Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мими приложила правую руку к сердцу, как это делают мусульмане, а Виктор достал из кармана серебряную цепочку и протянул Латифу в знал благодарности. Латиф обиженно отвернул голову и скупым жестом отстранил подарок, оскорблявший его гостеприимство. Хадийя принесла горячий чай с миндалем.

– Вы ели?

– Да, – солгала мама, грозно глянув в глаза Ясмине, умиравшей от голода.

Ясмина промолчала.

Они не должны быть хозяевам в тягость, а должны помогать в уборке и готовке – так мама внушала Ясмине по дороге сюда.

* * *

Позднее Ясмина увидела, как мама вручила Латифу фамильные драгоценности, спасенные из утраченного дома. Латиф завернул их в платок и перевязал бечевкой.

– После войны я верну вам все в целости и сохранности. Именем Аллаха клянусь на священном Коране.

Мама пожелала ему благословения Божьего. И он унес платок в чулан с припасами.

Серебро Сарфати разместилось среди зерна и оливок. Нет более надежного укрытия, чем арабский дом, сказал Латиф. В отличие от европейского дома он повернут к улице спиной. Фасады, облицованные кафелем и украшенные орнаментом, обращены во двор, а с улицы видны лишь неприглядные стены. Согласно заветам Пророка, каждый должен относиться к соседу с почтением, нельзя ничем мешать ему. Поэтому все окна в стенах прорезаны так, чтобы не докучать соседям и оберегать дом от чужих глаз. Пакт о ненападении взглядами.

* * *

В первую ночь Ясмина не могла заснуть. Слушала, как ветер сотрясает стекла, как ящерки снуют по балкам, как перешептываются духи. Присутствие Виктора рядом и успокаивало, и угнетало. Как она сможет пойти к нему в чужом доме, где ее могут увидеть хозяева?

И все же она встала, проскользнула мимо спящей матери, на ощупь прошла по галерее, ступая босыми ногами по холодным плиткам. Нашла его дверь, открыла и подошла к кровати. Постель была пуста, но еще хранила его тепло. Она села на краешек и вдохнула его запах от подушки. И вдруг услышала мелодию, чужую и в то же время знакомую, пение между сном и пробуждением, неземное и далекое и вместе с тем невероятно близкое. Она встала, нашла дверь, лестницу, потом еще одну дверь, и еще, прежде чем очутиться на крыше.

Мельтешили летучие мыши, синий свет заливал террасу. Между белыми куполами висели полотенца для хаммама, колеблемые легким бризом. Напротив, чуть ли не рукой подать, над равниной крыш взмывал вверх четырехугольный минарет Большой мечети. Силуэт муэдзина на фоне утреннего неба. Ла илляха илль алла. Нет бога, кроме Аллаха. От других минаретов, возносящихся над чащей домов, тоже неслось пение, звучавшее не синхронно – один голос только брал ноту, а другой уже заканчивал; многоголосый хаотичный канон взмывал из сумрака, накидывая завораживающий покров из звуков, торжественный и таинственный.

Босая Ясмина стояла на крыше, зачарованная, одинокая, и молитвы овевали ее как ветерок от движения этого покрова из звуков. В Piccola Сицилии была одна церковь, четырнадцать синагог и одна мечеть, и та находилась далеко от их дома. Теперь же Ясмина, дитя моря и простора, очутилась в самом сердце Медины, обращенной внутрь себя. Ее убежище, ее кокон, ее чрево кита. И тут она заметила Виктора. Он сливался с силуэтом купола, на внешнем краю крыши, как будто изготовившись к прыжку. Он слушал. Она направилась к нему. Он слышал ее шаги, но не оборачивался и не удивился, когда ее руки осторожно легли ему на плечи. Обернулся с улыбкой, приложил палец к губам. Не обнять его было нестерпимо тяжело, но она чувствовала вокруг тысячи бодрствующих глаз.



– Не выходите на улицу, – предупредил Латиф, когда они все вместе завтракали во внутреннем дворе. – Здесь о вас позаботятся. Никогда не знаешь, не продаст ли вас какая-нибудь сволочь бошам за пару су.

Хадийя принесла лепешки, прямо из печи, рикотту и оливки. Латиф предупредил обеих дочерей, что никому в школе нельзя говорить о том, что у них гости.

– Евреи наши двоюродные братья. Мы одна семья. И должны держаться друг за друга.

– Почему немцы ненавидят евреев? – спросила одна из девочек. – Потому что сами они христиане?

– Нет, христиане тоже наши двоюродные братья. Их Библия – часть священного Корана. Их Иисус – это наш пророк Иса. Бог един.

– Но почему тогда у каждого свои молитвы, разные храмы и разные праздники?

– Читай Коран, – сказала бабушка и процитировала суру: – Каждой общине Мы установили свой закон и путь. Если бы Бог захотел, сделал бы вас единой общиной. Но Ему было угодно иначе, дабы испытать вас в том, что дано вам. Так соревнуйтесь меж собою в деяниях добрых. К Богу вы возвратитесь, и Он поведает вам о том, в чем было различие меж вами.

Ясмина разглядывала ее сухую, в глубоких морщинах кожу и представляла, как она выглядела в детстве, когда в школе заучивала наизусть священную книгу, как и подруги Ясмины, которые по вечерам ходили в ешиву. И хотя папа́ всегда говорил, что современные языки куда важнее, а сама она охотнее носилась по пляжу, чем учила Тору, в ней жили и зачарованность старым языком, и тихая зависть к тем, кто мог завернуться в духовную родину, точно в плащ, переживший эпохи и смерти.

Дочери Латифа, с любопытством слушавшие свою бабушку, напомнили Ясмине ту девочку, какой она сама была когда-то. Черные кудри, огромные глаза, строптивая гордость. Ясмина представила, каково было бы родиться в этом доме, в семье, что веками живет на этом месте. Никто не мог бы ее прогнать, дом принадлежал отцу Латифа, а до того – его деду и прадеду, и это наследство, передававшееся из поколения в поколение, давало Латифу и его детям уверенность. Они не знали, каково это – всегда сомневаться, а желанен ли ты тут.

Помни, единственное, чего у тебя никто не отнимет, – то, что у тебя в голове!

Слова папа́. В отличие от Мими, которая заправляла домашними финансами, он не верил в собственность. Мими любила красивые платья, мебель и драгоценности, а он пытался внушить детям, что по-настоящему необходима лишь самая малость из того, чем они владеют. Его деды прибыли сюда из Ливорно, а их предки жили в Андалусии, Турции и Палестине. Может, поэтому, думала Ясмина, Виктор одержим музыкой, словно она была его формой бунта против отцовского мира науки, и для него она была тем, чего никто не мог отнять.



– Нет уж, я точно не буду сидеть в доме! – возразил Виктор. – Не доставлю им удовольствия запереть меня!

– Ты останешься здесь! – вскинулась мама. – Они отняли у меня мужа, но сына им у меня не отнять!

Латиф поддакнул:

– Скажись больным. На улицах повсюду патрули. Даже французские полицейские хватают теперь евреев, которых нет в списках на трудовую повинность.

Виктор не поддался на уговоры. Он надел бурнус, натянул капюшон на голову и сразу стал похож на араба. Мама заплакала, но и слезы матери не остановили его.

– Не беспокойся, farfalla, – сказал он Ясмине. – Если мы будем их бояться, то считай, что они победили!

– Куда ты?

Он лишь ухмыльнулся, чмокнул ее в лоб, затем открыл дверь и ушел.

* * *

Позднее Ясмина с матерью тоже вышли из дома – чтобы найти папа́. У полицейского участка их заставили стоять на холоде несколько часов. Нет, мадам, мы не знаем, где содержатся заложники. Сожалеем, мадам, но это не в нашей компетенции. В конце концов им помогли друзья Альберта.

На рю д’Алжир Поль Гец устроил контору для записи евреев на принудительные работы. Еще до того, как они увидели это место, они услышали его: разъяренные матери толклись перед дверью, кричали и проклинали тех, кто организовал унижение общины. Каждый день немцы требовали все больше мужчин, угрожая расстрелять заложников. На вес золота были справки о нетрудоспособности. Богатые несли деньги, бедные – проклятия. Но Поль и его люди были неподкупны. Жена Поля, подруга мамы, лежала при смерти, а он работал до полного изнеможения. Поль Гец был в постоянном контакте с СС, он сумел выяснить, где держат заложников, – в военной тюрьме. Ему удалось получить разрешение на свидания для Ясмины и Мими – но только при условии, что они будут приносить еду. Ежедневно. У немцев не было никакой охоты кормить заложников.

Ясмина отоварила на рынке в Альфаине все их продуктовые карточки. Остальное раздобыли в переулках, где расцвел черный рынок, наживавшийся на чужом горе. Вечером они сварили густую похлебку мадфуну для Альберта и других заложников. Традиционное праздничное блюдо – нацистам назло. Шпинат, куриные ножки, телячий хвост и бобы. И следующим полднем, водрузив на головы кастрюли, они направились в сторону правительственного квартала.

* * *

Перед военной тюрьмой уже толпились еврейки с кастрюлями, корзинами фруктов и хлебом. Немцы заставили их ждать и ждать на улице несколько часов. Только когда почти стемнело, посетительниц впустили. Там, где недавно держали всякий сброд, теперь томились достойные граждане города. Точно воры за решеткой, тогда как настоящими преступниками были их конвоиры. Мир перевернулся с ног на голову.

Увидев отца, Ясмина испугалась. Солдаты провели их в голое помещение, где заложники сидели в ряд на ржавых стульях, – пожилые господа в жалкой тюремной одежде. Волосы у Альберта спутались, лицо было в кровоподтеках. Ясмина вздрогнула, но не позволила себе расплакаться, чтобы отец не увидел в ней правду – как в зеркале. Сам Альберт держался так, будто ничего не случилось, не было в нем и намека на слабость, а говорил он спокойно и задумчиво, как обычно, без какой-либо тревоги. Словно имелась у него точка опоры где-то вне этого кошмара. Он хотел показать, что они сильнее нацистов.

– Если зло торжествует над добром, мы должны сохранять добро у себя в сердце. Сила на их стороне, но они нас не одолели. Они могут отнять у нас многое, но не достоинство и не честь.

Слушая отца, Ясмина пыталась представить, через что ему пришлось пройти. Как люди могут издеваться над другими? Что мы сделали этим немцам? Мы их ведь знать не знаем!

– Это ад! – сказал жене мужчина, сидевший рядом с Альбертом.

Ясмина вспомнила, как папа́ объяснял ей, что в иудаизме не существует ада. Мама тогда зажигала свечи для Шаббата, а они сидели за накрытым столом, и Ясмина испытала невероятное облегчение, оттого что можно забыть те страшные картинки, что впечатали в ее сознание монахи: черт, геенна огненная, вечное наказание. Рядом с папа́ все это было далеко. Ад был для других.

И теперь, услышав «это ад», Ясмина подумала: нет, это не ад. Это человек. Не черти с рогами и хвостами, а молодые парни со светлой кожей и светлыми глазами. Сюда не доносились крики из застенков, здесь слышалось лишь бесстрастное тиканье отлаженных часов. Если нацисты убьют ее отца, подумала Ясмина, они сделают это не из злости, даже не из презрения, а спокойно и рационально, не испытывая ни удовольствия, ни терзаний, это будет просто пункт в распорядке дня: в 6:30 – построение, в 7:00 – завтрак, в 7:30 – расстрел господина М. и господина С., в 8:00 – мытье уборной.

* * *

И только когда папа́ спросил про Виктора, его самообладание дало трещину.

– Виктор должен записаться. Скажите ему!

– Уже говорили.

– Вы его покрываете. Но это неправильно. Он должен быть со всеми!

Альберту было стыдно. Для друзей его сын был дезертиром. Все принесли жертву, и только Виктор продолжал петь для немцев. Это было предательство.

– Мы с ним поговорим, папа́. Не беспокойся.

– В один прекрасный день война закончится. Дела у нас не очень хороши, но надо стиснуть зубы и ждать. Когда этот ужас останется позади, мы все посмотрим друг другу в глаза и спросим, кто сделал свой взнос, а кто нет.

Он не думал ни о том, что нацисты могут выиграть войну, ни о том, что сам он может умереть – и его семья, и вся община. Не потому что не хотел себе этого представить, а потому что не мог. Папа́ был слишком хорош для этого мира. Выпавший из времени человек. Про него говорили, что он из прошлого. Но Ясмина считала, что он явился из будущего, из лучшего мира, просто заблудился в нашем веке.

– Тихо! Освободить помещение! Finito!

Охранник, не старше Виктора, принялся прогонять протестующих посетительниц раньше положенного. Они даже не успели обняться.

* * *

За ужином они рассказали Виктору о папа́, он подавленно молчал. Стыд, который испытывал за него отец, лег на Виктора тяжким грузом. От еды он отказался, так ничего и не сказав. И только на следующий день, когда они шли через Медину к отелю, прошептал Ясмине:

– Я сделаю кое-что.

– Что?

– Увидишь. Перед этими свиньями я не встану на колени.

– Мы можем рассказать папа́, что ты записался. Ему станет легче. Он приободрится.

– Нет, папа́ и его друзья преподнесли им на блюдечке наших лучших мужчин, они коллаборационисты. Мы не можем сотрудничать с врагом, мы можем только сопротивляться.

– Но что ты можешь? У нас кухонные ножи, а у них танки и самолеты.

– Я могу подложить бомбу. В «Мажестик».

– Ты с ума сошел?

– Почему? Все командование вермахта будет уничтожено разом!

– И мы тоже! Виктор, ты должен…

– Хватит говорить мне, что я должен!

Его ярость была обращена, конечно, не к ней, а к папа́. Ясмина это понимала.

– Виктор, ты не солдат. Ты артист.

Она думала, что говорит ему комплимент, но он счел ее слова оскорблением.

* * *

Немецкие охранники у входа в отель приветствовали их уже почти дружески.

– Доброе утро, Карузо!

С итальянцами немцы говорили снисходительно, но с симпатией. Веселый итальянский певец. Хорошенькая горничная. Вот кого они в них видели. Итальянцы, конечно, союзники, но не ровня. Их не презирали, как французов, но и не уважали, как британцев. Немцы симпатизировали итальянцам, но не ценили их. Итальянцы же, напротив, ценили немцев, но не симпатизировали им.

Виктор подыграл, радостно ответив:

– Buongiorno, Хайнц! Как дела?

После чего прошел в бар, сел за рояль и улыбался офицерам все то время, пока Ясмина перестилала постели в их комнатах. Немцы же угощали его шампанским и учили своим песням.

– Сыграй что-нибудь немецкое, Карузо! Canzone Tedesco![30] Цару Леандер знаешь? Нет? Лиззи Вальдмюллер? Вилли Форста? Пусти-ка меня за клавиши. Вот так. До мажор. Смотри как следует, разучи что-то новенькое. Раз, два, три, четыре… Везет же тебе с женщинами, милый друг! Уж как тебе везет-то с ними, милый друг…

Глава 15

– Когда Ясмина встретила твоего отца впервые?

Жоэль улыбается:

– Я тебе уже рассказывала про бомбы?

– Нет.

– Рассказать тебе про бомбы?

– Расскажи мне про бомбы.

Странная она. Будто речь идет про интересный фильм.

– Сегодня мы можем увидеть мир с точки зрения бомбы. Точнее, с точки зрения стрелка. Помнишь, в последнюю войну в секторе Газа такое постоянно показывали по телевизору?

Не дожидаясь ответа, она продолжает:

– Ты видишь просто крестик на цели, компьютерная картинка – как в игре. Внизу цель – дом, автомобиль, люди. И почти мгновенно – взрыв, дым, воронка. Но ничего не слышно. Ни самого взрыва, ни криков. Все чистенько и эффективно. Сегодня они могут навести снаряд на бродячую кошку. А в ту войну эти штуки просто сбрасывали с самолета, с большой высоты из-за немецких зениток. Целью были порт, аэродром, немцы, а бомбы сыпались на город, на мусульман, христиан и евреев. Войска коалиции точно знали, где комендатура. Но за всю войну ни одна бомба не попала в «Мажестик», представь себе! Целься они точнее, я бы никогда не родилась.

Она усмехается. Дочь выжившей. Перехитрившей смерть.

– Сирены начинали выть – а выли они каждую ночь, – когда бомбардировщики появлялись над бухтой, по большой дуге приближаясь к городу, словно стальные хищные птицы, когда их гул звучал совсем близко, люди выскакивали из домов. Но никаких бункеров и бомбоубежищ ведь не было, и люди прятались под сводами караван-сараев и торговых складов, среди ковров, конского навоза и крыс. Некоторые бежали в синагоги, мечети или мавзолеи святых – Сиди Мехреза, Саида Мануба, где, прильнув к стенам, уповали на милость Божью. Если уж смерть их настигнет, так хотя бы с молитвой на устах. Пожарные не могли протиснуться в узкие переулки, так что в Медине убитых было больше, чем в центральных кварталах города. Тунисцы гибли, не имея никакого отношения к войне европейцев. В их смерти не было ни почета, ни даже смысла – они умирали не во имя родины. В центральных кварталах немцы закрыли окна кафе конфискованными коврами, чтобы не вылетали стекла. В «Мажестике» все покидали отель через черный ход, постояльцы и персонал, и перебегали через дорогу к кладбищу. Еврейское кладбище находилось на другой стороне улицы. Теперь там парк, никто больше не вспоминает там мертвых. Между могильных камней еврейских мужчин заставили вырыть траншеи. В них обитатели отеля и прыгали. Живые прятались среди мертвых. Вот там они и встретились впервые.

– Твои родители?

– Да. Очень романтично, правда?

Ее смех заразителен и немного безумен.

– Ясмина сидела на корточках в грязной жиже на дне траншеи и держала над головой кастрюлю. Солдаты ведь были в касках, а персонал мог прикрыться разве что кастрюлями с кухни. Только что стемнело, взошла луна, полнолуние – лучшее время для бомбардировок. Виктора там не было. Она искала его, когда вместе с другими девушками бежала по коридору, по лестнице, через дорогу. Звала. Наверное, уже покинул отель, думала она. Но кладбище было большое, и когда она добралась до траншеи, уже рвались первые бомбы. И намного ближе, чем обычно. Стало вдруг светло как днем. И тут в траншею рядом с ней спрыгнул он.

– Мориц?

– Да. Мориц. Она прежде его не видела, но он ей кивнул, и она решила, что, наверное, он один из «постояльцев». Незваный гость на еврейском поле вечности, какое богохульство. Он не назвался и не спросил, как зовут ее. Он не знал, что она еврейка. Единственное, что было важно в тот момент, – укрыться в траншее, вокруг все взрывалось, вдали с грохотом рушились дома. Может, он принял ее за арабку, одну из многих. Не обменявшись ни словом, они сидели рядом на корточках. Так близко, что она чувствовала тепло его тела. Между взрывами они быстро переглядывались и снова зажмуривали глаза. И его взгляды, в которых не было ни осуждения, ни нетерпения, вселили в нее посреди этого ада неожиданный покой.

* * *

Ясмина все переживала с детской непосредственностью. Между ней и миром не было защитного слоя. Она была частью мира. Если она слышала пение птицы, ее сердце подпевало птице, а когда видела страдание человека, она страдала вместе с ним. На пляже она была счастлива, а когда мир вокруг нее погибал, внутри нее тоже все рушилось. Однако в присутствии этого чужого солдата она вдруг почувствовала себя защищенной. Спокойно и сосредоточенно он наблюдал за взрывами. Он просто пережидал бомбардировку, будто все это не имело к нему никакого отношения, – что, в принципе, так и было. Летчики не имели в виду его лично. Чужие сыпали смерть на чужих. Гроза из стали и огня не имела ни персонального отправителя, ни персонального адресата. Задеть могло кого угодно. Никаких причин переживать.

Ясмина тряслась, сама не своя от страха, а Мориц, казалось, безучастно ждал завершения грозы. После каждого взрыва он прислушивался, куда упадет следующая бомба, – если дальше, значит, самолеты уже удаляются. Ясмина же заново переживала то, что чувствовала в детстве, когда прокрадывалась в постель Виктора, за окном бушевала гроза, а она считала секунды, отделяющие гром от молнии. Сейчас было почти так же, с той лишь разницей, что Виктор любил грозу, при каждой вспышке ахал или вскрикивал «о-ля-ля!», тогда как этот немец хранил невозмутимость. Он словно не был частью мира. И его спокойствие передавалось ей. Она почувствовала себя под защитой. Под защитой немца! Она никому не смогла бы рассказать об этом.

Когда взрывы отдалились, они молча кивнули друг другу. И вдруг взрыв прогремел прямо на кладбище. Траншею накрыло ливнем из комьев земли и камней. А может, и костями мертвецов, подумала Ясмина. Она невольно придвинулась к Морицу. Лишь чуть-чуть, но этого было достаточно, чтобы он сделал неслыханное, ошеломившее ее, – взял ее за руку. Просто взял за руку. Теплое, крепкое пожатие, снова внушившее ей покой. Лишь секунду спустя пришла мысль – нет, нельзя. Рука немца – это рука, державшая оружие. Рука, решающая, жить тебе или умереть. Но ее прикосновение было благотворно. Если не смотреть, то это была не рука немца, а рука человека, сидевшего рядом с ней – в темноте, посреди грохота и криков раненых. Это была родная рука.

* * *

Когда прибывшие санитары начали собирать убитых и раненых, они вылезли из траншеи, оглушенные, изумленные тем, что живы, и двинулись прочь, каждый сам по себе – он к своим, она к своим. Они так и не сказали друг другу ни слова, и при свете дня он наверняка не узнал бы ее. Ясмина вдруг поняла, что держит что-то в руке, она посмотрела на большой обломок мрамора. Она орудовала им, выбираясь наверх. В свете луны она прочитала надпись: Не тревожьтесь о нас. Там, где мы, хорошо.

Не лучше ли не возвращаться назад к живым, подумала Ясмина.

В отеле она увидела Виктора. Он выходил из двери, ведущей в полуподвал, – единственный в чистой одежде. На губах блуждала улыбка. Ясмина знала это выражение его лица. Так мальчишка невинно улыбается родителям, прекрасно зная, что натворил. Он пригладил растрепанные волосы. Ясмина заметила у него на шее следы губной помады. Точно укусы.

– У тебя все в порядке? – спросил он.

За его спиной прошмыгнула Селима. Горничная-арабка. Во всем этом хаосе никто не обратил на нее внимания. Французские санитары громко переругивались с немецкими солдатами.

– Ты просто невозможен! – процедила Ясмина.

– Почему? Снаружи я мог погибнуть точно так же, как и внутри.

– Ты что, не понимаешь, что творишь?! Она же одна из нас!

Виктор сделал вид, что и в самом деле не понимает. Взял ее за руку:

– Пора домой.

* * *

Мимо них по проспекту де Пари проносились санитарные машины. Виктор шагал быстро, явно чтобы избежать разговора, но Ясмина на сей раз не собиралась спускать ему.

– Француженки – дело другое, но Селима – этого нельзя!

– Потому что она мусульманка?

– Ты не понимаешь? Она в тебя влюбится, кто ж в тебя не влюбится, а ты ее бросишь, и она будет мстить!

– Farfalla, ты в этом ничего не смыслишь. Ты думаешь, это впервые? Займись своими делами и не суйся в мои.

Ясмина схватила его за локоть и гневно выкрикнула:

– Она выдаст тебя немцам! И меня заодно!

Виктор втолкнул ее в ближайшую подворотню. Она чувствовала на своем лице его дыхание.

– Ясмина. Ты говоришь, что любишь меня. Но это не любовь. Ты хочешь мной распоряжаться! Ты хочешь владеть мной. Так?

Она была слишком взволнована, чтобы возразить. Зачем он произнес это вслух? Их тайну. Она хотела только одного: чтобы он ее обнял. Чтобы поцеловал. Хотя бы раз почувствовать его губы на своих. Каково это. Но он отпустил ее.

– Прекрати, Ясмина. Прекрати, наконец!

Он вытолкал ее обратно на улицу. Она потерянно плелась за ним. Он молчал, холодно и отстраненно, далекий от нее. В воздухе стоял едкий дым. Ясмина чувствовала себя ужасно. Пристыженной и отвергнутой.

Глава 16

Марсала

Человек – извечная жертва своих же истин. Альбер Камю
Я закрываю глаза. Тело сливается с мягким покачиванием катера. Подо мной синяя глубина, наш зонд волочится сквозь темноту. Я представляю себе, что это дельфин, а я плыву, держась за него, точно беззаботное дитя. Мы прослушиваем горы и леса на дне морском, мы чувствуем углы и края, отличаем твердое от мягкого, металл от камня. Все, что создано человеком, жесткое и прямое, а все, что рождено в море, мягкое и вневременное. Металл, ускользнувший от людей на дно, имеет две даты: начало его забвения и момент завершения, когда звуковой щуп нашего сонара натыкается на самолет. Пора, сообщает он, можешь снова вернуться к живым, пусть ты уже и не принадлежишь к ним, но они зовут, тебе еще есть что сообщить им, есть что вернуть, ведь ты не выполнил обещания доставить свой груз в целости. Ты их должник, и сон твой окончен, пора очнуться, чтобы ответить на последний вопрос. Хватит зарываться в молчание.



– Ça va?

Я открываю глаза. Патрис стоит надо мной против солнца.

– Все в порядке, просто плохо спала ночью.

Он протягивает мне чашку кофе и садится рядом. Мы молча смотрим на море. Мне нравится, когда мужчина позволяет мне быть одной. Но при этом находится рядом.

– Ты виделась с этой женщиной?

– Нет.

Я ненавижу ложь. И все-таки лгу. Почему нельзя просто всегда говорить правду? Причина – в появлении третьего. Вдвоем все просто. Но обязательно возникает третий. И начинаются проблемы. Я ловлю себя на мысли: а неплохо бы поселиться с Патрисом на уединенном острове. Но тут его зовут на мостик, на мониторе снова что-то подозрительное. Катер делает круг, потом еще один, но это оказываются останки судна. До конца дня больше ничего не происходит. Я готовлюсь к возвращению на сушу.

– Можешь сегодня заночевать на катере, если хочешь.

Он говорит это вскользь, мимоходом. И я отвечаю так же между прочим:

– Как-нибудь в другой раз.

– Ты изменилась, Нина. Раньше ты была более открытой, радостной.

– М-да, наверное, из-за развода.

– Нет. Из-за брака.

Он иронично усмехается и уходит.

* * *

Когда я спускаюсь в ресторан, Жоэль стоит в своей псевдогоржетке в дверях и курит. За старой городской стеной – Марсала, чистенькая и красивая. Выбеленные камни мостовой и подновленные особняки. Шикарные магазины и винные бары, молодые семьи с детьми, веселые, беззаботные. Я здесь, они там. Я как сомнамбула, пойманная в собственный сон.

– Сегодня твоя очередь, – говорит Жоэль.

– Твоя история куда интереснее. Моя банальна.

Она улыбается. Насмешливый рот, сочувственные глаза. Она хочет узнать меня поближе, может быть, выспросить, но и поддержать. Она действует на меня благотворно, но и пугает. Жоэль входит в любое помещение как на сцену, заполняет его, даже если ничего не говорит. А я всегда женщина, которую замечают со второго взгляда. Из второго ряда. Жизнь из вторых рук. Знающая все о пирамидах, но ничего о собственном муже.

Когда мы садимся за стол, я решаюсь рассказать. Обо всем проклятом последнем годе. Она слушает внимательно, смотрит тепло, чуточку иронично, но без осуждения и с такой невозмутимостью, будто и сама все это пережила. Побывала на обеих сторонах. Когда я замолкаю, она долго ничего не говорит. И только после паузы спрашивает:

– Ты подала на развод, потому что у него была другая?

Как будто любовница на стороне – самое обычное дело. Да так оно и есть – с точки зрения статистики. Необычно это, только если касается тебя.

– Разумеется, а ты бы что сделала?

Она пожимает плечами:

– Тоже бы изменяла ему.

И с кем же, усмехаюсь я про себя. Чтобы изменять, надо иметь к этому охоту. Я не гожусь для такого. Безнадежно романтична.

– Как ты об этом узнала?

– Классически. Он ошибся и отправил сообщение не ей, а мне.

– Ты шарила в его телефоне? – Коварная улыбка.

– Нет, он просто ошибся номером. Перепутал женщин.

– Может, он хотел, чтобы ты все знала?

Я не люблю копаться в подсознательном. Мы попытались это сделать. Так называемая парная терапия. Мучительная лебединая песня.

– Зачем бы ему это понадобилось?

– Чтобы спровоцировать решение.

– Нет, он не хотел разводиться. Его вполне все устраивало. У него были мы обе.

– И как ты среагировала?

– Честно говоря, с облегчением. Наконец-то исчезли все сомнения, неуверенность, гложущие подозрения, грызущее желание умыкнуть его телефон, подобрать пароль к почте. Недоверие – яд. Как только оно вползает в отношения, становится тяжело все, что раньше было легко. И теперь пришло… избавление. Наверное, у меня с самого начала нашего брака было чутье, но оно спало. Он изменял мне, обманывал меня, за моей спиной он соорудил целый мир из ласкательных имен, желаний и воспоминаний, в которых чувствовал себя как рыба в воде.

– И ты не устроила истерики? Не била тарелки?

– Я была потрясена. Не понимала собственных чувств. У меня не было сил воевать с ним. Притворилась, будто не читала это сообщение.

– Ты ничего ему не сказала?

– Этим бы я все разрушила. Молчание означало оставить все как есть. Все наши сложившиеся ритуалы, жизнь должна была идти обычным ходом. Скажи я это, тут же стала бы стороной, которая разрушила дом. Этого бы я себе не простила.

– А потом? Это сделал он?

– Нет. Я провела бессонную ночь, и в какой-то момент накатила первая волна ярости. Еще совсем маленькая, такой слабый крик о помощи, как в кино, когда кто-то тонет вдалеке.

Меня душат воспоминания. На память приходит утро после бессонной ночи, как я стояла на кухне и вдруг выронила чашку с кофе. Джанни тут же выскочил из ванной: что случилось? А я молча смотрела на него. Я помню тот его взгляд. Помню каждую мелочь. Его мокрые волосы, зубную щетку в руке, его выдох, безропотное смирение. В тот момент он понял, что я все знаю. Мы одновременно почувствовали, как между нами что-то порвалось. Иначе бы он отпустил шутку, поцеловал меня или просто пожал плечами. Его фирменный трюк. Но он на меня смотрел пристально, и я не отводила взгляд, это стоило мне огромных усилий, но я хотела, чтобы он заглянул в самую глубину моей души, чтобы оценил разрушения, которые там учинил, – и я увидела в его глазах стыд, лишь на какой-то миг, а потом он отвернулся.

* * *

Я встаю и выхожу на веранду. Прохладный вечерний воздух наполняет легкие, и мне уже не так больно. Столько раз уже рассказывала эту историю. В какой-то момент начинаешь цитировать саму себя. Сперва привираешь, рисуешь картину чуточку мрачнее, чем было на самом деле, потом эта помрачневшая версия становится каноническим вариантом. Она же лучше, в ней есть все, что требуется от хорошей истории, чтобы все встали на твою сторону. А тебе сейчас это нужно больше, чем что-то еще. И это не совсем ложь, – просто себя ты рисуешь чуточку лучше, а его – чуточку бо́льшим негодяем; возможно, это твоя месть: если уж не можешь навредить ему самому, так хотя бы нанеси ущерб его имиджу. Его ложь ты обращаешь в предательство, а предательство – в преступление. Твой муж – монстр. Опасным это становится, только когда ты сама начинаешь верить в свою историю – чтобы отдалиться от него. Чтобы убить в себе любовь, которая сейчас, когда ты одиноко ревешь в подушку, не что иное как зависимость. Но позже ты начнешь ненавидеть уже не его, а себя.

* * *

Жоэль выходит следом, обнимает меня. Утешение постороннего целительно. С друзьями такого чувства не возникает. Они слишком хорошо тебя знают. Знают, что ты всегда ставишь одну и ту же пьесу, только на разных сценах, с другими актерами. С Жоэль по-иному. Я чувствую, что она понимает и не осужадет. Ей я могу рассказать и новую историю. Получше, со счастливым концом. Если бы я только могла в нее поверить.

* * *

Кельнер приносит нам омаров. И бутылку вина. Только теперь я чувствую, как проголодалась. Мы принимаемся разделывать ракообразных.

– А ты знаешь, почему эти твари вырастают до таких размеров? – спрашивает Жоэль.

– Ну, просто вырастают.

– У них не растет панцирь. В этом их проблема. У всех животных покров растет вместе с остальным организмом, а омарам панцирь становится в какой-то момент тесен. И что он тогда делает? Заползает на дне моря под камень и сдирает с себя его. И теперь омару надо быть начеку, потому что он совершенно беззащитен. А вокруг одни враги. И он сидит в своей темной норе, пока на нем постепенно не отрастет новый, более просторный панцирь. И только тогда выбирается наружу. Разумная тварь.

Она улыбается, разделывая омара. Я понимаю, что она хочет этим сказать. Ты должна сбросить кожу, чтобы вырасти. Тебе нужен камень, под которым ты можешь пересидеть. Компания Жоэль – это мое укрытие. Есть книги, в которые я с удовольствием забиваюсь как в щель, в которых полностью растворяюсь каким-нибудь дождливым воскресеньем, не вылезая из постели. Эти дни в Марсале – что-то вроде такой книги. Я читаю про мою семью. Про то, кто моя семья. Границы между «мы» и «другие» стираются, я чувствую себя близкой чужим и чужой – своим. Настоящее и прошлое сплетаются в ковер из историй, рассказанных, пережитых, а может, и выдуманных.

* * *

Я вспоминаю ужин в Берлине, незадолго до того, как все взорвалось. Мы с Джанни на нашей кухне. Мы только недавно въехали в новую квартиру, идеальная пара, а в это время моя лучшая подруга Женни расстается с мужем. Мучительно мечется. Она не в силах уйти от него, а он не может бросить любовницу. Помню наш разговор об этом, вдруг принявший абсурдный оборот. Как я разозлилась, когда Джанни сказал, что настоящее мужество – не упорствовать, склеивая распавшиеся отношения. Я возражала, что мужество – не сбегать, а работать над отношениями. Непримиримость наших точек зрения, внезапно испорченное настроение. И вот мы уже спорим о собственных чувствах.

Быть может, мы оба боялись потерять друг друга, только у нас были разные стратегии избежать этого. Его стратегия – иметь больше женщин. Одна всегда в резерве. Моя – воздвигнуть стену вокруг наших отношений. Ничем хорошим это кончиться не могло.



– В Южной Америке некоторые племена празднуют, когда кто-то умирает, – говорит Жоэль.

– Да?

– Твой муж обманывал тебя. Теперь ты от него избавилась. Бога благодари.

– Спасибо, дорогой Бог, что я вышла замуж за паскудника?

Жоэль смеется.

– По мне, так он и есть паскудник. Ты права, что злишься на него. Ты можешь злиться бесконечно, пока злость не разъест тебе кишки. Но что тебе пользы от этого?

Я вдруг вспоминаю бабушку. Она до конца носила на сердце панцирь из злобы. Почему дед не вернулся к ней? Не хотел или не мог? Я помню бабушку только мрачной, до времени постаревшей женщиной. Она была добра ко мне, это так, но она была одинока и подавлена. Если надо было бы определить ее через цвет, я назвала бы серый. Теперь же выясняется, что она была даже не вдовой, а брошенной. Но ведь когда-то она была счастлива. Почему же она не привязала себя к этому счастью, почему потонула в несчастье, намертво приковав себя к одному мужчине, почему не начала новую историю? Она угнездилась в своем несчастье, окопалась в нем – если ей не досталось любви, пусть ей подарят хотя бы сочувствие. Она заслужила сочувствие своими бедами. Она приняла роль, которую назначил ей он, и играла ее со страстью до самого конца. В стране преступников она была жертвой.

* * *

Может, мать стала бы совсем другой женщиной, если бы росла с обоими родителями? Может, тогда и ей больше повезло бы с мужчинами? А я, где бы я была теперь?

Глава 17

Рождество

Две вещи наполняют душу всегда новым и все более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, – это звездное небо надо мной и моральный закон во мне. Иммануил Кант
Мориц стоял у причала, когда с корабля под проливным дождем спускали грузовик. Камер и пишущих машинок для пропагандистов было уже недостаточно, теперь к ним прибыл тяжелый груз. Мориц сфотографировал грузовик «магирус-дойц» песочного цвета, когда тот качался на стреле крана. Им повезло, что груз вообще добрался сюда. Почти половину кораблей на подходе к порту потопили британцы. Танки, самолеты и молодые мужчины покоились на дне Средиземного моря. Прямо в порту Мориц и его люди установили на крыше грузовика огромный громкоговоритель и поехали по разбомбленным дорогам в город.

* * *

Верховное командование приказало расширить сферу действия. Уже недостаточно было просто производить картинки для родины, следовало завоевывать умы и сердца местного населения. На следующее утро они кружили с этим громкоговорителем по центральному кварталу, транслируя Radio Tunis Allemande.

В войне виноваты евреи! Войска коалиции вас бомбят! Они друзья евреев, а мы – друзья мусульман! Да здравствует бей! – ревел громкоговоритель, попеременно по-арабски и по-французски. Никто из них в глаза не видел бея, сидевшего в своей резиденции, не имевшего никакой власти. Ни у кого из немцев не было друзей среди мусульман. Но цель состояла в том, чтобы убедить местных, что немцы возвращают арабам свободу и достоинство.

Слушая трансляцию на арабском, Мориц мог лишь гадать, что там напридумывали его коллеги в студии. В числе прочего, они привлекли простых женщин, и те радовались из громкоговорителя: «Немцы угощают наших детей конфетами!», «Немцы позволяют детям играть на их танках!» Женщинам заплатили за это по пятьсот франков – сто буханок хлеба. Немецкие власти приказали французскому эмиссионному банку тоннами печатать купюры, наводнить ими страну. Мориц с товарищами установили на десятках крыш громкоговорители, подключенные к приемникам, – в стратегических точках центральных кварталов и в Медине, куда не мог проехать их грузовик. Перед вечерней молитвой они устраивали соперничество с муэдзинами – кто громче.

* * *

Они обошли все кинотеатры, большинством которых заправляли евреи, с чемоданами, полными бобин, и велели показывать немецкие киножурналы. На языке, которого никто не понимал, но картинки, оседавшие в сознании, были важнее слов. Британцы показывали у себя падающие с неба «мессершмитты», немцы – подбитые «спитфайры».

Эту часть работы Мориц охотно передоверил другим. Ему было неинтересно заставлять людей думать иначе. Победы в спорах ему не доставляли никакого удовольствия. Мориц был наблюдателем. Он не стрелял словами, они оседали в нем. Он давно уже научился читать между строк в пропагандистских посланиях, извлекать из них информацию об истинном положении дел. Глядя на фотографии, он мысленно дополнял их недоговоренности, к показанному добавлял скрытое. Картинки, считал он, могут лгать не хуже слов, разве что не так громко. Их очень легко принять за реальность. Глядя на собственные снимки, он часто и сам удивлялся, насколько настроение фотографии отличалось от того, что было в реальности, когда он снимал.

В любом помещении, полном народу, Мориц всегда был самый молчаливый. Он смотрел, тогда как другие пытались высказаться. Молчащий лучше видит. Он и дни спустя мог вспомнить каждую деталь в комнате. Предметы на столе, трещину в стене, пятно на руке. Око – вот чем он был. Не устами. Прячась в тени, он видел то, что было на свету.

* * *

Его товарищи-пропагандисты, разъезжавшие по Тунису на орущем грузовике, и в самом деле были уверены, что немецкий дух оздоровит мир. Арабов они считали отсталыми, невежественными, темными. Об их культуре они понятия не имели, их истории не знали. Мориц был иным. Он не видел в арабах ни друзей, ни врагов, они были для него не ниже и не выше, в нем они вызывали лишь любопытство. Тот, кто питает к людям интерес, не ставит себя выше других. Всезнайкам, упертым спорщикам и торговцам истиной любопытство не свойственно. К чему интересоваться другими, если они и так уже все о них знают. Но у хорошего фотографа, как и у хорошего журналиста, глаза всегда открыты. Для него картина мира никогда не бывает завершенной, а его снимки – в большей степени вопросы, нежели ответы.

* * *

Мориц не противился приказам, никогда не протестовал. Он инстинктивно держался в стороне от тех, кто все знал лучше. Пока громкоговорители оглушали улицы победными реляциями, Мориц изучал лица людей и в их равнодушии находил собственное отражение. Здоровый скепсис тех, кто верит не обещаниям, а своим глазам.

Мориц был свидетелем тому, как Роммель входил в Триполи. Он снимал его победный проход по роскошной улице. Наблюдал, как танки сворачивают на перекрестке, огибают квартал, чтобы снова прогрохотать мимо трибун, создавая впечатление куда более сильной армии. Победы Роммеля всегда держались не на превосходстве оружия, а на искусстве обмана. Муляжи танков в пустыне, «фольксваген», который оборудовали пропеллером, чтобы поднимать пыль воображаемой армады. Хитрый на выдумки Лис пустыни. Чаще всех мелькающий в хронике генерал рейха.

Однажды Мориц сфотографировал его в один из редких моментов отчаяния, когда в очередной раз не прибыли обещанные Берлином запасы. Когда ночью в своей палатке Мориц проявил снимок, он понял, разглядывая лицо Роммеля, что тот уже знал то, о чем никому не сказал, – без запаса воды и бензина Африканскому корпусу не выиграть в пустыне войну против превосходящих сил британцев. Так разве теперь, после вступления в войну еще и американцев, он мог удержать Тунис?

И действительно, положение в том декабре обнадеживающим назвать было никак нельзя. Не хватало ни продовольствия, ни оружия, ни горючего. Бомбардировки изматывали город, никто не высыпался – ни местные, ни пришлые. Бывали ночи, когда на Морица накатывала паника – он представлял карту местности вокруг их роскошного отеля и не видел ни единого шанса выжить в этой войне. С востока, юга и запада давил противник, для отступления оставался один лишь север, но на севере было море. А в море были британцы. Немцы оказались в ловушке. И все же они верили собственной пропаганде. Пугающей реальности они предпочитали воображаемый мир, которым можно было управлять. Искусство обмана сотворило западню самообмана.

* * *

Незадолго до Рождества, 22 декабря, солдаты из пропагандистской роты расклеивали плакаты и передавали через громкоговорители сообщение, которое заставило жителей города прислушаться. Речь шла о деньгах. О больших деньгах. Войну спланировало мировое еврейство, а французы, итальянцы и мусульмане – невинные жертвы вражеской агрессии. Поэтому еврейская община должна незамедлительно выплатить двадцать миллионов франков в качестве возмещения. Каждый, кто пострадал от бомбардировок и понес убытки, получит возмещение от Комитета неотложной помощи. Дворец Французского общества, проспект де Пари.

Когда речь заходит о деньгах, дружбе настает конец, а нужда заставит связаться и с самим чертом – это оккупанты понимали хорошо. Разделяй и властвуй. На проспекте де Пари быстро выстроилась очередь пострадавших от бомбардировок, в руках они держали фото своих разрушенных домов, с губ срывались проклятия в адрес евреев. Наконец-то они нашли козла отпущения. Отчаявшаяся делегация еврейской общины принесла в комендатуру большой чемодан, набитый купюрами. Их ссудили деньгами французские банки под залог их недвижимости, оцененной в бросовые суммы. На защиту общины встали богатые евреи, на которых обычно косились с недоверием.

* * *

Рождество 1942 года было самым необычным праздником за всю историю отеля «Мажестик». Была елка – немцы заказали ее сюда спецрейсом, – но не было воды. Последняя бомбардировка разрушила водопровод на проспекте де Пари, и ремонт затянулся. Вермахт доставлял воду в двадцатилитровых канистрах из цистерн Медины. На кухне отеля ее кипятили, опасаясь инфекций. Самые большие потери Африканский корпус нес не из-за вражеских обстрелов, а из-за холеры, тифа и дизентерии. Пол-литра воды на человека в день – больше ее не было. Никто не мылся. Не слушая протестов швейцарского директора отеля, офицеры постепенно опустошали винный подвал.

Мориц большую часть времени проводил у себя в комнате, писал Фанни. Ее письма были полны вопросов, Африку она представляла как романтичную волшебную фантазию. Она была уверена, что местные жители – негры, а любимого видела на фоне прекрасной пустыни, в окружении львов и жирафов. Как бы ей объяснить, что они располагаются в колониальной версии отеля «Адлон», а в гамбургском зоопарке Хагенбека он видел больше экзотических зверей, чем во всем Тунисе? Мориц хотел ответить ей честно, но поймал себя на том, что использует те же формулировки, что и в еженедельной кинохронике. Отсечение от юга. Беспощадная борьба. Преподать англичанам урок. Словно лишился собственного языка. Словно писал не он и не ей. Но кто он на самом деле? Он не находил слов, соразмерных тому, что в нем творилось.

Мориц посмотрел в зеркало и показался себе чужим. В холле гоготали его товарищи. Один из них распахнул дверь, ввалился в комнату, с бутылкой бордо бухнулся на кровать и принялся разглагольстовать о жене.

– Потаскуха она. А твоя девчонка тебе верна?

– Думаю, да.

– Счастливчик.

* * *

Морицу не хотелось никуда идти. Но одиночество толкало его к другим. Наполнив вином походные фляжки, пропагандисты двинулись в город. Там не было и намека на Рождество – улицы темны и пусты. Мориц шел в компании солдат, которых едва знал, – они прибыли с подкреплением с Корсики, общительные, даже чересчур общительные парни. Больше всего их интересовало, где тут бордель.

– В Медине.

– Ну так пошли, покажешь нам!

Мориц колебался.

– Ну ты чего? Ссышь триппер подцепить?

В Северной Африке бордели служили своего рода проверкой на мужественность. Вермахт раздавал солдатам презервативы – фирменный немецкий продукт, но резинки часто оказывались непрочными и рвались. А тропическая зараза пугала посильнее бомб.

– Нет.

– А чего тогда? Импотент, что ли?

* * *

Мориц не заразы боялся. Просто он дал слово. Пусть другие над ним потешаются, но он не считал, что на расстоянии в две тысячи километров клятва, данная при помолвке, потеряла силу. Разве его обещание верности не есть последний признак порядочности в бесстыдные времена?

* * *

Когда они приблизились к запретному кварталу, к ним присоединились итальянские солдаты. Один из них уже бывал в местном борделе и бредил восточными красавицами. «Эти Фатимы» – так он их называл. Не зная, что многие из девушек были еврейками. Бордель находился в двух переулках от Ла Хары, еврейского квартала Медины. Там жили не европейские евреи – торговцы, банкиры и врачи, – а местные сефарды, ремесленники, рабочие и поденщики, в семьях которых один из ртов всегда лишний.

* * *

Красные от ржавчины железные ворота закрывали вход из переулка. Поверху надпись: Bienvenu. Над ней уже кто-то намалевал по-немецки: Добро пожаловать. Воняло гнилью и мочой. У ворот громоздился мусор, который мусульманские соседи навалили сюда в знак презрения. Шныряли тощие кошки. Дома вокруг покосились – отсыревшие стены и разбитые окна. Здесь жил всякий сброд, воры и наркоманы. Слонялись какие-то призраки с гнилыми зубами и голодными глазами, готовые за пару монет услужить в качестве соглядатаев. Итальянец постучал в ворота, и оттуда выглянула старая арабка. На солдат она не смотрела, ее глаза подозрительно шарили по темному переулку за их спинами.

– Solo quattro, – проворчала она.

Итальянец перевел: только четверо. Они поспорили, кинули жребий, и трое немцев в компании одного итальянца вошли внутрь. Мориц и еще двое остались ждать у ворот, пока до них дойдет очередь, – ботинки тонут в грязи, руки готовы в любую минуту выхватить оружие.

* * *

Возможно, Морицу только того и надо было. Возможно, ему стоило держаться мысли, как он потом говорил, что сюда он пришел только за компанию. Что лишь стоял с краю. В бордель ходили все солдаты, просто большинство не считало это зазорным, и потому оправдания им были не нужны. Вернувшись после войны к своим женам, они стали хорошими отцами.

– Ну и поганое Рождество, – буркнул один из солдат и пнул кошку, рывшуюся в мусоре.

* * *

Виктор не хотел идти. Давайте просто выкинем эту штуку в море, предлагал он. Но друзья хотели получить за громкоговоритель денег. Добротная немецкая работа. Один из них, Серж, торговал в Ла Харе. Он не желал просто так выбрасывать хорошую вещь. Пусть она и добыта в результате диверсии. Всегда найдется покупатель. Втроем они тащили эту проклятую штуку по переулкам, сняв ее с крыши школы. Несмотря на комендантский час. В Рождество даже патрульные не высовывались на улицу. Виктор запросто пробрался бы невидимкой к дому Латифа. Если бы не Серж. Отчаянный парень, но соверешенно неопытный по части сопротивления немцам. Впрочем, как и остальные.

Серж, Хаим и Виктор познакомились еще в еврейском скаутском отряде – вместе учились вязать узлы, обращаться с ножом, они были не чета тем маменькиным сынкам, что целыми днями торчали в ешиве и зубрили Тору. Но пороху никто из них не нюхал, в армии не служил, ни у французов, ни у итальянцев. Хаим – потому что был гражданином Туниса, Виктор раздобыл себе справку, а Серж знал, кого надо подмазать.

– Да ладно, пять минут, и все, – сказал Серж. – Я знаю одного мужика, он интересуется такими штуками, живет недалеко, а деньги разделим поровну. Не упускать же выгоду, а?

* * *

Спекулянт с черного рынка жил на краю запретного квартала, в кривом переулке, где не было фонарей, куда не совались жандармы. Волоча тяжеленный громкоговоритель, парни несколько раз поскальзывались, едва не шлепаясь в грязь, ругались, шутили и тащили добычу дальше. Наконец Серж указал на дверь, постучал, и перекупщик впустил их. Виктор и Хаим тут же вышли обратно на улицу. Стояла пугающая тишина. В темном проулке сеял мелкий дождик. К ним присоединился Серж. Ухмыляясь, он разделил смятые купюры.

– Надо отпраздновать, – предложил Хаим.

– Я знаю где, – сказал Серж.

* * *

Когда солдаты возникли из тени перед воротами борделя, было уже поздно. Виктор и его друзья не увидели их в темноте.

– Стой, кто идет!

Щелкнул предохранитель пистолета. Парни оцепенели. Если побежать, получишь пулю в спину. Немцы направились к ним. Их тоже было трое, лиц не разглядеть.

– Руки вверх! К стене!

Один из солдат грубо толкнул их к ограде. Другой обыскал карманы.

– Что вы здесь делаете? Комендантский час!

Парни не понимали по-немецки.

– Italiani! – крикнул Виктор в надежде выкрутиться. Если их опознают как евреев, то сочтут дезертирами, уклоняющимися от принудительных работ. А за такое полагался расстрел.

Один из солдат говорил по-итальянски.

– Carte d’identità!

Они отрицательно помотали головами.