Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Я обдумал эту версию.

Биолог. Пишет научную работу. Женат. Я знаю литератора, у которого одна из его ног, всегда вытянутая назад под прямым углом, заканчивается тонкой закорючкой, похожа на хвост. От тоже женат. Меня трогают и умиляют женщины, для которых это не преграда к браку. Тут или огромная любовь-жалость, или мученическая жертвенность, или такое одухотворенное восприятие человека, что наружные свойства уже ничего не значат.

– Мяв, – ответил кот.

– Чего я хочу, теперь уже поздно обсуждать. Сегодня утром Дикки сказал мне, что осенью, скорее всего, штаты будут сокращены на двадцать процентов.

– Вот, и для меня в некоторых вопросах он остаётся полной загадкой. Может, попробовать соблазнить его?

Из-за двух своих горбов он выглядывает с веселым и спокойным видом без всякой застенчивости. Игнорирует свой вид и впечатления его на других, победил себя здесь или просто привык? Привыкают же старые люди к своему безобразию.

– Значит, слух оказался верным.

– Ур-р-р, – протянул кот.

20 сентября. Москва. Ночь

– Мои коллеги рады поверить, что я их продал.

Мирослава расшифровала это как – «давно пора».

Как во время ущербной луны все озарено зловещим, изнемогающим, мрачным светом, такой же свет бросают на жизнь наши собственные упадочные настроения.

– Ты объяснил им, что ничего подобного?

– Тут, видишь ли, какая штука, – вздохнула она, – мои приставания можно будет квалифицировать как домогательства на рабочем месте. В английском языке даже слово такое ругательное есть – «харассмент». Англосаксы на нём совсем свихнулись. А то, что, к примеру, в нашем случае это место и спальное, никого не волнует. Кроме нас с тобой, конечно.

– Это же английская кафедра. Они поверят в то, во что хотят верить.

Кот одарил хозяйку сочувствующим взглядом. Когда Мирослава и Дон спустились вниз, завтрак уже был на столе.

Каким стареньким, грустным, изнемогшим от неуюта и трудностей существования показался мне сегодня Степан Борисович[506]. Трагическим показалось, что жена его на 20 лет его моложе и что так неестественно она располнела. И хотелось заплакать от того, что у нее выпал передний зуб. Чепуха все это… Ах, нет, не чепуха, потому что дело не в зубе, а в том, что “Tout lasse, Tout casse, Tout passe”[507].

– Нет, Хэнк. Большинство поверит тебе, если ты скажешь им все как есть. Если скажешь прямо.

– Явились, сони, – укорил их Морис.

А у девочки их (8 лет), умненькой и похорошевшей, какие-то стригущие лишаи – и на носу, на подбородке, на щеках деготь. И в комнате пахло дегтем. Говорилось как будто бы об очень романтичном и беллетристично интересном, но душа слышала в этом призрачное “не бывшее, как будто бывшее”, “желаемое и ожидаемое, как настоящее”.

– Будешь ругаться, мы обратно уйдём.

– Я обещал Дикки не принимать никаких решений, пока не обсужу все с тобой. Очень он на этом настаивал. И, прощаясь, повторил: «Обговорите все с Лилой». Итак, Лила, когда ты возвращаешься?

И себя ощущал Мирович со стороны всех брешей, пробитых старостью. С трудом плелся на вокзал, с трудом влез на трамвай с передней площадки, за что был осыпан грубой руганью нервозного кондуктора. Дома зловеще ощутилось неумение, нежелание Алексея приняться за работу, его дефективная лень, дезорганизованность, обломовщина.

– Тогда работать будете на голодный желудок.

– Думаю, во вторник.

Дома – “Сага о Форсайтах”, запоем часа два. Была одна в квартире: время, посылаемое мне для сосредоточения и творческих затей. Я же не сумела (не захотела? не смогла?) оторваться от чтения. И когда к ужину оторвалась, почувствовала себя объевшейся Форсайтами до заболевания, так, что ни есть, ни пить, ни разговаривать не могла.

– Кто-то сказал, что художник должен быть голодным.

– Я ждал в понедельник.

За ужином у маленького нашего гостя было затуманенное, детски– жалобное выражение. Его забирал грипп, и в этом состоянии с его невыносливостью горбатого человека ему было трудно думать о том, что надо вставать завтра в 4 часа и лететь на самолете в Ялту. А там приниматься ради заработка за незнакомое, хлопотное, ответственное дело картинных выставок (ему передал эту профессию Александр Петрович, Алешин отец). Его влечет изучать орган равновесия у ракообразных (какой-то камушек внутри), а ему придется командовать развешиванием и упаковками картин и всей коммерческой стороной дела, к которой он, кажется, не способен.

– Не знаю, как про художника, но детектив должен быть сытым. Можете спросить об этом у Шуры.

– И я так планировала. Но собеседование перенеслось.

– Нашёл кого спрашивать, – развеселилась Мирослава.

И на всю жизнь, на всю, может быть, долгую жизнь, ему эти горбы. Ни передохнуть от них, ни забыть о них. Разве ночью, во сне. А проснешься: они тут как тут, два – и нужно их одевать, лелеять, беречь. По временам они болят. Глуп, неуместен, дерзок вопрос “за что?”. Но трудно не задать его, где-то в глубине души. За что это ему, а не такому-то, такой-то, не всем, а Виталию Михайловичу Диршу. За что такое искажение? За что и зачем.

– Почему вдруг?

30 сентября

– Послушай, Хэнк, у меня тут… есть проблема в Филли.

– А вообще-то, – серьёзно проговорил Морис, – я уверен в том, что все должны быть сытыми. Разве ваша тётя могла бы творить, будучи голодной.

И как только она сказала, я понял: это что-то реальное, серьезное, и она была озабочена этим все время, пока мы болтали об университетских делах.

Девушку 17-ти лет из квартиры Айдаровых полураздавил грузовик: проломлен нос, изуродовано лицо (что-то с костями лица)… В Париже гасят ночью огни, ожидая налетов, эвакуируются дети и старики. В Испании продолжают лететь с неба бомбы в мирных жителей. У Сережи от недоедания желёзки и фурункулы. Его тонкая длинная шейка, перевязанная узким бинтом, не выходит из моего сознания. И чудесная, застенчивая, но яркая, как у матери, улыбка. Разлив улыбки. Он начинается как будто со лба, светится в глазах, проливается на щеки, на почти не разомкнутые линии губ и на все существо до подошв ног. По тому, как он ел колбасу, пироги, целый калачик, пирожные, как ел, не отрываясь, хоть и умеряя темпы насыщения (он не страдает ни жадностью, ни интересом к вкусовой области), по тому, каким показалось ему пиршеством это мое скромное угощение, вижу, помню, что оттого он и болеет, что недоедает, как и братья и сестры его. И теснится в сознании порой еще многое, многое такое же несовместимое с тишиной и красотой здешних мест.

– Скорее всего, нет, – согласилась Мирослава, усаживаясь на стол.

– Давай созвонимся вечером? – предложила она. – Сейчас тебе разве не пора на семинар?

“Сопрягать надо”, – говорит Пьеру Безухову в его сне масон Лабрин. И тут же (какая тонкохудожественная черта!) Пьер просыпается от слов, уже наяву прозвучавших: “Запрягать надо”. Запрягать и запрячься, ехать, куда повезут законы истории. И в том экипаже, в каком уже выехал (класс, среда, профессия, семья, русло быта).

А Дон запрыгнул на окно, где его уже ждала мелко нарезанная отварная телятина.

Я сверился с часами и убедился, что семинар как раз начинается – без меня.

Они успели позавтракать и убрать со стола, как раздался звонок.

– Анджело? – уточнил я, припомнив, что накануне так и не дозвонился до ее отца.

5 октября. 1-й час ночи. Москва

– Ты думаешь, это они? – спросила Мирослава.

– Да.

Гремят фокстроты. (Алеша не может отойти ко сну без них. Для него это как для хорошего монаха полунощное правило.)

– Сейчас посмотрю. А вы идите в свой кабинет.

– С ним все в порядке? – Дурацкий вопрос. Он давно не в порядке, а сейчас, наверное, вовсе слетел с катушек.

– Слушаюсь, мой господин! Но твои клиенты припёрлись на полчаса раньше срока.

– И да и нет. – Голос ее сделался отчужденным. Не стоит задавать ей вопросов. – Ты побывал утром в моем классе, не забыл?

– Они не мои, – улыбнулся Морис, – они наши.

– Не забыл, – ответил я. – Гвидо интересовался, много ли я заработал на книге.

Мирослава фыркнула и выпорхнула в коридор.

Растерзали Чехословакию. Никто не заступился. Умыли руки. Как ни страшен призрак войны, хотелось бы, чтобы мы пошли va-bank. Есть моменты, как в жизни отдельных людей, так и в истории государств, когда нет места дипломатии, промедлению, вообще своекорыстию, когда Судьба призывает к риску во имя справедливости.

– Бедняжка Гвидо.

Их было трое. Они приехали на раздолбанных «жигулях», но одеты все были вполне прилично.

– Бедняжка Гвидо вышибает карманные деньги из тощих белых подростков, – сообщил я ей и добавил, забивая последний гвоздь: – Твой муж и сам был тощим белым подростком. Такие вот бандиты отбирали деньги у меня.

Ирис мой, ангел-хранитель Мировича в течение долгих лет его старости, взялся выхлопотать мне работу в Музее Ленина или у Бонча[508]. Работа и как заработок для внучонков, и как дело, оформляющее жизнь в днях, нужна мне как никогда…

Представляться начали сразу, как только выбрались из салона автомобиля, Максим Федотов, Никита Решетников, Ефим Кустецкий, – и протягивали ему руки.

– Господи, Хэнк, был бы ты сейчас здесь со мной. Впервые за сутки ты заставил меня хотя бы улыбнуться.

Морис пожал руки всем троим, вежливо произнося:



– А когда-то я заставлял тебя смеяться, – напомнил я. – Во весь голос. Неприлично.

– Приятно познакомиться.

– Ну уж неприлично, – одернула она меня.

О людях, каких вижу, о каких слышу

– Нам тоже, – за всех ответил Федотов, – жаль только причина для знакомства нерадостная.

– Ладно, – уступил я. – Пусть прилично.

…Алла в пафосе древонасаждения и других садовых работ. Трудится на своем участке, не разгибаясь, в свободные от театра дни. Нередко делает для этого около 100 километров в день на своем ЗИСе. Сегодня с матерью и с Шурой (домработница) посадили 150 кустов малины.

– Вы правы, – сказал Морис и пригласил, – пойдёмте, я провожу вас в кабинет Мирославы Волгиной.

…Леонилла в бешеном развороте хозяйственной энергии (в 69 лет!). Александр Петрович – “праздником (но не светлым) жизнь пролетает”; перемежается бурными конфликтами на обычном плацдарме (сын) и мрачным состоянием обиженности.

– У нас тогда было больше сил. Для смеха. Для всего остального. И все было для нас внове.

– Она тут за главного? – уточнил Никита.

…Алексей – хотел бы так же в праздниках, то есть в удовольствиях, пролетать через жизнь. Но нужно кончить 10-й класс. С внутренним возмущением и тоской впрягается в работу. На пристяжке – три учительницы и репетитор (по математике и физике, химии и тригонометрии). Пафос жизни – править автомобилем. Для этого, когда только можно, готов ехать на дачу, за 50 верст.

– Точно, – кивнул Морис, скрыв улыбку.

…Алле подарила дирекция в сотый спектакль “Карениной”… корзину с фруктами. Я понимаю этот подарок статистке, живущей в бюджете 300 рублей, или уборщице, костюмерше. Но примадонне Художественного театра можно было придумать что-нибудь несъедобное, что-нибудь более “художественное”. Или просто цветы.

– Ты бы хотела, чтобы все опять было внове?

Он уже понял, что у этой троицы за главного Максим Федотов.

…Леся[509] (Аллина племянница) работает у станка с учителем в нашей старушечьей комнате. Пленительно красива в некоторых своих движениях и позах. Ее учитель – юноша 22-х лет, тоже красивый утонченной женственной красотой. Готовился на сцену Большого театра, от какой-то случайности сломал позвонок – и вся карьера свелась к тому, чтобы давать уроки и этим зарабатывать на пропитание.

– Иногда, – ответила она. – Изредка.

Оставшийся путь до кабинета Волгиной мужчины проделали молча. По тому, как они вытирали лица чистыми платками в одинаковую клеточку, он понял, что они сильно волнуются. Ему хотелось как-то приободрить их, но он не находил слов и боялся разволновать их ещё больше.

– Сладкогласая моя.

Наконец они миновали приёмную и оказались перед кабинетом. Морис распахнул дверь.

…ЗИС отвез меня в Петровско-Разумовское, и там я прожила часа три– четыре. Был солнечный чудесный день, и теплый, и прохладный вместе. Сквозь черные стволы громадных столетних лип поблескивало серебром озеро. Золотые листья плавно кружились в безветренном воздухе. Мирович предался воспоминаниям, а потом и стихотворству. И сам Мирович, и стихи его – все было на тему Tempi passati. И вдруг с боковой аллеи грянули пронзительные в три голоса частушки:

– Проходите, пожалуйста, Мирослава вас ждёт.

Я повесил трубку и приметил какое-то движение по ту сторону двери телефонной будки. Присмотрелся: Лео. Значит, он проследил, как я тайком выбрался из кафедрального кабинета, и последовал за мной сюда. Наверное, так и торчал все время под дверью, пока я разговаривал. Вплотную – ему пришлось отступить на шаг, чтобы я смог выйти. Я всмотрелся в него и подумал: возможно ли, чтобы я в самом деле сожалел об утрате подобной юности? В руке Лео сжимал манускрипт, голос его дрожал от волнения и отчасти, как ни странно, от злобы. Руки ходили ходуном. Он протянул мне печатные страницы так, словно один их конец полыхал – тот самый, который он пытался всучить мне. А я бы предпочел ухватить самого Лео за длинную, как у гуся, шею.

Они вошли гуськом и выстроились в линеечку.

– Прекрасная новость! – заявил он, и я уже ждал, не объявит ли Лео, что Соланж, девица, выпотрошившая его на семинаре, попала под грузовик.

Милый мой,Лезь в печь головой —Там пышки-лепешки,Будем шамать мы с тобой.

Мирослава вышла из-за стола.

Но истина, как часто бывает, оказалась еще удивительнее.

– Здравствуйте, я детектив, Мирослава Волгина.

Пели три молодые работницы разудалого вида. Они шли, обнявшись, толкая друг друга. Одной шалунье, когда она поравнялась со мной, видимо, хотелось толкнуть чудную бабку, что-то строчившую на тюленьей сумочке вместо стола. Но подруга удержала ее.

– Мой рассказ взяли, – сказал Лео. – Его опубликуют.

– Максим Федотов, Никита Решетников, Ефим Кустецкий, – представились они в том же порядке, что и Морису, правда, рук протягивать не стали, решив про себя, что дама всё ж таки, в смысле девушка, неудобно лапищи свои ей совать.

– Вы бы что-нибудь получше спели, – сказала я ласково. – Охота вам петь про то, как “шамают” и в печь головой…

Мирослава, прочитав их мысли, дружелюбно улыбнулась и предложила присаживаться, где кому угодно.

– А чего ж тебе, бабушка, спеть? Может, вот эту: “Она, моя хорошая, забыла про меня” (раздирающим голосом).

Глава 20


– А стулья сдвигать с места можно? – спросил один из них.

– Какую-нибудь настоящую деревенскую, старинную, какую бабки ваши пели.

– Конечно.

– А на кой нам, что бабки пели? Они свое пели. А мы свое.

Посещаемость всегда снижается под вечер пятницы, особенно в конце семестра и когда основная тема – наука убеждать. Но мне пока не удалось убедить первокурсников в том, как важен для них этот навык. Даже Блэр, лучшая моя студентка, – весь семестр я пытался выманить у этой бледной юной девицы какое-то уверенное суждение, – похоже, сомневалась в успехе нашего предприятия. Эта группа студентов, как и многие другие ныне, делится (вовсе не поровну) на бессмысленных краснобаев и задумчивых тихонь. Каким-то образом Блэр и подобные ей пришли к выводу, что главная задача в процессе обучения – избежать насмешек со стороны менее одаренных сотоварищей. Один из способов – молчать. Если бы я взялся научить Блэр искусству быть невидимкой, она бы наверняка заинтересовалась, но спорить она ни с кем не собирается, и кто ее за это упрекнет? Такие, как Блэр, услышали от преподавателей, что наука убеждать, то есть отстаивать свое мнение с помощью аргументов, уже не занимает прежнее привилегированное положение в университете. И если сами преподаватели – феминисты, марксисты, историцисты и сторонники прочих теорий – входят в закрытые и параноидальные интеллектуальные сообщества, предпочитающие не общаться друг с другом, а столбить территорию и отстаивать свои «вопросы», то зачем учиться спору? Хоть я и перетерпел бесчисленные факультетские собрания, а все же не припомню, ко-гда в последний раз кто-то изменил свое мнение по итогам рационального обсуждения. Любой наблюдатель мог бы прийти к выводу, что целью всякой академической дискуссии является поиск оснований для того, чтобы каждый прочнее утвердился в своей первоначальной позиции.

Мужчины взяли себе каждый по стулу, и все три поставили их в ряд напротив неё, после чего чинно уселись.

Я поняла, что они правы. Но жаль, что это их “свое” такое бескрылое, безвкусное.

8 октября. Малоярославец. Сережин праздник

– Говорить, наверное, буду я, – сказал Максим Федотов.

А может, просто я не тот человек, кто способен обучить методам убеждения. В конце концов, список людей, кого я за последнее время не смог убедить, все обширнее. Дикки Поуп, Герберт Шонберг, Пол Рурк, Грэйси и Финни (Финни-человек и Финни-гусь). Я даже Лео не убедил слегка придержать восторг по поводу приглашения опубликовать рассказ в «престижной антологии» новой американской студенческой прозы. Старый трюк. Берем у студента рассказ или стихотворение, уговариваем его оплатить стоимость издания, а потом продаем антологию лопающимся от гордости родичам – хорошенько накручивая цену. Лео прищурился недоверчиво, когда я пустился объяснять, как работает эта разновидность мошенничества, и озлобленная потребность утвердиться переросла в возмущенное подозрение. Подозрение против меня. Написать хоть один рассказ без насилия я тоже его не убедил – боюсь, в следующей главе его романа призрак-убийца явится по душу своего бывшего преподавателя творческого семинара. Я уже читал эту главу, хотя Лео ее еще не написал.

Ничего праздничного, кроме моего приезда, колбасы, которую я привезла как подарок, пирога с ливером вместо второго блюда (мясо в каком бы то ни было виде здесь учитывается как роскошь).

– Я вас внимательно слушаю, – ответила Мирослава.

За десять минут до конца пары, которая (спасибо Лео) началась с пятнадцатиминутным опозданием, худший мой студент – он явился только потому, что я пригрозил не аттестовать его за семестр, если будет пропущено еще хоть одно занятие, – откинулся на спинку стула и ни с того ни с сего спросил:

Свежесть юной жизни. Тепло насиженного гнезда. Чудесное излучение чистоты, доброты и высокого нравственного мужества от Сережиной матери.

– Тут такое дело, – начал мужчина, – нашего товарища Ивана Костомарова задержали по подозрению в убийстве одного из наших хозяев – Фрола Евгеньевича Тавиденкова.

– Так вы убьете эту утку или что?

– Я слышала об этом, – кивнула Волгина.

Сама в полунищете, неизлечимо больная, переживающая тяжелое горе, обремененная тысячью забот о детях, находит в себе горячее желание и силы устраивать поблизости чужую семью, где мать совсем инвалид и нет никаких почти средств к жизни.

Плохие студенты почти всегда – источник вдохновения. Чаще всего они вдохновляют наше отчаяние, но иногда подсказывают тему для домашнего задания.

Как жаль, что хочется спать – такая лунная-лунная ночь, такая огромная томительная печаль “земного бытия”, о которой хотелось бы рассказать, но нет слов. Одолевает сон.

– Откуда? – удивился Федотов.

– А вот вы мне и скажете, Бобо, – ответил я. Зовут его иначе, но я прозвал его так. – К понедельнику жду ответ.

18 октября

От каждого из вас – структурированный и убедительный текст. Два допустимых варианта: либо вы считаете правильным убить утку, либо нет. Не пытайтесь усидеть на двух стульях, не предлагайте мне изувечить утку или ее ощипать.

– Не важно.

Послышались горестные стоны, но, к моему удовлетворению, на Бобо бросали более злобные взгляды, чем на меня. Бобо состроил гримасу – мол, я же должен был это предвидеть, я это знал, и что на меня нашло! Все его однокурсники отчетливо сознавали: еще пара минут, и они бы – редкая удача! – отправились на выходные без домашнего задания.

Ночь. Очень важное, очень меня взволновавшее (радостно) сообщила мне Алла; возможно, что у нее будет ребенок. Ничего, что отец старик и Алле 40 лет. По цветущести и свежести плоти Алле нет и 30-ти. А Москвин несет в себе корни, богатые черноземными силами, мощным творческим темпераментом. Дай Бог, чтобы не оказалась обманной эта надежда – ее и моя. Всем существом хочу для нее этой радости.

– К понедельнику? – будто не веря своим ушам, переспросил Бобо.

– Слухами земля полнится, – не обращаясь ни к кому, проговорил Ефим Кустецкий.

– Я обещал убить утку в понедельник, Бобо, – напомнил я ему. – Во вторник ваши советы будут уже ни к чему.

19 октября

– В напечатанном виде? – поинтересовался кто-то еще.

– И ещё давайте сразу о деньгах договоримся, – встрял Никита Решетников.

Ожесточенный диспут Аллы с мужем о покойной жене Немировича[510](умерла в этом году 80-ти лет). Аллу восхищает, что до конца жизни она не утратила интереса к театру, к гостям, ко всем сторонам светской жизни. И что создала мужу образцовый уют и раз и навсегда закрыла глаза на вереницу его измен, больших и малых.

– О каких деньгах? – удивилась детектив.

На обратном пути я миновал пруд, где вновь царили мир и скука, демонстранты, еще недавно цепочкой надвигавшиеся на меня, разошлись по домам, как и телевизионщики, оставив птиц на выходные без охраны. Для отвращения зла в берег был воткнут одинокий плакат «Остановите бойню». Вряд ли поможет, ведь вот он я, вполне способный, пусть и не готовый пока, учинить разбой. Я заметил Финни (гуся) на берегу примерно в пятидесяти ярдах, и что-то в его наружности показалось мне странным. Подойдя ближе, я понял, в чем дело: на шее Финни был надет корсет из пенопласта, как будто гусь сломал себе позвонок. Финни внимательно следил за мной, словно опасаясь, что я вздумаю над ним грубо подшутить. Животные, я уверен, столь же ревностно оберегают свое достоинство, как и люди, а у Финни сейчас как раз с этим проблемы. В жабо, как мультяшный гусак, – даже в глаза мне смотреть не хочет.

Александр Петрович гневно возражал, что не стоило ей “пошляку” Немировичу создавать уют и что ничего хорошего нет в том, что восьмидесятилетняя женщина “завивала кудерьки”, красила губки, прикалывала цветочек на грудь и все свои брелоки, полученные от театра после каждой премьеры.

– Нам сказали, что вы влетите нам в копеечку.

– Финни, – сказал я, оглядевшись, не подкарауливает ли рядом Лео, не подслушивает ли второй мой разговор с гусем. – Que pasa?

Из недр Финни вырвался некий звук, совсем не тот, какой я привык слышать от этой птицы. Громче и тоньше прежнего, очень жалобный. «За что мне это?» – словно вопрошал гусь, а как я мог ему ответить? Рядом скамейка, вот я и присел и слушал упреки Финни, пока вдруг не засвербело в носу, да так, что яростным чиханием я напугал и себя, и собеседника.

Аллу прельщают те черты, каких у нее нет: ровность, выдержка, способность создавать уют, интерес ко всему окружающему, стойкая жизнерадостность. Александра Петровича возмущает как личное оскорбление ложь в браке, пустота светских гостиных, искусственность интересов (он не верит, что увлечение покойной Корф театром было искренно). По существу он, конечно, более прав. Но как оба не правы тем подчеркнутым антагонизмом в исходной точке суждений. И в страстном, хоть и бессознательном желании задеть побольнее друг друга во время спора.

Мирослава тихо рассмеялась.

Когда я вернулся на кафедру, возле нее ошивались Тедди и Джун Барнс. Притворялись, что у них дело есть, – во второй половине дня в пятницу, как же, как же. Но и сам я, похоже, выглядел подозрительно – по крайней мере, на взгляд Тедди, Джун и Рейчел, которые с тревогой уставились на меня.

– Ты плакал? – воскликнула Джун.

Казалось бы, “что им Гекуба?”. А между тем из-за этой Гекубы разошлись после ужина оба с нервами, взбудораженными до предела. Обоим Гекуба обеспечила бессонницу.

– Поэтому мы собирали деньги всей бригадой.

– Глупости! – отрезал я. – Всего лишь с гусем разговаривал.

– Глаза как щелочки, – пояснил Тедди.

Эрос, медлительно лишаемый питания с одной стороны или грубо сразу разорванный как живая связь одной из сторон, переходит в антиэрос. В этих случаях, чтобы не начать взаимно друг друга ненавидеть, важно так устроить жизнь, чтобы друг друга не видеть. Тогда скорей и легче заживет рана разорванной связи и того, кто пострадал от разрыва.

– Если всей бригадой, то потянете, – пошутила детектив и, сразу став серьёзной, предложила: – Давайте ближе к делу.

– Наверное, аллергия, – сказал я.

25 октября. Сумерки. Диван в Глинищевском переулке

Как и было напророчено, вернулись самые скверные симптомы простуды, обрушились приливной волной, если воспользоваться любимой метафорой Дикки. Нелегко мужчине вроде меня четверть века жить с женщиной, которая безошибочно предсказывает его болезни, обожает напоминать, что знает меня лучше, чем я сам, и никогда не лезет в карман за доказательствами. Мужчине вроде меня, для кого столь естественна роль всеведущего рассказчика, возможно, и не следовало жениться на оракуле. Все свое время такой мужчина тратит, пытаясь доказать неправоту оракула, – заведомо проигрышная битва. Вспомните Эдипа. Вспомните Макбета. Вспомните Тёрбера[18]. И едва ли эта роль так уж приятна самой Лили. Оракулы устают от общения с теми, кто не желает к ним прислушаться. (Вспомните Кассандру. Вспомните Опру[19].) И тем более с теми, кто заигрывает со всеведением.

– К делу так к делу, – засопел Решетников. – Ванька ни в чём не виноват!

У благотворителей есть неписаная иерархия нищих. Иным дают что– нибудь из одежды (временами) и покормят. Иным двугривенный. Некоторым не полагается больше пятачка. И наконец, есть такие, каким благотворитель с легкостью говорит: “Бог подаст”.

Тедди и Джун проникли следом за мной во внутренний кабинет прежде, чем я успел захлопнуть дверь.

– Почему же его задержали? – спросила Волгина.

– Надо поговорить, – заявил Тедди, дав мне время высморкаться и утереть глаза.

Такая же иерархия существует и в других жизненных отношениях. Некоторых людей мы охотно приглашаем к нашей духовной трапезе и готовы поступиться для них нашими удобствами. Других мы не пускаем дальше приемной нашей души, и то, чем мы делимся с ними из наших внутренних богатств – равносильно двугривенному. Третьим мы даем еще меньше и для того лишь, чтобы отделаться от них (пятачок). Мимо четвертых проходим без остановки, а если они стучатся в нашу дверь, им говорят, что нас нет дома.

Он уселся в единственное кресло (помимо моего собственного).

– В понедельник, – пробурчал я.

– Погоди, Никита! – осадил Федотов товарища и обратился к Мирославе: – Задержали его потому, что он с дури кричал, что порубит буржуя в капусту!

Расточают себя щедро и без всякой иерархии, раздают направо и налево чистое золото только святые, не замкнувшиеся в святости, а несущие ее в мир, да еще редкие, преисполненные врожденной активной доброты натуры. Наряду с ними так называемые – светские, общительные люди: но эти раздают позолоченные гроши и вообще фальшивую монету в силу своей внутренней бедности.

Глаза у меня заплыли, я был слеп, как Эдип в Колоне. Как Тёрбер на Манхэттене. Тедди и Джун я разглядывал будто сквозь щель почтового ящика. Сообразив, что Джун негде сесть, Тедди вскочил и предложил ей кресло. Награда за этот анахронический жест – вполне ожидаемо – презрение. Ты же давно женат на этой женщине! – сказал бы я ему. Хоть я и слеп, но даже я лучше вижу, что к чему. Я закинул ноги на стол.

Иерархий не должно бы быть. Их, вероятно, не было в катакомбах. Они стирались высоким накаливанием братского чувства. Но в другом направлении, то есть снизу вверх: у смиренных и высших ступеней духовной лестницы не достигших – было чувство почитания, утверждавшее иерархический сан того, кто на высшей ступени.

– И порубил?

– До понедельника ждать нельзя, – сказала Джун. – Возможно, ты не заметил, но у нас полномасштабный кризис. Всем известно о твоей встрече с Гербертом. Финни утверждает, что ты заключил сделку с администрацией. К понедельнику тебя уже снимут с кафедры.

Я и Анна, две в комфортных условиях живущие старухи, обе в теплых одеждах и в перчатках, со свежими от Филиппова булками в руках. Тут же в трамвае – до отрепьев бедно одетая, с изможденным, скорбным лицом старушка, по-видимому “интеллигентка”. Руки без перчаток, ботинки без калош, порванные.

– Порубил кто-то другой, но не Иван. И то в переносном смысле. Дали Фролу по голове! Он и коньки отбросил. Но посудите сами, где Иван и где рябчики.

Послышался стук, Рейчел заглянула в кабинет.

– Куда она пойдет? Что будет есть? Где будет спать?

– Какие рябчики?

– Извините? – сказала эта прелестная женщина, чье умение являться вовремя способно довести мужчину вроде меня до драматической кульминации. – Не помешала?

Мы обменялись этими вопросами и пошли пить чай с белой булкой и с сыром. Предложить ей какой-нибудь рубль было страшно, чтобы ее не обидеть.

– Обыкновенные! Буржуйские и ананасы!

– Рейчел? – уточнил я, не уверенный, что вижу сквозь щель именно ее. – Это вы?

1 ноября

– Хотела предупредить, что ухожу домой?

– Так, – сказала Мирослава, – рассказывайте всё с самого начала.

Сорокалетие Художественного театра. Парадные спектакли с правительством. Пышные чествования, речи, адреса. Банкеты. Ордена. Денежные награды. Леонтьевский переулок отныне – Станиславский. Глинищевский – Немировича переулок.

– Уже? – как обычно, переспросил я. Сверился с часами и понял, что ей следовало уйти полчаса назад. – Иди сюда, сядь ко мне на колени. Расскажи про ланч с сексуальными домогательствами.

– Так вы возьмётесь за наше дело?

Отражение празднеств в нашей квартире – вечерами Алла в парижских туалетах перед зеркалом – утомленная, невеселая, раздражительная (от личных причин и от парадов устала; всякий парад ей чужд).

Это, как я и рассчитывал, доконало Джун.

– Скорее да, чем нет. Рассказывайте! – велела она.

– Поговори с паскудой! – велела она мужу. – Объясни ему, что он распугал почти всех друзей.

– Фрола Евгеньевича в сарае нашёл сторож. Убитый сидел в бочке с ананасами. Изо рта у него торчала голова рябчика.

Разговоры о деньгах. Москвин получил 20 тысяч, Алла – 6 (двойное жалованье), Москвин подарил первой жене эту сумму – жест, который меня очень тронул. Когда говорят о его скуповатости, забывают о таких его широких размахах. Алле он поднес прекрасное и очень ценное жемчужное ожерелье. В обеих квартирах Аллы – верхней у Москвина и нижней, где ее семья – Алеша и две бабки, – во всех углах и на окнах корзины с цветами. Среди них роскошные гигантские белые хризантемы. Нужно ли говорить о культурных заслугах театра. Этим полны в юбилейные дни обе наши газеты, кроме “Советского искусства”. Об этом и раньше написано уже несколько книг.

– А где было тело?

Рейчел, ошеломленная словом «паскуда» – в среде людей со множеством университетских степеней, – отшатнулась от двери, позволив Джун пройти, и подпрыгнула, когда дверь кафедры английской литературы хлопнула так, что задребезжало стекло.

– Так в бочке же!

– Мне правда пора? – протянула она жалобно, выкладывая мне на стол почту и запись сообщений.

Да и не мое дело – оценки в таком разрезе, в таком масштабе. С одной стороны, я чувствую и понимаю такие вещи интимно, субъективно, келейно. С другой стороны, мне свойственно рассматривать их, как и всё sub specie aeternitatis[511] (под углом их отношения к вечному). Взглянув на прошлое МХАТ с этой моей точки, я низко кланяюсь ему за горение в искусстве его вождей и артистов и за все то “разумное, доброе, вечное”, что излучалось с его сцены через Толстого, Ибсена, Гамсуна, Чехова и других.

– Я имею в виду тушку рябчика.

– Я недостоин вас, Рейчел, – сказал я и, не завершив шутку, понял, что не готов ее завершить.

– Там же и было. А на стене кровавая надпись стихами Маяковского про буржуев, ананасы и рябчиков.

39 лет тому назад мы с сестрой, две жаждущие широкого русла провинциалки, не нашедшие никакого русла своим силам и творческим возможностям, явились в Москву без круга знакомств, без денег, с одним рекомендательным письмом нашего киевского друга Шестова к его другу Лурье. Посвящением нашим в это большое русло – русло культуры был первый же спектакль МХАТа. Это был “Царь Федор”. Потом “Одинокие”. И Чехов. Главным образом Чехов. А позже “Бранд”, его “всё или ничего”, максимализм требований от жизни и от личности. И весь Ибсен с его непримиримым зовом от низов жизни.

– Надпись кровавая в том смысле, что написана кровью?

– До понедельника? – Она глянула осторожно на Тедди, потом снова на меня. – Может быть, пообедаем вместе? Поговорим о моих рассказах?

Так называемое декадентство во многих из нас переплеснулось уже тогда в пафос устремления через гибель к переоценке ценностей, к восторженному, безоглядному полету в Неведомое. Действенно волновали слова Ницше “Только там, где гробы, возможно воскресение”, шестовское “Безнадежность не есть ли высшая надежда?”.

– Сначала и полиция так подумала, но потом разобрались, что это краска.

– Уже легче.

Даже салонное малокровное “Ищу того, чего не бывает” Зинаиды Гиппиус[512] звучало трепетным обетом для нас (сквозь безнадежность), что будет, наконец, то, чего до сих пор не бывало, что обещали красные зори (в мемуарах А. Белый упоминает о них), зори, которые и мы с сестрой отметили с особым мистическим чувством в первый год приезда в Москву. Красные, а весной в расцветке павлиньего пера, как у Врубеля в “Демоне”.

– Закажите столик, – велел я. – В хорошем месте. В фонде общих расходов осталось около ста долларов. Постараемся их истратить.

– Только не Фролу Евгеньевичу, – со злым сарказмом отозвался Никита Решетников.

А. Белый сумел передать эту настроенность в таких словах: “Как будто кто-то всю жизнь желал невозможного, и на заре получил невозможное, и, успокоенный, плакал в последний раз”.

Глядя ей вслед, Тедди сказал:

– Вы тоже не любили Тавиденкова? – спросила Мирослава.

– Он не девка, чтобы я его любил, – огрызнулся мужчина.

– Значит, ты и правда хлопочешь, чтобы тебя сняли с кафедры?

Этими обетованными слезами, как алмазами, искрилась для нас на том рубеже Москва. Половина души жила в безнадежности, а другая половина уже в тех предрассветных слезах, когда душа почуяла приход невозможного и плакала “в последний раз”.

– Погоди, Никита, не ершись, – прикрикнул на него Федотов. – Его никто не любил. Может, кроме его дочки.

– Весь год только этого и добиваюсь, дружище, – ответил я, перебирая почту. – Наконец-то это заметили.

– Вот как? – удивилась Мирослава. – А жена?

О том же “небе в алмазах” говорил нам в Художественном театре “Дядя Ваня”, и в других чеховских вещах мы слышали то же, о чем говорит Вершинин, – но чаяли наступления этой новой лучшей жизни не “через двести-триста лет”, а в пределах нашей жизни. “Плачь – а втайне тешься, человек”[513], говорил в своем стихе рано умерший “рубежник” Иван Коневский. И мы, зрительный зал МХАТа, плакали вместе с актерами и выходили из театра освеженные как живой водой этими слезами.

На меня напал очередной приступ чиха, и Тедди сжалился надо мной.

– Про жену мы не знаем. А дочка ему звонила иногда, когда он с нами собачился, в смысле общался, и было слышно, как она весело чирикала в трубке. А то и забегала на предприятие.

– Ладно, – сказал он. – В воскресенье вечером. Военный совет. И то мы сильно отстаем. Финни целый день висит на телефоне. Всех на уши поставил.

– Хорошая девушка, – проговорил молчавший до этого Ефим Кустецкий, – вежливая. Со всеми работягами здоровалась. А если приходилось случайно заговорить, обращалась ко всем на «вы».

2 ноября

– Неужели верит Финни? – спросил я. Глупый вопрос. Мои коллеги – университетские. Они вечно облизывают свои параноидальные фантазии, как пес – собственные причиндалы. – Неужели люди поверят, что человек, готовый убить утку ради них, сделает разворот на сто восемьдесят градусов и их же предаст?

– Да, девка у Тавиденкова хорошая, – нехотя согласился Никита Решетников.

– Они не верят, что ты собирался убить утку, Хэнк, – сказал Тедди. – Бери трубку, обзванивай тех немногих, кого еще сможешь убедить. Для того чтобы тебя сместить, требуется две трети голосов. Финни считает, у него даже есть несколько голосов в запасе, и Джун думает, что он прав.

Какая хмурая заря,Как грустно солнце ноября.Свинцово-сер покров небес,Безлиственный безжизнен лес,Угрюмы бурые поля,Безмолвна сирая земля.

– Она, когда узнала, что Ивана задержали, предложила дать нам денег на частного детектива.

– Значит, он прав, – согласился я. Ведь никто на кафедре не умеет считать лучше Джун, которая год назад точно угадала, что ее мужа сместят благодаря одному голосу на противной стороне. – Зачем же нам зря хлопотать?

3 ноября. Предобеденный час

– Безумие! – вскричал Тедди. – Нам и раньше случалось спасать ситуацию в последний момент. По части войны против Финни мы с тобой – самые крутые специалисты.

– Вот как? – удивилась Мирослава.

– Верно, только это не слишком завидная карьера.

– Но мы не взяли, – сказал Никита.

– Разве лучше было бы проиграть?

– Печальная и хреновая истина, Тедди, заключается в том, что все это совсем не так важно, как нам с тобой представляется.

– Почему?

Но, произнося эти слова, я сознавал, что на самом деле это довольно важно. Если Финни разделается со мной, составлять список для Дикки Поупа, скорее всего, поручат ему, как и предупреждал меня Дикки. И я точно окажусь в этом списке.

“Я все забываю, я все забываю”, – в отчаянии восклицает чеховская Ирина из “Трех сестер”. Она права в своем отчаянии. Забвение – первый признак заболевания души “окамененным нечувствием” или просто нечувствительным для самой души распадом.

– Сами не нищие! – отрезал мужчина.

Я оглядел кабинет, прикидывая, найдется ли в этих четырех стенах что-то, по чему я буду скучать. Человек, сидевший напротив меня, тосковал по этому кабинету, до сих пор тосковал, хоть во главе кафедры и оказался его друг, а значит, вполне вероятно, что буду тосковать и я, особенно если мое место достанется врагу. По правде говоря, мне нравилось совершать всякие выходки в роли заведующего, и хотя я по-прежнему был уверен, что смогу оживить игру, какую бы роль я ни исполнял в ней, едва ли, будучи с Грэйси на равных, я смог бы извести ее так, чтобы она меня изувечила. Нет, если я лишусь кафедры, я миную свой зенит. Короткий мой срок в роли заведующего, подумал я, усмехнувшись, будут вспоминать главным образом с раздражением. Через десять лет юные коллеги, которых нам еще предстоит нанять, изумятся, услышав, что Уильям Генри Деверо Младший был некогда главой кафедры, пусть и совсем недолго. Тедди, неспособный толком рассказать историю, сделается присяжным историографом и будет рассказывать обо мне. Помните тот случай, когда Хэнк Деверо довел Грэйси и она воткнула ему в нос спираль своего блокнота? Или: помните, как Хэнк Деверо выступил по телевидению и грозился убивать по утке в день, пока ему не утвердят бюджет? И хотя рассказывать он будет неумело, все засмеются, кроме верного своему слову Рурка. И кроме меня. Если, на свою беду, я все еще буду бродить по этим аудиториям, боюсь, я не стану смеяться.

“Я все вижу, все помню”[514], – писал однажды мне один из друзей моей молодости, попавший в жестокий тупик, где мучались втроем – я, он и моя сестра. Тогда он верил, что найдет силы поднять бремя представшей задачи. Потом он, как и большинство людей, спасаясь от боли и тяжести, прибегнул к забвению. Оно привело часть души к “нечувствию”. В ней, в этом склепе нечувствия, замурован труп моей сестры, душевно заболевшей от зрелища своего склепа. В этом же склепе схоронены и те мысли, те движения души, те творческие возможности этого человека и мои, которые родились бы от нашего сопутничества.

– Она и визитку вашу дала, – признался Федотов.

5 ноября



«Интересно, – подумала Мирослава, – откуда у Дарьи Тавиденковой визитка нашего агентства. Мы никогда не имели дел с её отцом. Как, впрочем, и с его компаньоном тоже. Но ладно, это дело десятое».



Когда подводятся (сами собой) итоги некоторых поступков близких людей и когда понимаешь, что эти поступки не есть что-то случайное, а вытекают они из их душевного типа, лишнее говорить им об этом. И вообще – обсуждать это с кем бы то ни было. Если мы достаточно любим этих людей, на огорчающие нас их душевные свойства мы должны смотреть так же, как на их физические недостатки, если они у них есть. Мы легко прощаем близким недостатки фигуры, веснушки, лысины, курносые носы и т. д. И когда, подытожив некоторые их проявления, поймем, что душа их не идеально прекрасна, а веснушчатая, лысая, курносая, нам следовало бы не носиться с этими недостатками, а полюбить – любовью-жалостью – еще сильнее тех, кого любим. А если мы не умеем этого сделать, наоборот, расхолаживаемся в их сторону, значит, мала, плоха, бедна любовь наша (“любовь все покрывает”). Если бы я узнала, что такой-то из моих друзей оглох (или от природы глухой был мой друг), или был бы подслеповат, или с трудом двигался, разве изменилось бы от этого мое к нему отношение?

Между тем Максим Федотов продолжил:

Вернувшись домой, я обнаружил Джули спящей в комнате для гостей и был этому рад, потому что выглядел я кошмарно: веки распухли, почти закрыв оба глаза. В кухне я заглотал парочку антиаллергенных таблеток и решил тоже лечь. Так устал, что даже не заглянул в туалет пописать. Мигал автоответчик. Я вполне понимал, что сообщения слушать не стоит, но все-таки нажал кнопку и был вознагражден секундным шуршанием – вероятно, повесили трубку. Но потом я услышал голос и узнал его: Билли Квигли. «Иуда Долбодятел» – вот его послание от начала до конца.

Ольга, в один из периодов моей глухоты, сказала однажды в ответ на мои слова, что “глухота часто раздражает”: “А мне, наоборот, кажется чем-то трогательным ваша глухота, чем-то мне нравится”.

– От денег мы отказались, а визитку взяли. Посоветовались с мужиками, деньги собрали, да и позвонили вам.

Наверху я прилег и позволил себе смежить очи. «Иуда Долбодятел», – произнес я вслух. Мысленно-то я составлял списки с той самой минуты, как вышел из приемной Дикки Поупа. Так что, может быть, Билли Квигли и прочие не так уж не правы в своем поспешном выводе, что я их предал. Избавиться от худших преподавателей – неплохая идея. У Финни оправданий нет, его имя возглавило первый же мой мысленный список. Беда в том, что если критерием становится плохое преподавание, следом за Финни в список попадают Тедди Барнс и еще два-три человека, к кому я привязан. Столь же проблематичны и другие критерии. Можно выполоть тех, кто никогда не публиковал книги, не готовил научных статей, не участвовал в научных конференциях, – тех, в ком нет ученой жилки. В такую сеть Финни попался бы снова, но с ним и Билли Квигли, и еще несколько изнуренных бывших учителей со степенью магистра искусств, нанятых тридцать лет назад, когда университет бурно рос. Как ни крути, не удавалось подобрать критерий или хотя бы комбинацию из двух-трех критериев, которые позволили бы принести в жертву именно тех, кого надо.

Здесь мерило настоящести чувства, его живых корней.

– Это я уяснила. Скажите мне лучше, кто кроме Ивана Терентьевича Костомарова конфликтовал с Тавиденковым.

Несомненно, из этого следует какой-то вывод о поставленной передо мной задаче. И то, что я втянулся в это занятие, пусть даже умозрительное, тоже что-то говорит обо мне, хотя я слишком устал и болен, чтобы ощущать вину. Вот в чем вопрос. Если дело не в чувстве вины, то почему же Иуда Долбодятел появляется в каждом моем списке, раз за разом?

Так же и мне надо принять находящее (и все чаще и все на дольше) роковое Ольгино “неведение, забвение и окамененное нечувствие” в сторону мою и других друзей.

– Все понемногу, – почесал пятернёй в затылке Никита Решетников.

Часть вторая

– Вот именно, что понемногу, – добавил Ефим Кустецкий, – а Ванька просто нарывался на ссору с ним.



35 тетрадь


Иуда Долбодятел


18.11–30.12.1938

– Почему?



18 ноября. 11 часов вечера. Глинищевский переулок

Я предвидеть не мог,

– Точно неизвестно. Но сдаётся мне, что его учитель накручивал.