Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Странная она. Будто речь идет про интересный фильм.

– Сегодня мы можем увидеть мир с точки зрения бомбы. Точнее, с точки зрения стрелка. Помнишь, в последнюю войну в секторе Газа такое постоянно показывали по телевизору?

Не дожидаясь ответа, она продолжает:

– Ты видишь просто крестик на цели, компьютерная картинка – как в игре. Внизу цель – дом, автомобиль, люди. И почти мгновенно – взрыв, дым, воронка. Но ничего не слышно. Ни самого взрыва, ни криков. Все чистенько и эффективно. Сегодня они могут навести снаряд на бродячую кошку. А в ту войну эти штуки просто сбрасывали с самолета, с большой высоты из-за немецких зениток. Целью были порт, аэродром, немцы, а бомбы сыпались на город, на мусульман, христиан и евреев. Войска коалиции точно знали, где комендатура. Но за всю войну ни одна бомба не попала в «Мажестик», представь себе! Целься они точнее, я бы никогда не родилась.

Она усмехается. Дочь выжившей. Перехитрившей смерть.

– Сирены начинали выть – а выли они каждую ночь, – когда бомбардировщики появлялись над бухтой, по большой дуге приближаясь к городу, словно стальные хищные птицы, когда их гул звучал совсем близко, люди выскакивали из домов. Но никаких бункеров и бомбоубежищ ведь не было, и люди прятались под сводами караван-сараев и торговых складов, среди ковров, конского навоза и крыс. Некоторые бежали в синагоги, мечети или мавзолеи святых – Сиди Мехреза, Саида Мануба, где, прильнув к стенам, уповали на милость Божью. Если уж смерть их настигнет, так хотя бы с молитвой на устах. Пожарные не могли протиснуться в узкие переулки, так что в Медине убитых было больше, чем в центральных кварталах города. Тунисцы гибли, не имея никакого отношения к войне европейцев. В их смерти не было ни почета, ни даже смысла – они умирали не во имя родины. В центральных кварталах немцы закрыли окна кафе конфискованными коврами, чтобы не вылетали стекла. В «Мажестике» все покидали отель через черный ход, постояльцы и персонал, и перебегали через дорогу к кладбищу. Еврейское кладбище находилось на другой стороне улицы. Теперь там парк, никто больше не вспоминает там мертвых. Между могильных камней еврейских мужчин заставили вырыть траншеи. В них обитатели отеля и прыгали. Живые прятались среди мертвых. Вот там они и встретились впервые.

– Твои родители?

– Да. Очень романтично, правда?

Ее смех заразителен и немного безумен.

– Ясмина сидела на корточках в грязной жиже на дне траншеи и держала над головой кастрюлю. Солдаты ведь были в касках, а персонал мог прикрыться разве что кастрюлями с кухни. Только что стемнело, взошла луна, полнолуние – лучшее время для бомбардировок. Виктора там не было. Она искала его, когда вместе с другими девушками бежала по коридору, по лестнице, через дорогу. Звала. Наверное, уже покинул отель, думала она. Но кладбище было большое, и когда она добралась до траншеи, уже рвались первые бомбы. И намного ближе, чем обычно. Стало вдруг светло как днем. И тут в траншею рядом с ней спрыгнул он.

– Мориц?

– Да. Мориц. Она прежде его не видела, но он ей кивнул, и она решила, что, наверное, он один из «постояльцев». Незваный гость на еврейском поле вечности, какое богохульство. Он не назвался и не спросил, как зовут ее. Он не знал, что она еврейка. Единственное, что было важно в тот момент, – укрыться в траншее, вокруг все взрывалось, вдали с грохотом рушились дома. Может, он принял ее за арабку, одну из многих. Не обменявшись ни словом, они сидели рядом на корточках. Так близко, что она чувствовала тепло его тела. Между взрывами они быстро переглядывались и снова зажмуривали глаза. И его взгляды, в которых не было ни осуждения, ни нетерпения, вселили в нее посреди этого ада неожиданный покой.

* * *

Ясмина все переживала с детской непосредственностью. Между ней и миром не было защитного слоя. Она была частью мира. Если она слышала пение птицы, ее сердце подпевало птице, а когда видела страдание человека, она страдала вместе с ним. На пляже она была счастлива, а когда мир вокруг нее погибал, внутри нее тоже все рушилось. Однако в присутствии этого чужого солдата она вдруг почувствовала себя защищенной. Спокойно и сосредоточенно он наблюдал за взрывами. Он просто пережидал бомбардировку, будто все это не имело к нему никакого отношения, – что, в принципе, так и было. Летчики не имели в виду его лично. Чужие сыпали смерть на чужих. Гроза из стали и огня не имела ни персонального отправителя, ни персонального адресата. Задеть могло кого угодно. Никаких причин переживать.

Ясмина тряслась, сама не своя от страха, а Мориц, казалось, безучастно ждал завершения грозы. После каждого взрыва он прислушивался, куда упадет следующая бомба, – если дальше, значит, самолеты уже удаляются. Ясмина же заново переживала то, что чувствовала в детстве, когда прокрадывалась в постель Виктора, за окном бушевала гроза, а она считала секунды, отделяющие гром от молнии. Сейчас было почти так же, с той лишь разницей, что Виктор любил грозу, при каждой вспышке ахал или вскрикивал «о-ля-ля!», тогда как этот немец хранил невозмутимость. Он словно не был частью мира. И его спокойствие передавалось ей. Она почувствовала себя под защитой. Под защитой немца! Она никому не смогла бы рассказать об этом.

Когда взрывы отдалились, они молча кивнули друг другу. И вдруг взрыв прогремел прямо на кладбище. Траншею накрыло ливнем из комьев земли и камней. А может, и костями мертвецов, подумала Ясмина. Она невольно придвинулась к Морицу. Лишь чуть-чуть, но этого было достаточно, чтобы он сделал неслыханное, ошеломившее ее, – взял ее за руку. Просто взял за руку. Теплое, крепкое пожатие, снова внушившее ей покой. Лишь секунду спустя пришла мысль – нет, нельзя. Рука немца – это рука, державшая оружие. Рука, решающая, жить тебе или умереть. Но ее прикосновение было благотворно. Если не смотреть, то это была не рука немца, а рука человека, сидевшего рядом с ней – в темноте, посреди грохота и криков раненых. Это была родная рука.

* * *

Когда прибывшие санитары начали собирать убитых и раненых, они вылезли из траншеи, оглушенные, изумленные тем, что живы, и двинулись прочь, каждый сам по себе – он к своим, она к своим. Они так и не сказали друг другу ни слова, и при свете дня он наверняка не узнал бы ее. Ясмина вдруг поняла, что держит что-то в руке, она посмотрела на большой обломок мрамора. Она орудовала им, выбираясь наверх. В свете луны она прочитала надпись: Не тревожьтесь о нас. Там, где мы, хорошо.

Не лучше ли не возвращаться назад к живым, подумала Ясмина.

В отеле она увидела Виктора. Он выходил из двери, ведущей в полуподвал, – единственный в чистой одежде. На губах блуждала улыбка. Ясмина знала это выражение его лица. Так мальчишка невинно улыбается родителям, прекрасно зная, что натворил. Он пригладил растрепанные волосы. Ясмина заметила у него на шее следы губной помады. Точно укусы.

– У тебя все в порядке? – спросил он.

За его спиной прошмыгнула Селима. Горничная-арабка. Во всем этом хаосе никто не обратил на нее внимания. Французские санитары громко переругивались с немецкими солдатами.

– Ты просто невозможен! – процедила Ясмина.

– Почему? Снаружи я мог погибнуть точно так же, как и внутри.

– Ты что, не понимаешь, что творишь?! Она же одна из нас!

Виктор сделал вид, что и в самом деле не понимает. Взял ее за руку:

– Пора домой.

* * *

Мимо них по проспекту де Пари проносились санитарные машины. Виктор шагал быстро, явно чтобы избежать разговора, но Ясмина на сей раз не собиралась спускать ему.

– Француженки – дело другое, но Селима – этого нельзя!

– Потому что она мусульманка?

– Ты не понимаешь? Она в тебя влюбится, кто ж в тебя не влюбится, а ты ее бросишь, и она будет мстить!

– Farfalla, ты в этом ничего не смыслишь. Ты думаешь, это впервые? Займись своими делами и не суйся в мои.

Ясмина схватила его за локоть и гневно выкрикнула:

– Она выдаст тебя немцам! И меня заодно!

Виктор втолкнул ее в ближайшую подворотню. Она чувствовала на своем лице его дыхание.

– Ясмина. Ты говоришь, что любишь меня. Но это не любовь. Ты хочешь мной распоряжаться! Ты хочешь владеть мной. Так?

Она была слишком взволнована, чтобы возразить. Зачем он произнес это вслух? Их тайну. Она хотела только одного: чтобы он ее обнял. Чтобы поцеловал. Хотя бы раз почувствовать его губы на своих. Каково это. Но он отпустил ее.

– Прекрати, Ясмина. Прекрати, наконец!

Он вытолкал ее обратно на улицу. Она потерянно плелась за ним. Он молчал, холодно и отстраненно, далекий от нее. В воздухе стоял едкий дым. Ясмина чувствовала себя ужасно. Пристыженной и отвергнутой.

Глава 16

Марсала

Человек – извечная жертва своих же истин. Альбер Камю
Я закрываю глаза. Тело сливается с мягким покачиванием катера. Подо мной синяя глубина, наш зонд волочится сквозь темноту. Я представляю себе, что это дельфин, а я плыву, держась за него, точно беззаботное дитя. Мы прослушиваем горы и леса на дне морском, мы чувствуем углы и края, отличаем твердое от мягкого, металл от камня. Все, что создано человеком, жесткое и прямое, а все, что рождено в море, мягкое и вневременное. Металл, ускользнувший от людей на дно, имеет две даты: начало его забвения и момент завершения, когда звуковой щуп нашего сонара натыкается на самолет. Пора, сообщает он, можешь снова вернуться к живым, пусть ты уже и не принадлежишь к ним, но они зовут, тебе еще есть что сообщить им, есть что вернуть, ведь ты не выполнил обещания доставить свой груз в целости. Ты их должник, и сон твой окончен, пора очнуться, чтобы ответить на последний вопрос. Хватит зарываться в молчание.



– Ça va?

Я открываю глаза. Патрис стоит надо мной против солнца.

– Все в порядке, просто плохо спала ночью.

Он протягивает мне чашку кофе и садится рядом. Мы молча смотрим на море. Мне нравится, когда мужчина позволяет мне быть одной. Но при этом находится рядом.

– Ты виделась с этой женщиной?

– Нет.

Я ненавижу ложь. И все-таки лгу. Почему нельзя просто всегда говорить правду? Причина – в появлении третьего. Вдвоем все просто. Но обязательно возникает третий. И начинаются проблемы. Я ловлю себя на мысли: а неплохо бы поселиться с Патрисом на уединенном острове. Но тут его зовут на мостик, на мониторе снова что-то подозрительное. Катер делает круг, потом еще один, но это оказываются останки судна. До конца дня больше ничего не происходит. Я готовлюсь к возвращению на сушу.

– Можешь сегодня заночевать на катере, если хочешь.

Он говорит это вскользь, мимоходом. И я отвечаю так же между прочим:

– Как-нибудь в другой раз.

– Ты изменилась, Нина. Раньше ты была более открытой, радостной.

– М-да, наверное, из-за развода.

– Нет. Из-за брака.

Он иронично усмехается и уходит.

* * *

Когда я спускаюсь в ресторан, Жоэль стоит в своей псевдогоржетке в дверях и курит. За старой городской стеной – Марсала, чистенькая и красивая. Выбеленные камни мостовой и подновленные особняки. Шикарные магазины и винные бары, молодые семьи с детьми, веселые, беззаботные. Я здесь, они там. Я как сомнамбула, пойманная в собственный сон.

– Сегодня твоя очередь, – говорит Жоэль.

– Твоя история куда интереснее. Моя банальна.

Она улыбается. Насмешливый рот, сочувственные глаза. Она хочет узнать меня поближе, может быть, выспросить, но и поддержать. Она действует на меня благотворно, но и пугает. Жоэль входит в любое помещение как на сцену, заполняет его, даже если ничего не говорит. А я всегда женщина, которую замечают со второго взгляда. Из второго ряда. Жизнь из вторых рук. Знающая все о пирамидах, но ничего о собственном муже.

Когда мы садимся за стол, я решаюсь рассказать. Обо всем проклятом последнем годе. Она слушает внимательно, смотрит тепло, чуточку иронично, но без осуждения и с такой невозмутимостью, будто и сама все это пережила. Побывала на обеих сторонах. Когда я замолкаю, она долго ничего не говорит. И только после паузы спрашивает:

– Ты подала на развод, потому что у него была другая?

Как будто любовница на стороне – самое обычное дело. Да так оно и есть – с точки зрения статистики. Необычно это, только если касается тебя.

– Разумеется, а ты бы что сделала?

Она пожимает плечами:

– Тоже бы изменяла ему.

И с кем же, усмехаюсь я про себя. Чтобы изменять, надо иметь к этому охоту. Я не гожусь для такого. Безнадежно романтична.

– Как ты об этом узнала?

– Классически. Он ошибся и отправил сообщение не ей, а мне.

– Ты шарила в его телефоне? – Коварная улыбка.

– Нет, он просто ошибся номером. Перепутал женщин.

– Может, он хотел, чтобы ты все знала?

Я не люблю копаться в подсознательном. Мы попытались это сделать. Так называемая парная терапия. Мучительная лебединая песня.

– Зачем бы ему это понадобилось?

– Чтобы спровоцировать решение.

– Нет, он не хотел разводиться. Его вполне все устраивало. У него были мы обе.

– И как ты среагировала?

– Честно говоря, с облегчением. Наконец-то исчезли все сомнения, неуверенность, гложущие подозрения, грызущее желание умыкнуть его телефон, подобрать пароль к почте. Недоверие – яд. Как только оно вползает в отношения, становится тяжело все, что раньше было легко. И теперь пришло… избавление. Наверное, у меня с самого начала нашего брака было чутье, но оно спало. Он изменял мне, обманывал меня, за моей спиной он соорудил целый мир из ласкательных имен, желаний и воспоминаний, в которых чувствовал себя как рыба в воде.

– И ты не устроила истерики? Не била тарелки?

– Я была потрясена. Не понимала собственных чувств. У меня не было сил воевать с ним. Притворилась, будто не читала это сообщение.

– Ты ничего ему не сказала?

– Этим бы я все разрушила. Молчание означало оставить все как есть. Все наши сложившиеся ритуалы, жизнь должна была идти обычным ходом. Скажи я это, тут же стала бы стороной, которая разрушила дом. Этого бы я себе не простила.

– А потом? Это сделал он?

– Нет. Я провела бессонную ночь, и в какой-то момент накатила первая волна ярости. Еще совсем маленькая, такой слабый крик о помощи, как в кино, когда кто-то тонет вдалеке.

Меня душат воспоминания. На память приходит утро после бессонной ночи, как я стояла на кухне и вдруг выронила чашку с кофе. Джанни тут же выскочил из ванной: что случилось? А я молча смотрела на него. Я помню тот его взгляд. Помню каждую мелочь. Его мокрые волосы, зубную щетку в руке, его выдох, безропотное смирение. В тот момент он понял, что я все знаю. Мы одновременно почувствовали, как между нами что-то порвалось. Иначе бы он отпустил шутку, поцеловал меня или просто пожал плечами. Его фирменный трюк. Но он на меня смотрел пристально, и я не отводила взгляд, это стоило мне огромных усилий, но я хотела, чтобы он заглянул в самую глубину моей души, чтобы оценил разрушения, которые там учинил, – и я увидела в его глазах стыд, лишь на какой-то миг, а потом он отвернулся.

* * *

Я встаю и выхожу на веранду. Прохладный вечерний воздух наполняет легкие, и мне уже не так больно. Столько раз уже рассказывала эту историю. В какой-то момент начинаешь цитировать саму себя. Сперва привираешь, рисуешь картину чуточку мрачнее, чем было на самом деле, потом эта помрачневшая версия становится каноническим вариантом. Она же лучше, в ней есть все, что требуется от хорошей истории, чтобы все встали на твою сторону. А тебе сейчас это нужно больше, чем что-то еще. И это не совсем ложь, – просто себя ты рисуешь чуточку лучше, а его – чуточку бо́льшим негодяем; возможно, это твоя месть: если уж не можешь навредить ему самому, так хотя бы нанеси ущерб его имиджу. Его ложь ты обращаешь в предательство, а предательство – в преступление. Твой муж – монстр. Опасным это становится, только когда ты сама начинаешь верить в свою историю – чтобы отдалиться от него. Чтобы убить в себе любовь, которая сейчас, когда ты одиноко ревешь в подушку, не что иное как зависимость. Но позже ты начнешь ненавидеть уже не его, а себя.

* * *

Жоэль выходит следом, обнимает меня. Утешение постороннего целительно. С друзьями такого чувства не возникает. Они слишком хорошо тебя знают. Знают, что ты всегда ставишь одну и ту же пьесу, только на разных сценах, с другими актерами. С Жоэль по-иному. Я чувствую, что она понимает и не осужадет. Ей я могу рассказать и новую историю. Получше, со счастливым концом. Если бы я только могла в нее поверить.

* * *

Кельнер приносит нам омаров. И бутылку вина. Только теперь я чувствую, как проголодалась. Мы принимаемся разделывать ракообразных.

– А ты знаешь, почему эти твари вырастают до таких размеров? – спрашивает Жоэль.

– Ну, просто вырастают.

– У них не растет панцирь. В этом их проблема. У всех животных покров растет вместе с остальным организмом, а омарам панцирь становится в какой-то момент тесен. И что он тогда делает? Заползает на дне моря под камень и сдирает с себя его. И теперь омару надо быть начеку, потому что он совершенно беззащитен. А вокруг одни враги. И он сидит в своей темной норе, пока на нем постепенно не отрастет новый, более просторный панцирь. И только тогда выбирается наружу. Разумная тварь.

Она улыбается, разделывая омара. Я понимаю, что она хочет этим сказать. Ты должна сбросить кожу, чтобы вырасти. Тебе нужен камень, под которым ты можешь пересидеть. Компания Жоэль – это мое укрытие. Есть книги, в которые я с удовольствием забиваюсь как в щель, в которых полностью растворяюсь каким-нибудь дождливым воскресеньем, не вылезая из постели. Эти дни в Марсале – что-то вроде такой книги. Я читаю про мою семью. Про то, кто моя семья. Границы между «мы» и «другие» стираются, я чувствую себя близкой чужим и чужой – своим. Настоящее и прошлое сплетаются в ковер из историй, рассказанных, пережитых, а может, и выдуманных.

* * *

Я вспоминаю ужин в Берлине, незадолго до того, как все взорвалось. Мы с Джанни на нашей кухне. Мы только недавно въехали в новую квартиру, идеальная пара, а в это время моя лучшая подруга Женни расстается с мужем. Мучительно мечется. Она не в силах уйти от него, а он не может бросить любовницу. Помню наш разговор об этом, вдруг принявший абсурдный оборот. Как я разозлилась, когда Джанни сказал, что настоящее мужество – не упорствовать, склеивая распавшиеся отношения. Я возражала, что мужество – не сбегать, а работать над отношениями. Непримиримость наших точек зрения, внезапно испорченное настроение. И вот мы уже спорим о собственных чувствах.

Быть может, мы оба боялись потерять друг друга, только у нас были разные стратегии избежать этого. Его стратегия – иметь больше женщин. Одна всегда в резерве. Моя – воздвигнуть стену вокруг наших отношений. Ничем хорошим это кончиться не могло.



– В Южной Америке некоторые племена празднуют, когда кто-то умирает, – говорит Жоэль.

– Да?

– Твой муж обманывал тебя. Теперь ты от него избавилась. Бога благодари.

– Спасибо, дорогой Бог, что я вышла замуж за паскудника?

Жоэль смеется.

– По мне, так он и есть паскудник. Ты права, что злишься на него. Ты можешь злиться бесконечно, пока злость не разъест тебе кишки. Но что тебе пользы от этого?

Я вдруг вспоминаю бабушку. Она до конца носила на сердце панцирь из злобы. Почему дед не вернулся к ней? Не хотел или не мог? Я помню бабушку только мрачной, до времени постаревшей женщиной. Она была добра ко мне, это так, но она была одинока и подавлена. Если надо было бы определить ее через цвет, я назвала бы серый. Теперь же выясняется, что она была даже не вдовой, а брошенной. Но ведь когда-то она была счастлива. Почему же она не привязала себя к этому счастью, почему потонула в несчастье, намертво приковав себя к одному мужчине, почему не начала новую историю? Она угнездилась в своем несчастье, окопалась в нем – если ей не досталось любви, пусть ей подарят хотя бы сочувствие. Она заслужила сочувствие своими бедами. Она приняла роль, которую назначил ей он, и играла ее со страстью до самого конца. В стране преступников она была жертвой.

* * *

Может, мать стала бы совсем другой женщиной, если бы росла с обоими родителями? Может, тогда и ей больше повезло бы с мужчинами? А я, где бы я была теперь?

Глава 17

Рождество

Две вещи наполняют душу всегда новым и все более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, – это звездное небо надо мной и моральный закон во мне. Иммануил Кант
Мориц стоял у причала, когда с корабля под проливным дождем спускали грузовик. Камер и пишущих машинок для пропагандистов было уже недостаточно, теперь к ним прибыл тяжелый груз. Мориц сфотографировал грузовик «магирус-дойц» песочного цвета, когда тот качался на стреле крана. Им повезло, что груз вообще добрался сюда. Почти половину кораблей на подходе к порту потопили британцы. Танки, самолеты и молодые мужчины покоились на дне Средиземного моря. Прямо в порту Мориц и его люди установили на крыше грузовика огромный громкоговоритель и поехали по разбомбленным дорогам в город.

* * *

Верховное командование приказало расширить сферу действия. Уже недостаточно было просто производить картинки для родины, следовало завоевывать умы и сердца местного населения. На следующее утро они кружили с этим громкоговорителем по центральному кварталу, транслируя Radio Tunis Allemande.

В войне виноваты евреи! Войска коалиции вас бомбят! Они друзья евреев, а мы – друзья мусульман! Да здравствует бей! – ревел громкоговоритель, попеременно по-арабски и по-французски. Никто из них в глаза не видел бея, сидевшего в своей резиденции, не имевшего никакой власти. Ни у кого из немцев не было друзей среди мусульман. Но цель состояла в том, чтобы убедить местных, что немцы возвращают арабам свободу и достоинство.

Слушая трансляцию на арабском, Мориц мог лишь гадать, что там напридумывали его коллеги в студии. В числе прочего, они привлекли простых женщин, и те радовались из громкоговорителя: «Немцы угощают наших детей конфетами!», «Немцы позволяют детям играть на их танках!» Женщинам заплатили за это по пятьсот франков – сто буханок хлеба. Немецкие власти приказали французскому эмиссионному банку тоннами печатать купюры, наводнить ими страну. Мориц с товарищами установили на десятках крыш громкоговорители, подключенные к приемникам, – в стратегических точках центральных кварталов и в Медине, куда не мог проехать их грузовик. Перед вечерней молитвой они устраивали соперничество с муэдзинами – кто громче.

* * *

Они обошли все кинотеатры, большинством которых заправляли евреи, с чемоданами, полными бобин, и велели показывать немецкие киножурналы. На языке, которого никто не понимал, но картинки, оседавшие в сознании, были важнее слов. Британцы показывали у себя падающие с неба «мессершмитты», немцы – подбитые «спитфайры».

Эту часть работы Мориц охотно передоверил другим. Ему было неинтересно заставлять людей думать иначе. Победы в спорах ему не доставляли никакого удовольствия. Мориц был наблюдателем. Он не стрелял словами, они оседали в нем. Он давно уже научился читать между строк в пропагандистских посланиях, извлекать из них информацию об истинном положении дел. Глядя на фотографии, он мысленно дополнял их недоговоренности, к показанному добавлял скрытое. Картинки, считал он, могут лгать не хуже слов, разве что не так громко. Их очень легко принять за реальность. Глядя на собственные снимки, он часто и сам удивлялся, насколько настроение фотографии отличалось от того, что было в реальности, когда он снимал.

В любом помещении, полном народу, Мориц всегда был самый молчаливый. Он смотрел, тогда как другие пытались высказаться. Молчащий лучше видит. Он и дни спустя мог вспомнить каждую деталь в комнате. Предметы на столе, трещину в стене, пятно на руке. Око – вот чем он был. Не устами. Прячась в тени, он видел то, что было на свету.

* * *

Его товарищи-пропагандисты, разъезжавшие по Тунису на орущем грузовике, и в самом деле были уверены, что немецкий дух оздоровит мир. Арабов они считали отсталыми, невежественными, темными. Об их культуре они понятия не имели, их истории не знали. Мориц был иным. Он не видел в арабах ни друзей, ни врагов, они были для него не ниже и не выше, в нем они вызывали лишь любопытство. Тот, кто питает к людям интерес, не ставит себя выше других. Всезнайкам, упертым спорщикам и торговцам истиной любопытство не свойственно. К чему интересоваться другими, если они и так уже все о них знают. Но у хорошего фотографа, как и у хорошего журналиста, глаза всегда открыты. Для него картина мира никогда не бывает завершенной, а его снимки – в большей степени вопросы, нежели ответы.

* * *

Мориц не противился приказам, никогда не протестовал. Он инстинктивно держался в стороне от тех, кто все знал лучше. Пока громкоговорители оглушали улицы победными реляциями, Мориц изучал лица людей и в их равнодушии находил собственное отражение. Здоровый скепсис тех, кто верит не обещаниям, а своим глазам.

Мориц был свидетелем тому, как Роммель входил в Триполи. Он снимал его победный проход по роскошной улице. Наблюдал, как танки сворачивают на перекрестке, огибают квартал, чтобы снова прогрохотать мимо трибун, создавая впечатление куда более сильной армии. Победы Роммеля всегда держались не на превосходстве оружия, а на искусстве обмана. Муляжи танков в пустыне, «фольксваген», который оборудовали пропеллером, чтобы поднимать пыль воображаемой армады. Хитрый на выдумки Лис пустыни. Чаще всех мелькающий в хронике генерал рейха.

Однажды Мориц сфотографировал его в один из редких моментов отчаяния, когда в очередной раз не прибыли обещанные Берлином запасы. Когда ночью в своей палатке Мориц проявил снимок, он понял, разглядывая лицо Роммеля, что тот уже знал то, о чем никому не сказал, – без запаса воды и бензина Африканскому корпусу не выиграть в пустыне войну против превосходящих сил британцев. Так разве теперь, после вступления в войну еще и американцев, он мог удержать Тунис?

И действительно, положение в том декабре обнадеживающим назвать было никак нельзя. Не хватало ни продовольствия, ни оружия, ни горючего. Бомбардировки изматывали город, никто не высыпался – ни местные, ни пришлые. Бывали ночи, когда на Морица накатывала паника – он представлял карту местности вокруг их роскошного отеля и не видел ни единого шанса выжить в этой войне. С востока, юга и запада давил противник, для отступления оставался один лишь север, но на севере было море. А в море были британцы. Немцы оказались в ловушке. И все же они верили собственной пропаганде. Пугающей реальности они предпочитали воображаемый мир, которым можно было управлять. Искусство обмана сотворило западню самообмана.

* * *

Незадолго до Рождества, 22 декабря, солдаты из пропагандистской роты расклеивали плакаты и передавали через громкоговорители сообщение, которое заставило жителей города прислушаться. Речь шла о деньгах. О больших деньгах. Войну спланировало мировое еврейство, а французы, итальянцы и мусульмане – невинные жертвы вражеской агрессии. Поэтому еврейская община должна незамедлительно выплатить двадцать миллионов франков в качестве возмещения. Каждый, кто пострадал от бомбардировок и понес убытки, получит возмещение от Комитета неотложной помощи. Дворец Французского общества, проспект де Пари.

Когда речь заходит о деньгах, дружбе настает конец, а нужда заставит связаться и с самим чертом – это оккупанты понимали хорошо. Разделяй и властвуй. На проспекте де Пари быстро выстроилась очередь пострадавших от бомбардировок, в руках они держали фото своих разрушенных домов, с губ срывались проклятия в адрес евреев. Наконец-то они нашли козла отпущения. Отчаявшаяся делегация еврейской общины принесла в комендатуру большой чемодан, набитый купюрами. Их ссудили деньгами французские банки под залог их недвижимости, оцененной в бросовые суммы. На защиту общины встали богатые евреи, на которых обычно косились с недоверием.

* * *

Рождество 1942 года было самым необычным праздником за всю историю отеля «Мажестик». Была елка – немцы заказали ее сюда спецрейсом, – но не было воды. Последняя бомбардировка разрушила водопровод на проспекте де Пари, и ремонт затянулся. Вермахт доставлял воду в двадцатилитровых канистрах из цистерн Медины. На кухне отеля ее кипятили, опасаясь инфекций. Самые большие потери Африканский корпус нес не из-за вражеских обстрелов, а из-за холеры, тифа и дизентерии. Пол-литра воды на человека в день – больше ее не было. Никто не мылся. Не слушая протестов швейцарского директора отеля, офицеры постепенно опустошали винный подвал.

Мориц большую часть времени проводил у себя в комнате, писал Фанни. Ее письма были полны вопросов, Африку она представляла как романтичную волшебную фантазию. Она была уверена, что местные жители – негры, а любимого видела на фоне прекрасной пустыни, в окружении львов и жирафов. Как бы ей объяснить, что они располагаются в колониальной версии отеля «Адлон», а в гамбургском зоопарке Хагенбека он видел больше экзотических зверей, чем во всем Тунисе? Мориц хотел ответить ей честно, но поймал себя на том, что использует те же формулировки, что и в еженедельной кинохронике. Отсечение от юга. Беспощадная борьба. Преподать англичанам урок. Словно лишился собственного языка. Словно писал не он и не ей. Но кто он на самом деле? Он не находил слов, соразмерных тому, что в нем творилось.

Мориц посмотрел в зеркало и показался себе чужим. В холле гоготали его товарищи. Один из них распахнул дверь, ввалился в комнату, с бутылкой бордо бухнулся на кровать и принялся разглагольстовать о жене.

– Потаскуха она. А твоя девчонка тебе верна?

– Думаю, да.

– Счастливчик.

* * *

Морицу не хотелось никуда идти. Но одиночество толкало его к другим. Наполнив вином походные фляжки, пропагандисты двинулись в город. Там не было и намека на Рождество – улицы темны и пусты. Мориц шел в компании солдат, которых едва знал, – они прибыли с подкреплением с Корсики, общительные, даже чересчур общительные парни. Больше всего их интересовало, где тут бордель.

– В Медине.

– Ну так пошли, покажешь нам!

Мориц колебался.

– Ну ты чего? Ссышь триппер подцепить?

В Северной Африке бордели служили своего рода проверкой на мужественность. Вермахт раздавал солдатам презервативы – фирменный немецкий продукт, но резинки часто оказывались непрочными и рвались. А тропическая зараза пугала посильнее бомб.

– Нет.

– А чего тогда? Импотент, что ли?

* * *

Мориц не заразы боялся. Просто он дал слово. Пусть другие над ним потешаются, но он не считал, что на расстоянии в две тысячи километров клятва, данная при помолвке, потеряла силу. Разве его обещание верности не есть последний признак порядочности в бесстыдные времена?

* * *

Когда они приблизились к запретному кварталу, к ним присоединились итальянские солдаты. Один из них уже бывал в местном борделе и бредил восточными красавицами. «Эти Фатимы» – так он их называл. Не зная, что многие из девушек были еврейками. Бордель находился в двух переулках от Ла Хары, еврейского квартала Медины. Там жили не европейские евреи – торговцы, банкиры и врачи, – а местные сефарды, ремесленники, рабочие и поденщики, в семьях которых один из ртов всегда лишний.

* * *

Красные от ржавчины железные ворота закрывали вход из переулка. Поверху надпись: Bienvenu. Над ней уже кто-то намалевал по-немецки: Добро пожаловать. Воняло гнилью и мочой. У ворот громоздился мусор, который мусульманские соседи навалили сюда в знак презрения. Шныряли тощие кошки. Дома вокруг покосились – отсыревшие стены и разбитые окна. Здесь жил всякий сброд, воры и наркоманы. Слонялись какие-то призраки с гнилыми зубами и голодными глазами, готовые за пару монет услужить в качестве соглядатаев. Итальянец постучал в ворота, и оттуда выглянула старая арабка. На солдат она не смотрела, ее глаза подозрительно шарили по темному переулку за их спинами.

– Solo quattro, – проворчала она.

Итальянец перевел: только четверо. Они поспорили, кинули жребий, и трое немцев в компании одного итальянца вошли внутрь. Мориц и еще двое остались ждать у ворот, пока до них дойдет очередь, – ботинки тонут в грязи, руки готовы в любую минуту выхватить оружие.

* * *

Возможно, Морицу только того и надо было. Возможно, ему стоило держаться мысли, как он потом говорил, что сюда он пришел только за компанию. Что лишь стоял с краю. В бордель ходили все солдаты, просто большинство не считало это зазорным, и потому оправдания им были не нужны. Вернувшись после войны к своим женам, они стали хорошими отцами.

– Ну и поганое Рождество, – буркнул один из солдат и пнул кошку, рывшуюся в мусоре.

* * *

Виктор не хотел идти. Давайте просто выкинем эту штуку в море, предлагал он. Но друзья хотели получить за громкоговоритель денег. Добротная немецкая работа. Один из них, Серж, торговал в Ла Харе. Он не желал просто так выбрасывать хорошую вещь. Пусть она и добыта в результате диверсии. Всегда найдется покупатель. Втроем они тащили эту проклятую штуку по переулкам, сняв ее с крыши школы. Несмотря на комендантский час. В Рождество даже патрульные не высовывались на улицу. Виктор запросто пробрался бы невидимкой к дому Латифа. Если бы не Серж. Отчаянный парень, но соверешенно неопытный по части сопротивления немцам. Впрочем, как и остальные.

Серж, Хаим и Виктор познакомились еще в еврейском скаутском отряде – вместе учились вязать узлы, обращаться с ножом, они были не чета тем маменькиным сынкам, что целыми днями торчали в ешиве и зубрили Тору. Но пороху никто из них не нюхал, в армии не служил, ни у французов, ни у итальянцев. Хаим – потому что был гражданином Туниса, Виктор раздобыл себе справку, а Серж знал, кого надо подмазать.

– Да ладно, пять минут, и все, – сказал Серж. – Я знаю одного мужика, он интересуется такими штуками, живет недалеко, а деньги разделим поровну. Не упускать же выгоду, а?

* * *

Спекулянт с черного рынка жил на краю запретного квартала, в кривом переулке, где не было фонарей, куда не совались жандармы. Волоча тяжеленный громкоговоритель, парни несколько раз поскальзывались, едва не шлепаясь в грязь, ругались, шутили и тащили добычу дальше. Наконец Серж указал на дверь, постучал, и перекупщик впустил их. Виктор и Хаим тут же вышли обратно на улицу. Стояла пугающая тишина. В темном проулке сеял мелкий дождик. К ним присоединился Серж. Ухмыляясь, он разделил смятые купюры.

– Надо отпраздновать, – предложил Хаим.

– Я знаю где, – сказал Серж.

* * *

Когда солдаты возникли из тени перед воротами борделя, было уже поздно. Виктор и его друзья не увидели их в темноте.

– Стой, кто идет!

Щелкнул предохранитель пистолета. Парни оцепенели. Если побежать, получишь пулю в спину. Немцы направились к ним. Их тоже было трое, лиц не разглядеть.

– Руки вверх! К стене!

Один из солдат грубо толкнул их к ограде. Другой обыскал карманы.

– Что вы здесь делаете? Комендантский час!

Парни не понимали по-немецки.

– Italiani! – крикнул Виктор в надежде выкрутиться. Если их опознают как евреев, то сочтут дезертирами, уклоняющимися от принудительных работ. А за такое полагался расстрел.

Один из солдат говорил по-итальянски.

– Carte d’identità!

Они отрицательно помотали головами.

– Nome?

То был вопрос сродни вопросу гётевской Гретхен[31]. Фамилия выдала бы еврея.

– Витторио.

– Луиджи Фантоцци.

– Антонио Кристиано.

А потом один из солдат обнаружил в кармане брюк Хаима ту проклятую карточку. Годовой абонемент кинотеатра «Колизей». Хаим любил кино, а годовая карта экономила деньги. Удостоверение он не носил с собой сознательно, но про абонемент просто-напросто забыл.

– Хаим Леллуш?

– Italiano.

– Хаим? – Немцы рассмеялись. – Хочешь нас провести?

Парни молчали.

– Как будет по-итальянски «еврей»?

– Ebreo, – сказал Мориц.

– Tы есть ebreo?

Хаим отрицательно помотал головой, но он знал, что шансов у него нет. Солдат что-то прокаркал ему в ухо. Какого черта не на принудительных работах! Другой солдат ткнул его коленом в живот. Хаим упал. Мориц не вмешивался. Потом они принялись за Виктора и Сержа.

– Погоди-ка, – сказал Мориц. – Я же тебя знаю.

– Нет.

– Ты же Витторио. Музыкант.

Виктор судорожно искал какую-нибудь отговорку.

– Лили Марлен, помнишь?

Виктор смотрел на него как парализованный.

– Ты его знаешь? – спросил один из немцев.

– Он итальянец.

– Имя?

– Витторио.

– Фамилия? Nome di famiglia!

Виктор молчал.

– Ты еврей? Ebreo?

То был момент, когда у Виктора перегорели предохранители. Он отпихнул солдата, прижимавшего его к стене, и побежал. Раздался выстрел. Виктор услышал, как пуля просвистела у самого уха и ударила в стену. Он завернул за угол. Немцы гнались за ним. Виктор поскользнулся в грязи мостовой, упал, вскочил и побежал дальше. Но не за пределы Медины, где улицы шире и освещены, – он углублялся в лабиринт. Там он знал все повороты, а они нет. Их крики эхом рикошетили от стен. То и дело звучали выстрелы. Если его догонят, суд будет короткий. Виктор нырнул в темный закоулок и вжался в дверной проем какого-то склада. Он слышал удары сердца, кровь стучала в ушах, а потом раздался топот подкованных ботинок. Все ближе… ближе… Солдаты пробежали мимо. Виктор отделился от стены, взобрался на жестяную кровлю и, прыгая с крыши на крышу, добрался до дома Латифа.

* * *

Мими пришла в ярость. Он сделал это только для папа́, оправдывался Виктор. Чтобы отомстить за него. Мими кричала, что смерть сына не вызволила бы папа́ из тюрьмы! Не сдержи ее Ясмина, она бы накинулась на Виктора с побоями.

Позднее Ясмина и Виктор сидели у холодной печи на кухне, завернувшись в одеяла. Вошел Латиф. Лицо у него было серьезное.

– Тебе больше нельзя появляться в «Мажестике».

– Я знаю.

– И тебе тоже, Ясмина.

Только теперь до нее дошло, что и она замешана в это.

– Завтра они выведают про Виктора все. И я не смогу этому помешать. У них есть списки сотрудников. И реестр городского населения. А если немцы что-то делают, они делают это основательно.

– Но они же не отправляют женщин в трудовые лагеря, – попыталась возразить Ясмина.

– Спаси Аллах, никто не знает, что они сделают с тобой, чтобы найти твоего брата. Нет, ты останешься здесь.

– Он прав, – подавленно сказал Виктор.

Ни он, ни Ясмина не спросили того, о чем подумали оба: кто теперь будет кормить семью?

– Вы мои гости и будете ими столько, сколько понадобится, – заверил Латиф.

– Спасибо, – сказал Виктор. – Но если они меня сейчас ищут… как знать, не выдаст ли нас кто. Я не хочу навлечь на тебя неприятности. Немцы видели нас вдвоем. Они знают, что мы дружны.

Еще никогда Ясмина не видела Виктора таким растерянным. О себе он никогда не беспокоился. Но теперь он навлек беду на других.

– Завтра мы уйдем.

– И где вы собираетесь ночевать? На улице? Нет, я найду решение.

– Латиф, я благодарен тебе, но…

– Это варвары. Они не победят нас. У них есть оружие, но мы сильнее. Нам нужно только потерпеть. Рано или поздно они сбегут отсюда, иншалла. Аллах милостив.

Из какого источника Латиф черпал свою уверенность, Ясмина не знала. И восхищалась им. На исходе ночи она видела, как он молился во внутреннем дворе. Может, вера дает ему силы, подумала Ясмина. Человеку нужна опора, нужно то, в чем можно черпать мужество. То, что помогает пережить это время. Для папа́ это была вера в разум, в науку, в прогресс. Для Латифа – Аллах. А что может стать опорой для нее? Хотела бы она уметь с такой безоглядностью полагаться на своего Бога. Но она не умела. Опоры не находили ни ее разум, ни сердце. С того дня, как схватили папа́, она снова чувствовала себя сиротой – как давным-давно в монастыре. У монахов был Бог, но какой прок от Бога, когда у тебя нет родителей?

* * *

На следующий день, когда Ясмина принесла в тюрьму обед, она рассказала папа́ о Викторе. Втайне она надеялась, что новость примирит его с сыном или хотя бы наполнит толикой гордости. Но Альберт молчал. Он взял кастрюлю, а прощаясь, тихо сказал:

– Он оказал общине плохую услугу. Чем больше мы их злим, тем больше их жестокость к нам. Пуля, которая не попала в него, поразит кого-то другого.

* * *

За ужином Латиф подавленно рассказал, что эсэсовцы допрашивали весь персонал «Мажестика». Двух евреек, работавших в прачечной под чужими именами, уволили, а в их домах устроили обыски. У самого Латифа была рассечена бровь. Его били. Но он не сказал ни слова.

Виктор был вне себя от ярости. Но гнев скрывал более глубокое чувство – вины за то унижение, какое Латифу пришлось претерпеть из-за него. Мими плакала и просила у Латифа прощения. Ясмина вглядывалась в лицо молчащей Хадийи, выискивая признаки недовольства мужем из-за его гостеприимства. Открыто хозяйка никогда бы этого не сказала, но жест, случайное слово, взгляд могли сообщить, что гостям здесь больше не рады. Что здесь для всех отныне опасно.

Ясмина вспомнила, как впервые пошла с папа́ в синагогу и он показал ей свитки, исписанные от руки еврейскими буквами; почти пятьсот лет назад предки принесли их сюда из Андалусии, когда христиане отвоевали Испанию у арабов. Во время Реконкисты евреи предпочли уйти с мусульманами в Северную Африку, потому что чувствовали себя среди них в большей безопасности. В Европе их в любой момент могли прогнать прочь, а среди арабов было спокойнее – пока евреи платили налог за свою безопасность. Кроме того, их культуры были близки, иврит и арабский одного корня, а кошерное – это же почти халяльное. Если еврей не женился на еврейке – а такое, конечно, случалось, – то обычно брал в жены мусульманку, а не христианку, потому что она готовила так же, как его мать. Тем не менее, сказал папа́, тунисский бей уравнял еврейскую общину в правах с остальными общинами лишь сто лет назад. И так же, как черные в душе все еще носят невидимые цепи рабства, так и в нашу кровь и плоть вошло чувство вечной чужеродности. Нас терпят, ценят, может, даже любят, но мы никогда не укоренимся наравне со всеми. Наши корни уходят не в землю, а в небо.



– Спасибо вам за гостеприимство, – сказала Мими, поднимаясь. – Благослови вас Господь, но нам пора уходить.

– Сядьте, мадам Сарфати, – сказал Латиф. – Я дал слово вас защищать.

– Я ценю и уважаю твое слово, – подал голос Виктор. – Но сейчас нам нужны не слова, а оружие.

– Они будут обыскивать каждый дом, – впервые заговорила Хадийя.

Ясмина не поняла, означают ли ее слова желание, чтобы они ушли.

Виктор тоже встал.

– Куда вы пойдете? Они же повсюду. – Латиф попытался остановить Мими. – Сядьте, мадам, прошу вас.

– Мадам Сарфати, – сказала Хадийя, – вашему мужу вы нужны здесь.

Завыли сирены. Возвращались бомбардировщики.

* * *

Ночь они провели во внутреннем дворе, под открытым небом. Чтобы не быть погребенными под стенами дома, если он рухнет. Закутавшись в одеяла, пили кофе с кардамоном, согреваясь друг о друга, и смотрели на небольшой квадрат неба вверху. Холод звезд и гул моторов. Невидимые шершни в ночи. Слишком высоко для лучей зениток. Куда упадут бомбы – игра случая. Сегодня взрывы доносились со стороны порта, от Piccola Сицилии. Ясмина думала о немцах, что спали в ее доме, и желала, чтобы бомба угодила в него.

Глава 18

Отныне они всегда спали в одежде, чтобы успеть убежать по крышам, если явятся немцы. Медина, в которой они нашли убежище, превратилась в ловушку. Ночами, когда они собирались в салоне вокруг радио, даже пламенные речи де Голля по Би-би-си перекрывались плохими новостями: американские танки завязли в грязи, британцы не смогли взять Триполи, а немцы и итальянцы укрепляли позиции. Все приморские города – Хаммамет, Сус, Сфакс – они удерживали прочно. Миф Роммеля был сильнее британской армии. Люди верили, что державы «оси» возьмут верх.

* * *

Мими считала деньги. Надолго ли их еще хватит? Сколько еще продержат папа́ в тюрьме? Что будет с евреями, если немцы победят? Что творится в немецких лагерях, откуда никто так и не вернулся? Смерть гуляла по переулкам и стучалась в двери. Сомнение прокрадывалось в сердца, в дом вползал зимний холод. Надежда исчезала, словно больная кошка, скрывшаяся в темном углу, чтобы умереть. Уже никто не знал, понимать ли приветствие на улице – саляму алейкум, барракаллаху фик – как искреннее или за ним кроется яд, который расползался все шире. Ненависть еще не возобладала на улицах, Ясмина пока не слышала злых слов у себя за спиной. Но молчание людей было не лучше – она не знала, что они думают на самом деле. И выдадут они или защитят, если в их дома нагрянут немцы.

На открытый протест не отваживался никто, даже сами евреи. Это означало бы смертный приговор. Пока старшие мужчины находятся в заложниках, молодые рискуют прежде всего их жизнями. А не своими. А нет никого священней родителей.

* * *

Невероятно утешительными были маленькие жесты соседей – не евреев, а мусульман и христиан: приветливое слово, улыбка, дополнительный совочек миндаля от торговца на рынке. Тайный знак – вы не одиноки. Если кто-то был добр к тебе в мирное время, теперь это ничего не значило. Важна была лишь солидарность против чужих во времена войны. Если Бог и впрямь последний судия, он не станет смотреть на то, что ты сделал, когда это тебе ничего не стоило, а только на твои дела в тяжкую пору.

* * *

Конечно, о политике каждый имел свое мнение. Но позицию – лишь немногие. Иметь мнение было просто – достаточно на рынке обругать политику как погоду, подобно зеленщику, который называл французов то «собаками», то «моими дорогими друзьями», в зависимости от того, кто подходил к его прилавку. А вот позиция требовала внутренней свободы, а эту роскошь бедняки не могли себе позволить. Немцы выцепили тех, кто за пару франков готов был показать в лабиринте Медины дорогу к домам евреев и выдать своих соседей. Чаще всего это были воры и прочий сброд, от которого не приходилось ждать ничего хорошего. Но иногда и вполне благополучные соседи, прежде такие приветливые, могли переметнуться к новым союзникам. От этих не стоило ожидать, что они бросят тонущему спасительную веревку. Против евреев такие ничего не имели, им просто надоело жить под управлением французов, и они поверили немецкой пропаганде, обещавшей освободить их от ненавистных колониальных господ.

Когда заканчиваются последние запасы надежды, душу подпитывают лишь воспоминания. Иногда Ясмина и Виктор выбирались ночью на крышу и сидели, закутавшись в одеяла, рассказывали истории из своего детства в Piccola Сицилии.

О том, как Ясмина уже тогда полюбила ходить на арабские свадьбы к соседям, потому что там можно было танцевать до упаду. Не так, как на свадьбах европейцев, к которым причисляли себя мама и папа́, где дамы держались чопорно, состязаясь в искусстве светской беседы, и по очереди падали в обморок от жары. Ясмина не могла поддержать беседу ни о новейшем романе, ни о фильме из Франции. А вот с арабками в их свободных платьях можно было говорить на языке обычной жизни – о детях, ценах на молоко, а то и о колдовстве, приворотах для неверных мужей. С ними Ясмина чувствовала себя легко, там ей никто не устраивал экзамена. Она всегда ждала момента, когда женщины, которые только что лениво сидели за едой, удивительным образом преображались, стоило выйти на сцену певцу, барабанщику и музыканту на уде, арабской лютне. Когда мужчины с напомаженными волосами и цветком жасмина за ухом принимались за свои переливчатые песни, все вскакивали – девочки, матери и бабушки – и пускались в пляс так, будто лишь для того и родились – танцевать до глубокой летней ночи.

Ясмина любила арабскую музыку, которую, в отличие от европейских шансонов, невозможно было слушать спокойно, не вращая бедрами. Она переняла от арабок, что в танце важнее всего не шаг, а ритм, который возникает внутри сам по себе и лишь передается ногам. Она научилась воспринимать такт барабана сперва бедрами, потом плечами и, наконец, ладонями, которые, порхая, отпускали его на волю. Она научилась раскидывать руки и извиваться змеей, вбирая мир, показывая себя и наслаждаясь взглядами.

Ясмина так любила танцы, что пробиралась и на свадьбы, куда ее не приглашали, а Виктор всегда прикрывал ее от родителей. А потом была свадьба, на которой Виктор впервые пел, а Ясмина была танцовщицей. Оба помнили, как то и дело встречались тогда взглядами, как его глаза охватывали разом все ее тело и как поначалу ее захлестывал стыд, а потом музыка освободила ее, и она уже двигалась с наслаждением, показывая ему себя. И по его глазам, ловившим каждое ее движение, она видела, что нравится ему не меньше, чем себе самой.

– А помнишь, Виктор?..

– Да.

– И как мама вдруг ворвалась и поволокла меня за ухо?

Виктор улыбнулся:

– Тебе было лет десять, не больше.

– Я так тоскую по этому. Когда кончится война, мы пойдем с тобой на арабскую свадьбу, проникнем тайком, как раньше.

– Да, farfalla. Уже поздно, тебе пора спать. – Виктор встал.

Лежа в постели, Ясмина слышала шаги брата на галерее, потом они пересекли двор и стихли – Виктор ушел. Она тихонько встала и втянула носом след его запаха, оставшийся во дворе. Утешение, которое она находила себе в воспоминаниях, он искал у женщин.

* * *

Когда воспоминания иссякали, Ясмине оставались только сны. Странно, но в эти зимние ночи ее не терзали кошмары. Кошмаром были дни. Только ночью, закрыв глаза, Ясмина чувствовала себя в безопасности. Засыпала она с трудом, но пробуждение было лучшим моментом дня, секунды между сном и явью, перед тем, как снова стать Ясминой, когда тишину сознания не нарушала ни единая мысль. Дух был чистым озером, невинным, как в детстве, сладким ничто, бесконечной свободой – пока не являлись воспоминания о вчерашнем дне и ожидания дня сегодняшнего, и с первой же мыслью в душе снова водворялся страх. Короткая борьба, чтобы побыть еще немного в прекрасной тишине, но в этой борьбе со страхом она всегда проигрывала. Через несколько секунд ее уже окружала тяжесть яви, с мыслями наваливался ужас, она снова была в плену реальности.