Этого единственного кадра мало — и в то же время это всё. Это зерно, из которого вырастет моя реконструкция фильма. В фильме истинного гения, в идеальном фильме, идеальны все кадры до единого, идеально связанные с идеальными кадрами по соседству. Мало-помалу — кадр за кадром, — высчитывая следующий идеальный кадр в каждом направлении, я смогу воссоздать этот идеальный фильм, просто спросив себя «Что дальше?» 186 624 000 раз. Просто? Ха! Но возможно. Но осуществимо. В конце концов, в анимированном фильме нет ничего произвольного. Каждая капля дождя, то, какого она размера, с какой скоростью падает, куда приземляется, — все это выбор Инго. Я пройду по его идеальным следам. План! У меня есть план. Но сперва еще нужно возрыдать. Из-за шока, из-за ужаса при виде произошедшего я забыл отдать должное этой великой утрате для меня лично и для мира в целом. Но пока я не принес этому фильму широкую известность, я единственный на Земле знаю, что по нему надо скорбеть. Я единственный знаю, чего у нас больше нет. И потому рыдаю в одиночестве. Неприкрыто, в этой прокопченной комнате, на глазах управдома, возможно, даже на глазах обгорелого призрака Инго — его труд жизни пропал вмиг, а забравший его пожар зловеще предугадан в анимированном изображении Инго пожара в хранилище «Фокс» 1937 года, а также равно душераздирающем воссоздании пожара в хранилище MGM 1967-го, когда было утрачено так много важных фильмов, включая шедевр на тему гипноза «Лондон после полуночи» от неподражаемого вундеркинда Тода Браунинга, где гипнотизер гипнотизирует своим гипнозом других, чтобы они кого-то убивали или что-то там такое. Не уверен. Никогда не смотрел. Потому что единственная копия утрачена в 1967 году из-за пожара в хранилище! А еще потому, что мне никогда не нравился Браунинг, так что я бы все равно не смотрел.
Но то, что там есть гипнотизер, определенно интересно, учитывая, что происходит позже в фильме Инго. Тут есть какая-то синхронность, верно? Я в этом уверен. То, что в фильме и в моей жизни одинаковый сюжет, интригует до умопомрачения, вы так не думаете? Как будто они отражают друг друга, словно пара кривых зеркал в каком-то вечном соревновании за дурацкое физическое превосходство. Кто победит — сплющенный вымысел или вытянутая реальность? Или этот вопрос вообще теряет смысл, если повертеть его в голове? Что есть реальность? Существую ли я сам? Или я чья-то выдумка? Своя собственная выдумка? Кто-то создает меня, пока я создаю кого-то еще? И мы, создатель и создание, мечемся зигзагами через все времена? Вот какие вопросы возникают, когда я задумываюсь об Инго. Инго ли создал фильм? Или я создам фильм, воссоздавая его? Нужно ли считать ли акт воссоздания истинным актом создания и тем самым раз и навсегда доказать, что прежде любого создания происходит воссоздание? Хронология искажается.
Чернота. Сердцебиение. Двух, нет, трех сердец. Одно — гулкое и медленное. Два других — слабые, быстрые. Внезапный красный свет. Нутро. Затем снова чернота. Раскат грома, близко, но приглушенно. Бурление. Трубы? Где я? Внезапно снова краснота. Я вижу младенца, затем другого. Затем чернота. Затем раскат грома. Меня озаряет понимание: я в утробе, во время грозы. Я представляю себе стук дождя по крыше, хотя слышать его не могу. Слышу я женский стон, далеко, и все же близко. Подозрения подтверждаются.
Рождаются Эдвард Бад Мадд и его однояйцевый близнец Эверетт Труп Мадд. Эверетт умирает в тот же день, ввергая мать в пароксизмы скорби, от которой она так и не оправится. У Бада из-за этого развивается невероятное чувство вины. Мать сшила для младенцев одинаковые костюмчики и с нетерпением ждала, когда будет катать их в двойной коляске. Все детство она одевает Бада в оба наряда сразу и катает одного в этом вместительном транспорте. Рассказывает ему о брате на небесах — вечном идеальном новорожденном, утверждает она, наделенном мудростью царя Соломона. Вдобавок к вине Мадд чувствует себя неполноценным и все детство ищет одного-единственного идеального друга. Распугивает потенциальных приятелей своим напором, ненасытной нуждой. Не в силах вынести неприятие матери, ее ненасытное разочарование, причудливые пароксизмы, в тринадцать лет он покидает дом, чтобы присоединиться к водевильной труппе, где становится мальчиком на побегушках и играет роль манекена в прославленной сценке об универмаге от Смита и Дейла. Скоро Мадда заметят в прессе за «достойную восхищения неподвижность», а Смит и Дейл уволят его за то, что он оттягивает славу на себя.
Он пытается гастролировать с сольным номером о манекене, следуя примеру Ла Мило и Ольги Десмонд, ставит «живые картины»: «Голубой мальчик» Гейнсборо, «Мальчик с корзиной фруктов» Караваджо, «Голландский мальчик-художник» Лоуренса Кармайкла Эрла. Но когда он ставит «Мальчика, ведущего лошадь» Пикассо, где надо раздеться и вынести на сцену мертвую лошадь-чучело (тоже голую), на театр устраивают полицейскую облаву за «единовременно человеческую и животную непристойность», и Мадд остается без работы. Он ничего такого не умеет, только стоять неподвижно, так что скитается по улицам и обивает пороги театров в поисках работы. Мадд встречает Моллоя — толстого мальчишку, у которого умеренный успех имеет сольный номер, где он нервничает и дрыгает ногой, но в последнее время Моллой переживает, что его некуда развить и публике в конце концов приестся шутка.
Рассеянный толстопузый Моллой буквально наталкивается на ушедшего в себя Мадда на 42-й улице, после чего оба падают на землю. Итоговая ссора двух мальчишек вызвала немало смеха и аплодисментов прохожих. Мадду приходит в голову, что их театральную пару ждет большой успех. Это он и предлагает зашедшему в тупик Моллою, и так начинается их пожизненное сотрудничество. А самое важное — у одинокого Мадда теперь есть друг. Выясняется, Моллой — прирожденный талант: остроумный, веселый, изобретательный; мальчишка, которому наконец вручили его призвание. Первые пять лет все скетчи кончались тем, что Моллой нечаянно валил их обоих на пол, — это было наследием их первой встречи.
Идея дуэта с живой скульптурой оказалась полна возможностей. Нервный Моллой и неподвижный Мадд идеально дополняли друг друга. Они придумывают сценку, где «скульптор» Моллой — в берете, фартуке и с бантом — неистово долбит мраморный блок, пока не показывается Мадд.
— Эй, я пытался достучаться до девушки! — говорит Моллой.
— А кто нет, приятель, — отвечает статуя.
Моллой отскакивает.
— Ты можешь говорить? Но ты же не живой!
— Калвин Кулидж
[192] тоже, но он неплохо устроился.
Номер приносит успех, и они исполняют множество вариаций на эту тему: пугало и фермер, дворцовый караульный и турист, доктор и пациент на вытяжке.
* * *
Я просыпаюсь на вытяжке в Мобильном армейском хирургическом госпитале под присмотром очень старого Алана Алды, одетого в очень нестарого Соколиного Глаза Пирса
[193].
— Что происходит? — спрашиваю я.
— Вам на голову упал сталактит, — говорит Алда.
— Вы Алан Алда, — говорю я.
— Да, — отвечает он, очень довольный.
— Я бы предпочел, чтобы меня лечил Дональд Сазерленд
[194].
— Но лечу я, — говорит он.
— Сколько я уже без сознания?
— Три месяца, плюс-минус.
— Как там война?
— Все еще бушует.
Соколиный Глаз щиплет за зад дряхлую лейтенанта Диш. Она хихикает, игриво оглядывается, и он идет за ней своей фирменной походкой в стиле Граучо Маркса.
По динамикам лагеря раздается объявление:
«Встречайте правительство „Слэмми“. Разве не пришло время для правительства, которое представляет ваши интересы? В „Слэмми“ мы обслуживаем ваши потребности так же, как всегда обслуживали ваши столики: быстро, качественно и с улыбкой на лице».
Я лежу среди раненых и пытаюсь организовать мысли.
Инго предполагает, что, возможно, все трагедии современного мира восходят к лунным детям. Слепота Поллукса Коллинза в сочетании с его известным таинственным происхождением, остротой ума и как будто врожденным пристрастием к шарлатанству стали идеальным штормом для будущего процветающего бизнеса мессии. Кастор — робкий, вечно оправдывающийся, стыдливый, не может выдержать слепоты и известности, но Поллукс пользуется всем, включая ограничения брата, чтобы сделать заявку на собственную божественность. Майкл Коллинз назвал их метко: в мифах Поллукс был сыном Зевса, а его брат Кастор — простым смертным. Хотя, согласно одной версии, изначально Поллукса Коллинза звали Кастором, а когда он узнал о мифе, втайне заставил брата отзываться на Кастора и сам взял имя Поллукс. Далее эта версия предполагает, что семья Коллинзов даже не знала о подмене. Все это, конечно, обычные сплетни; чтобы это знать, необязательно смотреть фильм Инго. Но Инго влезает в головы этих культурных символов. У каждого есть любимый Коллинз. В зависимости от того, за кого вы хотите выйти замуж, о вас можно сказать многое, заявляют бесконечные «аналитические» статьи в популярных журналах. «Миссис Кастор», как правило, — независимые личности, «миссис Поллукс» — фашисты. «Миссис Кастор» не пугает неизвестность; «миссис Поллукс» живут в черно-белом мире. «Миссис Кастор» проявляют сочувствие, «миссис Поллукс» — осуждение. «Миссис Кастор» принимают человеческую уязвимость; «миссис Поллукс» — саркастичны. «Миссис Кастор» — невротики; «миссис Поллукс» — социопаты. Я — «миссис Кастор». И всегда был. Куда сложнее жить с неуверенностью, исследовать пертурбации человеческого разума, задавать вопросы, быть смелым. Будь я в правильное время жив и немцем, стал бы членом «Белой розы»
[195], а то и самым отважным их предводителем.
Новое объявление:
«Наш фирменный Молот „Слэмми“ желает вам добра. Он сокрушит вашу печаль множеством ударов любви».
Я скитаюсь по пещере с проломленным черепом, не в силах вспомнить следующие сцены из фильма Инго, как вспоминал до того, как его заменила эта новая, восстановленная версия. Моей работе сильно повредило то, что Барассини погиб во время бомбардировки Нью-Йорка — согласно его официальному биографу, Т. Томасу Текерлеку-Уилеру, офис Барассини стал эпицентром, что вызывает у меня самые разные вопросы. В ныне выжженной Нью-Йоркской агломерации как будто стало невозможно найти лицензированного гипнотизера с приличным рейтингом на «Йелпе». И подозреваю, из-за травмы от всей этой ситуации я в некоторых отношениях закрылся эмоционально, стал опасливым, гипербдительным, недоверчивым, а все это мешает спокойствию, необходимому для полноценного воспоминания. Моей целью всегда (со времен просмотра «новой» версии фильма Инго) было сравнить их, решить, какая «реальней», а затем опубликовать результаты.
Возможно, в сегодняшнем мире это уже не имеет значения, возможно, для пещерного общества шедевр Инго неактуален. Возможно, «нам стоит жарить рыбку покрупнее», как выражается молодежь на пещерных курсах готовки морепродуктов от «Слэмми», но я бы заявил, что сейчас фильм Инго нужен нам как никогда. Ибо фильм показывает не только, кто мы, но и чем можем стать, а также кем были и кем могли бы стать, а также кем не являемся и кем не станем. Это, полагаю я, выдающийся артефакт. Но что тут поделать? Как я могу помочь? Что я вообще могу? Есть древняя персидская сказка под названием «Обезьяна и шмель», которая лучше выражает мою дилемму.
Давным-давно, много лет назад, жили-были обезьяна и шмель, лучшие друзья.
— Как ты можешь дружить со шмелем? — спросила антилопа. — Он же только и хочет, что жалить.
— Мы друзья, — ответила обезьяна. — Значит, меня он жалить не хочет.
— То есть ты с ним дружишь, только чтобы он тебя не жалил?
— Если вкратце, — сказала обезьяна.
— Похоже на обман, — сказала антилопа. — Может, это ты здесь злодейка, а не шмель.
— Я и не говорила, что он злодей. О злодеях речи вообще не шло.
— Может, это ты злодейка, — повторила антилопа с упрямо раскинутыми рогами.
— А разве я не рациональная эгоистка в духе Макса Штирнера?
— Да, — признала антилопа с новым и глубоким пониманием своей обезьяньей (но, к сожалению, не лучшей) подруги.
Возможно, шмель здесь — Инго.
Глава 78
Звучит музыка, отмечая новое сообщение, в этот раз как будто у меня в голове:
«Центры трудоустройства „Слэмми“: вливайтесь в нашу команду. От профессионалов пищевой индустрии до физиков — у „Слэмми“ найдется для вас подходящая профессия. Незачем обивать пороги; Молот „Слэмми“ обил их за вас! В пыль!»
Возможно, моя дружба с Инго эгоистична, зато — возможно — она сослужит добрую службу доброму миру. Уверен, я обязан продолжать погоню за памятью о фильме, как он вспоминался изначально. Я ищу местных гипнотизеров по своему телефону от «Слэмми». Во всей пещере есть только один, Кардинал Пещерри, и тот, похоже, специализируется на похудении. Я звоню.
— Кардинал Пещерри у аппарата.
Это женщина, что застает меня врасплох. Я предполагал, что любой, кто называет себя «Кардинал», — мужчина. Я чудовище.
— Э-э, здравствуйте.
— Да.
Звучит музыка. Мы оба замолкаем.
«Университет „Слэмми“: строим будущее, по одному разуму за раз. Молотом».
— Эм-м, да, мне нужен гипнотизер.
— Сколько надо вам скинуть?
— Вас скинуть?
Сбрасываю звонок. Набираю снова.
— Алло?
— Привет.
— Сколько кило вам надо скинуть?
— А! Нет, это не из-за веса. Чтобы вы знали, у меня оптимальный, боевой вес.
— А что тогда?
— У меня провал в памяти и нужна помощь.
Звучит музыка: «Космические корабли „Слэмми“: взлетите к потолку пещеры! Взгляните на Близнецов Гемини вблизи! В течение марта скидка 50%».
— Я в основном по весу.
— Да. Это я понял.
Звучит музыка: «Телефоны „Слэмми“: мы в „Слэмми“ не делаем „умные“ телефоны — мы делаем очень умные телефоны. Представляем „Гений“ от „Слэмми“: этот телефон будет таким инновационным, креативным и глубокомысленным, что вам самим уже необязательно. Также это первый телефон, который служит полностью функциональным дроном, его правосубъектность была утверждена Верховным судом Соединенных Штатов, и ко всему прочему он удостоился гранта Макартура за революционное исследование любопытного праздника Кайлпод туземного народа кодава».
— Если оплатите пакет по потере веса, я доброшу и консультацию о памяти. Но за дополнительную оплату.
— А можно просто консультацию о памяти?
— Никаких замен.
— Что?
— Никаких замен.
— Я и в первый раз слышал. Просто в шоке.
— Большинство людей просят о потере веса. У «Слэмми» не самая здоровая еда. Только не говорите им, что я это сказала.
— Ладно. Давайте и потерю веса, и консультацию о памяти.
— Отлично. Пожалуйста, не говорите «Слэмми», что я это сказала. Серьезно.
— Не буду.
— Спасибо. Я в Медицинском здании Восточного грота. Вы не пропустите. У него еще сверху огромный знак «Слэмми». Приносите список своих постыдных удовольствий.
— В смысле в еде?
— Да.
— Ладно.
Думаю, я не очень доверяю Пещерри. Еще я думаю: пломбир с арахисом, маринованная в маринаре картошка фри в ресторане «Орсо», кондитерский жир «Криско» прямо из банки. Пещерри будет чем заняться.
— Вы не голодны, — говорит она гипнотизерским голосом, которым говорят гипнотизеры.
— Ну, по дороге сюда я съел «Слэммуррито», — говорю я.
— Но даже если бы не.
— Ладно.
— Отныне вы не станете использовать еду в качестве замены любви.
— Вы о том, как я просверлил дырку в дыне и занимался с ней сексом? Потому что это было только один раз. И вообще, откуда вы об этом знаете?
«Производственные камеры производят послушных граждан. „Слэмми“. Ждем вас во фруктовом отделе!»
— Это что, реально такой слоган?
— Он новый; пока только для пробных рынков.
— Ладно. Так что, можно уже перейти к памяти?
— Ладно.
Кардинал Пещерри снимает с полки книжку под названием «Кстати, напомнило: искусство вспоминать забытое с помощью постгипнотического внушения». Какое-то время листает. Я смотрю на часы.
— Так, — говорит она наконец. — Значит, вот как это, кажется, работает: я создам в вас постгипнотическое внушение, которое раскроет вашу восприимчивость к флешбэкам через взаимодействие с окружением.
— Ладно, — говорю я.
— «Фибула-Тибула, — зачитывает она какое-то заклинание из книги. — Помни Аламо, Помни „Мэн“
[196], / Помни чистить зубы, помни про тлен, / Найдешь ты вокруг все ответы вполне, / В пещере смотри и в себя, и вовне».
— И все?
Она на всякий случай перечитывает.
— А, стоп! — Она делает пасс рукой. — Да, теперь все.
Я сомневаюсь, потому что это больше похоже на заклинание, чем на гипноз, но наше время вышло, и после расчета она провожает меня на выход.
Эй, я не просто мальчик на побегушках, ребят
Режиссер Джадд Апатоу принимает мир таким, какой он есть, а не каким хочет его видеть. Вот почему он остается одним из самых важных уцелевших голосов кинематографа. Сморщенная от ожога рука и проломленный сталактитом череп нисколько не повредили его выдающемуся творчеству и не затупили колкие, но все же мягкие остроты. Сюжет здесь, хоть он и очаровательный и вдохновляющий, не так уж и важен (как и во всех вещах Апатоу). Главное на экране — человечность. Когда мальчик на побегушках команды «Слэмми» — умственно отсталый, который мечтает (довольно логично) стать умственно отсталым комиком, — рассказывает свою первую шутку центровому Джонсу (сыгран неподражаемым афроамериканским актером Теренсом П. Салливаном П. Джексоном П. Дидди), а Джонс реагирует с необузданным смехом, публика внезапно понимает, что наши различия только поверхностны. В конце концов, все мы люди, все живем в пещере и все жаждем человеческого контакта. Речь, которую дает здесь Джонс, потрясла меня до глубины души: «Слушай, Барри, мы с тобой не так уж отличаемся. Оба хотим оставить свой след. Я — кидая мяч, ты — в умственно отсталой комедии. Но мне нравятся твои шутки, а тебе нравится, как я закидываю мяч. И знаешь что? Вместе мы изменим эту пещеру». Или момент, когда тренер Джонсон (кто по обаятельной привычке не прочь тайком забить косячок-другой за сталагмитом) узнаёт, что у его жены, с которой он провел в браке двадцать лет, смертельная болезнь, но скрывает свои страдания, чтобы не испортить день рождения главного баскетболиста Дэррила, но он живет в интернате свидетелей Иеговы (Норртернате[197]), где не празднуют дни рождения, так что парни скидываются на торт, берут уроки пения и исполняют невероятную многоголосую версию «С днем рожденья тебя». Или когда Чиркаш, школьный лузер, наконец набирается смелости пригласить Мелани, самую умную девушку в школе, на зимние танцы, а она отказывается, а потом переживает и соглашается, а потом ее сбивает машина. Отчаяние на лице Чиркаша достойно Фальконетти и приводит, возможно, к величайшему сюжетному повороту в истории кино, когда Чиркаш осознаёт, что теперь именно ему предстоит довести до конца исследования Мелани и излечить СПИД. А сцена, где Чиркаш спорит с родителями о своем имени, отсылает нас к лучшим бергмановским диалогам:
— Почему вы вообще назвали меня Чиркашом?
— Так звали твоего дедушку. И если устраивало его, то устроит и тебя.
— Но это же значит…
— Мы знаем, что это значит!
— Мне очень тяжело с этим именем.
— Думаешь, твоему дедушке Чиркашу нравилось? Но он терпел и стал президентом!
— И всё же.
Это единственное, одинокое «И всё же» — возможно, величайшая реплика в истории кино, ибо она ловко охватывает всё человеческое бытие.
«Когда вы поймете, что внутри спокойны во всем, будет принадлежать вам». — Лао-цзы
«Если бы я узнал, что завтра настанет конец света, то сегодня посадил бы яблоню». — Мартин Лютер
«Фотография выхватывает мгновение времени, изменяя вокруг тем, что удерживает неподвижно». — Доротея Ланж
«Душе я сказал — смирись! И жди без надежды, ибо ждала бы не то»[198]. — Т. С. Элиот
(Курсив, подчеркивание, жирный и чрезмерно большой шрифт — мои.)
Глава 79
Звучит музыка: «В районных клиниках „Слэмми“ мы гарантируем осмотр у квалифицированного консультанта по здравоохранению в течение пятнадцати минут после прихода. Мы знаем: когда болен, меньше всего хочется ждать в длинной очереди. В „Слэмми“ мы не испытываем ваше терпение, зато вы испытываете счастье!»
Диггер выкапывает своим войскам столь необходимые припасы: амуницию, лекарства, сухпайки. Но ее дар как будто сошел на нет. Диггеры несут крупные потери, теряют веру в предводительницу. Диггер не понимает, что произошло. Впервые задается вопросом о существовании Бога. Конечно, она так и не узнает, как знаем мы, что все из-за смерти метеоролога.
«„Слэмми“ приветствует всех диггеров. Ваша предводительница обманула вас; у нее нет божественного дара. Она шарлатанка, и ее махинации наконец разоблачены. Поддержите „Слэмми“ на войне и получайте скидку 50% на продукты или фирменные товары „Слэмми“. Время акции ограничено. „Слэмми“: не копайтесь долго!»
В мыслях мелькает киновоспоминание о Мадде и Моллое, порхающих по пещере Шерилда.
— Слушай, я тут думал. Пока я собирал в пещере ягоды, нашел аппараты для клонирования.
— Ладно. И? — говорит Мадд.
— Что, если мы себя клонируем…
— Ты хочешь себя клонировать?
— Я так и сказал. Если мы себя клонируем…
— Зачем?
— Я же как раз пытаюсь объяснить. Если мы…
— Ладно, говори.
— Я и пытаюсь.
— Ладно.
— Если мы себя клонируем, а потом воспользуемся той машиной времени…
— Той машиной времени?
— Да. Чтобы отправить наших клонов во время, когда родились…
— У нас есть машина времени?
— Пока я собирал в пещере съедобные грибы, нашел компьютер, который может отправлять всякие штуки в прошлое.
— Это возможно?
— Почему бы и нет. Для компьютера есть простое руководство по эксплуатации.
— Ладно. Хорошо. Только один вопрос.
— Да?
— Что такое клон?
— Генетическая копия человека.
— Как скульптура.
— Нет.
— В смысле реально реалистичная скульптура.
— Нет, он живой.
— Как когда я был живой скульптурой в начале нашей карьеры? Боже, можно ли быть настолько молодым?
— Нет. Как копия. В точности как человек. Двигается, разговаривает.
— То есть как секс-кукла.
— Нет. Как… однояйцевый близнец.
— А. Ладно. Кажется, понял. Как мой близнец Труп, который умер в младенчестве.
— Да. Только живой. Короче, если мы пошлем в прошлое этих клонов, то они вырастут и получат тот шанс на комедийный успех, которого нас лишили.
— А с чего ты взял, что они захотят быть комиками?
— Они же мы. Мы хотим быть комиками.
— Да, но они вырастут в других обстоятельствах. Это может толкнуть на другой путь.
— Не улавливаю.
— Это старый вопрос «бытие определяет сознание или сознание определяет бытие».
— И в чем этот вопрос, еще раз?
— Бытие определяет сознание.
— Это не вопрос.
— Ну, знаешь, ребенок сразу таким рождается, или его характер создается тем, как к нему относятся.
— Рождается.
— Откуда ты знаешь.
— Я чувствую комедию у нас в крови.
— Это нелогично.
— Как тогда объяснишь Пикассо, Моцарта, Джо Юли-мл.
[199]?
— Отцы научили их своему роду занятий, который в итоге перешел к ним.
— Исключение подтверждает правило.
— Почему бы просто не оставить их в нашем времени и не вырастить комиками самостоятельно?
— Юмора больше нет. Я вообще не знаю, какого черта там творится. Не удивлюсь, если комедию скоро объявят вне закона.
— «451 градус по Баринхольцу».
— Чего?
— Айк Баринхольц — это такой комик.
— Ага.
— Ну, из MADtv?
— И?
— Как «451 градус по Фаренгейту».
— Что — как?
— «451 градус по Баринхольцу».
— Ага. Хотя все равно не понял, о чем ты вообще.
— «451 градус по Фаренгейту» — роман Рэя Брэдбери.
— Так?
— О том, как в будущем объявят вне закона чтение.
— О’кей.
— И «Баринхольц» звучит похоже на «Фаренгейт».
— Ну, допустим.
— И ты сказал, что введут запрет на комедию. Вот я и пытался придумать комедийное слово, чтобы вставить после «451 градус» ради прикола про запрет комедии. И «Баринхольц» — самое лучше, что я придумал. По крайней мере, навскидку. Он комик.
— Ладно. Мы с этим закончили?
— Да. Но мне кажется, твоя идея опасна. Невозможно изменить прошлое без страшных последствий.
— И на чем основано это утверждение?
— На фильмах. На парадоксе убитого дедушки.
— Это еще что?
— Маленькая перемена в прошлом может вызвать огромные изменения в настоящем. Нет, погоди, это эффект бабочки. Парадокс убитого дедушки — это что нельзя убить в прошлом своего дедушку, потому что тогда ты не родишься, а следовательно, не сможешь вернуться в прошлое и убить своего дедушку.
— Это нашей темы не касается.
— Значит, в плане нет никаких убитых дедушек?
— Ни одного.
— Ну, тогда, наверное, ладно. Полегчало. Но как мы поймем, что у нас получилось?
— Мы поймем мгновенно. Потому что если получится, они станут знамениты в прошлом.
— А если не станут?
— Будем слать клонов, пока какие-нибудь двое не станут.
— Такое ощущение, что тут есть какой-то логический подвох, но не могу его нащупать.
— Ш-ш-ш. Дай возьму мазок с твоей щеки.
«Десять центов с каждого проданного бургера мы жертвуем „Книгам на пленке“ для слепых, „Книгам на бумаге“ для глухих и „Книгам на колесах“ для паралитиков. Мы в „Слэмми“ заботимся о ваших проблемах! Слепой, глухой или на коляске — с нами в „Слэмми“ вы как в сказке!»
Здесь, в этом месте, я в печали. Миновали дни, возможно, и недели. Я три раза звонил насчет моего клона, но он все еще не готов. Сломался какой-то насос. Я сижу один, ем обед и смотрю, как у оброненных крошек «Слэммитальянского Кальцони-О» роятся пещерные муравьи. Я уже давно восхищаюсь трудолюбием и чувством общности муравьев. С раннего детства был исследователем энтомологии со специализацией в мирмекологии. Более того, позже, в Гарварде, со мной занимался сам Эдвард Осборн Уилсон. «Вы выдающийся молодой человек, — написал Уилсон убористой палмеровской каллиграфией в моем выпускном альбоме. — Среди лучших, с кем я имел удовольствие заниматься. В будущем вы обязательно далеко пойдете на любом поприще, будете заниматься со множеством великих людей. Я люблю вас. Наша любовь форева. — Эдди». Муравьи, вероятно, самые интересные члены отряда перепончатокрылых — бесспорно, самые разумные. Но только в виде суперорганизма, ибо интеллект проявляется только в колонии в целом. Давайте признаем: отдельный муравей — дебил. Тогда как конкретная колония из 700 000 муравьев в Судане показала IQ выше, чем у Мэрилин вос Савант из журнала «Парейд»
[200]. Также они легко разбили Бобби Фишера в шахматы. Да, это произошло во время его очередного психического припадка, когда, по всей видимости, его больше интересовало орать на исландских зрителей с еврейской внешностью. Но все-таки: это же муравьи!
«„Слэмми“: в двух шагах и одном туннеле от вас».
Муравьи существуют на Земле практически без изменений около двухсот миллиардов лет и считаются одним из самых успешных видов на планете. Сравните, скажем, с хомо сапиенс при их каких-то жалких полутора тысячах лет. Вопрос в том, чему мы, человечество, можем научиться о долговечности у муравья? Муравьи, как и люди, существа социальные. Думают и действуют с мыслью о других. Их индивидуальные решения всегда идут во благо общества. Конечно, они могут быть агрессивны и воинственны по отношению к другим муравьям — но только к муравьям вне их собственной колонии. Вот где муравьи и люди расходятся. Люди — животные социальные, но даже в собственных сообществах ведут себя враждебно по отношению друг к другу. Эта индивидуальная состязательность и станет нашей погибелью. Выход для людей — рождаться в кастах, как муравьям. В идеальном мире нельзя взять и решить, скажем, стать кинокритиком; им либо рождаешься, либо нет. В подобном мире не будет зависти. Мне бы после возмужания доверили должность кинокритика «Нью-Йоркера», и все бы понимали, что я — эксперт во всем кинематографическом. Другие бы рождались врачами, или гимнастами, или заготовщиками болванок для шляп. Мы бы вносили равный вклад в нашем конкретном роде занятий во имя общего блага. Могли бы, как и муравьи, по-прежнему ненавидеть всякие другие колонии, но в пределах своей собственной поддерживали бы мир. Никто бы не считал себя неудачником, потому что у представителей так называемых «низших» профессий не было бы особых ожиданий (или разочарований). Так что, например, мусорщика уважали бы так же, как…
Концовка фильма! Ей-богу, теперь я ее вспомнил! Она происходит через миллион лет, в будущем! Ну конечно! Кальций! Ну конечно! Все еще не вспоминается миллион лет до нее. Остается пробелом. Возможно, благодаря последовательному припоминанию заключительного сегмента этот огромный провал вернется сам собой, или хотя бы получится восстановить его по частям. Как кинокритик, киноман, режиссер, наперсник покойного Джозефа Кэмпбелла (при жизни, конечно же! Ха-ха!), изобретатель и, возможно, единственный практик кинопросмотра задом наперед, я считаю себя чрезвычайно и уникально подготовленным для обратной реконструкции сюжета. Прямо как мой новообретенный друг Кальций. Мы во многом похожи — этот самый непохожий на других муравей и я.
И вот так просто возникает полностью вспомненный конец фильма Инго. Где же все это время он был погребен в этом чудовищном чуде под названием мой человеческий мозг? Как был погребен? Ответа нет, но концовка тем не менее — вот она. Я уверен. А фильм в пещере — неправильный, ложный, поддельный, дезинформирующий вздор (но ради чего и от кого?). Вот остаток настоящего фильма. Да, многое еще отсутствует. Еще отсутствует миллион лет. Не говоря уже о всех путаных и взаимоисключающих моментах, продолжающих сосуществовать в теле фильма, а также пропусках и прочем, но эти противоречия и отсутствующие отрывки есть и в воспоминаниях о моей собственной жизни. Быть может, как раз это и пытался сказать своим фильмом Инго: такова неразбериха человеческого разума, и не только моего. А может, и только моего, ведь фильм, кажется, снят для меня и только меня одного, но при этом разве в той пустой версии, которую я недавно видел, Инго не сказал, что до меня были и другие зрители, и не намекнул, что другие зрители будут и после? Так что я вообще уже ничего не знаю. Но знаю одно: вот он, конец. Так что, возможно, смогу додумать и остальное. Пока что я знаю вот что:
Глава 80
Фильм кончается через миллион лет, в будущем. Люди давно вымерли. Основное существо на планете — гиперразумный муравей. Всего один. Все остальные муравьи — те же самые нормальные тупые муравьи нашего времени. В смысле, конечно, не тупые, потому что муравьи, спору нет, интересные и таинственные насекомые, как я и говорил, et chetera, но этот самый умный муравей знает исчисление, интегральное исчисление и умеет летать, но не как крылатые муравьи. Этот умеет летать на истребителе, который построил собственными руками. А, и у этого муравья есть руки. Четыре. И две ноги. В общем, этот муравей, почему-то назвавшийся Кальцием (намекая на свои калькуляционные навыки?), хоть остальные животные не настолько умные, чтобы вообще понимать идею имени, господствует на планете. Но даже со всей своей властью, особняками и драгоценностями он очень одинок, потому что ему не с кем разделить жизнь. Какое-то время он живет с муравьихой, которую звал Бетти (и искренне любил), но она не представляет, что происходит, просто то и дело пытается вернуться обратно в колонию, тыкаясь в стены особняка. В конце концов он ее отпускает и смотрит вслед под песню Пола Саймона — кажется, «Зови меня Эл», которую, по размышлении, наверняка взяли из-за этих строчек:
Меня беречь ты будешь,
Чтоб о тебе я пел.
Тебя звать буду Бетти,
И, Бетти, если хочешь,
Зови меня Эл.
Вся остальная песня не очень подходит, насколько я могу судить. В конце концов, муравья зовут Кальций, а не Эл и даже не Альций. Так или иначе, Бетти уходит, и Кальций (Эл?) одинок. Он читает. Он смотрит брейнио. Он глядит на звезды и дивится безмерности космоса. Он трудится в лаборатории, изобретая вечные двигатели и различные препараты в помощь человечеству — в смысле муравечеству.
У одного из изобретенных им препаратов есть необычное и неожиданное свойство. Он путешествует назад во времени. По крайней мере, так заподозрил Кальций, потому что обнаружил капсулу в отделе «Вторник» своей еженедельной таблеточницы, хотя изобрел ее только в среду. На следующий день таблетка лежит в отделе «Понедельник». «Как это может быть?» — гадает вслух Кальций. Раскрывает капсулу, чтобы изучить гранулы лекарства, но они мгновенно исчезают.
— В прошлое? — снова гадает он, тоже вслух.
Заглядывает в лаборатории в банку с таблетками, но обнаруживает, что и они пропали.
— В прошлое? — снова гадает он и снова вслух. — Что же я сделал? И вопрос важнее: что сделало с прошлым мое открытие, если вообще что-то сделало?
Вопрос Кальция заставляет зрителя переосмыслить весь фильм: чем путешествующий во времени препарат Кальция повлиял на прошлое? Обретают ли новый смысл некоторые самые запутанные эпизоды предшествующей киноистории? Или теряют смысл?! Или остаются по смыслу точно такими же?
— Не существую ли я сам в этом времени, — гадает Кальций (в этот раз молча, но в муравьином закадре), — только потому, что отправил назад это фармацевтическое создание? Прошлое, которое я создал, создало меня? Надо погрузиться в свои многочисленные дневники и графики, чтобы узнать, не найдется ли там что-нибудь о путешествующем обратно во времени химическом соединении.
Скоро Кальций находит в дневнике любопытную запись трехдневной давности:
«Странно, — писал он, — оказывается, кажется, будто может показаться, что среди моих друзей, других муравьев, началась слабая вспышка ранее неизвестной болезни: симптомы гриппа, легкая слабость. Не знаю, чем ее можно объяснить. Болезнь кажется незначительной. Возможно, стоит вернуться в лабораторию и поработать над лекарством, просто на случай, если в следующие дни их симптомы усугубятся».
Не поэтому ли он и разработал это самое лекарство, которое стало путешествующим во времени созданием? Ум заходит за разум, как мой, так и Кальция.
В дневниковой записи четырехдневной давности он натыкается на следующее: «Похоже, среди некоторых моих друзей началась вспышка болезни: ужасные симптомы гриппа, сильная тошнота, единичные летальные исходы. Я обязан приступить к созданию лекарства».
Днем ранее: «Что происходит? Ни с того ни с сего началась крупная вспышка ужасных, ужасных симптомов гриппа и чрезвычайно сильной тошноты, среди моих друзей множество смертей. Лекарство! Лекарство! Думай, Кальций, думай!»
Еще днем ранее: «Все мои друзья мертвы. Почему? Как? Что за кошмарная хворь их прибрала? Ах, если бы у меня было лекарство!»
И днем ранее: «Все мои друзья внезапно стали ожившими зомби! Я растерян. Изобрести ли лекарство? Но от чего? Можно ли исцелить зомбизм? Есть ли вообще слово „зомбизм“? Некогда проверять в словаре моего авторства! Они скоро нападут! У меня почти нет надежды!»
Днем ранее: «Мой особняк подпалили зомби, которыми внезапно, без предупреждения, стали все мои собратья-муравьи. Уже ничего не поделать. Перестраивать? К чему. Все пропало».
Как необычно, размышляет Кальций. Разрушение происходит задом наперед, забираясь в прошлое. Сегодня мой особняк на месте, вчера — разрушен. Что за новый ад я породил?
Он проверяет дневник девятидневной давности: «Весь мой город сожгла стая зомби-муравьев! Откуда они взялись? Все мои документы горят!»
После девятого дня записи обрываются. Он никогда не узнает.
Кальций плачет, потом что-то панически пишет на обратной стороне списка покупок. Мы слышим его мысли в закадре:
«Я не могу найти других записей. Мне никогда не узнать, что произошло. Возможно, я смогу изобрести для себя какое-то средство путешествия во времени, чтобы узнать, что воздушное бешенство (так я его назвал) поделает с миром в прошлом. Но подобное средство невозможно. Нельзя путешествовать назад во времени (если только ты не есть [было?] воздушное бешенство [возможно]). Путешествие во времени идет вразрез со всеми законами физики, а также законами трех штатов. Делать нечего, только продолжать жить и быть благодарным, что я не изобрел воздушное бешенство на следующей неделе, потому что иначе сегодняшний мир был бы совершенно иным, ужасным местом. И все же, продолжая жить, я не могу не задуматься о грядущем прошлом. Некое таинственное, вымершее философское создание однажды написало: „Понять жизнь можно, только оглядываясь назад, а прожить — только глядя вперед“. Как оказалось, это единственное наследие древнего рода, о котором нам более ничего не известно. Мы подозреваем (ну, я подозреваю), что у них были ручки. Что в прошлом станет с воздушным бешенством? Со временем оно эволюционировало? Конечно, невозможно узнать наверняка. Остается предположить, что для антихрона (как я назвал этот род) не существовало естественных хищников, так что у него не было потребности эволюционировать в защитных целях. Может, он затем эволюционировал из-за нехватки пищи. Хотя на данный момент в муравьях недостатка нет, так что, подозреваю, причина и не в этом. Возможно, генетические мутации создали отдельные штаммы воздушного бешенства, и эти штаммы сражались друг с другом за господство. Мир, воображаю, стал выглядеть совсем иначе, с каждым годом в прошлое. Вспоминается текст „Вальтера Беньямина“, второго таинственного древнего существа, которое — похоже, тоже с ручкой, — написало следующее:
„Глаза его широко раскрыты, рот округлен, а крылья расправлены. Так должен выглядеть Ангел истории. Его лик обращен к прошлому. Там, где для нас — цепочка предстоящих событий, там он видит сплошную катастрофу, непрестанно громоздящую руины над руинами и сваливающую все это к его ногам. Он бы и остался, чтобы поднять мертвых и слепить обломки. Но шквальный ветер, несущийся из рая, наполняет его крылья с такой силой, что он уже не может их сложить. Ветер неудержимо несет его в будущее, к которому он обращен спиной, в то время как гора обломков перед ним поднимается к небу. То, что мы называем прогрессом, и есть этот шквал“[201].
Я пытаюсь предсказать траекторию своего ужасного создания. Как узнать, что случится в прошлом, куда в нем денется воздушное бешенство? Более того, возможно ли узнать, каким мир кажется существу, упорно шествующему вглубь истории, когда традиционное переживание причины и следствия вывернуто, как лодыжка бегуньи (да, бегуньи), которая подвернула лодыжку? Кажется просто перевернутым порядком, когда существа не стареют, а молодеют (примечание: интересная идея для фильма! Присмотреться!), или невообразимо иной мир? Что нужно в конституции существа, чтобы успешно грести против сего могучего течения, какое мы зовем временем? Стойкость, сила, приспособляемость, безжалостность. Более того, геноцид муравьиного сообщества не более чем отражение его хладнокровной потребности в выживании. Природный мир далек от сантиментов: он убивает, что должен и когда должен. Он хочет того, что должен и когда должен. Он сторонится, чего должен. И когда. Но какое же это уникальное переживание реальности: идти в другом направлении, идти назад. Например, в таком мире создание, падающее в яму, не покажется наблюдателю ни в коей мере смешным. Напротив, это создание, возникающее на свет из дыры, покажется чуть ли не божественным, Иисусом, восстающим из мертвых, возносящимся на свое место подле отца (о, папочка). Может ли вообще в такой реальности существовать юмор? Возможно, то, что нам кажется чудом, обратному путешественнику покажется нелепым и некомичным. Представьте доброжелательного святого, заражающего здорового, или бога, чьи молнии вырываются из земли в руки, „отчиняя“ разрушения. Представьте армию „ужасающих“ летающих роботов-демагогов, втягивающих себе в глаза смертельные лазерные лучи, как будто вызывающие их собственную тупость. Эти глупые примеры, первыми всплывшие в моей аномально большой голове, рисуют нам картину совершенного иного мира. Возможно, природа, эстетика этого существа настолько спутаны, настолько повреждены подобными реалиями, что игнорирование и слепота становятся потребностью, а окольные пути — формой самозащиты. Такими я представляю своих множащихся бешеных детищ, рвущихся очертя голову к началу времен. Возможно, они стали самой настоящей погодой или каким-то доселе неведомым ее аналогом: кружащим, завывающим, плюющим и разрушающим по пути назад, незримым для мира, который бредет своей дорогой вперед, спрятанным у всех на виду, растущим в масштабе, пока в конце концов не станет динамичной системой, покрывающей всю планету в самом ее начале. Все это только гипотеза, немудреная сказочка, которую старый муравей повествует сам себе, чтобы скоротать время. О том, чего не познать никогда, остается лишь глупо гадать. И все ж я гадаю. Двигаясь вперед во времени, все больше и больше удаляясь с каждым мгновением от точки происхождения воздушного бешенства — причем каждое мгновение удваивается, когда воздушное бешенство движется еще дальше от меня, в противоположном katefthynsi tou chrónou
[202], — я трачу остатки своей маленькой жизни на спекуляции, сочинение возможного сценария, который никогда не смогу подтвердить, теории, которую никогда не смогу испытать. Но что еще мне теперь остается, в одиночестве в этом мире безо всякой надежды на воссоединение с кем-либо из моего вида? Я как дитя, что играет с куклами, сочиняя истории в дождливый день себе же на потеху.
Кстати, а почему муравьи превратились в зомби?»
Мое воспоминание о сцене с Кальцием прервано чередой посторонних мыслей в голове, как будто закинутых множеством кричащих людей, из которых только несколько — Марджори Морнингстар:
Не доверяйте другим!
Не давайте над собой смеяться!
Защищайте свои интересы!
Никто не страдал так, как вы!
У вас нет права жаловаться, когда в пещере происходят истинные страдания!
Многим куда хуже, чем вам!
Наслаждайтесь «Слэмми»!
Не пляшите под чужую дудку!
Впечатлите остальных!
Не забывайте купить бургер «Слэмми»!
Остальные хотят вас обмануть!
Смотрите, какая она милая!
Смотрите, какой он красивый!
Смотрите, какие они успешные!
Быстро слушайте эту песню: «Пещера прекрасна, здесь любовь в полумраке / будь начеку и не болей раком / Помни о…»
Ешьте в «Слэмми»!
Пляшите!
Попробуйте этот наркотик!
Не употребляйте наркотики!
Религия — это ложь!
Те, кто не с вами, пытаются вас уничтожить!
М-м-м-м! Попробуйте!
Ты урод!
Смотрите этот брейнио!
Ого, вон тот паренек явно вундеркинд, а вот вы им в детстве не были!
Что, сейчас расплачешься?
Смотрите, какая миленькая собачка!
Над вами все смеются!
Натиск прекращается. Пространство вокруг меня заполнено Транками, словами, Розенбергами, дымом и дурацкими бессмысленными идеями и рецензиями: все рецензируется, анализируется, ненавидится, любится, сблевывается нам же обратно в бесконечных итерациях, множится, копируется, повторяется, повторяет закономерности, отдается эхом, но хотя бы голос в голове утихомирился настолько, что я могу вернуться к воспоминанию о фильме Инго.
В меня кто-то врезается. Иисусе. Это Иисусе? В дыму ничего не разберешь, но в меня кто-то врезался с разбегу, и ощущение такое, как, могу представить, если в тебя с разбегу врежется Иисус. Это даже приятно. Сострадательный удар. Кто-то или что-то с бородой и длинными волосами. Конечно, кто знает, как выглядел исторический Иисус и был ли вообще исторический Иисус. У нас, конечно, есть его упоминание в текстах современника Иосифа, но там мало что рассказывается о так называемом Иисусе. И все же с этим толчком я чувствую спокойствие, мгновенное блаженство. Присоединись к нам, взмолился бы он, как представляю себе я, а я бы фыркнул в ответ.
Черная шерсть, вот о чем хочется у него спросить: это так у него получается настолько густой дым?
Пытаюсь спросить, но его уже нет. Однако душевный покой все же остается. Я с радостью любуюсь черной колыхающейся смрадной красотой, надсадным кашлем, оглушительной симфонией перхоты и криков. Так черная шерсть или нет? Неважно; это красиво. Вспоминается стих «Пьяница смотрит на чертополох» великого шотландского модерниста Хью Макдиармида, а именно строфа:
Христос и безыменна обезьяна
Столкнулись и едины формой стали,
Какой и мы не избежали?
Не это ли самое столкновение сейчас пережил я? Возможно, это — каждое столкновение на свете? Каждое столкновение — то столкновение, которое в каком-то смысле приводит к появлению так называемой частицы Бога?
Глава 81
Здесь, в пещере, я пытаюсь укрыться от вечно бушующей битвы. Почти невозможно сосредоточиться на воспоминаниях о Кальции, когда вокруг взрывы, кошмарные вопли и скрежет зубовный. В мыслях появляется мой начальник, редактор «Газеты „Слэмми“», зависнув в воздухе с сигарой в зубах, и приказывает возвращаться на поле боя, писать военные репортажи. Кажется, я никогда не видел его во плоти, только в мозгу. Не уверен, что он вообще существует во плоти. В этом смысле он очень похож на исторического Иисуса. И все же он ужасает — со своими резинками для рукавов и зеленым козырьком.
— Розенберг, какого черта ты тут расселся, как бурдюк с говном?
— Простите, шеф. Просто задумался об одном фильме.
— Ну так поднимай свою чертову жопу! Там война вовсю, сынок! Хочешь, чтобы нас обошла «Труба Транков»?