведении. Решение сойти с торной дороги брака было общим (или нет?); в каком-то смысле это из-за меня он хотел снова чувствовать себя привлекательным и, ввиду своей фундаментальной лени, не стал искать дальше собственного носа. Но она?! Она знала, как обстоят дела, и, воспользовавшись моими слабостями, повернула события в свою пользу.

– Будет же врать-то, – испуганно сказал он, – Мишка, поди, померши, давно ведь он… это.

Бывали черные часы, когда меня снедал страх, я просеивала воспоминания и отлавливала ложь. Например, она как-то сказала, что идет в театр, а Карл отправился на тренировку, позабыв футбольную форму. В голове барабанной дробью стучала паника. Что я могла сделать? Какие были варианты? Мы с ней слишком погрузились в жизнь друг друга, не только в школе и по-соседски, но в семьях; отрезав ее, я бы травмировала всех – пришлось бы переехать, взбудоражить детей, и все потому, что я не могла вынести то, что сама накликала. Шанса больше ее не видеть все равно не было, приходилось с этим жить. Я поиграла мыслью о полиморфной любви. Любить друг друга втроем? Честно говоря, доктор Р., меня задело, что, прежде чем организовать свой клуб, ни один из них мне это не предложил. Логично было бы ожидать, что в уме и члене Карла такая идея промелькнет. А еще знаете что? Я была ничуть не лучше! Я ревновала, что она предпочла мне Карла. Моя ревность расплескивалась, как моча Джоша по сиденью унитаза.

– Да тебе сказываю, – снова закричал, волнуясь, Агафьин, – на пароходе он прикатил, утресь; а я, вишь, дрова возил, а с палубы, вишь, на вольном воздухе кои сидели чаевали, кричит – «подь сюда», – я, значит, то самое – «здрасте», а он на тебя, – «батя, – говорит, – жив, ай нет?» И обсказал, а я поленницу развалил, да единым духом, свидеться, значит, ему охота, на чай рупь дал, нако!

Гранька прищурился на котелок, где, толкаясь в крутом кипятке, разваривались щурята. Есть ему не хотелось. Он мысленно увидел сына таким, каким запомнил: волосатый, веснушчатый, с пальцем в носу, с умными и упрямыми глазами, встал между ним и костром призрак родной крови.

Я пыталась найти в ситуации положительные моменты – муж у меня достаточно привлекательный, чтобы его возжелала красавица Несс. Понимаете, я искала способы обмануть саму себя и существовать без боли. Однако я оказалась на удивление консервативной. Либо надо было терпеть, стиснув зубы, либо превратить жизнь близких в кошмар. Поведение Карла и мои безответственные решения не должны отражаться на детях. Нужно смириться. Я снова пустила его в спальню.

– Экое дело, – сказал он дребезжащим голосом, пихая ногой к огню полено, – ишь, старые змеи, объявился когда, да ты по совести – врешь или нет? – Он жестоко воззрился на Агафьина, но в лице мужика ясно отражался переполошивший всю деревню факт. – Да ты чего сел-то, – умиленно вскричал Гранька, – завести Дуньку в оглобли. Поехали, право, поехали, а?

Меня как будто подменили. Радость испарилась без следа. Я стала циничной и подозревала всех, включая себя. Как я могла так ошибиться в самых близких людях? Если они не те, за кого я их принимала, значит, и я не та.

Старик схватил лапти, висевшие на одном гвозде с распяленной для сушки шкурой гагары, стал мотать онучи, ухитрился в двух шагах потерять лапоть и, наступив на него, искать.

Оставаясь одна, я часами смотрела в окно, находя утешение в алкоголе и сне. Потребности и запросы детей проходили мимо. Жизнь превратилась в минное поле. Из заднего окна мне был виден дом Несс; каждый раз, когда я поднималась наверх, глаза устремлялись туда в отчаянном желании узнать, что у нее происходит. На людях у меня появилась привычка нервно смеяться, и смех этот никак не был связан с тем, что я говорила. А то, что я говорила, никак не было связано с тем, что чувствовала. Я, как привидение, появлялась со странно храбрым лицом у ворот школы, в магазине, за боковой линией футбольного поля, на улице. Но малейшей грубости было достаточно, чтобы все вырвалось наружу. Меня мог убить наповал гудок незнакомого автомобиля, сердитый взгляд, случайный комментарий или нечаянный толчок локтем – немедленно выступали слезы. Еще никогда я не чувствовала себя такой хрупкой, фарфоровой. Раньше я побежала бы за утешением к маме, чтобы благодаря ее чудесным словам и непоколебимой любви взглянуть на свои беды со стороны. «Это просто глава в повести твоей жизни, дорогая, она добавляет глубины и интриги, ставит преграды, которые надо преодолеть…» Однако из-за болезни Альцгеймера мама сейчас могла что-то выболтать детям, а это было совершенно исключено. Я так по ней скучала, доктор Р., – по моей маме, какой она была раньше. Самое печальное, что, когда ты беззащитен и больше всего нуждаешься в дружбе и поддержке, ты всегда в самом неподходящем для этого месте. Я не могла признаться никому из здешних знакомых – на кону стояло слишком многое. Было страшно подумать, что дети случайно подслушают неосторожный комментарий или обрывок сплетни, и их мир рухнет. Значит, молчать, и только молчать.

За мысом, мелькая в черных вершинах сосен и деловито крякая, неслись утки.

Позвонила Грейс, подруга детства. Ее испугало мое фото в «Фейсбуке»: тощая, темные мешки под глазами. Она жила в Норфолке, не имела никакого отношения к моему маленькому мирку, и потому, идя вдоль реки и вдыхая свежий, не отравленный домом воздух, я осмелилась рассказать все. Но попятилась, как паук, когда почувствовала ее реакцию на наш «договор». Поняла по интонации. «Если играешь с огнем, непременно обожжешься». Я заткнулась и положила трубку, чувствуя себя как никогда одиноко. Она права, винить можно только себя. Нечего корчить жертву, если сотворила все это своими руками. Я перестала есть, потеряла сон. Ночь за ночью просыпалась с колотящимся сердцем в бесконечные предрассветные часы. Чувствовала, что скольжу в темную бездну, цепляясь за края. Когда на небе подтягивалось солнце, заботы дня приносили легкую передышку. Джош спросил, что происходит. «Вы разводитесь?» Хлопнул дверью, когда я ответила, что не знаю. «Все будет хорошо», – успокоила я дверь. Работа тоже пострадала; я не успела к сроку, и меня уволили. Я совсем скисла и перестала следить за собой.

II

– Здравствуй, – произнесла доктор Рис-Эванс.

Агафьин смотрел на Граньку, силясь уразуметь, куда собрался старик, и, смекнув, что тот, не поняв его, рвется в деревню, сказал:

Мой унылый вид вызвал вспышку ликования в ее глазах; она рассматривала меня как члена клуба крутых, а наблюдать падение великих всегда приятно.

– Тут он, со мной приехал.

– Рада тебя видеть, – сказала она, поворачиваясь на стуле и закидывая одну на другую ноги в дорогих туфлях. – Идешь сегодня на викторину?

– Игде? – спросил Гранька, роняя лапоть.

Я со страхом ожидала школьного вечера викторин. Мы зарезервировали столик на обе семьи задолго до всей этой истории. Даже Лия обещала прийти. (Их вечно хвалили за то, что они остались добрыми друзьями.) Дети ждали викторину весь год, отвертеться было невозможно. Я задолжала им нормальную жизнь.

– Палочку состругнуть пошел, тросточку. Скучая, полштоф вина выпили с ним.

– Да.

Из леса, дымя папиросой, показался человек в городском костюме. Завидев мужиков, он пошел быстрее и через минуту, прищурившись, с улыбкой смотрел вплотную на старика Граньку.

Я просто хотела, чтобы она повысила дозу антидепрессантов. А потом – выбраться отсюда ко всем чертям!

– Вот и я, – сказал он, неловко обнимая отца.

– Как Несс?

Гранька, вытерев о штаны руки, прижал их к карманам сына и прослезился.

Я улыбнулась и храбро кивнула.

– Миш, а Миш, – бормотал он, – приехал, значит.

– Видела ее на днях. До чего красива, засранка! Родилась, чтобы остальные чувствовали себя полными уродинами…

Я снова растянула губы в улыбке. Выпиши рецепт, чтоб тебя!

– А то как же… – громко, отступая, сказал Михаил. – Дай-ка я посмотрю на тебя, старик, – он обошел вокруг Граньки кругом, паясничая, подмигивая Агафьину, и стал серьезен. – Настоящие мощи, неистребимые. Как живешь?

– Как мама?

– Без изменений…

– Маненько живу, мать-то померла, знаешь?

Окольным путем не выйдет. Рис-Эванс была не из тех, кто схватывает на лету, не чувствовала обертонов.

– Должно быть. Старуха была. – Михаил положил руку на плечо Граньке. – Ну сядем.

– Я насчет лофепрамина…

Агафьин снял котелок и чайник, поставил на стол чашки и пестерек с сахаром. Отец с сыном сидели друг против друга.

Гранька не узнавал сына. От прежнего Мишки остались лишь вихор да веснушки; борода, усы, возмужалость, серый городской костюм делали сына чужим.

– Ну да, – сказала она, буравя глазами мой живот. – Господи, ты такая стройная… Как тебе удается, а? Кожа да кости!

– Везде я был, – жуя сахар, рассказывал Михаил.

Агафьин не сводил с него крупных, восторженных глаз, твердя, в паузах, бойко и льстиво: – Ишь ты. Дела, брат, первый сорт. Эх куры – петушки.

На мгновение я опешила. Рогоносная диета, очень рекомендую! Промолчала – боялась расплакаться.

– Был везде. Последние два года прожил в Москве; там и жена моя; женился. Поступил в пивной склад заведующим. Жалованье, квартира, отопление, керосин.

– Так что лофепрамин? Побочные эффекты?

Он сломал крепкую, как железо, баранку, выпил налитый Агафьиным пузатый стаканчик водки, поддел пальцем из котелка щуренка и отсосал ему голову.

– Тревога. Плохо сплю.

Сидел, двигал руками и говорил он просто, но не по-мужицки. Но и тону не задавал, а, видимо, вел себя – как привык. Рыбу он тоже ел пальцами, но как-то умелее. Гранька и Агафьин преувеличенно внимательно слушали его, тряся головами, поддакивая напряженно и счастливо. Он же, попивая из чайника дымный чай, расставив на столе локти, а под столом ноги, рассказывал историю хмурого и смекалистого парнюги, ставшего для деревни барином, «своим из чистых».

Взошла луна и стало еще светлее, мертвенный день без солнца остался над покоем озер. Уныло звенели комары; в земляной яме, треща красными искрами, дымились головни; у берега, разводя круги, плюхалась от щуки рыбная мелочь, а лесистые острова, холмы стали чернее, строже, глубже тянулись опрокинутые двойники их в чистую сталь озер. Озаренная луной, спала земля.

– В самом деле?

– Жить буду у тебя, тятя, – сказал вдруг Михаил. Мужики опустили блюдечки, раскрыв рты. – Вот так, хочу жить при тебе. Не прогонишь? – Он засмеялся и закурил папиросу, а Агафьин, подхватив уголек рукой, сунул ему. – С тем и приехал.

Мне не нравился ее тон.

– Поди-ко, – сказал Гранька, – ублестишь тебя ноне.

– Что мешает?

– А что ты думаешь, – Михаил засмеялся. – Пора пришла, старик, нажился я. Действительно, вышел я в люди и все такое. Сперва пятьсот получал, теперь тысячу. Венская стоит мебель, граммофон купил дорогой, играет. Приказчики шапки ломают, а я им к праздничку на чаек даю. А какой смысл? Далее для чего мне работать, хозяину вперед забегать, на ломовых горло драть. Вышел я, верно, что говорить, человеком стал. А за каким с… с…м мне этим человеком по земле маяться? Собаке, брат, лучше. У меня собака есть, пуделек, ей блох чешут, ей-ей. Ну, – тоскливо мне, проку из меня настоящего мало, махнул к тебе, подрезвиться хочу, закис, и, видишь ли ты, пью, ей-богу… как пьют – в кабаках знают. Думаешь – вышел в люди – рай небесный. Вопросы появляются.

– Ничего конкретного. – Я покачала головой. – Просто стресс.

Несколько секунд она пристально в меня вглядывалась.

– Миш, а Миш, – забормотал Гранька, – ты не моги. Против своей жизни не моги.

– Как месячные?

– Михайло, – сказал Агафьин, хватая рукой бороду, – обскажи, на меркуны, слышь, на Москве из трубок глядят, господа не боятся.

– При чем тут…

Михаил рассеянно посмотрел на него, но уловил смысл вопроса.

– Климакс может сделать нас немного того.

– Это телескоп, – сказал он. – Смотрят, как звезды ходят.

Помоги! Нет сил жить с этой болью!

– Вот то самое, – подхватил Агафьин.

– Просто общая тревожность. Иногда приступы паники…

– Ну, завтра поговорим, – сказал Михаил. – Положи меня, старик, дай вздохнуть.

– Говорю тебе, нужна гормонозаместительная терапия.

Он осмотрелся. Ночевье не изменилось, камыш, вода и избушка были на старом месте.

– Мой психотерапевт посоветовала поговорить по поводу рецепта…

Все трое легли спать на старых мешках, от которых еще пахло мукой. Агафьин подбросил сена, а Гранька вынес зипуны. Еще поговорили о земляках, рыбе, Москве. Наконец, Агафьин уснул, храпя во все горло. Старик и сын, словно по уговору, сели. Обоим не спалось в духоте ночи, впечатлений и дум.

– Да, буду здесь жить, – громко сказал Михайло. – Как ехал – мало об том думал. Приехал – вижу, место нашел себе. И спокойнее.

Ложь, разумеется. У меня нет психотерапевта. Я не против психотерапии, но всегда полагала, что не найду никого достойного уважения. Если просить совета, то у человека, с которого в самом деле можно брать пример, у кого-нибудь совершенного, гуру или святого. По крайней мере, у того, кто сам живет образцовой жизнью. Не у вас с вашим душкой Саем и низкокалорийными батончиками в сумке! Без обид.

– Живи, – сказал Гранька, – рыбу ловить будем.

– Тревожность и нарушение сна… – промолвила Рис-Эванс, многозначительно посасывая ручку.

– И деньги есть.

Возникло неприятное ощущение, что она набивает себе цену.

– Утресь рачни посмотрим. Сколь тебе годов-то теперь, Миш?

– Мой психотерапевт считает, что надо повысить дозу, – опять солгала я.

– От твоих тридцать долой, только и есть.

Рис-Эванс недовольно приподняла чучельную чревовещательскую бровь и набрала что-то на клавиатуре. Таинственно крутанулась в кресле.

– Думаю, я тебе помогу…

Укладываясь, оба думали и заснули, подобрав ноги.

Она знала, что я уже на крючке, а доктор Рис-Эванс ничто на свете так не любила, как поймать на крючок – за пределами ее кабинета это случалось крайне редко.

– Слушай, не стану упоминать имена, но не счесть, сколько знаменитостей принимают эти чудесные таблеточки. Между нами – я назначала их Лие, и она сказала, что помогло изумительно!

Обалдеть – в одном предложении и известным именем козырнула, и нарушила нормы профессиональной этики! Скорее пропиши их мне!

– Что за таблетки? – спросила я поспешно, как утопающий, который хватается за соломинку.

Всадник без головы

– Успокаивают, как валиум и ксанакс. Из той же группы – бензодиазепины. Принимай по мере необходимости. Могу выписать зараз не больше четырнадцати.

Мы обе слушали, как принтер с астматическими хрипами выплевывает рецепт.

(Рукопись XVIII столетия)*

– Только пообещай, что лет через десять меня не засудишь! – засмеялась Рис-Эванс, что, согласитесь, из уст врача звучит довольно странно.

I

Я выхватила у нее бумажку.

Немножко истории

«Необходимость» возникла в тот же вечер. Меня накрыло от мыслей о викторине со всем ее фарсом – тесными группками и заговорщицким шепотом. Я закинула в рот первую таблетку прямо перед выходом из дома. Заперла дверь. Энни побежала догонять Полли. Джош очень мило притворился, что ему хочется со мной поговорить, но сам ускорял шаг, и вскоре мы ввосьмером шли вместе, как делали на протяжении последних шести лет. Все было в точности как всегда, кроме того, что я умирала внутри. Джош и Иви в отпадных крутых шмотках держались за руки; Джош тактично пытался включить меня в беседу. Он почуял мою ранимость и старался изо всех сил. Его поддержка очень растрогала, я буквально задыхалась в приступе сумасшедшей любви. Энни и Полли убежали вперед, чтобы обводить мелом собачьи какашки. Я поравнялась с первой. «Васхитительно», – нацарапала Энни. Около следующей – «божествено». Упражняется в сарказме. Лия проверяла телефон, как обычно где-то витая, и не обращала внимания на ужимки своей бывшей. Ну и конечно, они, предатели. Я смотрела на них и ненавидела. Несс любезно изображала смущение и отводила глаза, а Карл смеялся и шагал размашистым шагом, абсолютно не сокрушаясь по поводу содеянного. Неужели они не заплатят за предательство? Я прикидывала, как пережить вечер, не набросившись на них с кулаками. Спасти меня могло только чудо.

Все знают великого полководца Ганса Пихгольца. Я узнал о нем лишь на одиннадцатом году. Его подвиги вскружили мне голову. Ганс Пихгольц воевал тридцать лет со всеми государствами от Апеннин до страшного, каторжного Урала и всех победил. И за это ему поставили на площади Трубадуров памятник из настоящего каррарского мрамора с небольшими прожилками. Великий, не превзойденный никем Ганс сидит верхом на коне, держа в одной руке меч, в другой – копье, а за спиной у него висит мушкетон. Мальборук – мальчишка перед Гансом Пихгольцем.

И знаете, меня действительно спасло чудо, доктор Р.! Я почувствовала разницу, как только мы подошли к школе. Это было бесподобно, волшебно! Напряжение в теле растворялось буквально с каждой минутой. Мне на плечо легла десница Господня; его большие, крушащие мир пальцы разминали мышцы спины, глубоко массировали шею, без остатка снимая напряжение. К тому времени, как мы остановились поболтать в дверях и нам вручили по бокалу вина, мое тело стало теплым и податливым. Сев за столик, я заметила, что в голове происходит что-то прекрасное. Могу описать только так: мозг как будто положили отмокать в теплую ванну. Я сидела и ухмылялась. По-моему, я еще никогда в жизни так хорошо себя не чувствовала, хорошо на сто процентов. Такая полнота! Такой покой! Мои беды казались смешными. Зачем волноваться, когда все так здорово? Страшиться нечего, теперь мне очевидно: жизнь – это дар. Я помахала доктору Рис-Эванс и ее расчудесному идиоту-мужу. Я махала всем. Я всех любила. Школу. Карла. Несс. Я была сама любовь.

Таково было общее мнение. Таково было и мое мнение, когда я, двенадцати лет от роду, выстругал деревянный меч и отправился на городской выгон покорять дерзкий чертополох. Ослы страшно ревели, так как это их любимое кушанье. Я выкосил чертополох от каменоломни до старого крепостного вала и очень устал.

Ладно, может, во время викторины я чересчур раздухарилась, бурно соперничала со столом математика, кричала и слишком громко смеялась. Да, я видела, как смотрит на меня директор школы. Не надо было отплясывать, спотыкаться и сажать себе шишку. И вырубиться в школьном туалете рядом с ершиком для унитаза – не лучший вариант. Но! Еще никогда в жизни я не ощущала такого спокойствия и сострадания к человечеству!

Доктор Р., рай – это один миллиграмм вещества под названием лоразепам.

На тринадцатом году меня, Валентина Муттеркинда, отдали в цех поваров. Я делал сосиски и шнабель-клепс и колбасу с горошком, и все это было очень вкусно, но скучно. Я делал также соус из лимонов с капорцами и соус из растертых налимьих печенок. Наконец, я изобрел свой собственный соус «Муттеркинд», и все очень гордились в цехе, называя меня будущим Гуттенбергом, а фатер дал гульден и старую трубку.

* * *

На следующий день голова моя была не в таком плачевном состоянии, как можно предположить, а шишка заметно спала, равно как и мое чувство всепоглощающей любви. Несс прислала сообщение, умоляя прогуляться с ней, и я милостиво согласилась. Отправила сдержанный ответ: «4.30, у тебя». Глаголами и существительными не утруждалась – она их не заслужила. Пришла с опозданием, чтобы показать, кто теперь заказывает музыку. Не хотела входить в калитку и стучаться – то, что раньше я проделывала тысячи раз, теперь было невозможно, – и потому болталась на улице. К сожалению, Иви меня заметила и открыла дверь. Я потопталась на пороге, улыбаясь и отпуская банальные шутки вроде «помаринуй Джоша как следует». Вышла Несс.

А Ганс Пихгольц, стоя на площади, посмеивался и величался.

– Голова лучше? Как думаешь, пойдет дождь? – спросила она как ни в чем не бывало.

Я ненавидел его, завидовал ему, и он не давал мне спать. Я хотел сам быть таким же великим полководцем, но к этому не было никакого уважительного повода. Фатерланд дремал под колпаком домашнего очага, пуская вместо военных кличей клубы табачного дыма. Все надежды свои я возлагал на римского папу, но папа в то время был вялый и неспособный и под подушкой держал Лютера. Тайно я написал ему донос о ереси на юге Ломбардии, угрожая пасторами, с целью вызвать религиозную драку, но тихий папа к тому времени помер, а новый оказался самым скверным католиком и, смею думать, был очень испуган, прочтя письмо, так как ничего не ответил.

Я обрадовалась, когда небо стало на нее плеваться. Выглядела она кошмарно. И хорошо – она должна выглядеть ужасно! Я с удивлением заметила, что Несс трясет; руки дрожали, когда она одергивала свитер (мой свитер – это я подарила!), а темные глаза нервно бегали, ни на чем не задерживаясь. Я вдруг удовлетворенно осознала, что она меня боится. И правильно! Пусть трепещет! Пусть стыдится!

Содрогаясь о славе, я в один прекрасный день швырнул в угол нож, которым резал гусей, и отправился к начальнику стражи. Проходя мимо полицейской патрульной Ганса Пихгольца, я, подняв высоко голову, сказал:

Я молчала – может сама говорить, мне ей сказать нечего. Миновали магазины и направились к реке. Договариваться о маршруте не требовалось, мы гуляли так сотни раз.

– Тридцать лет, говоришь, воевал? Я буду воевать сто тридцать лет и три года.

– Кон, – начала она, когда спускались по склону, – просто хочу сказать: я правда думала, что знаю себя… Я в шоке!

II

Несс, старшая сестра, ответственная, деятельная и разумная миссис Джоунс, моралистка, здравомыслящая. «Надень второй свитер, подтяни носки». Измена и предательство не вписывались в образ, и я представляла ее смятение. Дрожащими пальцами она потянула молнию на кармане и достала носовой платок. Если начнет лить слезы, пресеку. Плакать должна я. К счастью, она всего-навсего высморкалась.

Любовь

– Я подошла к нему слишком близко.

Меня приняли, дали мне лошадь, латы, каску, набедренники, палаш и ботфорты. Мы дежурили от шести до двенадцати, объезжая город и наказывая мошенников. Когда я ехал, звенело все: набедренники, латы, палаш и каска, а шпоры жужжали, как майский жук. У меня огрубел голос, выросли усы, и я очень гордился своей службой, думая, что теперь не отличить меня от Пихгольца: он на коне – и я на коне; он в ботфортах – и я в ботфортах. Проезжая мимо Пихгольца, я лениво крутил усы.

– Это точно.

Природа позвала меня к своему делу, и я влюбился. Поэтическая дочь трактирщика жила за городскими воротами, ее звали Амалия, ей было семнадцать лет. Воздушная фигурка ее была вполне женственна, а я рядом с ней казался могучим дубом. У нее были очень строгие, нравственные родители, поэтому мы воровали свои невинные поцелуи в ближайших рощах. Разврат к тому времени достиг в городе неслыханных пределов, но Амалия ни разу еще не села на колени ни к кому из гостей своего трактира, хотя ее усердно щипали: бургомистр, герр Франц-фон-Кухен, герр Карл-фон-Шванциг, Эзельсон и наши солдаты. Это была малютка, весьма чистоплотная и невинная.

Мы шагали по дорожке вдоль реки. Вода сливалась с небом, пейзаж насквозь пропитался серостью.

Несс коснулась моей руки. Я остановилась как вкопанная.

В воскресенье я назначил свидание дорогой Амалии около Цукервальда, большой рощи. Было десять часов, все спали, и ни один огонь не светился на улицах города Тусенбурга.

– Не трогай меня!

Знаю, мелодраматично, но я не могла вынести таких вольностей. Своими поступками она пожертвовала правом на близость. Должна быть какая-то расплата, карма, назовите как хотите.

Отличаясь всегда красивой посадкой, я представлял чудную картину при свете полной луны, сияющей над городской ратушей. Черные в белом свете тени толпились на мостовой, когда я подъехал к воротам и приказал отпереть их именем городской стражи. Но лунный свет, как и пиво, действовали на меня отменно хорошо и полезно, и я был пьян во всех смыслах; от пива, луны и любви, так как выпил на пивопое изрядно. Подбоченясь, проехал я в Роттердамские ворота и пустился по пустынной дороге.

– Сколько это продолжается? – спросила я в настоящем времени, несмотря на их обещания.

Конечно, они согласовали легенду. «Буквально второй раз!» И так сразу застукали? Подозрительное невезение!

Приближаясь к назначенному месту свидания, я ощутил сильное сердцебиение; лев любви сидел в моем сердце и царапал его когтями от нетерпения. У разветвления дороги я задержал лошадь и крикнул: «Амалия!» Роща безмолвствовала. Я повернул коня по ветру и снова крикнул: «Амалия, ягодка!» Эхо подхватило мои слова и грустно умолкло. Я подождал ровно столько, сколько нужно, для того чтобы шалунья, если она здесь, кончила свои шутки, и нежно воззвал: «Амалия!»

Навстречу попалась Элисон с собакой, мамаша из нашей школы. Остановились. И вот примечательный момент, доктор Р: мы смеялись и болтали, будто ничегошеньки не произошло, рассказывали забавные детско-школьно-собачьи истории, но ни словом не упоминался тот факт, что моя лучшая подруга, женщина, стоящая рядом, лесбиянка, оказалась потаскухой, трахающей чужих мужей. Если бы Элисон узнала правду – скажем, если бы через пару минут я воткнула в горло Несс ветку и Элисон пришлось бы давать показания в полиции, – для нее это стало бы полной неожиданностью. Ну не странные ли мы существа? Мы с Несс как будто играли интермедию в театральной пьесе.

Элисон попрощалась, мы зашагали дальше. Самое естественное для меня было взять Несс под руку – и я чуть это не сделала, пришлось сознательно сдерживаться. Мы помахали Элисон и вернулись ко второму акту: оскорбленная жена и кающаяся шлюха.

В ответ мне захохотал филин глухим, как в трубку пущенным, хохотом и полетел, шарахаясь среди ветвей, к темным трущобам. До сих пор уверен я, что это был дьявол, враг бога и человека.

– Пожалуйста, не говори никому! – попросила Несс.

Я уставилась на нее во все глаза.

Я натянул удила, конь заржал, поднялся на дыбы и, фыркая от тяжелой моей руки, осел на задние ноги. – «Нет, ты не обманула, Амалия, чистая голубка, – прошептал я в порыве грустного умиления, – но родители подкараулили тебя у дверей и молча схватили за руки. Ты вернулась, обливаясь слезами, – продолжал я, – но мы завтра увидимся».

– Это не тебе решать.

Ты гляди, еще торгуется! И потом, она что, серьезно? Неужели я стану трубить о своем унижении? Я смерила ее взглядом. Да, выглядит хреново. Будь она по-прежнему моим другом, я испугалась бы, а так – просто любопытно.

Успокоив, таким образом, взволнованную свою кровь и отстранив требования природы, я, Валентин Муттеркинд, собирался уже вернуться в казарму, как вдруг слабый, еле заметный свет в глубине рощи приковал мое внимание к необъяснимости своего появления.

– Несс, ты даже не извинишься?

III

Она растерялась.

– Я подумала, что извинения прозвучат пошло.

Беседа

– Хоть бы попробовала!

Знаменитый полководец Пихгольц сказал однажды, в пылу битвы: «Терпение, терпение и терпение». Ненавидя его, но соглашаясь с гениальным умом, я слез, обмотал копыта лошади мягкой травой и двинулся, ведя ее в поводу, на озаренный уголок мрака. Насколько от меня зависело, – сучья и кустарники не трещали. Так я продвинулся вперед сажен на пятьдесят, пока не был остановлен поистине курьезнейшим зрелищем. Аккуратный в силу рождения, я расскажу по порядку.

– Ну конечно, Конни, прости меня, пожалуйста!

– Нет, ты права. Действительно, пошло.

Прямо на земле, в шагах десяти от меня, горели, зажженные на все свечи, два серебряных канделябра, очень хорошей, тонкой и художественной работы. Перед ними, куря огромную трубку, сидел старик в шляпе с пером, желтом камзоле и сапогах из красной кожи. Сзади его и по сторонам лежало множество различных вещей; тут были рапиры с золотыми насечками, мандолины, арфы, кубки, серебряные кувшины, ковры, скатанные в трубку, атласные и бархатные подушки, большие, неизвестно набитые чем узлы и множество дорогих костюмов, сваленных в кучу. Старик имел вид почтенный и грустный; он тяжело вздыхал, осматривался по сторонам и кашлял. – «Черт побери запоздавшую телегу, – хрипло пробормотал он, – этот балбес испортит мне больше крови, чем ее есть в этих старых жилах», – и он хлопнул себя по шее.

Я сознавала жестокость своих слов, но опять же, казалось, что я только играю в жестокость и вся ситуация специально смоделирована, а ненастье – наши декорации. В какой-то другой день будет светить солнце и мы поменяемся ролями. Звучит совсем безумно?

Мы стояли друг напротив друга под проливным дождем.

Пылая жаром нестерпимого любопытства, я вскочил на захрапевшую лошадь и, подскакав к старику, вскричал: «Почтенный отец, что заставляет ваши седины ночевать под открытым небом?» Человек этот, однако, на мой добродушный вопрос принял меня, вероятно, за вора или разбойника, так как неожиданно схватил пистолет, позеленел и согнулся. «Не бойтесь, – горько рассмеявшись, сказал я, – я призван богом и начальством защищать мирных людей». Он, прищурившись, долго смотрел на меня и опустил пистолет. Мое открытое, честное и мужественное лицо рассеяло его опасения.

– Больше это не повторится, обещаю! – сказала она, снова касаясь меня и тут же отпуская.

Внезапно мы перестали играть. Мне было невыразимо грустно.

– Да это Муттеркинд, сын Муттеркинда? – вскричал он, поднимая один канделябр для лучшего рассмотрения.

– Как ты могла?! – сказала я в искреннем недоумении.

Капли дождя падали у нее с носа.

– Откуда вы меня знаете? – спросил я, удивленный, но и польщенный.

– Сама не понимаю. Когда ушла Лия, мне было жутко одиноко, а Карл просто оказался рядом, такой милый, приятный, добрый… И мы перешли черту, я слишком к нему приблизилась.

– Ты влюбилась?

– Все знают, – загадочно произнес старик. – Не спрашивай, молодой человек, о том, что тебе самому хорошо известно. Величие души трудно спрятать, все знают о твоих великих мечтах и грандиозных замыслах.

– Это была ошибка. Между нами все кончено.

– Как я могу тебе верить? Ты знала все мои секреты и использовала их против меня.

Я покраснел и, хотя продолжал удивляться проницательности этого человека, однако втайне был с ним согласен.

Она покачала головой.

– Нет, не так…

– Вот, – сказал он, показывая на разбросанные кругом вещи, и зарыдал. Не зная, чем помочь его горю, я смирно сидел в седле. Скоро перестав плакать, и даже быстрее, чем это возможно при судорожных рыданиях, старик продолжал: – Вот что произошло со мной, Адольфом-фон-Готлибмухеном. Я жил в загородном доме Карлуши Клейнферминфеля, что в полуверсте отсюда. Клейнферминфель и я поспорили о Гансе Пихгольце. «Великий полководец Пихгольц», – сказал Карлуша и ударил кулаком по столу. – «Дряннейшенький полководишка», – скромно возразил я, но не ударил кулаком по столу, а тихо смеялся, и смех мой дошел до сердца Клейнферминфеля. – «Как, – вне себя вскричал он, – вы смеете?! Пихгольц очень великий полководец», – и он снова ударил кулаком по столу так, что я рассердился. – «Наидрянне-дрянне-дрянне-дрянне-дряннейшенький полководчичишка», – закричал я и ударил кулаком по Клейнферминфелю. Мы покатились на пол. Тогда я встал, выплюнул два зуба и пошел в город, где остался до ночи, чтобы насолить Клейнферминфелю. Ты давно из города, юноша?

Что ж, спорить с историями, которые мы себе рассказываем, бесполезно, да, доктор Р.? Я посмотрела поверх ее плеча на бесконечный поток хмари, которая перемещалась в пространстве, оставляя после себя одну только хмарь.

– Едва ли будет полтора часа, – поспешно ответил я, желая выслушать конец дела, поведение в коем Готлибмухена было весьма справедливо.

– Я страшно по тебе скучаю! – взмолилась Несс.

– Я час тому назад, – сказал Готлибмухен, смотря на меня во все глаза, – сорвал голову Пихгольцу.

К этой стадии мне уже было приятно видеть ее слезы. Заслужила. И к тому же разве не это хочется услышать, когда тебя оставили за скобками? «Клуб без тебя – отстой. Мы скучаем. Мы ошиблись. Ты нам нужна. Ты незаменима».

– Мне так стыдно…

– Так, так-так-так-так-так-так-так!

– И не зря, мать твою!

– Да. На площади никого не было. Я взлез на каменного коня, сел верхом сзади Ганса Пихгольца и отбил ему голову тремя ударами молотка и бросил эту жалкую добычу в мусорный ящик.

Не удержавшись, я радостно захохотал, представляя себе зазнавшегося Ганса без головы…

Что я могла поделать? Что бы сделали вы, доктор Р.? Допустим, Душка Сай чпокает кого-нибудь в оркестре. Вы его простите? Полагаю, да. Никто из нас не совершенен, даже вы. А еще, понимаете, я по ней тоже скучала. Очень скучала. Совсем погибала. В такой кошмарной ситуации я обратилась бы за помощью именно к ней. Как вы считаете, надо давать человеку шанс? Полагаю, да. Облажаться может любой. Кто мы, если не умеем прощать? Как еще понять, что и сами мы не лучше? Что и сами, при соответствующем стечении обстоятельств, нагадили бы на собственном пороге? О да, мы надеемся, что мы другие, нам хочется так думать – что мы-то срем подальше от дома и, возможно, закапываем. Но как знать наверняка? Я должна дать ей шанс. На ее месте я тоже ждала бы прощения.

– Голубчик, – сказал я. – Голубчик!..

Несс отлично меня считала и несмело коснулась моей руки. Я едва заметно откликнулась, и она сжала мои пальцы. Придвинулась, понурила голову и уткнулась мне в грудь. Мне нравилось, что она играет роль Пристыженной Твари – это давало возможность изображать Великого Утешителя. Я погладила ее кучерявые волосы и сказала, что все будет хорошо.

– А?