– Ну вот, а так хорошо себя вёл вчера, – сказала та же мама.
От этих слов стало ещё обиднее и скучнее. Я стал плакать громче.
– Тише, тише, – ласково и вместе с тем твёрдо сказала моя мама. – Папа ловит рыбу… Мы сейчас к нему пойдём, но там шуметь нельзя. Рыба всё услышит.
Я сразу перестал плакать, постарался стать серьёзным и достойным доверия, но успел подумать о том, как могут слышать рыбы, если у них нет ушей.
– Обещаешь вести себя тихо и не мешать папе? – глядя мне в глаза, спросила мама.
Я напоследок всхлипнул и очень ответственно кивнул. Тогда мама сходила принесла из палатки мою куртку, нацепила её на меня, и мы пошли к туману.
– Мужчины будут недовольны, – сказала всё та же чужая мама, – не балуй его… Им там сейчас никто не нужен. Пусть они порыбачат…
– А мне не нужно, чтобы мой ребёнок страдал, – незнакомым холодным голосом ответила мама.
В тумане мы шли довольно долго. Я очень хотел говорить и спрашивать, но, услыхав разговор мам, и особенно ответ моей мамы, я внятно понимал, что должен помалкивать, чтобы маму не подвести и никому не помешать в серьёзном деле, к которому дети не допущены. Я удивительно ясно это помню.
Какое-то время мы шли вдоль воды. Солнца не было. Река казалась огромной без другого берега. С одной стороны от меня в тумане посвистывали невидимые птицы, с другой стороны что-то таинственное всплёскивало в воде. А вода была тёмная, совсем не такая, в какой мы купались.
Папа показался в тумане сначала серым пятном, а потом стал папой. Он сидел на чём-то, подавшись вперёд, и курил, неотрывно глядя куда-то в воду. Перед ним толстым концом на песке, а серединой на торчащей из воды раздвоенной палочке лежала удочка. Очень длинная. Тоненький её конец был далеко-далеко. Когда мы подошли ближе, папа вздрогнул и посмотрел в нашу сторону.
– Ты зачем его привела? – едва слышным шипящим шёпотом недовольно спросил отец. – Что он тут будет делать?
– Он будет рыбачить с отцом, – ещё тише твёрдо сказала мама.
– Он не высидит тут… Это не игрушки. Я эту рыбалку год ждал.
– Он тоже её ждал… Кто ему обещал рыбалку?.. Высидит, сколько высидит.
– Я ему днём удочку сделаю, вечером с ним посижу… А сейчас – пришли, посмотрели и идите обратно…
– Он проснулся, ему скучно, ему то нельзя, это нельзя… А он на рыбалку с отцом приехал… Вот и рыбачь с сыном… Он пообещал вести себя тихо… Устанет, приведёшь его обратно…
– Что значит – приведёшь? – чуть громче спросил папа, но тут же притих. – Я не могу туда-сюда ходить.
– Не выдумывай, – с покойно сказала мама. – И не шуми… Как успехи?
– Да никак… Ничего пока… – ответил папа, бросил окурок себе под ногу на мокрый песок, окурок зашипел, и папа наступил на него сапогом.
– Ну вот, – сказала мама, – больше разговоров. Побудь с сыном. Я пошла.
И мама ушла, а я остался, весь преисполненный уверенности в своей способности доказать, что я могу быть надёжным, серьёзным и ничем не мешающим.
– Сынок, – тихо-тихо сказал папа, – бегать нельзя, разговаривать нельзя, камни бросать в воду ни в коем случае… Нужно вести себя тихо-тихо… Вот, садись и сиди… Лучше не шевелись…
И папа нагнулся в сторону от меня, взял пластиковое старое ведёрко, перевернул его вверх дном и поставил передо мной.
– Садись, – повторил он приказ.
Я сел и замер. От самых палаток я не проронил ни слова. А слова копились во мне тяжёлым грузом. Но я внутренне поклялся себе, маме, папе, реке, всей рыбе в этой реке, что буду нем как сама рыба. Это была настоящая важнейшая задача и полностью осознанная трудная работа. Её я был намерен выполнить.
– Молодец, сынок, – тихо сказал папа.
Не знаю, сколько продолжалась моя и папина неподвижность. Мне показалось, долго. Я терпел. Главная трудность заключалась даже не в том, что нельзя было шевелиться, а в том, что я не знал, куда мне смотреть, за чем наблюдать.
Первым зашевелился и зашелестел курткой папа. Он достал пачку сигарет, вынул из неё одну, щёлкнул зажигалкой и закурил. Все его движения казались очень громкими.
Теперь мне было не на что смотреть. Я стал смотреть на то, как папа курит, как огонёк его сигареты становится ярким и тускнеет, как струится дым от огонька сначала прямой, вертикальной белой струйкой, а потом начинает извиваться, как папа выдыхает облачка тумана и как медленно сгорает, сокращается сигарета. Папа пару раз стряхнул пепел.
– Так, так, так, – вдруг тихонечко сам себе пробормотал папа, не вынимая сигарету изо рта. – Ну-ка, ну-ка…
Он подался вперёд и медленно потянулся рукой к удочке.
– Давай, родная… Давай, – шептал он, глядя куда-то не моргая. – Ну, давай… Ну, ещё…
Вдруг он резко схватил удочку, сильным движением рванул её вверх, раздался плеск, папа вскочил на ноги, удочка согнулась, всплеснула сильнее, тонкий конец дрожал и гнулся…
И вот из воды вся в брызгах вылетела рыба, трепещущая, блестящая, с растопыренными во все стороны плавниками… Огромная. Самая большая живая рыба, которую я видел в своей жизни. Я тоже вскочил со своего ведёрка.
А рыба пролетела по воздуху и угодила прямо папе в руку.
– Есть! – почти в полный голос сказал папа. – Поздравляю, сынок!.. Это твоя!.. Она к тебе приплыла…
Где-то зашелестела трава, в тумане появилась высокая тёмная фигура, ещё миг – и к моему папе подошёл чужой папа…
– Ну что, поймал? – громким шёпотом спросил он. – Первая? У меня тишина.
– Вот, – ответил папа и показал зажатую в руке рыбу, которая била хвостом.
– Хорошая краснопёрка! – сказал чужой папа и увидел меня. – А, так тут у тебя вон какой рыбак! Всё понятно! Вся рыба ваша…
Я стоял, наполненный огромным и честно заслуженным счастьем…
После этого папа взял ведро, зачерпнул воды и пустил туда рыбу. Мне он постелил на траву свою куртку. Но я не сел на неё. Я примостился возле ведра на корточки и смотрел на шевелящую плавниками рыбу. Она была интереснее всех рыб, обитавших в бабушкином аквариуме. И ценнее. Я готов был смотреть на неё всегда.
Папа уже снова сидел в своей устремлённой вперёд позе и курил. Я сунул руку в ведро. Рыба мощно всплеснула и заметалась.
– Не балуйся… Не надо её трогать, – сказал папа почти бесшумно, но строго, не глянув в мою сторону.
Он поймал ещё рыб тогда. Все они были поменьше первой, но прекрасные. Как и когда улетел и исчез туман, я не заметил. Помню, что в какой-то момент стало солнечно и жарко. Тогда же во мне пропало желание соблюдать молчание и неподвижность. Да и папа перестал сидеть в одной позе. Он вставал, потягивался. Несколько раз он обменялся громкими фразами с находящимися где-то поодаль чужими папами. Те громко ответили. Я стал прохаживаться у кромки воды. Нестерпимо захотелось бросить в воду камень.
– Ну, сынок, наверное, будем сматывать удочки, – наконец сказал он обычным своим голосом. – Мама заждалась нас… Я скажу ей, какой ты молодец…
Я подошёл к ведру с рыбами и глянул в него. Самая первая и большая плавала на поверхности белым брюхом вверх. Она была прямая и неподвижная. Отец тоже глянул в ведро.
– Да-а-а… Эти рыбы долго в воде не живут… – сказал он. – Им нужно в речку.
– Она уснула? – спросил я дрогнувшим голосом.
– Рыба? Она, сынок… Да… Уснула… Рыбы засыпают…
Неуверенность папиного ответа меня насторожила.
– А если её отпустить в речку, она проснётся? – совсем недоверчиво спросил я.
– Мы не будем её отпускать, сынок… Она сейчас не проснётся… Отнесём её маме… Мама лучше знает…
Та рыба не проснулась. Не успела. Вскоре после того, как мы вернулись к палаткам, я увидел, что одна из чужих мам скребла её ножом. Потом она скребла и резала других рыб, которых поймал мой папа и чужие папы.
Однако вера в то, что именно рыбы не умирают, а засыпают, довольно долго теплилась во мне. Я же сам видел спящую в аквариуме рыбку, которая потом проснулась и резвилась.
Каждый раз, каждый раз, когда приходилось или приходится придумывать какую-то благую ложь, чтобы не травмировать детскую психику… Каждый раз я страшно остро вспоминаю уснувшую рыбу. Этот узел не развязать, как намертво запутавшуюся рыболовную леску.
И всегда, вспоминая спящую рыбу, я ясно понимаю, что ребёнок, которому я сочиняю какое-нибудь фантастическое объяснение того, что он случайно увидел во взрослом кино, или зачем кошка лежит на дороге, или почему про то, что он ел, сказали, что это был кролик… Я понимаю, что ребёнок мне доверяет, но не верит. Я вспоминаю ту рыбу и себя вспоминаю тоже. Вспоминаю своё сомнение, а потом открытие фактов родительской лжи. Помню всецело, но лгу.
А вечером того дня, который начался туманом и пойманной папой рыбой, мне тоже устроили рыбную ловлю.
Весь день я промаялся, спал, потом мне было скучно. Неуловимые насекомые так и оставались неуловимыми. К невзрослым чужих родителей я больше не лез, понимая бесполезность своих попыток принять участие в их затеях. Я попросту не мог их догнать. Погода не позволила купаться, и я приуныл.
Но потом, когда уже вечерело, папа срезал мне упругий прутик, очистил его от листиков и сказал, что это будет моя удочка. Я весь воспрял, опять стал серьёзным и собранным. Такой радости я не ожидал… Точнее, ожидал, но не знал, что она случится так скоро.
Прутик мой, конечно, был совсем коротким по сравнению с папиной складной удочкой, но он был мне по силам. Папа привязал к нему настоящую леску и наладил поплавок из бутылочной пробки, проткнутой спичкой. И крючок папа привязал. Я присутствовал и внимательно следил за приготовлением моей снасти. И помогал. Два раза подал папе ножик. А это было серьёзным делом. Ножи прежде мне в руки брать не разрешали, а тут папа попросил его подать.
Я изнемог от ожидания своей рыбалки. Но мне сказали, что надо подождать, потому что рыба ловится только утром и вечером, когда будет почти темно. От нетерпения я поминутно спрашивал маму, достаточно ли уже темно, и постоянно смотрел в вечернее небо, в котором тучи с одной стороны были розовые. Мама говорила, что ответ на мой вопрос знает папа. Но папа ушёл куда-то и унёс мою славную удочку. Я тогда весь извёлся.
– Ну! Готов? – радостно и громко спросил папа, вернувшись.
– Готов! – громко отрапортовал я и засуетился.
Надо было надеть сапоги, взять наживку и самое главное – ведро! Мне дали бидончик, но я решительно отказался и взял ведро, с которым рыбачил папа. Я собрался очень быстро. Взрослые наблюдали за этим и улыбались. Улыбалась даже чужая мама, которая мне не нравилась.
– А где удочка? – растерянно спросил я, сообразив, что главного предмета нет.
– На берегу, – сказал папа, – я её уже забросил, пойдём быстрее, а то рыба всю наживку съест.
Меня не нужно было уговаривать. Я хотел бежать к реке, но папа придержал меня, и мы пошли вместе.
К моему удивлению, чужие родители отправились за нами следом. И мама тоже. Никто не соблюдал тишину. Все говорили в голос, шагали без всякой осторожности.
На берегу я увидел свою удочку, воткнутую в песок, леска уходила в воду, и там плавал мой поплавок, подозрительно близко к берегу. Поодаль смеялись, громко говорили и бросали камни в реку невзрослые. Я попросил папу запретить им это делать.
– Ничего, – сказал он, – пускай! Они там шумят, и вся рыба плывёт сюда. Поставь ведро и осторожно возьми удочку.
Я исполнил папино указание. Конец удочки, который оказался у меня в руках, был мокрый и весь в песке, но это не имело значения. Я держал свою снасть твёрдо и стоял у самой кромки воды не шелохнувшись.
А взрослые обступили меня и говорили между собой. Они всё делали не так, как меня учили. Я понимал, что в такой обстановке рыбу поймать не получится.
– Чччч! – серьёзно шикнул я на всех.
На миг возникла тишина, а потом взрослые рассмеялись.
– Серьёзный рыбак! – сказал чужой папа.
– Строгий мужчина! – сказала чужая мама.
И смех повторился. А я напрягся. Слова похвалы прозвучали не так, как хвалят или восхищаются.
– Ребята, – сказал мой папа, – ну правда, не шумите! Рыбачит человек…
– А по-моему, клюёт, – сказал чужой папа громким шёпотом.
– Где? – серьёзно, тоже шёпотом, спросил мой. – Ну-ка, ну-ка… Точно! Клюёт… Приготовься, сынок… Не спеши… Когда скажу «тяни», сразу дёргай!
– Ты посмотри, как клюёт! – с казал ещё один папа. – Чего ждать? Уйдёт рыба…
– Погоди, сынок!
– Да клюёт же!..
Все заговорили вокруг меня разом. А я смотрел на поплавок, и с ним ничего особенного не происходило. Но взрослые были уверены в обратном. Они лучше меня всё понимали и видели, в этом я не сомневался и сжал свою удочку руками изо всех возможных сил.
– Тяни! – громко крикнул мой папа.
Я рванул удочку сразу…
Усилие и какой-то вес мои руки почувствовали. Но трепета удочки, сгибания её тонкого конца не случилось. Я дёрнул и сразу вытащил из воды рыбу. Точнее, рыбку, небольшую, но настоящую. Взрослые захлопали в ладоши, что-то радостное закричали, а я глядел на рыбу, которая не дрыгалась, не растопыривала плавники, не брызгалась, а прямая и ровная раскачивалась на леске моей удочки.
Я понимал, что точно выудил рыбу из реки, в этом сомнений не было… Но и восторга в моей душе тоже не было. Я переводил взгляд с рыбы на взрослых и обратно.
– Ну, молодец! – сказала чужая мама, которая мне не нравилась. – Вот это улов!.. Теперь мы голодные не останемся!.. Уху сварим! Всех накормим…
«Из одной рыбы уху не варят», – хотел сказать я, глядя на ту женщину, но промолчал, бросил удочку, подошёл к своей маме и обнял её там, где позволял мой рост.
– Нарыбачился, – весело сказал чужой папа.
– Устал человек, – сказал мой. – Давай я тебя на шее довезу, – наклонившись ко мне, прошептал он.
Пока мы шли к палаткам, я думал о произошедшем и ничего не мог понять. Чужие родители обогнали нас. Мы молчали. Непонимание и сомнения так и возбуждали желание заплакать.
– Ты хорошую рыбу поймал, – вдруг тихо сказал папа.
– А где она? – опомнился я, вспомнив брошенную удочку.
– Не беспокойся, сынок… Мама её отпустит обратно в речку… Рыбка вернётся к своим родителям и друзьям, расскажет про мальчика, который её поймал, но отпустил…
Я завертел головой в поисках мамы и увидел её. Она шла сзади с моей удочкой и ведром.
– Мама, – крикнул я, – ты отпустила рыбу в речку?!
– Ну конечно, отпустила, – ответила мама.
– А она уплыла?
– Да, сынок… Обрадовалась и уплыла.
Мне стало очень хорошо. Потом я с аппетитом ел у костра. И мне приятно было думать про пойманную мною и отпущенную рыбу, отбросив все сомнения.
В тот день я полюбил рыбалку… Сколько же мне тогда было лет от роду?
А через лето после той первой рыбалки я пережил настоящий всепоглощающий рыбацкий азарт. Такой азарт, от которого рыбалка не оставляет рыбака даже во сне.
Мы тогда снова были у реки в далёком от поселений месте. Но всё было гораздо серьёзнее. Компания друзей папы и мамы собралась замечательная. Палаток поставили больше. Люди в них жили всё приятные, не с вредными детьми, а с собаками, с лодками, и у одного мужчины даже было ружьё.
Со мной там не сюсюкали и не церемонились, а относились ко мне хорошо и серьёзно. Правда, на настоящую рыбалку на лодке меня не брали и сразу сказали, что просить и канючить бесполезно. Ну а с берега я мог удить сколько угодно. Для этого мне оснастили небольшую, но настоящую удочку.
С берега на реке что-то серьёзное поймать мне не удавалось, зато я много чего увидел. Тогда я в одиночку встречал змей, рядом со мной к реке однажды вышел громадный лось, разных птиц я видел без счёта. Но вот уловом похвастаться не мог. Так… Ерши и другая мелочь.
А папа уплывал с мужиками на лодке ни свет ни заря. Они возвращались днём и всегда с большими рыбами. Щуки, лещи… Я, конечно, завидовал люто. Но шансов на такую рыбалку у меня не было.
Мама и другие женщины готовили еду, стирали, а в остальное время чаще всего и по большей части лежали на солнце. То есть вели крайне скучный образ жизни. Собаки меня за серьёзного человека не считали, не обижали, но и доставлять мне радость общения не собирались. Короче говоря, я заскучал.
И тогда один из родительских знакомых, самый весёлый, умевший играть на гитаре и знавший те места лучше всех, показал мне маленькое лесное озерцо, которое было недалеко от палаток, но дорожку к нему надо было знать.
– Тут полно карасей, – сказал он мне, показывая озеро, – нечего слоняться по берегу и бездельничать. С утра бери удочку и шуруй сюда. Нам караси нужны на живца… Ловить лучше на тесто, я тебе сделаю.
– Меня мама не отпустит одного, – честно признался я.
– Отпустит, я скажу ей… Ты же не дурак? В лес не полезешь? Нырять тут не будешь?..
– Не буду, – с восторгом пообещал я.
– Ну вот! – улыбнулся он. – Волков тут нет, а змея и в палатку заползти может.
Мама возражала, но её убедили меня отпустить. Тот мужик умел убеждать. Он там просто всем распоряжался. Мы с ним вместе замесили комок теста для наживки. Тесто было как тесто, только он в него добавил подсолнечного масла.
– Для запаха, – объяснил он, – карась, как собака, носом чует. Тесто не пересуши, держи в кармане.
Ранним утром, на самом рассвете, я встал вместе с мужиками. Женщины ещё спали. Мы перекусили мужицкой едой, то есть грубо порубленной колбасой с хлебом, доели вчерашнюю кашу… Папа с остальными загрузили в лодки снасти, канистры, ещё что-то, и они отплыли. Я смотрел, как две лодки отошли на вёслах от берега, потом завелись моторы, и мужики уплыли. Но я в тот раз не завидовал.
До озерца дошёл быстро. Оно было совершенно зеркальным. Тишина стояла такая, что каждый хруст ветки под ногой оглушал. Я выбрал место, где берег был удобный для спуска, быстро вооружил удочку, облепил крючок шариком теста, плюнул на него, как учили мужики, и забросил свою снасть. Белый поплавок плюхнулся в воду, разошлись круги, и он встал вертикально.
Я пристроил удочку, сел рядом и приготовился ждать. По берегам озера что-то почавкивало, побулькивало, но едва слышно. Птицам то место, видимо, не нравилось. Они там не свистели. Мой небольшой и в основном безрыбный личный рыбацкий опыт подсказывал, что надо набраться терпения и возможно…
Но не прошло, наверное, и минуты с момента заброса, как я, не веря глазам, увидел, что поплавок мой наклонился к воде и медленно поплыл в сторону. Я такой красивой поклёвки до того не видывал. Моё сердце даже замереть не успело, как я схватил удочку, подсёк и почувствовал ни с чем не сравнимый трепет удилища в руке. Из воды я выдернул прекрасного кругленького золотого карасика… Помню, что я машинально оглянулся по сторонам… Нет! Никто этого чуда не видел.
Для рыбы мне дали ведёрко, сделанное из большой жестяной банки. Туда я, набрав воды до краёв, пустил своего карася.
Через три, максимум четыре минуты, то есть очень скоро, я пустил к первому второго. Потом третьего… Они ловились там как сумасшедшие. Все одинаковые, как монетки одного достоинства. Азарт полностью накрыл всё моё существо.
А караси клевали и клевали… Каких только поклёвок я тогда не насмотрелся. Они и клали поплавок, и вели его в стороны, и резко топили… Я, как говорится, позабыл обо всём на свете.
Ещё я сладко думал о том, какой восторг вызовет мой улов, как меня похвалят мужики, как благодарны будут женщины… О времени я забыл и не вспоминал. Воду из ведёрка пришлось несколько раз отливать, так много там стало рыбы, что некоторые караси выпрыгивали.
Вернул меня в реальность голос мамы.
– Ты когда должен был вернуться? – услышал я сзади и оглянулся.
Надо мной стояли мама и мой учитель, показавший озеро.
– Я чуть с ума не сошла! – сказала мама сердито и даже обиженно. – Уже не знала, что и думать, а как сюда дойти, мне не показали… Ты знаешь, сколько времени?.. Ну-ка немедленно сматывай удочку…
– Мама, – опешив сказал я, – ты посмотри, сколько я рыбы наловил!
– И что мне с этой мелочью делать? Я их чистить не буду и жарить тоже!..
– Караси на живца пойдут… – защищая то ли меня, то ли себя, сказал мой наставник.
– Мне эта ваша рыба!.. – перебила его мама. – Я её видеть не могу! Вы её отпускайте или отвозите куда-нибудь… Вам, конечно, её весело ловить, а потом что? Я уже сама скоро чешуёй покроюсь… Ну чего ты стоишь? Сматывай удочку!..
– Действительно, – смиренно сказал самый опытный рыбак в моей жизни, – зачем нам столько кара сей? Я обещал, что за тебя волноваться не придётся, а ты вон что! Подвёл меня… У твоей матери, оказывается, разговор короткий…
Я не мог поверить происходящему… Я же помнил свою первую рыбалку. Помнил, как меня хвалили просто за дисциплинированное поведение… Помню, как восторгались взрослые весьма сомнительно пойманной рыбке. Аплодировали… А тут я сам пошёл на рыбалку, сам настроил удочку, менял наживку и в итоге наловил бессчётное количество шикарных рыб, а меня не то что не хвалят, меня ругают, улову не рады и, возможно, накажут.
И тогда я сделал значительный жизненный вывод из произошедшего… Прекрасно помню, как понуро шёл за мамой к палаткам и думал… Думал и понял на всю жизнь: взрослеть невыгодно.
Глава пятая
Убийца
Если кто-то побывал в каком-нибудь диковинном, труднодоступном, весьма уединённом или особо охраняемом месте, то про такое приключение обычно говорят: «мне посчастливилось побывать» или «мне довелось посетить». Но ни одно ни другое высказывание не подходят для описания того места, в котором я побывал. Хотя, думаю, что очень немногие случайные люди могут… Вот опять!.. Обычно говорится: «мало кто может похвастаться тем, что побывал…» Но посещением того места, о котором я намерен рассказать, похвастаться невозможно.
Разве можно похвастаться тем, что я однажды, в силу ряда странных обстоятельств, цепочки знакомств и из не вполне здорового любопытства побывал в качестве посетителя в исправительно-трудовой колонии особо строгого режима.
Связанный честным словом и понимая причину, по которой меня это слово попросили дать, даже по прошествии лет я не могу назвать номер той колонии, место её расположения, а также имена людей, организовавших моё посещение, и тех, кого я там встретил и видел.
О чём я думал, когда на предложение съездить и посетить настоящую очень строгую колонию ответил желанием и согласием, точно не помню. Предложили – я согласился. Само предложение прозвучало как возможность увидеть и, так сказать, попробовать нечто экзотическое. Так предлагают знакомые военные спрыгнуть с парашютом из военного самолёта, или покататься на танке, или побывать на каком-нибудь секретном объекте. Просто так, из любопытства, для общего развития, пощекотать нервы. Да, именно любопытство проснулось во мне прежде всего. О том, что я увижу и узнаю, я не имел никакого представления и не подумал ни о чём конкретном.
– Учти, – сказали мне, – это такая колония, куда всяких журналистов и общественных деятелей не возят. Это реальный строгач… Там, пойми, сидят очень серьёзные люди… Туда направляют только тех, у кого не первая судимость и срок. То есть там все, кто уже один срок отсидели, вышли и совершили снова особо тяжкое преступление. Как правило, убийство или групповой разбой с убийством… Как тебе объяснить… Короче, там случайных нет. Там все закоренелые злодеи… Бандиты, убийцы, насильники… У всех статьи и сроки страшные. Молодых там нет. Матёрые, лютые все.
– То есть страшные рецидивисты? Так? – спросил я. – Но, как я понимаю, и меры там суровые… А значит, посещение этого учреждения безопасно? Правильно?
– В этом смысле?.. Конечно, безопасное! – ответили мне весело. – В цирке опаснее, чем там… Просто это место не для слабонервных… Но, если есть желание, тогда завтра стартуешь в семь утра. Ехать двести пятьдесят километров. Дорога будет сначала плохая, потом очень плохая, а потом ужасная.
Тогда было начало марта. Снег ещё только-только начал таять и лежал везде тяжёлыми сочащимися почерневшими горами. Дороги даже в городе были слякотными и раскисшими. Так что на путь в один конец знающие люди заложили минимум пять часов.
В гостиницу, в которой я остановился, за мной заехали ровно в семь утра три человека на настоящем серьёзном внедорожнике. А я проснулся пораньше, с удовольствием, неспешно принял душ, оделся во всё свежее, взял пальто и любимое английское кепи. Шарф выбрал тот, что не был очень ярким. Ботинки начистил ещё с вечера. На завтрак съел пару яиц, хрустящий тост, немного сыру и выпил хороший кофе с молоком.
Вид заехавшей за мной машины и люди, сидевшие в ней, настроили меня сразу на серьёзный лад. Я даже успел подумать о том, что опрометчиво согласился на поездку. Мне захотелось сказаться нездоровым и не ехать никуда. Но у людей в машине был приказ их руководства меня доставить и всё обещанное показать. Один из них был более-менее весёлый и разговорчивый водитель, а два других, наоборот, определённо несли на себе груз ответственности людей при исполнении. Как выяснилось, они были офицерами местного областного управления исполнения наказаний. Кто я такой, они не спрашивали. Им поручили – они выполняли поручение.
Из уважения мне предоставили место возле водителя, а сами сели сзади.
– Садитесь, садитесь, – сказал один, – на этом месте не так трясёт. Сзади вас укачает. А мы привычные.
Машина была такая, в каких по городу не ездят. Твёрдая, скрипучая, без украшательств внутри. В ней пахло соляркой и мужчинами, привыкшими носить одну и ту же одежду без смены минимум неделю.
Мы довольно долго выезжали из города, толкаясь в утренней пробке. Среди цветных городских автомобилей наш внедорожник выглядел монстром, к которому явно опасались приближаться водительницы на своих намытых машинках. Потом мы тащились по окраинам и промзонам среди грузовиков и автобусов, потом пошли пригородные деревни, и только через час мы поехали по дороге, вдоль которой встал лес с белым снегом между деревьев.
– А меня дорогой пугали, – весело сказал я, – а тут она, можно сказать, образцовая.
– Ага, – весело сказал водитель.
– Подождите, – мрачно прозвучало у меня из-за спины.
Километров в пятидесяти от областного центра нормальная дорога закончилась. Совсем. А также закончились встречные и обгоняющие нас легковые авто мобили. По той дороге ползли только самосвалы, грузовики и редкие внедорожные чудища, типа того, на котором ехали мы.
Разговоров, которые сами собой завязываются в пути и как-то скрашивают однообразие, в нашей машине не завязалось. Мои спутники молчали и ничего говорить не собирались даже между собой. Если я задавал вопросы, кто-то отвечал, в основном водитель. Но ответы были односложные, короткие, а то и просто «не знаю» – и всё.
Деревни, которые мы проезжали, выглядели мрачно. Бросалось в глаза большое количество брошен ных, пустующих домов. Новых построек, свежих заборов или крыш я и вовсе не увидел. Иногда среди бездорожья и мрака попадались рекламные большие щиты с красивыми людьми, которые призывали что-то купить или чем-то воспользоваться. Они выглядели издевательством и почти зловеще.
За тот долгий путь я натрясся на годы вперёд. Двигались мы преимущественно со скоростью 40–50 километров в час. Быстрее было невозможно.
Какие-то вопросы я всё же задавал и кое-что узнал. Например, я узнал, что в конце марта и почти весь апрель по дороге, по которой мы ехали, сможет проехать только спецтехника. Осенью, в октябре и до холодов, будет происходить то же самое. Всё это время родственники и жёны осуждённых той колонии, в которую мы направлялись, вообще не смогут приезжать на свидания. Водитель пояснил, что прямого автобуса из города до посёлка с колонией нет. Люди едут с пересадками через деревни и посёлки. Бывает, что и за день не могут добраться до места.
Несколько раз за ту поездку на меня нападала зевота и сонливость, но подремать не получалось. Трясло безжалостно. Как только я задрёмывал и голова опускалась на грудь, так обязательно мы попадали в колдобину или на камень, зубы во рту клацали, голова встряхивалась, и я пробуждался.
Последние километров шестьдесят мы попросту ползли по сплошной грязи. От автомобиля я был просто в восторге, а от мысли об обратном пути – в ужасе.
Первым напоминанием и сигналом о том, что мы не просто едем по родной нашей глубинке, а едем с целью, и цель эта реальна, стал остановивший нас на дороге патруль или дозор, состоявший из двух лыжников и собаки. Увидав нас, они вышли из-за деревьев и строгим жестом приказали остановиться.
Вид тех лыжников меня сразу убедил в том, что мы приехали в весьма и весьма особенное место. Так экипированных людей я в жизни не встречал и не видывал. Разве что только в кино. Одеты они были в какие-то толстые, явно сильно утеплённые, комбинезоны, поношенные, обмятые по фигурам, очевидно функциональные и удобные. Оба были опоясаны ремнями, на которых висело разное снаряжение: рации, фонари, фляги. На головах их как-то лихо сидели цигейковые серые шапки с кокардами, обхваченные широкой резинкой больших очков, какие используют лыжники и альпинисты, только эти были простые и без излишеств. Очки они подняли на лоб. Сверху шапки закрывали круглые капюшоны.
У обоих на груди висели автоматы АК-47 с потёртыми деревянными прикладами. Один вёл на коротком поводке собаку серой масти, похожую на мелкую немецкую овчарку. Собака смотрела особенно строго.
Но главной особенностью их образа были лыжи. Очень широкие. Сантиметров двадцать шириной. И толстые, определённо тяжёлые. Дозорные не скользили на них, а медленно шествовали по высокому, подтаявшему снегу. Такие лыжи я видел только в фильмах про таёжников, геологов и полярников. Дозорные выглядели очень грозно и убедительно.
Мы притормозили, поравнявшись с ними. Один из сопровождающих опустил окно, показал удостоверение и назвал какие-то цифры, фамилии и должности, дозорные кивнули, мы поехали дальше, собака не издала ни звука и не шелохнулась.
– Это первый кордон, – сказал сопровождающий. – Снега нынче много, кое-где с головой… Когда сойдёт, будут на конях объезжать… Тут расстояния большие, пойди обойди…
После встречи с лыжниками дорога, лес и даже снег вдоль дороги стали восприниматься иначе. Мы уже находились на особой территории. По окружающему лесу невозможно было просто побродить, погулять или сходить в него за грибами. Это как-то весьма сильно чувствовалось.
Вскоре мы въехали на окраину посёлка и остановились возле сельского магазинчика. Один из сопровождавших открыл дверь.
– Посидите немножко, я в магазин загляну, – сказал он, выходя из машины. – Это… Ну… В общем, мне надо.
– Он пошёл все новости узнать, – усмехнувшись, сказал второй сопровождающий. – Нам наверх отсюда не всё докладывают. Сами видите, какая тут глухомань, медвежий угол. Тут могут инопланетяне прилететь… Их, конечно, задержат, но не доложат, пока сами не выяснят, кто такие и зачем… А в магазине все новости, всё про всех… Главный информационный узел.
Пока мы стояли и ждали, из-за магазина вышли двое дозорных, экипированных точно так же, как те, что встретились в лесу. Только свои особенные лыжи они несли на плечах. Собаки с ними не было. Увидев нас, один остановился, другой пошёл к нашей машине. Сопровождающий показал удостоверение через стекло, дозорный кивнул, повернулся и зашагал к первому. Вскоре из магазина вернулся наш спутник.
К самой колонии мы подъехали не раньше часа дня. Остановились, вышли из машины, стали разминаться. Мартовское солнце ласково касалось лиц, пахло весной, и с крыши контрольно-пропускного пункта свисали длинные блестящие сосульки. Свисали низко. В детстве я непременно побежал бы их обламывать.
– Приготовьте паспорт, – сказал один из сопровождающих. – Ключи, любые электронные приборы, средства связи лучше оставьте в машине, чтобы не сдавать на хранение. Туда ничего из перечисленного проносить нельзя.
– Обыщут? – спросил я.
– Нет… Обычно не обыскивают… – ответил сопровождающий, переглянувшись с товарищем, явно озадаченный моим вопросом. – Никто никогда ничего не пытается пронести… Туда же только свои проходят, проверенные… Ну а если бы вы шли на свидание с осу́жденным, то тогда обязательно.
– Я не на свидание, – попытался пошутить я, но никто не улыбнулся.
– Вот ещё что, – медленно и как-то негромко сказал другой сопровождающий, – мы сначала пойдём повстречаться с начальником колонии, чаю выпьем, если предложит… Так тут положено… Он человек… специфический. Он тут полный хозяин, царь и бог. Он не любит посторонних и нас, из областного управления, тоже не жалует… У него тут свои законы, правила и своя… Специфика, в общем… Вы, если что, не обращайте внимания, ладно? Ну и рассказывать про то, что тут будет, что увидите… Короче говоря, имена, фамилии, должности… Не надо никому, пожалуйста!..
Я заверил его, что ни места, ни номера колонии, ни имён служащих или фамилий осуждённых упоминать нигде и никогда не буду. Сказал, что даже дал слово их руководителю и всё выполню.
Проходили мы пропускной пункт долго. Даже те, кто меня сопровождал, то есть люди из этого же ведомства и из его руководства прошли процедуру полностью, как я, совершенно посторонний человек. Когда я шагнул за первую после входа решётчатую дверь и у меня за спиной лязгнул замок, я почувствовал себя очень неуютно.
Те люди, которые осуществляли досмотр, заполняли соответствующие журналы посетителей, выписывали пропуска и задавали дежурные вопросы, смотрели на меня так, что если бы у меня и было что-то с собой припрятано, то я сам бы всё отдал и обыск не имел бы смысла.
Когда мы миновали решётки, двери, звяканье засовов КПП и вышли из него с другой стороны на саму территорию колонии, меня ошеломил жуткий, нечеловеческий порядок и чистота, царившие там.
Снег весь искрился на солнце и был совершенно чистым и девственно-белым. Даже насыпанные вдоль дорожек сугробы ничуть не потемнели от солнца. Приземистые длинные здания производили тяжкое впечатление, но стёкла окон, в которых были видны решётки, сверкали свеженамытой чистотой.
– Пройдёмте сначала в управление, – вежливо, но с приказным оттенком сказал встретивший нас совсем молодой, румяный, светлоглазый парень с погонами старшего лейтенанта на плечах. – Следуйте за мной.
Мы пошли за ним вереницей по узкой асфальтовой, совершенно чистой от снега дорожке. Из-за здания, к которому мы направлялись, вышли три человека в тёмно-синей одежде, тяжёлых чёрных ботинках и чёрных шапках. Они несли тяжёлые, чем-то наполненные вёдра, каждый по два. Как только нас увидели, они сразу замерли и резко поставили вёдра на асфальт.
– Раз, два, три!.. – громко, надрывно крикнул один из них.
– Здра-ствуй-те! – крикнули все трое хором.
Выкрикнув это приветствие, они встали почти по стойке смирно, низко наклонив головы и глядя прямо перед собой. Руки эти люди убрали за спину. Мы прошли ещё метров двадцать и повернули ко входу в здание, не дойдя до них несколько шагов. Всё это время они стояли неподвижно.
Входная дверь управления была обита деревянными плашечками и покрыта блестящим лаком. Лаком были покрыты и перила лестницы, на которую мы попали, войдя в здание. Стены были покрыты какой-то настолько синей и блестящей краской, что сразу захотелось вернуться обратно. По стенам висели плакаты, призывающие честно трудиться и исправляться. И дверь, и перила, и плакаты определённо изготовили не на какой-то фабрике, а всё смастерили своими руками аккуратные, но не профессиональные люди. Воздух в здании стоял тяжёлый, а запах, как в сельской парикмахерской, где всех брызгают одним и тем же, неизвестно где изготовленным одеколоном.
Старший лейтенант проводил нас до двери кабинета начальника колонии, постучал в неё, открыл, доложил о нашем прибытии, но заходить не стал, а жестом предложил нам пройти внутрь.
В длинном светлом кабинете у дальней стены за рабочим столом под вырезанным из дерева, крытым ослепительным лаком гербом и висящим рядом портретом президента сидел человек с круглой большой головой совсем без шеи. Голова его будто проросла из мощного туловища между полковничьих погон. Стрижен он был коротко. Между бровями и началом стрижки просвет белел незначительный. Человек этот более всего напоминал гоголевского Собакевича с иллюстраций к «Мёртвым душам». Он не поднялся нам навстречу и не поздоровался, а сидел, глядя на нас из-под бровей равнодушно, раскинув руки и упершись ими в крышку стола, как краб.
Увидев его, я снял с головы своё английское щегольское серое в тёмно-синюю клетку кепи.
– Здравия желаю… – начал один из тех, с кем я приехал.
– Здорово, бездельники… – перебил его начальник низким, хриплым, явно приученным к мощным крикам, командам и мату голосом. – Проходите… И чего вам было тащиться сюда… Делать вам нечего…
– Нам приказали, и вот мы тут, – сказал другой мой спутник. – А это… – добавил он, указав на меня, явно намереваясь представить…
– Да знаю я всё… – махнул рукой начальник. – Присаживайтесь… Сейчас чаю принесут.
Мы прошли к нему ближе и расселись за столом, примыкавшим к его столу. С сопровождавшими он поздоровался за руку, даже не привстав, те кланялись и тянули руки через стол. На меня он не глянул. Руку я не стал протягивать из опасения, что её придётся вернуть на место непожатую.
Начальник заговорил с доставившими меня как с подчинёнными, а меня там будто и вовсе не было. На его столе стояло великое множество разнообразных мелких предметов и предметиков. Сувениры, игрушки, фигурки. Всё блестящее, фарфоровое, золотое, хрустальное. Такие вещицы были бы уместны в шкафу или на полке в комнате сентиментальной барышни школьного возраста, но никак не на рабочем столе начальника строжайшего режимного учреждения.
Нам принесли чай и шоколадные конфеты в ярких фантиках. Чай оказался хорошим, мастерски заваренным, я пил его с удовольствием и помалкивал. Начальник меня не замечал. Даже если он бросал взгляд в мою сторону, то смотрел сквозь меня. Он беседовал только с приехавшими вместе со мной своими коллегами. Разговор их был очень специальный, я практически не понимал его суть.
– А снежные фигуры вы нынче делали? – вдруг спросил один из приезжих. – Что-то мы их не увидели…
– А как же! – полностью изменившись и совсем другим голосом воскликнул начальник. – Ещё как делали! Мало что осталось, солнце не пощадило… Но у второго отряда ещё стоят… Там есть место, оно всегда в тени… Потом посмот́рите… Великолепные!.. Да вот, глянь… Это те, что мы сделали в январе… Они почти весь февраль стояли…
Начальник сунул собеседнику фотографии, тот стал разглядывать их, восхищаясь и показывая коллеге. Потом их передали мне.
На первой же я увидел ярко раскрашенные фигуры Винни-Пуха и Пятачка из старого отечественного мультфильма. Можно было подумать, что их сделали маленькие дети из пластилина. Но рядом с фигурами стояли люди в такой же одежде и шапках, в какие были одеты те, кого мы встретили с вёдрами. Фигуры медвежонка и поросёнка возвышались над людьми. В них было никак не меньше трёх метров.
На другом фото красовался волк и заяц, тоже из старого мультфильма и такого же огромного размера. Они были раскрашены намного ярче. Ещё я увидел коряво исполненного лимонно-жёлтого верблюда, здоровенный зелёный танк с красной звездой, моряка в тельняшке и бескозырке… Всего не упомню.
– А кто же это всё сделал? – искренне спросил я.
– Мои подопечные, – впервые адресуя слова имен но мне, сказал начальник. – Там авторы есть. Я всех сфотал с ихними творениями… Ну как?! Красота?! Такого ни у кого в хозяйстве не увидишь.
– Да! Такого я нигде не видывал, – честно ответил я. – А чем же они их красят?.. Это же из снега, я правильно понял?
– Так точно, из снега. Красят гуашью… Очень много уходит гуаши… Это трудное дело… На морозе, да ещё с ветром, в свободное от работы время… Ох, они у меня стараются… Мы же конкурс проводим. Победителям разные поощрения…
Он ещё что-то говорил. А я начал снова разглядывать фотографии, но уже не фигуры, а авторов. Сутулые, мрачные мужики, с жуткими улыбками на бледных лицах.
Тогда мне стало до оторопи страшно. В тех улыбках читалась спрятанная, но сочащаяся наружу лютая ненависть и к фигурам, и к фотографу, и к любому, кто смог бы фотографию увидеть.
С дороги после чая мне понадобилось в туалет. Я деликатно спросил об этом.
– Из кабинета выйдешь, пойдёшь направо, третья дверь слева, – сказал начальник. – Иди, ничё не бойся… Тут самое безопасное место в мире, – добавил он, увидав мою растерянность.
А я никуда не хотел идти один без сопровождения после того, как посмотрел фотографии.
Я вышел из кабинета. По длинному коридору слева от меня в мою сторону шли два человека в синей широкой одежде. Как только я появился из двери, они тут же остановились, быстро повернулись каждый к ближайшей стене, упёрлись в стены лбами и сложили руки за спинами, да так и замерли. Я пошёл в противоположную от них сторону и, когда поравнялся с нужной дверью, прежде чем её открыть, оглянулся. Они стояли не шелохнувшись.
В туалете ярко горела лампа, было чисто, пах ло хлоркой и на стенке висел глянцевый календарь двухгодичной давности с фотографией эффектной блондинки в форме офицера службы исполнения наказаний.
После чаепития был вызван юный румяный старший лейтенант. Он провёл двух моих сопровождающих и меня по всей колонии. Мы побывали в так называемых «отрядах», то есть в больших помещениях с железными двухъярусными, одинаково заправленными койками. Нам показали столовую, дали попробовать суп, хлеб и два вида каши. Повара из числа осуждённых, с такими же лицами, как у авторов снежных фигур, особенно внимательно разглядывали меня. Я в своём светлом пальто и шарфике определённо был там редкостной фигурой. Везде, куда мы приходили, воцарялась мёртвая тишина. Если мы в коридорах встречали кого-то, они сразу поворачивались к стенам так же, как те двое, и не шевелились, пока мы не уходили. Было видно, что каждое движение тех людей тщательно и крайне сурово закреплено и выдрессировано.
Обещанные снежные фигуры мы тоже увидели. Это оказались здоровенные пингвины из какого-то американского мультфильма. Они были исполнены не так коряво, как те фигуры, что я видел на фотографиях. Наверное, тот, кто их слепил и покрасил, имел какое-то образование или ремесло. Пингвинов было три. Они улыбались. Одного почему-то венчала фуражка со звёздочкой.
Напоследок нас отвели в двухэтажное административное здание. Там нам показали просторное помещение, подходя к двери которого мы услышали звуки гитары и пение. Помещение было без окон. Стены в нём были разрисованы, как мне помнится, наивно изображённым Кремлём, берёзами, цветами, небом с облаками. Живопись та была достойна кисти талантливого десятилетнего ребёнка.
Играли и пели в том помещении два осуждённых. У одной из стен стоял стол, на нём громоздилась очень и очень старая звуковая аппаратура: пульт, явно самодельный усилитель, микрофон, ещё что-то и клавиатура. Всё это было такое, что какой-нибудь музей или коллекционер технических курьёзов с радостью завладел бы любым из этих предметов.
Один осуждённый стоял с неизвестного производства гитарой, другой – за клавишами. Гитарист был щуплый, если не сказать тощий, маленький, весь скрюченный и неопределённого возраста за пятьдесят. Второй, наоборот, был высокий, к сорока, в плюсовых очках, с высоким лбом и залысинами. Маленький мог бы работать очень пьющим официантом в привокзальном ресторане сибирского районного центра, а высокий был похож на учителя физики поселковой школы.
– Вот наш ансамбль, – с некоторым уважением сказал румяный старший лейтенант. – Один приболел, остальные вот занимаются в свободное от работы время.
– Здравствуйте! – сказали музыканты вместе. Мы все поздоровались кивком.
– Что сейчас разучиваете? – с просил старший лейтенант.
– Готовимся к смотру, – сказал маленький шепелявым беззубым ртом и назвал юного офицера по имени-отчеству. – Нам бы микрофон новый и ещё…
– Это не ко мне, ты знаешь. Пишите заявку, рассмотрим, – перебил его старший лейтенант. – Очень хорошие музыканты, – сказал он уже нам, будто самих музыкантов там не было. – Сыграют всё, что хотите, споют любыми голосами. Они в ресторанах раньше пели. С образованием… Но совершили роковые ошибки в жизни… Так или нет? – повернувшись к осуждённым, весело спросил старший лейтенант.
– Так точно! – ответили оба.
– Раскаиваетесь? – задал тут же вопрос румяный.
– Очень! – сказали оба в один голос.
– Не верьте, – повернувшись именно ко мне, сказал старший лейтенант, – раскаивались бы, второй раз сюда бы не попали… Что хотите, чтобы они сыграли?
Как только он меня спросил, маленький тощий гитарист стал тихонечко, но ловко наигрывать «Yesterday», потом перешёл на вполне узнаваемую мелодию «Let It Be» и следом забегал по грифу сухими татуированными пальцами, извлекая из своей гитары звуки песни «Отель “Калифорния”».
– Спасибо, – тихо сказал я, испытывая тяжкую неловкость и желание скорее уйти и вообще покинуть навсегда всё это страшное место.
По дороге к КПП я догнал старшего лейтенанта, резво шагавшего впереди.
– Скажите, – спросил я, – а эти двое тоже?..
– Обязательно, – перебил меня он, – хладнокровные убийцы… Оба… Их на волю нельзя… Дали бы им сразу пожизненный, несколько душ были бы живы… Ну всё, до свидания!
Процесс покидания колонии был так же долог, как процесс входа, но наконец мы вышли на парковку возле ворот. Когда за нами закрылась последняя дверь, я испытал радость и глубокое сомнение в том, надо ли мне было знать и видеть то, что я увидел… Сопровождавшие меня сразу достали сигареты и задымили. Было видно, что им тоже полегчало. Наш водитель, ожидавший всё время в машине, подошёл к ним и тоже закурил.
– Мужики, – сказал я, – можно сесть в машину, пока вы курите?
Я сел на пассажирское сиденье рядом с водительским местом, вытянул ноги, откинулся на спинку и моментально, мгновенно уснул. Вырубился. Сознание моё отключилось. Оно не в силах было больше принимать реальность.
Проснулся я от тряски. Когда и как в машину сели водитель и сопровождающие, как мы тронулись в обратный путь, я пропустил.
– Сколько я спал? – спросил я, пробудившись и увидев вокруг только сплошной лес и пустую дорогу.
– Минут тридцать, – был ответ.
К городу мы подъехали к вечеру. По промзонам и окраинам тащились уже в сумерках. А до центра добрались, когда стемнело. Всю дорогу я молчал. Сзади мужики переговаривались, но я их не слушал. Когда бездорожье кончилось и перестало адски трясти, сопровождавшие захрапели у меня за спиной. А я не мог задремать, хоть усталость от дороги и от того, что было увидено за день, навалилась тяжкая.
В гостинице я принял душ, принесший редкое наслаждение и облегчение. Потом встретился с приятелями за ужином в ресторанчике. Весь день я ничего не ел, но аппетита не было. Приятели ждали рассказа о поездке. Но рассказа не последовало. Мне не хотелось рассказывать о прожитом дне и вообще говорить не хотелось.
Я смотрел вокруг себя, и у меня не укладывалось в голове… За окнами была видна улица с огнями и автомобилями, в ресторане за столиками сидели люди, ели, беседовали… Мужчины, женщины, не сколько скучающих детей… Ходили официанты… Шла жизнь… А в каких-то двухстах пятидесяти километрах от живущего своей жизнью полумиллионного города по тёмному лесу шли на лыжах дозорные с автоматами и собакой, на вышках стояли караульные, в зарешеченных окнах приземистых строений колонии горел свет, у одного из этих зданий стояли три раскрашенных гуашью страшных снежных пингвина… И там шла жуткая, исковерканная, задрессированная, со своими особыми лютыми законами, правилами и понятиями непостижимо тёмная жизнь. И всё это происходило в одной стране, в одном времени…
Маленький, изуродованный жизнью человечек с непроглядной душой и блёклыми глазами, осуждённый за несколько убийств и живущий среди убийц нераскаявшийся душегуб сыграл мне мелодии всеми любимых, чудесных, вселяющих в сердца любовь песен. Как это могло ужиться в одном человеке? Как милый мальчик в синей кофточке, сидевший за соседним столиком, и румяный старший лейтенант с глазами садиста могли быть представителями одного и того же биологического вида?
Теперь воспоминания о том, что я из праздного любопытства увидел и узнал, заглянув за плотно закрытую и зарешеченную дверь тёмной и бездонно-мрачной стороны человеческого существования, не отпускают меня. Если где-то по радио, в кафе или в кино я слышу те самые великие песни «Битлз» или просто мелодию «Отеля “Калифорния”», я неизбежно вспоминаю убийцу, наигравшего мне их на своей гитаре. Эти песни накрепко привязаны тугим узлом моих воспоминаний к тому мартовскому дню и всему, что со мной в тот день произошло. И я не знаю, как развязать или хотя бы ослабить этот узел.
В свою очередь узел этот напрямую связан с другим узелком памяти, который затянулся давно и беспокоит меня многие-многие годы. Всякий раз, когда жизнь сталкивает меня с необъяснимой человеческой жестокостью, вероломством или признаками кровожадности, упомянутый узелок напоминает о себе и заставляет содрогнуться. Я всё никак не могу заставить себя отнестись к тому, что так живо хранит моя память, как к ерунде, как к детскому потрясению, которое следует отпустить. Моё смятение, живущее со мной с детства, так и не становится детским, а значит, отдельным от меня сегодняшнего.
Первые свои школьные летние каникулы я провёл у бабушки на берегу Азовского моря. Она когда-то переехала из Сибири в тёплые края. Средства её были более чем скромные, поэтому на жизнь у Чёрного моря под пальмами она претендовать не могла. А к морю хотелось. Поэтому выбор пал на Азовское. Пусть мелкое, грязное и мутное, но всё же море. Она купила домик с огородом в самом убогом районе самого промышленного и экологически страшного города на Азовском побережье, но совсем недалеко от морского берега.
Район тот назывался Гавань или Нахаловка. На звания эти были не официальными, а народными. Нахаловкой его прозвали потому, что застраивался он самым наглым, или нахальным, способом, то есть без всяких разрешений, плана и коммуникаций. Кто где и как хотел строить, насколько хватало средств, так и строили. А Гаванью его звали, видимо, из-за прибрежного расположения.
Бабушкин район был зажат между железной дорогой, вокзалом с большим железнодорожным узлом, старинными депо, мастерскими и рыбоконсервным комбинатом. Железная дорога шумела и коптила с одной стороны, а консервный завод источал вонь – с другой. Море возле Гавани было особенно грязным.
Бабушкины соседи и остальные обитатели Гавани в основном работали на консервном заводе, на железной дороге или как-то были связаны с торговлей рыбой. Мужики браконьерили, женщины эту рыбу продавали на рынке. Жили там ещё греки. Их дома были лучше и больше остальных, у них за высокими заборами росли самые лучшие фруктовые деревья. Греки продавали всё что угодно. Но и простых пьющих бездельников, отсидевших в тюрьмах большие и малые сроки, на Гавани хватало. Дети всех жителей Гавани, кроме греческих, жили вольной, весёлой, часто полуголодной жизнью. На чужие огороды и на греческие фруктовые деревья они лазили не из шалости, а за едой.
Бабушка слыла среди местных жителей и детей женщиной доброй и щедрой, в отличие от остальных. Прижимистые соседи объясняли это тем, что она приехала из далёких холодных краёв и не знает ничему цену. Бабушка на своём огороде выращивала роскошные помидоры и многое другое. Но дети к ней за забор не лезли, хоть он был относительно невысокий и редкий. Они помидоры выпрашивали. К тому же она держала небольшую, но злющую, весьма и весьма смышлёную и преданную собаку. В первый мой приезд к бабушке собака та меня не жаловала, а во второй приезд она умерла.
Я был в восторге от жизни на Гавани, от грязного, но в любое время доступного моря и от гаваньских вольных детей. Они курили одну сигарету на троих лет с пяти. Они лазили по заборам и фруктовым деревьям как индийские обезьяны, знали все лазейки, постоянно прокрадывались на консервный завод или в железнодорожные мастерские, воровали оттуда всё что могли, от банок без этикеток с неизвестно чем до разнообразных инструментов, гаек, болтов или вообще непонятных штуковин. Каждый год расходились истории про то, как кто-то из них утонул, попал под маневровый тепловоз, был убит током, забравшись куда нельзя, покалечился, упав с крыши, был сильно покусан собаками или даже подстрелен сторожем из дробовика.
Я мечтал с ними играть и дружить. Но бабушка была категорически против, а главное – ребята не очень хотели меня в своей вольной компании. Я не мог, в отличие от них, пойти куда угодно когда заблагорассудится. Мне нельзя было пропадать на весь день без захода домой на регулярное кормление и без согласования моих маршрутов. Бесконтрольное купание было для меня под запретом. Я был для местных ребят обузой. Они соглашались на мою компанию только из-за того, что я мог принести еды, у меня были кое-какие игрушки, иногда деньги на газированную воду, и ещё я искренне восхищался их разнообразными навыками уличной жизни и дерзким отношением к жизни вообще.
Летом после первого класса меня отправили к бабушке одного, у родителей отпуск был намечен только в августе. Почти два месяца я должен был прожить без мамы и папы с бабушкой, которая и после выхода на пенсию успокоиться не могла и устроилась работать на консервный завод. В свободное от завода время она постоянно ковырялась в огороде, что-то делала по дому, мела двор, готовила еду, уходила в магазин или по каким-то делам типа почты. Я был часто предоставлен сам себе, но в общем и целом соблюдал бабушкины требования и запреты. На Гавани все друг друга знали. Стоило мне залезть с местными мальчишками на старый ржавый траулер, который стоял у берега полузатопленный, или пойти на железную дорогу, чтобы подложить под поезд гвоздь или монетку, так бабушка всё быстро узнавала.
– Твой опять с этой шпаной лазил на водокачку, – говорила бабушке какая-то тётка. – На прошлой неделе одному глаз искрой в депо выжгло, а он уже снова туда же… Они твоего курить ещё не научили?..
– Да что ты, нет! – отмахнувшись, отвечала бабушка.
– А вот я не была бы так уверена… Они и не такому научат… Живут без присмотра… Зверята…
Короче говоря, я много проводил времени один. Было мне тогда восемь с половиной лет… Если хватало силы воли встать рано, я ходил на море ловить бычков с мостка. Снасть для этого годилась простейшая – кусок лески, грузило и крючок. Для наживки годился кусочек сала. Бычки ловились маленькие, за утро можно было добыть с десяток. Бабушка куда-то мой улов девала. Местные мальчишки этим не занимались. Для них такая рыбалка была баловством. Серьёзным делом у них считалось украсть рыбу с завода или у браконьеров.
Днём, если мальчишки исчезали на какую-нибудь свою вылазку, а не собирались в заброшенном доме или в кустах у заводской стены, где можно было их найти, я слонялся по гаваньским улочкам, или бродил у моря, или находил какое-нибудь занятие во дворе… В нём, например, можно было жечь при помощи увеличительного стекла всюду снующих муравьёв или ловить гусениц и бросать их тем же муравьям. В тени за домом среди сложенных вдоль стены кирпичей можно было выслеживать жуков и отвратительных уховёрток, которых иначе как «двухвостками» мы не называли. Последних я убивал, полагая, что делаю что-то полезное, избавляя мир от столь омерзительных тварей.
Тем летом я как-то особенно был увлечён насекомыми и другими живыми существами. Креветками, морскими блохами, медузами и крабами на море, птицами, лягушками на суше… Один раз в огород заполз небольшой шустрый уж – это был почти праздник. Кроме уховёрток и медведок, я никого не боялся, готов был всех брать в руки, всем сделать домик и кормить. Или, на худой конец, скормить друг другу. Мне нравилось ловить мух, привязывать к тонкой ниточке, это была ювелирная работа, и скармливать их богомолам. Три крупных богомола жили на цветах, я знал, где они прячутся в ожидании добычи. То-то, думал я, они удивляются тому, что каждый день мухи сами летят к ним в лапы.
Там, в южном городе, во дворике бабушкиного дома было столько жизни по сравнению с двором пятиэтажки в сибирском родном краю. За каждую убитую медведку, которых мои сибирские друзья и не видывали, бабушка награждала меня мороженым или вафельной конфетой. А медведки были трудной добычей и страшной. Уж очень они были большие и отвратительные.
Мне нравились жуки-короеды, так их называли местные. Они обитали на деревьях, и поймать их было непросто. Жуки те вели себя осторожно и осмотрительно, чуть что – быстро улетали и прятались в верхних ветвях. Встречались коричневые, бордовые, зелёные и даже синие. Вытянутые, длиной сантиметра три, с роскошными изогнутыми усами. Если удавалось такого поймать, он издавал треск и пачкал пальцы едко пахнущей жидкостью. А ещё он мог здорово чувствительно укусить. Поэтому в зажатой ладони носить его было чревато. Следовало держать его двумя пальцами за бока.
В сумерках всё во дворе стрекотало, шуршало, из щелей доносились звуки сверчков, из цветов и с огорода неведомо чьи звуки. Возле лампы над дверью в дом кружили ночные летучие существа, их ловила ящерица, которая приползала к лампе с наступлением темноты. А какие иногда прилетали мохнатые ночные бабочки! Шикарные! С чёрными узорами на толстых коричневых крыльях. Усы у них были роскошные, как у генералов с иллюстраций к сказкам Салтыкова-Щедрина. Бабушка почему-то боялась именно их сильнее всего. Зато летучие мыши совсем не боялись и фантастически быстро хватали бабочек, беззвучно вылетая из тьмы в круг света.
Про разнообразных пауков, стрекоз, кузнечиков, мелких и крупных многоножек даже не буду говорить. Колорадские жуки были очень красивые, но они требовали ежедневных обходов огорода и сбора этих элегантных полосатых насекомых. Бабушка их сжигала в специальном ведре, окропив керосином. Почему-то она была уверена, что их надо обязательно сжечь, иначе этот самый эффективный вредитель мог как-то возродиться и снова навредить. То есть летняя моя жизнь у бабушки была самая что ни на есть чудесная.
Тем самым летом случился в один из дней мощнейший дождь. Ливень. Столь сильных дождей я в своей жизни до того дня не видел. Это был даже не дождь. Дождь и ливень всё же состоят из капель, струй… А тут вода падала с неба сплошной массой. Казалось, что в ней можно было утонуть. Захлебнуться.
Когда утром того дня я проснулся, бабушки дома не было, она уже ушла на работу. Я встал, что-то съел, вышел из дома во дворик, размышляя о том, чем бы заняться. Вариантов было немного: либо пойти поискать мальчишек, либо побродить по Гавани одному, ну или остаться дома.
Выйдя во двор, я ощутил необычную духоту и тишину. Деревья не качались и не шелестели, кузнечики не звенели, птицы не свистели и не летали. Зной, духота, неподвижность и тишина. Помню, что мне стало не по себе.