– Нет у меня никакого адвоката. Я не стану подавать на развод.
– Ты не…
– Не стану разводиться.
– Что?!
– Я прощаю Поля. О, вероятно, я не права, но я его прощаю.
Моисетта взвилась. Она так радовалась, что на долю сестры наконец-то тоже выпало страдание – как и ей, что сестра – наконец-то – столкнется с материальными проблемами – как и она… и тут у нее увели шоколадку из-под носа. Она принялась пылко доказывать свою правоту, жонглируя такими понятиями, как достоинство, честность, честь, соблюдение обязательств, возраст, который безжалостен к женщинам, и так далее. Она призывала сестру навсегда прогнать от себя Поля.
Лили, помолчав, сказала только:
– Я люблю его и готова простить.
– Если простишь, значит ты не любишь и не уважаешь саму себя.
– Но это ведь и значит любить: желать, чтобы другой был счастлив. Учитывать прежде всего его интересы.
– Развод!
– Нет. Я не стану повторять твоей ошибки.
Моисетта покинула дом Лили, не оглянувшись.
* * *
Адвокат достиг высот риторики: воспарив и голосом, и возвышенной лексикой, он жонглировал длинными фразами, подвешивал гиперболы к синекдохам, прибегал к жалости, порицанию, нагонял ужас, трагизм и прочие сценические эффекты, будто на кону стояла жизнь клиентки. Но суду было ясно, что Лили Барбарен не должна быть признана виновной. Что касается скудной аудитории – шесть задремавших плащей, – то она вряд ли оценила подобную виртуозность. Тем не менее, то ли по привычке, то ли чтобы самоутвердиться, мэтр Морбье де Жонкиль, акробат глагола, гимнаст аргументации, продемонстрировал весь спектр своих талантов.
– Господа, перед вами не обвиняемая, но обиженная женщина! Да, я подчеркиваю: обиженная. Обиженная безумием выдвинутых гипотез и бредовыми подозрениями. Кто-нибудь видел, как Лили Барбарен столкнула сестру в колодец? Таких свидетелей нет. Это она, придя в отчаяние, когда сестра куда-то пропала, разыскивала ее повсюду часами, пока не обнаружила труп. Никто не назвал мотив, руководствуясь которым она могла бы совершить это убийство! Деньги? Но ведь это ей принадлежит небольшое состояние, которым она десятилетиями делилась с сестрой, что позволило той вести пристойное существование. Лили ничего не унаследовала после смерти сестры. Ревность? Но их мужья давно умерли. Быть может, вспышка темперамента? Но Лили Барбарен весь свой век считалась мягкосердечной альтруисткой. Обида? Но Лили Барбарен, на глазах и дальних и ближних, постоянно выражала сильнейшую привязанность к сестре.
Итак, на чем основано подозрение? На чем? На доводе, который уязвимее, чем крылышко мухи, на том основании, что Моисетта с самого рождения знала, что с каменного бортика можно свалиться в колодец, и, следовательно, не могла туда упасть. Но так ли это?
Обвинение остается шатким, нелепо шатким, возмутительно и бесчестно шатким. Как вам известно, к восьмидесяти годам тело худеет… Да, оно уже не реагирует рефлекторно, как в юности, нет больше мышц, составлявших его силу, человек уже не в состоянии подняться на те горные склоны, которые прежде были ему доступны, он спотыкается на ступеньках, которые раньше промахивал одним скачком, падает там, где прежде ходил уверенно. Внимание, сенсационное заявление: случается даже, что он умирает, хотя прежде с ним этого не было!
Суд встретил сию остроумную шутку довольным хрюканьем.
– У Моисетты Барбарен закружилась голова, и она утратила равновесие. Все просто: это нелепо, печально, но таково единственное объяснение! Сегодня Лили Барбарен, пережив драму, когда именно ей выпало обнаружить тело, оплакала сестру, которой дорожила с первого дня зарождения их жизни в материнском чреве. Этот процесс оскорбляет ее, задевает человеческое достоинство, унижает само понятие правосудия. Мне стыдно, господа, право, стыдно. За сорок лет судебной практики я никогда не испытывал такого стыда. При чем тут стыд? При чем? Речь не о том, что мне стыдно защищать Лили Барбарен, нет, здесь затронута моя честь. Мне стыдно, что я вынужден защищать эту даму от позорных подозрений. Итак, я заклинаю вас, признайте, что она невиновна, объявите, что дело закрыто, и избавьте меня от этого стыда!
Он так сильно ударил себя в грудь, что звук отдался в зале. Если бы лев, облекшийся в адвокатскую мантию, бил лапой по своей груди, сходство с мэтром Морбье де Жонкилем было бы полным.
* * *
Дальнейшие события доказали правоту Лили: Поль вернулся к ней – влюбленный и понимающий, чем он ей обязан, их союз был скреплен верностью, закаленной испытаниями. Они жили душа в душу до самой кончины Поля. Все это время Моисетта отказывалась от попыток найти спутника жизни, перенеся любовные порывы на игру. С присущей ей расчетливой осторожностью она избегала финансовых ловушек, сведя весь риск к покупке билетов тиражной и моментальной лотереи. Каждую неделю она с бьющимся сердцем, готовая взорваться от нетерпения, часами ждала розыгрыша очередного тиража, переживая потом жестокое разочарование. Но на следующее утро она просыпалась с новой надеждой: уж теперь-то ей повезет. И хотя выигрыши ей выпадали редко, она была не в силах отрешиться от мечты сорвать джекпот.
«В конце концов, – думала она, – была столь малая вероятность, что у меня окажется сестра-близнец, один шанс из двухсот пятидесяти, – но ведь это произошло. Стало быть, у меня есть шанс выиграть в лотерею – один шанс из 19 068 840 – притом, что играю я постоянно». Как фетишисты, она сохраняла все билеты прошлых лотерей, часто заглядывая в свой архив, чтобы проверить, не попадалась ли прежде выигрышная комбинация этой недели. Это занятие, пусть тщетное и утомительное, невероятно увлекало ее.
Когда Лили, которой было почти шестьдесят, сообщили, что Поль на теннисном корте скоропостижно скончался от инфаркта, она упала без чувств. Ее отвезли в больницу, прогноз был скверный, опасались, что она последует за мужем в могилу.
Похороны Поля Дени оказались весьма необычными! Все, кто сколько-то значил в лионской промышленности, финансах и торговле, столпились на кладбище, поскольку на счету Поля было громадное количество дел, которые он вел, и множество выигранных процессов. Собралось полтысячи человек, вдовы Поля Дени, лежавшей в реанимации с подключенным аппаратом искусственной вентиляции легких, не было, однако у гроба стояла ее точная копия. Со временем усталость, возрастные морщины сделали свое дело, и сестры вновь обрели то идеальное внешнее сходство, которым славились в детстве, так что коллегам Поля потребовался немалый такт, чтобы сдержать жаждущих принести соболезнования Моисетте Барбарен.
Моисетта уже десять лет в одиночестве проживала в большом, опустевшем после смерти родителей доме, содержать который было непросто – скудного жалованья муниципальной служащей, изрядно подтачиваемого расходами на азартные игры, хватало лишь на повседневные нужды. Пораженная тем, что сестра одновременно утратила и мужа, и здоровье, она начала регулярно навещать ее в больнице. Там, у изголовья Лили, возле безмолвного тела, погруженного в искусственную кому, она чувствовала себя живой, крепкой, избранной. Слабость сестры доставляла ей полное удовлетворение.
Лили, долгое время пребывавшая между жизнью и смертью, в конце концов пришла в сознание и, обнаружив, что сестра ухаживает за ней, сердечно поблагодарила ее, как только обрела дар речи, а когда встала на ноги и выписалась из больницы, то предложила Моисетте поселиться вместе в доме, где прошло их детство.
Эта перспектива привела Моисетту в восторг. Ведь в этом случае можно будет забыть о денежных проблемах! Наконец-то она сможет переложить на кого-то неблагодарные повседневные заботы! Наконец не будет больше вскакивать в тревоге, заслышав треск за стеной. И наконец перестанет рассчитывать на удачную комбинацию в лотерее, она будет играть исключительно ради удовольствия, а не ради денег. Вдобавок стоило ей обмолвиться соседям об этом решении, как те в один голос принялись ее хвалить: «О Моисетта, какая восхитительная преданность! Помочь сестре оправиться после болезни! Спасти ее от депрессии! Как повезло Лили! Какое счастье, когда у тебя есть сестра-близняшка!»
Польщенная Моисетта пришла к заключению, что в глазах всего света она предстанет в выигрышной роли.
Так и произошло. Лили продала современную виллу, которая напоминала ей о счастливых днях с Полем, разобралась с доходными бумагами, обеспечив им с сестрой приличный уровень жизни.
Казалось, все предвещало идиллию.
Но, увы, в деревне по тем же причинам, что и раньше, их по-прежнему называли «сестры Барбарен», «Лили» и «другая сестра». У Моисетты в мгновение ока воскресли прежние фобии, ее задевали детали, которые характеризовали скорее Лили, слова, принижающие ее, Моисетту. В отместку она с мелочным прилежанием стремилась отравить повседневную жизнь сестры: пересаливала еду в ее тарелке, подсовывала черствый хлеб, забывала, какие продукты вызывают у Лили аллергию, и покупала совсем не то, что требовалось сестре, теряла ее почту, сознательно умалчивала об адресованных той звонках, ломала принадлежавшие сестре безделушки, присваивала подарки, как бы случайно включала неверную программу стирки, и вещи сестры линяли или давали усадку, бросала их сушиться в саду, не закрепив, в ветреную погоду… Как скупердяй, который находит тысячи поводов радоваться, экономя на всем, она не пропускала ни дня, чтобы чем-то ей не нагадить и не оскорбить.
Лили, которая была выше таких мелочей, пожав плечами, прощала сестру. Но Моисетта злилась все сильнее.
«Она когда-нибудь перестанет выставлять себя в выгодном свете? Доставать своим великодушием? Да-да, все уже усвоили, что она меня любит! Но я отобью у нее охоту и желание выказывать свое превосходство. Это продолжается без малого восемьдесят лет… А я ведь никогда не просила Господа послать мне сестру. Тем более сестру-близнеца. Я терпела это издевательство с самого рождения. Хуже, терпела еще в чреве матери. Из нас двоих одна лишняя. Вечно она маячит передо мной. Вечно лучшая. Более любезная. Более речистая. Она всегда была умнее, одареннее, терпеливее, вежливее. Вечно на шаг впереди. Единственное, в чем она дала осечку, – у нее не получилось стать красивее, чем я: мы одинаковые! Из нас двоих одна лишняя. Ну уж я ее доведу до ручки. Она меня возненавидит. Она еще узнает, почем фунт лиха!»
* * *
Процесс завершился. Лили Барбарен покинула здание суда, ее признали невиновной.
Фабьен Жербье был по-прежнему недоволен. Что-то он упустил – и судья упустил тоже. Ну не мог он поверить, что Моисетта, которая с детства знала сад как свои пять пальцев, споткнулась и упала в колодец. Это она-то с ее паранойей – такая осмотрительная, не доверяющая никому. Очевидно, это не случайность, тут явно не обошлось без посторонней помощи: Лили либо ее подтолкнула, либо сказала что-то, что вывело Моисетту из равновесия.
По возвращении в Сен-Сорлен его осенило. Ну конечно! Это и следовало сделать: понять, какое именно действие Моисетты могло спровоцировать жестокий поступок Лили. «Вот ведь идиот! Что же ты раньше до этого не додумался! Ключ к решению таится именно здесь. Моисетта перешла черту, и Лили ее наказала».
Он упорно размышлял: что могло иметь значение для Лили? Деньги? Вряд ли, денежные потери ее бы не огорчили – когда у нее завелись деньги, она принялась их раздавать. Дом? Разрушая дом, Моисетта посягала на их детство, на покойных родителей… Поль Дени! Да! Эти воспоминания были для Лили священны. Поль! Моисетта, должно быть, попыталась оболгать его, втоптать его память в грязь, притвориться, что…
Глубоко взволнованный, Фабьен сел, отирая со лба испарину. Ну конечно! Моисетта могла проделать с Полем то же, что и с ним: выдать себя за сестру и переспать с Полем. И она не только сделала это, но и призналась Лили.
Отирая вспотевший лоб громадным клетчатым носовым платком, Фабьен уже не понимал, – зашлось ли у него сердце от радости или от отвращения.
Лили! Шестьдесят с лишним лет назад она побледнела, когда он сказал ей, что Моисетта предала сестру, переспав с ним. Тогда, вернувшись домой, она попыталась покончить с жизнью. На сей раз, получив удар, Лили вновь выбрала смерть, но теперь – для сестры. Таково преимущество зрелости: мы виним других, а не себя.
Вытянув ноги, Фабьен задержал дыхание.
В конце концов, не стоит винить Лили. Она имела право мстить. К тому же она отомстила не за себя, а за Поля, впрочем, ему она тоже отомстила.
Но какое мужество! К счастью, теперь с Лили сняли обвинение за отсутствием состава преступления. Убийство осталось нераскрытым, и лишь ему, Фабьену Жербье, сегодня известна эта тайна, но он не станет ее разглашать, поскольку одобряет поступок Лили, более того, восхищается им.
Всю неделю он трудился в своей мастерской и носа не показывал, когда Лили Барбарен проходила по улице. И все же ему казалось, что необходимо отважиться и сказать ей, что он понял и оправдывает ее поступок, что он будет ее союзником до конца своих дней. Но его удерживала робость. Что подумают односельчане, если он приблизится к Лили? Всем было известно, как враждебно он вел себя по отношению к ней, как был несправедлив.
Он размышлял. Нужно рассказать Лили все, заверить, что он готов примириться с ней, потому что этой заразы Моисетты больше нет на свете. Нужно облегчить Лили сознание вины, признав ее право на месть.
Из давних времен всплыло воспоминание: если забраться на крышу прачечной и пройти десять метров вдоль балки, то можно оказаться на каменной стене, окружающей сад семьи Барбарен; дальше, цепляясь за плющ, спуститься в сад и спокойно дождаться Лили, чтобы поговорить с ней.
В воскресенье, после того как церковные колокола призвали верующих к мессе, он воспользовался воцарившейся в деревне тишиной и привел свой план в исполнение.
Проделанное упражнение показало ему, насколько с годами обветшало его тело: маршрут, который он с легкостью преодолевал в восемнадцать лет, теперь оказался сопряжен с одышкой и многократными остановками.
Тем не менее он добрался до стены и спустился, цепляясь за ветви старого плюща и дикого винограда.
«Если войти в дом, она испугается, – подумал он. – Лучше подождать здесь, отсюда все хорошо видно».
Он огляделся. Возле поленницы, неподалеку от рокового колодца, поставленные друг на друга клетки и курятник свидетельствовали о том, что в старину для пропитания здесь держали птицу и разводили кроликов.
Через час, утомленный долгим ожиданием, Фабьен сместился в тень, под деревянный навес, где стояли кроличьи клетки, и уселся на солому. Клетки были набиты пакетами, причем их было много, и странное дело – то были не мешки, которые ожидаешь увидеть в этом заброшенном уголке, а именно пластиковые пакеты. Неуемный Фабьен нажал на задвижку, открыл решетчатую дверцу и вытянул один пакет.
– Что это…
Полиэтиленовый пакет был набит сотнями лотерейных билетов. Выцветшие краски и пожухлая бумага подсказывали, что они были куплены давным-давно.
«Любопытно… Она, стало быть, сохранила коллекцию Моисетты. Я-то думал, что она избавилась от ее одежды и прочих вещей…» Он вспомнил, что видел повозку местного отделения «Компаньонов Эммауса»
[4], заполненную чемоданами с платьями и пальто, лампами, безделушками. Он, не откладывая в долгий ящик, проверил содержимое других пакетов. То же самое. Вся жизнь человека, зациклившегося на выигрыше, сосредоточилась здесь, в кроличьих клетках на задворках сада. Нахмурившись, он двинулся к колодцу освежиться, прихватив с собой один пакет.
Пока он вытягивал ведро, полное холодной воды, из глубины колодца, у него возник новый образ: обычный маршрут Лили. Каждую среду она отправлялась в Монталье на могилу Моисетты, а потом заходила в бистро под названием «Бонвиван», расположенное впритык к кладбищу. Эта деталь заинтриговала Фабьена, который никогда не видел, чтобы в Сен-Сорлен Лили заходила в кафе, но тогда он счел, что она заходит в бистро, чтобы немного отдохнуть. Однако в бистро можно не только заказать напитки или купить пачку сигарет, там продаются и лотерейные билеты.
Сев на каменный бортик, Фабьен проворно перебрал бумажки в пакете в поисках свежеотпечатанного, еще не выцветшего лотерейного билета. Обнаружив такой билет, он надел очки и всмотрелся. У него вырвался крик: тираж состоялся две недели назад.
В этот момент у него над ухом раздалось:
– Что ты здесь делаешь?
При виде Лили Фабьен в замешательстве пробормотал:
– Мне нужно кое-что сказать тебе.
– Мало ты досаждал мне?
– Прости меня, Лили, я не понял.
– Что именно? – ожесточенно бросила она.
Фабьен уже было собрался рассказать все, что он передумал за эти дни, но тут взгляд его упал на свежий лотерейный билет, зажатый в руке… Внезапно его осенило, кто перед ним.
– Моисетта? – прошептал он, поднимая глаза.
Он даже не успел заметить занесенное над его головой полено; тело его пошатнулось и, пролетев десять метров, рухнуло на дно колодца.
Мадемуазель Баттерфляй
Момент был серьезный. Роковой обратный отсчет пошел. Хотя большая часть из собравшихся десяти мужчин не знала, что за опасность над ними нависла, все понимали, что высшее руководство не вызывают в полночь, разве что банку грозит катастрофа. Они спешно покинули кто театр, кто званый ужин, кто семейную трапезу, кто собственную постель, чтобы со всей возможной поспешностью прибыть на кризисный совет.
Во главе стола возвышался мрачный Вильям Гольден. Едва различимой внушительной глыбой он привычно укрывался в полутьме, в то время как остальных членов правления слепил обвиняющий свет встроенных в потолок спотов. Защищенный тяжелыми бронированными дверями зал без окон, расположенный в геометрически выверенном центре «Гольден-Тур», больше напоминал бы блиндаж, если бы резные деревянные панели, позолота и полотна импрессионистов не возвышали его до статуса роскошного салона.
На столе красного дерева, благодаря лаку превращенном в зеркало, приглашенных ждал серебряный поднос, уставленный хрустальными стаканами и богатым набором бутылок – бурбон, порто, мартини, коньяк. Ни одна рука не протянулась к нему. Хотя желудки сводил спазм, а рты пересохли, никто не осмелился выпить. Тревога и боязнь нарушить приличия парализовали каждого.
– Сколько часов в нашем распоряжении? – осведомился Становски, директор по инвестициям.
Головы повернулись к сумеречной зоне, где восседал Вильям Гольден, владелец банка. Он не шевельнулся. Пусть время поджимало, хозяином этого времени должен оставаться он.
Вильям Гольден в молчании царил над присутствующими. Даже не видя и не слыша его, каждый ощущал господский гнев. Поль Арну, генеральный директор, взял слово вместо него:
– Они будут здесь в шесть часов.
Напряжение возросло. Поль Арну продолжил:
– Конфиденциальный звонок – это должно остаться в тайне – предупредил господина Гольдена, что делу дан ход и специальная бригада прибудет на рассвете.
– Звонок из Елисейского дворца? – спросил коммерческий директор.
Из темной дыры долетел всплеск презрения. Разумеется, предупреждение исходило из президентского дворца, а то и от самого президента… За кого они принимают Вильяма Гольдена? Может, забыли, что он поддерживает отношения со всеми, с кем стоит считаться? У него были друзья на каждом уровне, иногда безнадежные должники, но в один прекрасный день они отблагодарят услугой…
Блеснул огонек. Вильям Гольден разжигал сигару, и в красноватом отблеске спички возникли его чеканные, аристократичные, до странности невозмутимые черты.
При любых обстоятельствах, включая сегодняшнюю ночь, он нес личную ответственность за свою империю. Он втянул дым, как пьют нектар, с наслаждением задержал его в легких, потом мягко выдохнул, округлив губы; витая струйка вознеслась, медленно, плавно, с сожалением покидая его.
– Подведем итоги, – начал он звучным голосом. – Три года назад, параллельно с нашими традиционными видами деятельности, мой сын создал внутрибанковский инвестиционный фонд «Гольден риск» – ИФГР. Обратившись к компаниям, которые работают с нами, или же к крупным частным вкладчикам, чьи портфели находятся в нашем управлении, он убедил некоторых из них доверить ему определенные суммы, пообещав доходность в пятнадцать процентов. Несмотря на непредвиденные колебания рынка, несмотря на депрессию, охватившую сейчас всю экономику, он сдержал слово. Довольные клиенты получили свои дивиденды, вследствие чего большинство из них вложили более серьезные средства, а также привлекли друзей. Соответственно, ИФГР пережил период исключительно бурного роста. На сегодняшний день в его распоряжении три миллиарда.
Он положил сигару в пепельницу из черного турмалина.
– На ИФГР была подана жалоба. Фонд обвиняется в мошенничестве: ни один евро, доверенный ему для дальнейших вложений, не был инвестирован. В жалобе утверждается, что деньги были поглощены офшорными счетами, а те, кто потребовал возврата своей наличности – будь то изначальный капитал или доходная часть, – получали свои средства из денег новых клиентов фонда. Короче, авторы жалобы пугают жупелом финансовой аферы, в сущности вполне банальной, очередной схемы Понци
[5] – той же мистификации, за которую Бернар Мейдофф
[6] недавно получил тюремный срок в сто пятьдесят лет.
Он снова взялся за сигару, внимательно оглядел ее тлеющий кончик, пламеневший, как огонь в горне.
– Возникает первый вопрос: насколько обоснованно обвинение?
Собравшиеся дрогнули. Послышались слова «стыд», «скандал», «подстава», «конкуренция», «происки», «заговор».
Вильям Гольден упер указательный палец в стол.
– Должен немедленно вас остановить, господа. Не тратьте силы на бесполезное возмущение: обвинение обоснованно.
Он указал на зеленую папку слева от него.
– Всего за несколько часов мы с Полем пришли к выводу, что отказ признать очевидное будет не лучшей стратегией. Стоит взглянуть под углом этого подозрения на финансовые проводки, и вскрываются сомнительные переводы сумм. У нас не было времени провести расследование, мы только заметили следы. К большому сожалению, тот факт, что мой сын выстроил мошенническую схему, не вызывает никаких сомнений.
– Почему его здесь нет? – взвизгнул Становски, директор по инвестициям.
Вильям Гольден поглубже уселся в кресло и не смог сдержать усмешки.
– Хороший вопрос, Становски.
Он пару раз пыхнул сигарой, воздержавшись от продолжения. Становски вышел из терпения:
– Я позволю себе настаивать, господин Гольден, и повторю вопрос: почему здесь нет вашего сына?
– Я хотел знать, кто задаст мне этот вопрос.
– Простите?
Вильям Гольден подался вперед; голова бойца шевельнулась на широких плечах, служащих ей постаментом.
– Я хотел знать, кто среагирует первым, кто укажет на моего сына как на единственного, кто несет всю полноту ответственности. Спасибо, что вы себя изобличили, Становски.
– Что? Вовсе нет. Я…
Вильям Гольден положил ладонь на стол, призвав к молчанию.
– ИФГР не мог функционировать без сообщников, партнеров по мошенничеству, которые это мошенничество скрывали и за счет него же обогащались.
Его губы искривились в гримасе отвращения. Он оглядел собравшихся одного за другим.
– Согласно моей оценке ситуации, достаточно было трех уровней. Если бы мой сын сам этого не осознал, ему бы объяснили вы, Становски. Чтобы скрыть аферу как от Поля, так и от меня, необходимо двое предателей в нашем ареопаге… Дюпон-Морелли… и Плюшар.
Он указал на них пальцем.
– Не так ли, господа?
Оба склонили головы.
– Благодарю, что не отрицаете, время не терпит.
Вильям повернулся к остальным членам совета.
– Вот так, господа. Здесь присутствуют семеро честных людей и трое проходимцев в белых воротничках.
Становски подскочил, услышав оскорбление.
– Не хватает вашего сына!
– Да, не хватает моего сына.
– А затеял все он.
– Затеял он. Не кричите так громко, а то я решу, что вы его просто использовали.
Становски застыл. Остальные пристально его разглядывали. Он прикрыл глаза, не в силах выдержать столь непривычные взгляды. Как змея, которая кусает в тот момент, когда ее сочли мертвой, он внезапно вскричал, заходясь от ярости:
– Зачем было нас собирать? Вы решили заменить собой полицию? Правосудие? Теперь вы имеете право карать, да?!
Вильям Гольден оценил волю к сопротивлению Становски, его мужество и агрессивность; именно за эти качества он и нанял его много лет назад.
– Я собрал вас, чтобы разобраться с вопросом, который не дает мне покоя: что делать?
Он расправил свое длинное, по-прежнему поджарое тело, придвинул зеленую папку и оглядел десятерых мужчин.
– Что делать? Мы не станем ждать, как приговоренные к смерти, пока здесь появятся полицейские, все перероют, унесут компьютеры и архивы. Мы должны действовать, сражаться, сделать максимум возможного при сложившихся обстоятельствах.
Он говорил с непререкаемой властностью, не горячась, хотя в словах пылал огонь. Потом двинулся к двери в глубине, которая вела в его кабинет. Остановился на пороге.
– Даю вам час на размышления. Вам принесут воду и сэндвичи. Со своей стороны, я постараюсь сосредоточиться на проблеме и потом присоединюсь к вам.
Он повернул ручку, но задержался, охваченный угрызениями.
– Прошу простить меня, господа. Я оставляю вас здесь с субъектами, замешанными в жульнической афере. И к тому же прошу сотрудничать с ними. Это оскорбительно для вашего чувства порядочности, согласен, но здравый смысл сейчас не на стороне щепетильности. До скорой встречи.
Он тщательно прикрыл за собой створки массивной двери, не желая, чтобы до него донесся последовавший взрыв эмоций, и уселся в кожаное кресло гранатового цвета.
Достал из жилетного кармана часы с крышкой, открыл и посмотрел на фотографию внутри. Вздохнул, вглядываясь в черты.
– И что бы сделала ты?
Портрет улыбался.
* * *
Их прозвали Орлы, и они в это свято верили.
Молодые, гордые, горячие, амбициозные, они образовали клан, во главе которого стихийно встал Вильям. Бок о бок шестеро парней жадно открывали для себя жизнь, восторженные и одновременно пресыщенные.
– Слабо или не слабо?
– Не слабо!
Раздевшись, Вильям пробежал по дощатому настилу, изо всех сил работая руками для скорости, резко оттолкнулся и бросился в пустоту, пальцами зажимая нос. Поверхность озера хлестнула по телу, холод затопил его; оглушенный, он забился в воде, стараясь всплыть побыстрее, высунул голову, вдохнул и, довольный тем, что у него получилось, претворил крик боли в победный вопль:
– Ух!
Борясь с дрожью и пытаясь согреться, он торопливо поплыл к берегу стильным кролем, рискуя при этом задохнуться… Главное – никогда не показывать ни малейшего признака слабости. Держаться. Быть на высоте. Каждое его движение было адресовано компании, на которую он хотел произвести впечатление и вожаком которой хотел оставаться. Выбираясь из воды и бурно ликуя, чтобы никто не заметил, какой колотун его бьет, он промычал, отжимая ладонью трусы:
– Класс!
– Не очень холодно?
– В самый раз. Ваш черед, парни!
Подростки переглянулись, смущенные, нерешительные и пристыженные.
Вильям поздравил себя с тем, что отвлек их внимание, потому что у него зуб на зуб не попадал. Горное озеро и летом оставалось ледяным, особенно если кинуться в него жарким днем. На самом деле Вильям боялся, что потеряет сознание от резкого охлаждения; в тот краткий миг, зависнув в воздухе, он даже приготовился умереть; но им двигало нечто более сильное, чем рассудок, – желание взять верх, главенствовать в группе, главенствовать в мире. Он был орлом Орлов.
В любой серьезной переделке Вильям без стеснения опирался на группу, но и сам был ей опорой. Испытывая тягу ко всему, выходящему за рамки обыденности, он охотно шел на риск; наслаждаясь своим молодым телом и той силой, которая в нем таилась, он опробовал все: лыжи, велосипед, мотоцикл, машину – разумеется, прав у него не было и в помине – и на спор был готов сотворить что угодно. Стоило ему услышать «а слабо», как выплеск адреналина наполнял его радостью, той радостью, которая удваивает удовольствие от предвкушения. Приятели на берегу принялись складывать штаны и рубашки. В отличие от него, никакого куража они не испытывали. Естественно – в них же не горела его страсть.
Вильяму приходилось самоутверждаться чаще, чем другим, ведь изначально ему было меньше дано. Пятеро семнадцатилетних юнцов из лицея Людовика Великого
[7] принадлежали к очень состоятельным семьям, миллионерам. В Париже их отцы руководили известными компаниями, в то время как родитель Вильяма преподавал экономику в скромном Университете Дофин. Хотя в самой профессии отца ничего унизительного для сына не было, его зарплата обеспечивала семье лишь скромный достаток, который исключал мальчика из круга Орлов. Вильям был принят только благодаря своему дяде, Самюэлю Гольдену, который, заработав состояние на биржевых операциях, недавно открыл собственный частный банк; по этому случаю о нем столько шумели в прессе, что отсвет славы пал и на племянника, обеспечив тому симпатию богатых наследников.
– Слабо или не слабо? – воскликнул Вильям.
– Не слабо! – раздался слабенький хор из пяти голосов. Никто не двинулся с места. Они колебались.
Наслаждаясь своим превосходством, Вильям воспользовался случаем укрепить его, заявив:
– Эй, вы же знаете принцип: если не прыгнешь через тридцать секунд, то не прыгнешь вообще.
Они кивнули, переминаясь с ноги на ногу, но не сдвинулись ни на шаг.
Вильям издал клич:
– Банзай!
И, воспламенившись собственным призывом, снова ринулся вперед по деревянному настилу. Не раздумывая, увлеченные его броском, мальчики кинулись следом с истошными воплями и очутились в озере.
Когда они всплыли на поверхность, то уже бодро смеялись и бросали победоносные и признательные взгляды Вильяму: именно он в очередной раз заставил их преодолеть себя. Решительно, он оставался вожаком. Мальчики побегали вперегонки по берегу, чтобы быстрее обсохнуть, и поднялись обратно к дому.
Этот август они проводили в Альпах. Отец Поля Арну, владелец роскошного шале на склонах Клюзе, предоставил дом сыну с друзьями. Вот удача! Хозяйством занималась семейная пара слуг: жена – кухней, муж – всем остальным, и мальчики, избавленные от родительского пригляда, испытывали пьянящее чувство свободы. Они планировали день, как хотели, вернее, не планировали вообще, отдаваясь любой прихоти, вдохновению и импровизации.
Взбираясь по тропе, поросшей пожелтевшей от августовского зноя травой, они заметили наверху молоденькую девушку, весело резвившуюся с козой и чудовищно лохматой собакой.
– А вот и Простушка!
Они засмеялись, Вильям вздрогнул.
Вот уже две недели, как прозвище Простушка обозначало девушку, мелькавшую на склоне хребта, легконогую, веселую, исполненную жизненной силы, существовавшую в полном единении с окружающей природой. Была ли она красивой? По первому впечатлению – лучезарной. Потом, стоило подойти ближе, являлось совершенное тело, пылкое, донельзя чувственное, готовое повиноваться. Ее гладкая, упругая кожа и огненная шевелюра так и манили прикоснуться. Более пристальный взгляд обнаруживал мелкие детали, усиливавшие очарование: веснушки на щеках, изысканный пушок сзади, чуть ниже затылка, на склоненной белоснежной шее. Увы, девушка была умственно отсталой. Говорили, что при рождении пуповина обвилась вокруг ее шеи, и это вызвало кислородное голодание и гибель части клеток головного мозга. Заговорила она поздно. Школа стала для нее настоящей головной болью, потому что чтение, письмо и счет были ей не по силам.
– Придержите языки! Папаша Зиан тащится за ней следом.
Позади дикарки переваливалась раскачивающаяся фигура. Простушка, которую на самом деле звали Мандина, жила вдвоем со своим старым отцом. Костлявый и тощий, как ломкий прут, папаша Зиан топорщил усы, словно разозленный кот, и говорил меньше, чем скотина, которую он пас. Подозрительный, вечно настороже, с белоснежной шевелюрой и черными глазами, он припадал на одну ногу с полным безразличием к своей хромоте, как если бы хромота была самым естественным способом передвижения.
Мандина порхала от козы к собаке. Чем чаще приходилось напоминать себе о неполноценности ее ума, тем совершеннее – по контрасту – казалось ее тело, длинные ноги, гибкая талия, упругая походка. Щедрость, с которой природа одарила ее физически, была сравнима разве что со скудостью ее разума.
– Вильям, да ты глаз с Простушки не сводишь. Может, ты на нее запал?
Вильям вздрогнул и оборвал подкалывающего его Жиля:
– Шутишь, что ли?
– Ой, видел бы ты свое лицо!
– Мне ее жалко.
– Друзья, Вильяма коснулась благодать! И что предпримет Ваше Святейшество, чтобы помочь бедной невинной девице со спящими мозгами? Может, трахнет ее в надежде на пользу шоковой терапии?
– Жиль!
– Говорят, именно так вкладывают мозги девицам.
– Кончай нести чушь.
– Я серьезно: прояви великодушие. Может, если переспать с Простушкой, это ей прочистит извилины. И потом, представь только, если сработает, какое научное достижение…
Вильям бросился на Жиля, сжал его горло обеими руками и сделал вид, что сейчас придушит. Тот притворился, что задыхается, и оба сцепились.
Четверо приятелей тут же превратились в болельщиков, каждый выбрал фаворита и принялся всячески его подбадривать. Они распалились, напряжение нарастало, и вот уже схватка стала всеобщей, они обменивались ударами, вцепившись друг в друга, стремились придавить соперника, катаясь по земле. Через несколько секунд они забыли, из-за чего возник спор, отдавшись удовольствию повозиться, как щенки, которые скалят клыки, но никогда не кусаются. Обессилев, они объявили перемирие и, развалившись на траве, уставились в небо, пытаясь перевести дыхание.
Внизу Мандина, папаша Зиан, коза и собака уходили все дальше в лес. Рыжие волосы Мандины вспыхивали в густой тени пихт, и скоро уже трудно было различить что-либо, кроме этих всполохов.
Вильям следил за ней, пока она не исчезла. В сущности, какое счастье, что Мандина была недоразвитой! Иначе она свела бы Орлов с ума. Столкнувшись с такой красотой и вынужденные вести себя по-мужски, мальчишки бы страдали; скорее всего, она внесла бы раздор. А так они ускользнули от опасности. Сейчас они были едины, влюбленные в свою компанию и в царящее в ней взаимопонимание, храня верность друг другу больше, чем любым брачным обетам. Их мужская дружба была замешена отчасти и на страхе перед женщинами – женщинами, которые их подстерегали и вскоре должны были разлучить, теми, чей приход похоронным звоном окончательно проводит их детство. Эти каникулы были расцвечены осенними тонами последней отсрочки. Они сплотились плечом к плечу, ведь совсем скоро тело, к которому их потянет прикоснуться, будет уже не безобидным телом товарища, но роковой плотью искусительницы, авантюристки высокого полета, влекущей в бездну сирены, самки, столь пугающей и желанной. Ущербность Мандины охлаждала интерес, позволяла уделять ей лишь рассеянное внимание, как ребенку. Она была не в счет. Неполноценность делала ее в меньшей степени представительницей женского пола, а их – в меньшей степени мужского.
Чтобы уберечься от ее очарования, они сосредотачивались на ее проблемах, глупостях и ошибках, пересказывали их друг другу, иногда выдумывая, а если попадались на преувеличении, отговаривались: «Что поделать, у неимущего отнимется и то, что имеет!» Подростки изощрялись в уничижительных замечаниях со всей энергичной жестокостью, присущей их возрасту. Прозвище Простушка заменило имя Мандина, а социальные предрассудки завершили возведение защитной стены: крестьяночка, которая с утра до вечера носилась по высокогорным пастбищам, не принадлежала не только к их кругу – городскому, высокообразованному, зажиточному, – но и вообще к цивилизованному человечеству. Проводить все время бок о бок с животными! Общаться только с козой и собакой! Спать на соломе! С курами ложиться, с петухами вставать! Общаясь со скотиной, она и сама ей уподобилась.
Пропитавшись солнцем, притомившись, Орлы решили, что вечером будут ужинать на террасе шале.
Вильям, опершись о перила, любовался пейзажем внизу, мирной деревней, стиснутой двумя цепями гор, крошечными полями в обрамлении каменных отрогов, лиственницами, которые к вечеру наливались чернильной темнотой.
На закате долина дышала грустью. Свет медленно уходил, и на смену являлись запахи, которые только и ждали сумерек, чтобы проявиться в полной мере: смола, папоротники, грибы, увядающие цветы… Влажность, незаметная днем, брала свое и обволакивала Орлов; мускулами и кожей они ощущали иное желание – не бега, соревнований, вызовов и драк. Погруженные в природу, ставшую женственной и влажной, они невольно испускали томные вздохи, мечтали о нежности, чуя мучительный зов, который еще не умели назвать.
Жиль протянул стакан Вильяму и отпил из своего, стоя рядом.
– Я не шутил: ты прямо пожирал Простушку глазами.
– Не пори чушь…
– Она тебе нравится.
– Она всем нравится, пока рот не откроет. А вот тогда…
– Спят не с мозгами.
– Ну есть же предел… Ты себе представляешь, как я занимаюсь любовью с девицей, которая за всю жизнь не прочла ни одной книги, словарь у нее бедней, чем у собаки, а лучшая подруга – коза? Что мы скажем друг другу до? И о чем будем говорить после? Уволь! Я не волочусь за убогими. У меня на калеку просто не встанет.
– Да, у меня тоже! – согласился Жиль.
Они обмакнули губы в терпкое вино с привкусом трюфелей, изготовленное из винограда сорта мондез
[8]. Старательно изображая взрослых, покатали жидкость во рту и сплюнули.
По причудливо извивающейся тропинке тянулось возвращающееся в стойла стадо, трезвоня всеми своими колокольчиками. Небо потемнело.
Жиль воскликнул:
– А слабо?
– Что?
– Слабо или не слабо?
– Ты о чем?
– Переспать с Простушкой?
– Ты совсем сдурел…
– Кишка тонка!
– Заткнись!
Жиль обернулся и, повысив голос, призвал приятелей в свидетели:
– Парни, Вильям сдулся. Я тут вызвал его на спор, а он в кусты.
– О чем речь? – поинтересовался Поль.
– Переспать с Простушкой!
Они разразились смехом – сальным, очень сальным, нарочитым, настойчивым.
Глядя на гримасничающую компанию, хлопающую себя по ляжкам, Вильям испытал прилив отвращения. Их преувеличенная веселость выдавала смущение, незрелость, неловкость девственников, которых корчит при любом намеке на секс; они вдруг показались ему жалкими, мерзкими, вот почему он вдруг услышал, как во весь голос отвечает:
– Не слабо!
В следующие дни Вильям отдалился от компании, а Орлы дали ему время на охоту за добычей. Может, он и сожалел о принятом вызове, но дорожил этими часами одиночества, когда, по официальной версии, должен был выслеживать Простушку, а на самом деле валялся на спине в траве и разглядывал облака, выискивая в них сходство с земными образами, и воображал то великана, играющего на трубе, то куст лаванды, то грушу; или же просто доставал из кармана книгу. Еще с июня он увлекся Джеймсом Бондом, героем Яна Флеминга, элегантным шпионом, вобравшим в себя качества, которые обычно рассеяны по нескольким персонажам: гламурность, проницательность, блестящую память, смелость, хладнокровие, юмор, обаяние. Джеймс Бонд, который по сравнению с остальным человечеством был все равно что швейцарский нож
[9] против обычного перочинного, завораживал его своей уверенностью, которой он намеревался подражать.
Мандина вскоре приметила Вильяма. Первый раз она одарила его чудесной улыбкой, невероятно щедрой, которая, казалось, шла от всего сердца. Вильям удивился, но без всякой задней мысли ответил ей тем же. Покраснела ли она? Он не стал бы клясться, но она ускорила шаг и, прищелкнув пальцами, велела козе и собаке следовать за ней, не отставая. С тех пор улыбка длилась все дольше, а исчезала все медленней.
Вильям вычислил тропинки, по которым она ходила в зависимости от разных занятий. Если раньше он замечал только дикарку, вольно гуляющую по окрестностям, то теперь знал, что она весь день трудилась и никогда не бездельничала.
Почему он ни разу к ней не подошел? Он медлил по множеству причин. Прежде всего он так наслаждался своим одиночеством вдали от компании, что не торопился приступать к возложенной на себя миссии. К тому же крепкое, здоровое, цветущее тело Мандины ослепляло его. И наконец, инстинкт браконьера подсказывал ему, что дикое животное должно подойти само, чтобы его легче было поймать.
Лето было в разгаре. В тот день изнемогающее полуденное солнце изводило горы. Все застыло. Ни одна птица не подавала голоса, ни один камешек не двигался с места. Зной так измучил Вильяма, что он укрылся в тени густой кроны дерева.
Не обращая внимания на изнурительную жару, Мандина в сопровождении козы и собаки спустилась с западного склона и заметила Вильяма у подножия дуба. Он читал.
Она устремилась к нему. Догадываясь, что случится дальше, он изобразил полную сосредоточенность и поднял голову только в последний момент.
У него прервалось дыхание.
Никогда еще Мандина не была так прекрасна. Манящая, как налитой плод, она сияла прямо перед ним. Плохо скроенная юбка и слишком туго затянутый фартук делали ее тело еще желанней; очарование исходило от нее самой, не имея ничего общего с ухищрениями в одежде. Вильям не мог оторвать глаз от ее усыпанной веснушками кожи, пухлых губ, молочных холмиков, виднеющихся в вырезе кофточки.
Она склонила голову набок, потом разразилась пьянящим смехом, совершенно естественным, в котором было больше веселья, чем насмешки.
Ее формы – грудь, бедра, икры – будоражили Вильяма, который никогда еще не разглядывал вблизи женское тело: мода диктовала девушкам его круга стремление к худобе. Эта округлость казалась ему неприличной, неуместной, смущающей, влекущей.
– Я Мандина.
– Вильям.
Имя ей понравилось, и она тихонько повторила его несколько раз, пробуя на вкус, смакуя.
Потом присела рядом, очень близко.
– Откуда ты приехал?
– Из Парижа.
Мандина покачала головой, зачарованно шепча «Париж». Вильям не сумел бы произвести большее впечатление, сказав «с Марса». Пока она пребывала в оцепенении, Вильям вынужден был отметить, что его собственный рассудок засбоил. Она наклонилась и послала ему сокрушительную улыбку, устремив на юношу ореховые глаза. Он задрожал. В этой улыбке переливались тысячи фраз: «Ты мне нравишься», «Мне хорошо рядом с тобой», «Я хочу тебя», «Делай, что пожелаешь», «Чего ты ждешь?»…
Кровь Вильяма забурлила, вздувая вены на шее; он боялся, что взорвется.
Его дрожащая рука коснулась колена Мандины. Она хихикнула. Рука осталась на месте. Она засмеялась. Рука принялась гладить нежную кожу.
Внезапно, когда рука Вильяма скользнула к ее бедру, Мандина прянула в сторону, отбежала назад на три шага и спряталась за стволом дерева, весело смеясь. Вильям подхватил игру. Он вскочил и начал гоняться за ней.
Завязалась игра в прятки между деревьями: Мандина то позволяла приблизиться почти вплотную, то убегала, то почти останавливалась. Вильям поддавался на ее поддразнивания; он даже преувеличенно выставлял себя неуклюжим, то и дело падая, лишь бы лишний раз услышать ее чувственный горловой смех, который приводил его в восторг.
Какое счастье обходиться без слов! Не кадрить девушку затасканными фразами! Прощайте, пустопорожние словеса прологов! Ему безумно нравилось это животное преследование, шутливое, милое, подобное брачным играм, присущим всему животному миру. Наконец-то простота!
В момент, выбранный ею самой, Вильям схватил Мандину, и они упали, сплетясь, в папоротники. Когда их лица сблизились, Вильям осторожно, но решительно коснулся губами ее губ.
Поцелуй стал для него распустившимся цветком, подставившим лепестки лучам утренней зари.
Опьяненный и пораженный, он перевел дыхание, когда она прошептала с лицом молящейся Мадонны:
– Так это ты мой возлюбленный?
– Выходит, да.
– Я уже давно тебя жду.
– Меня?
– Моего возлюбленного.
Она смежила веки, и Вильям понял скрывающееся за этими словами послание: она была девственницей.
Пробудившаяся совестливость охладила его. Не слишком ли далеко зашел он в своем стремлении выиграть спор? Злоупотребить наивностью бедной девушки, чтобы потом чваниться перед приятелями…
Она почувствовала его колебания.
– Не бойся, – прошептала она, снова его целуя. На этот раз он не знал, кто из них, он или она, превозмогал страх.
Она выскользнула из его объятий, повернувшись на бок, и в долю секунды вскочила на ноги.
– Густ! Белянка!
Желтый пес и коза присоединились к хозяйке.
Она шаловливо улыбнулась Вильяму:
– До завтра.
Он испытал облегчение от того, что она взяла дальнейшие отношения в свои руки.
– До завтра, – эхом ответил он.
И Мандина исчезла среди деревьев.
С того момента у Вильяма возникло ощущение, что он проживает несколько жизней. Или, вернее, что его существование распадается на несколько отдельных историй.
Орлам он рассказывал, что дело продвигается, и раз уж ему удалось покорить дух Простушки, то и тело вскоре не устоит. Оставшись один, он не знал, как следует вести себя дальше: эгоистично воспользоваться своим везением или как можно скорее отказаться от этого нелепого спора, из-за которого он мучил невинную девушку, безоглядно предавшуюся страсти. Когда Мандина была рядом, он отбрасывал все вопросы, целовал ее маленькие руки с розовыми ямочками у основания пальцев, ласкал рыжие завитки на шее у затылка, испытывал нечто вроде амнезии и целиком отдавался той роли, которую она ему приписывала, – ее возлюбленного, кому она, по прошествии должного времени, уступит.
Август заканчивался. Дни становились короче, но оставались по-прежнему знойными. Мальчики сознавали, что каникулы на исходе, и заранее испытывали странную тоску.
Вильям предупредил Мандину, что у них осталось всего три вечера. Вовсе не собираясь ею манипулировать – чем он похвастался перед приятелями, – он просто предоставил ей действовать.
После полуденного часа, который они провели, гуляя рука в руке вдоль певучего ручейка, она пролепетала:
– Сегодня вечером, в десять, в сарае Шерпаза.
Он побледнел, не понимая, от радости или огорчения: это все-таки случится…
Вернувшись в шале и желая сохранить свое свидание в тайне, он заявил, что у него разболелся живот, и под этим предлогом еще до конца вечерних посиделок сбежал к себе в комнату, которая, по счастью, располагалась в другом крыле. Там он заперся на ключ, принял душ, открыл окно и канул в ночи.
Ночной воздух был прохладен. Снедаемый нетерпением, Вильям несколько раз падал в ложбины и канавы, которых днем даже не замечал, налетал на изгороди, скользил по камням, но не замедлял хода. Несмотря на темноту, он различил вдали низкое приземистое строение – сарай. Окружающий лес превратился в мрачную, недружелюбную полосу препятствий. В неистовстве, с горящими щеками, он ввалился в овчарню, весь израненный, со вкусом крови во рту, потому что пытался остановить ее, зализывая ссадины на коленях и запястьях.
Едва он переступил порог низкой двери, как его обвили две руки, и Мандина поцеловала его с невиданным пылом. Он вернул поцелуй, доведя себя до головокружения.
В глубине помещения, неподалеку от овец, лежал матрас, застеленный чистой простыней, предлагая ложе, высвеченное дрожащим ореолом горящей свечи.
Они опустились на колени друг против друга.
Прохлада, стекая с горных вершин, доходила до овчарни уже смягченной.
Одним движением она распустила волосы, и они полыхнули огнем. Потом взглядом указала своему ослепленному возлюбленному, что он должен снять с нее одежду.
Раздевая Мандину, он открывал для себя ее тело, ее идеально округлую плоть, очень светлые, едва розоватые груди, высоко расположенный пупок, бедра, которые ждали поцелуев и ласки.