– Нет, она его любит, ещё надеется его прибрать к рукам, и она его не выдаст.
– Так вот что мы сделаем. Ты укажи нам маруху, а мы за ней последим. Ведь если баба захочет отыскать своего любовника, так, известное дело, из-под земли его достанет.
– Это точно, господин начальник.
Я так и сделал. Ленька указал нам маруху, и я приставил к ней двенадцать агентов, следивших за ней денно и нощно. Каждый из моих людей был снабжён фотографией каторжника Сеньки Полякова, переснятой с карточки, давно имевшейся в архиве полиции. Слежка за марухой оказалась нелёгким делом. Она, как гончая собака, носилась целыми днями по городу, виделась со множеством людей и чуть не вымотала моих агентов. Но вот через неделю примерно она «сделала стойку» перед каким-то домом на Охте и, когда из ворот его вышел высокий мужчина в бобровой
[52] шубе, с визгом бросилась к нему и повисла на его руке. Оба они были немедленно схвачены и привезены в Сыскную полицию.
– Ну, обратник Сенька Поляков, рассказывай, как убивал ты Правнуковых на «Дне»?
Видя своё имя раскрытым, Поляков сразу насупился и с тоской вяло ответил:
– Никого я не убивал и знать ничего не знаю!
– И дурак же ты, Сенька, как погляжу я. Влопался, что называется вовсю, и шуба убитого на плечах, а врёшь, как глупый шкетишка! Ты только сообрази, раскинь умом: ты пойман, за бегство с каторги тебе и так, поди, предстоит каторга до конца дней твоих, какой же тебе расчёт запираться? Не лучше ли покаяться, да хоть несколько облегчить душу от страшного греха? Или и души-то у тебя нет?
Сенька понурил голову, но угрюмо молчал.
– Ну что же, Сенька, будешь или нет?
– Ничего мы не знаем и отвечать нам нечего!
Взбешённый, я изо всей силы хлопнул кулаком по столу:
– Ах та-а-ак?! Ну ладно же, и сам сгниёшь на каторге, да и Феничку твою с отцом погубишь.
Сенька вздрогнул. Угроза подействовала. Терять ему было нечего, и он принёс полную повинную. Рассказывал он вяло, бесстрастно. Не повышая и не понижая голоса, вследствие чего его кошмарная повесть казалась ещё отвратительней и ужасней:
– Что же говорить? Вы и так всё знаете. Знайте, что по любви к Феничке я и пошёл на это дело. Отец отдавал её за меня, но хотел денег десять тысяч. А где их взять? Вот и стал я подыскивать «работы». Съездил как-то в Остров, там на примете был у меня один приехавший в Россию англичанин, да с тем ничего не вышло. Вот тут-то в Острове я и повстречался случайно с двоюродным братом, тоже, как и мы, – Поляковым. Обрадовался он мне, давно не виделись. Разузнал он про моё житьё-бытье да и говорит: «Вот тебе случай хороший… Живу я у богатеев Правнуковых в такой-то деревне. У них деньжищ уйма, и тысяч сто, говорят, они дома держат. Не люблю я их, уж очень они скупы, да и работой меня забивают, а платят гроши. Проберись-ка к ним ночью, да и поищи!» И стал я обмозговывать это дело. Тут же в Острове подвернулся мне товарищ, тоже обратник, Колька Колыжный. Я рассказал ему про Правнуковых и предложил вместях обделать дело. Он ходил без «фарта» и с радостью согласился. Завербовали мы в нашу компанию ещё Колыжнаго брата, проживавшего недалече от «Дна», да ещё одного мужичонку из самой деревни Правнуковых. Прибыли вместе на станцию, а оттуда будто приезжие купцы подъехали к дому Правнуковых. Вошли, огляделись. Видим – одни старики, бабы да малые ребята. Ну тут, недолго думая, схватили сначала двоюродного братишку моего да хозяйского сына, связали по рукам и ногам, а затем, перекрутив остальных, заткнули тряпками им рты, стало быть, чтобы не орали. Перво-наперво принялись за старика: «Сказывай, где деньги»? Какое там! Молчит, хоть бы слово! Мы и руки ему выворачивать, мы и пальцы ломать, глаз один проткнули – молчит старый чёрт, лишь покрякивает. Так мы его и прикончили, не узнав ничего. Старуха было завопила, ну да ударом обуха и с ней разделались. Кинулись мы тогда допрашивать сына, да дохлый он какой-то: ткнули раз-другой, и душа из него вон. Повынимали мы тряпки из бабьих ртов: «Сказывайте, молодки, где деньги»? Те божатся, что не знают. Да врут, подлые! Мы и за них принялись. Подохли обе, а слова не сказали. И разобрала нас с Колькой злоба. Что за чёрт, бьёмся, бьёмся, а толку нету! А тут ещё наши оба товарища, Колькин брат да другой мужичонка, стоят без кровинки в лице да трясутся, что в лихорадке. Тоже сволочи! На такое дело пошли, а смелости-то и не хватило. Обозлился Колька до чёрта, да как схватит ребёночка за ножки, да хлясть его головкой об стену! Озверел человек! Повернулся ко мне да и говорит: «Что же я один работать буду? Что стоишь? Не отставай, вон пришпиль того к люльке»! Ну я, конечно, не отстал, посадил ребёночка на булавку! Рыли мы, рыли, искали-искали – нет денег, хоть тресни! Делать нечего: принялись за моего двоюродного братишку. «Что же ты, такой-сякой, врал? Где же это сто тысяч стариковских?» А он, дурак, видит, мы не в себе, где бы кротко ответить, принялся нас обкладывать: «Будьте вы, говорит, прокляты! Я думал, что вы по-хорошему проберётесь ночью, да тихонько всё обделаете, а вы и малых детей не пожалели»! Ну, что с ним долго разговаривать?! Действительно, начали мы пытать его. Долго он упирался, измучил нас, наконец, перед самой кончиной указал, что старик со старшим сыном частенько запирались в клети на дворе, куда не пускали никого. Добившись этих слов, Колька со злобы, что тот долго запирался, одним махом его прикончил. Мы принялись обыскивать клеть на дворе и скоро под бараньими шкурами да рогожами нашли в полу дверь люка. Открыли, а там в подвале сундук привинчен к стене. Бились над ним, бились, наконец, отвинтили, а открыть тяжеленный замок с секретом не можем. В темноте поволокли мы этот сундук в лес, подальше от деревни, и там же в лесу кое-как расколотили его. В нём оказалось не сто, а всего десять тысяч. Мы с Колькой взяли по 4 тысячи, а по тысчонке дали за молчание Колькиному брату да мужичонке. Поделив же деньги, мы разошлись в разные стороны.
Я с брезгливостью, но внимательно слушал этот мрачный рассказ и невольно всматривался в рассказчика. Мне хотелось отыскать в его внешности что-либо характерное, свидетельствующее о преступных изгибах этой тёмной души; но предо мной был человек как человек: несколько мрачный, с тяжёлым немигающим взором, но каких встречаешь тысячами. Ничего выпуклого, ничего яркого, ничего характерного!
По указанным Сенькой адресам были арестованы в деревне и Колька Калыжный с братом, и мужичонка, причём Колька оказал вооружённое сопротивление и ранил пулей в ногу одного из полицейских надзирателей.
Сеньку Полякова и Кольку Колыжнаго суд приговорил к бессрочной каторге, Колькин брат и мужичонка отделались арестантскими ротами.
Чёрная неблагодарность
В Петербурге на Литейном проспекте
[53] в одной из аптек ночью были убиты провизор и аптекарский ученик. Убийство совершено с целью грабежа, так как касса оказалась пустой. Убийца проник в помещение, выдавив стекло в окне, причём на куске выдавленного стекла ясно отпечаталась вся пятерня вероятного убийцы.
В то время только что стала вводиться в практику розыска дактилоскопия, и соответствующий отдел под начальством чиновника N.N.
[54] был для начала учреждён при Департаменте полиции. Был тотчас же сделан снимок отпечатка, оставленного убийцей на стекле, и вскоре он оказался принадлежащим дворнику того дома, где помещалась аптека. Сомнений быть не могло, так как снимок всех пяти пальцев был абсолютно тождественен с рисунком кожи на руках дворника, да, кроме того, и шрам, обозначенный на оттиске, соответствовал порезу на руке убийцы.
Хотя дворник и отрицал свою вину, и иных улик собрать против него не удалось, он тем не менее был предан суду. Так как дактилоскопия в то время в России была делом новым, мало кому известным, то чиновник N.N. был вызван судом в качестве эксперта и должен был дать соответствующие разъяснения присяжным заседателям.
N.N. сказал приблизительно следующее:
– Господа присяжные заседатели! Я утверждаю, что дактилоскопический снимок, снятый с разбитого стекла, принадлежит никому другому как подсудимому. Тут сомнений быть не может. Не каждому из вас, быть может, в точности известно, что такое дактилоскопия, так как наука эта принята и применяется в России ещё так недавно. Позвольте мне вкратце дать некоторые разъяснения по поводу неё. У нас дактилоскопия – новинка, но существует она в мире бесконечно давно. Уже задолго до Рождества Христова ею пользовались люди. В древних, да и в новейших китайских документах постоянно встречаются отпечатки пальцев как удостоверение собственноручности подписи и принадлежности документа приложившему свой отпечаток пальцев. Но что такое дактилоскопия и на чём она основана? Дело в том, что нет в мире двух людей с абсолютно одинаковым рисунком кожи на концах пальцев. У каждого человека в рисунке имеются чисто индивидуальные отличия, причём прочность этого рисунка поразительна. Ещё в утробной жизни образуется он и существует у человека неизменным в течение всей его жизни.
Никакие вытравливания, никакие ожоги, порезы не в силах уничтожить этот рисунок: пройдёт ожог, затянется рана, и снова на молодой коже проступит тот же рисунок. Вот почему дактилоскопический снимок, совпадающий с рисунком кожи подозреваемого лица, не должен возбуждать только подозрение против этого лица, а должен рождать несомненную уверенность. Но уверенность в чём? В данном случае – в убийстве? Не знаю! Это дело ваше, господа, разобраться в том, для чего понадобилось подсудимому выдавливать окно в аптеке. Моё дело только заявить – стекло выдавлено им и никем другим.
После N.N. произнёс сильную прочувственную речь прокурор. Он трогательно упомянул о жертвах, о горе матери убитого мальчика и, поддерживая всецело обвинение, базировал его на неопровержимой, с его точки зрения, улике – всё на том же дактилоскопическом снимке.
По окончании этой речи ясно почувствовалось в публике, что мнение присяжных заседателей сложилось не в пользу подсудимого. Все с нетерпением ждали речи защитника – петербургского присяжного поверенного А
[55]. Улик ни прямых, ни косвенных, кроме всё того же снимка, не имелось, а потому было очевидно, что господин А. обрушится непременно на экспертизу. И действительно: оратор, став в картинную позу, полузажмурив глаза и горделиво задрав голову, начал:
– Господа присяжные заседатели! – сделав длинную паузу, он продолжал. – Мне впервые сегодня пришлось заслушать научную лекцию, лектором которой выступил полицейский чиновник. Как и следовало ожидать, сей оратор обнаружил не столько глубину своих научных познаний, сколько всестороннюю профессиональную осведомлённость. Ему всё известно, даже то, что творилось до Рождества Христова, и то, что происходило в Китае времён Конфуция. Более того, он подсмотрел даже и то, что делает человек в утробной жизни. Впрочем, наука его довольно проста: приложил человек палец – один отпечаток, приложил другой человек палец – другой отпечаток. Вот и всё! Как видите, дело не сложно. Но ссылка на древность для меня мало убедительна. Мало ли глупостей делалось в древности! Быть может, сжигая ведьм и колдунов, и не в древности даже, а хотя бы в средневековье, люди этим самым стремились уничтожить какие-либо рисунки или отметины на их теле как неопровержимые доказательства их связи с дьяволом?! Во всяком случае, утверждаю, что современная наука дактилоскопию за науку не признаёт. А если это так, то нельзя выдвинутую гипотезу возводить в число незыблемых истин.
Какие же доказательства виновности подсудимого имеем мы? Да ровно никаких! Его никто не видел, у него ничего не найдено, а что делал он в злополучную ночь – этого не скажет вам и господин N.N., быть может, наблюдавший его ещё в утробной жизни! Да, наконец, господа, часто истина ощущается помимо улик и вещественных доказательств, а выявляется, так сказать, интуитивным путём. Наши нервы, наша чуткость, наш житейски намётанный глаз позволяют нам часто видеть правду даже и там, где случайные несчастные стечения обстоятельств как бы искажают её. Ну, взгляните хорошенько на этого парня, взгляните на это добродушное лицо, цветущее здоровьем, на эти чистые добрые глаза, на эту кроткую всепрощающую улыбку, и вы согласитесь со мною, что порок, зло и преступность не могут гнездиться в этом привлекательном образе.
Но если мои слова и не рассеяли всех ваших сомнений, если есть среди вас колеблющиеся, то, удалившись в совещательную комнату, помните, господа присяжные заседатели, великий завет. Завет, преподанный нам ещё императрицей Екатериной II: «Лучше оправдать семь виновных, чем осудить одного невиновного». Иди, совещайся, Народная Совесть, да совершится твоё правосудие!
Эта наглая, но хорошо, с большим апломбом сказанная речь внесла, видимо, некоторую растерянность среди присяжных. Они долго совещались, но всё-таки вынесли обвинительный приговор. Господин А. не ожидал, очевидно, такого результата. Но каково было его смущение, когда обвиняемый, спокойно выслушав решение суда, вдруг отчаянно махнул рукой и убеждённо заявил, обращаясь к своему адвокату:
– Ну какой ты защитник?! Так, брехун! Правильно присудили меня господа судьи – я убил аптекаря и мальца!
Надо думать, что господин А. запомнил это случай на всю жизнь…
Тайна Авенариуса
Как-то в одном из своих очерков я говорил уже, что русская сыскная полиция царских времён в работе своей выполняла две функции: раскрытие преступлений с целью обнаружения виновных и возможное предупреждение преступлений. Преследуя эту вторую цель, мне приходилось прибегать к мерам экстраординарным-временным (таковы предпраздничные облавы) и постоянным. К последним относится густая сеть агентов, всегда дежуривших в местах скопления публики, например, театры, цирки, вокзалы, порты, таможни, универсальные магазины и т. д. Этим агентам вменялось в обязанность наблюдать вообще и по собственному усмотрению останавливать своё внимание на всём, что могло показаться им подозрительным. Таким образом, поле действий их всегда обширно, инициатива ничем не связана, почему и результаты их работы иногда получались неожиданные. Иной раз пылкая фантазия далеко заносила агента, и в конечном результате вместо ожидаемого преступления им раскрывался сущий анекдот. Правда, случай, о котором я хочу рассказать, не содержит в себе ничего анекдотичного, но довольно характерен для этой серии происшествий. Всё в нём было крайне подозрительно, результаты же оказались самыми благонадёжными.
Дело было так.
На утреннем рапорте агент Михайлов, постоянно дежуривший и наблюдавший за петроградским
[56] портом, мне докладывал:
– Три дня тому назад я, как и всегда, присутствовал на приёмке прибывавшего груза, внимательно следя за ящиками, чемоданами и прочим багажом, как вдруг моё внимание было обращено на три гладко полированных не то сундука, не то ящика. Этот багаж скорее напоминал видом своим как бы огромные футляры для серебра длиной в пять аршин, шириной и высотой в пол-аршина
[57], очень тяжёлые (пуда
[58] по полтора каждый). Адресованы они были на имя Ивана Ивановича Ефремова, Вознесенский проспект, 29, но самое странное, что станцией отправления значился остров Куба.
Что мне, собственно, показалось странным, и сам не знаю, но я почему-то записал имя и адрес получателя и, дождавшись конца приёмки, решил заглянуть на Вознесенский. Я был сильно поражён, когда в подвальном этаже дома № 29 увидел столярную мастерскую с вывеской «Ив. Ефремов». Заглянув в окна, я увидел человека лет сорока, старательно стругавшего какую-то доску, тут же валялись инструменты, дерево, столярный станок, словом, обычный вид столярной мастерской.
Предчувствие какой-то тайны, зародившееся у меня в порту, теперь усилилось: в самом деле, казалось более чем странным, что простой столяр Иван Ефремов получал бы с острова Кубы какой-то, видимо, ценный груз, чуть ли не ящики, набитые серебром.
Рано утром на следующий день я был в порту и предупредил о том, чтобы заставили получателя интересующего меня груза непременно открыть и предъявить содержание присланного. Я также просил задержать его часа на два с получением, чтобы дать мне время внимательно осмотреть и обследовать груз. В этот день Ефремов не явился, а пожаловал лишь сегодня. Ему предложили вскрыть футляры, что он и сделал. Подозрения мои ещё более при этом усилились, так как несуразные футляры представляли из себя нечто мной невиданное, в сущности, какие-то колоды. Верхняя часть, так сказать, крышка была как бы половинчатым бревном, т. е. внутри не имела никакого углубления, представляя из себя сплошную деревянную массу; нижняя часть футляра была как бы второй половиной бревна с той лишь разницей, что посредине её было выдолблено гнездо длиною в четверть аршина, шириной и глубиной вершка
[59] в два. Это гнездо до краёв заполнялось каким-то цветным бисером.
Остальные два футляра оказались совершенно такого же вида, причём в одном из них находились какие-то цветные раковинки, в другом – какая-то дрянь, что-то вроде медных пуговиц. Ефремов без возражения заплатил по приёмным документам почти 200 рублей. Футляры были вынесены в соседний зал, где я их самым тщательным образом не только обстукал со всех сторон, надеясь по звуку обнаружить где-либо скрытую пустоту, но и обследовал с лупой в руках всю их поверхность, но нигде ни трещины, ни шва, ни подклеенной фанеры – сплошные деревянные массы чрезвычайно плотного тяжёлого дерева. Их пришлось выдать получателю, и Ефремов, взвалив поклажу на извозчика, перевёз её на Вознесенский. Я следовал за ним по пятам. Извозчик внёс ему ящики в мастерскую и сложил их в углу, как раз напротив окна.
Всё это произошло с час тому назад, и я явился к вам прямо с Вознесенского. Как прикажете быть дальше?
Я задумался. Вытащив из шкапа один из томов «Брокгауза и Ефрона», я прочёл: «Остров Куба, столько-то квадратных миль, находится там-то, с 1898 г. принадлежит Соединённым Штатам. Изобилует сахарным тростником, дорогими сортами дерев» и пр., пр., пр…»
Прочитав это вслух, я сказал для очистки совести Михайлову:
– Что же, Ефремов – столяр, Куба славится хорошим деревом, выписал он на свои ремесленные надобности особые сорта этого материала. Вот и всё.
Михайлов при всей своей почтительности улыбнулся и, отрицательно покачав головой, ответил:
– Помилуйте, господин начальник, этого быть не может. Во-первых, для чего Ефремову выписывать какое-то подобие сундуков, да ещё набитых всяким барахлом? Не проще ли выписать сплошные куски дерева? Во-вторых, из этих трёх колод что сможет он выделать? Какой-нибудь десяток шкатулок. Почём же он должен продавать свой товар, если за присылку одного материала он заплатил 200 рублей, не считая потраченного времени и прочих прикладных расходов.
С этими доводами я не мог не согласиться.
– Вот что, – сказал я, – прежде чем добраться до сущности этого дела, нам нужно убедиться в правильности наших подозрений. Если ценность багажа Ефремова заключается не в самой стоимости дерева, а в чём-то скрытом в нём, то Ефремов не продаст нам своих колод даже и в том случае, если мы предложил ему сравнительно баснословную за них цену. Допустим, что его чурбаны из баобаба, то и в этом случае они не могут стоить, скажем, более тысячи рублей за штуку. Таким образом, Михайлов, отправляйтесь сейчас к столяру и под каким-нибудь благовидным предлогом предложите купить у него все три чурбана. Начинайте, конечно, с меньшей цены, но торгуйтесь до тысячи рублей. Если Ефремов не согласится, то ваши предположения, вернее, предчувствия какой-то тайны правильны, и мы немедленно займёмся этим делом.
– А если столяр согласится на продажу? Как быть?
– Ну, это подробности. Ударите там, что ли, по рукам, дадите четвертную
[60] в задаток, отправитесь домой за деньгами и больше не вернётесь.
– Слушаю.
Вечером Михайлов радостно вбежал в мой кабинет.
– Ну, что? Пропала четвертная?
– Какое там! – загоготал Михайлов. – Наотрез отказал. Не то что за тысячу, а и за две не отдает.
– Чего же вы радуетесь, Михайлов?
– Да так, знаете, господин начальник, всё-таки лестно, профессиональное чутьё.
– Ладно, ладно. «Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела».
– Шутить изволите, ваше превосходительство
[61]?
Не скрою, что я был крайне заинтересован этим совершенно необычным делом. Я приказал Михайлову установить постоянное дежурство на Вознесенском и не спускать глаз с таинственного дерева. На следующий же день Михайлов доносил:
– Сегодня в два часа дня к мастерской подъехал на извозчике благообразный старик, лет шестидесяти пяти, вошёл к Ефремову, щедро, видимо, рассчитался, после чего столяр выволок все три чурбана на улицу, уложил на извозчика и, почтительно распрощавшись со стариком, вернулся в мастерскую, а старик покатил себе на Торговую
[62] улицу в самый конец, за Английский проспект. Я, конечно, следовал за ним. Подъехав к дому № 12
[63], старик с помощью дворника внёс свои чурбаны во второй этаж…
От того же дворника через полчаса я узнал следующее:
– Во втором этаже нашего дома уже много лет проживает господин Авенариус. Хороший, добрый барин и, видимо, при деньгах. Живут они тихо, одиноко и страсть как музыку обожают. Часто, особенно в тёплое время, раскроют окна квартиры, да и на скрипочке так и наяривают. Очень даже прилично играют, и я часто их слухаю, здесь, на скамеечке, сидючи.
Недолго думая, я отправился на Торговую, 12. Мне открыл сам старик:
– С кем имею удовольствие разговаривать и для чего пожаловали? – спросил он меня.
– Я исправляю обязанности начальника петербургской сыскной полиции, а пожаловал я для того, чтобы выяснить вопрос, имеющий значение для нас немаловажное.
– Я вас слушаю, – удивлённо сказал старик, усаживая меня в своём кабинете.
– Вами получен груз с острова Кубы, причём получен не прямо, а через третье лицо, всё это облечено в таинственную форму, и так как мы расследуем ряд преступлений, связанных именно с этим островом, то я вынужден буду конфисковать и ваш груз и, быть может, временно арестовать и лично вас, если вы не сможете дать мне удовлетворительных объяснений по поводу вашей странной получки.
Старик как-то растерялся, смутился и взволнованно заговорил:
– Я честный человек, и уж, конечно, не под старость лет пятнать мне себя какими-либо преступлениями. Я понимаю ваше недоумение, так как получки мои из Нового Света действительно обставлены крайне конспиративно. Мне необходимо было соблюдать тайну, и хранить её я намеревался до своей смерти, но если вы требуете объяснений под угрозой ареста, то я готов вам дать их, взяв, однако, с вас слово сохранить мою тайну до дня моей кончины, так как от тайны этой зависит всё моё материальное благополучие.
Я обещал молчать, и старик приветливо сказал:
– Рассказ мой будет долог, а потому пойдёмте из этой неуютной комнаты в мою «святая святых», в мою мастерскую, где я провожу обычно и дни, и ночи.
Он открыл смежную дверь, и мы переступили порог.
Мастерская Авенариуса представляла из себя необычайное зрелище: большая комната, устланная персидским ковром, у стены – старинный рояль (нечто вроде клавесина), в глубине комнаты – широкая тахта, между окон – огромный стол, заваленный деками, грифами, кобылками, колками и прочими частями скрипок. Несколько законченных инструментов виднелось на бархатных полках большого старинного шкапа, тут же торчали смычки, по всему столу валялись канифоль, какие-то разнообразные сорта клея. От самого Авенариуса пахло нюхательным табаком и пачулями
[64]. С этими старомодными запахами как-то прекрасно гармонировали запыленные гравюры великих скрипачей и композиторов, висящие по всем стенам. Старик усадил меня в кресло, и со стены впились в меня и измождённый Мендельсон, и нахмуренный Бетховен, и носатый Лист. Старик начал свой рассказ так:
– Я, видите ли, родом швед, собственно говоря, отец мой эмигрировал в Россию из Швеции. Я же родился в Петербурге, получил здесь своё образование и почитаю себя русским. Отец мой был большим музыкантом и передал мне по наследству это дарование. Он был скрипачом, и я скрипач. Вместе с тем отец мой обладал своего рода страстью: всю жизнь свою он кропотливо клеил скрипки, достигнув в этом большого мастерства. Этому искусству он обучил и меня.
Мне было сорок лет, когда отец умер, и я продолжал с увлечением его дело. Жизнь моя текла безмятежно: дни я проводил за любимой работой, а вечера обычно посвящал музыке. Я не пропускал ни одного сколько-нибудь значительного концерта. И вот двадцать с лишним лет тому назад я в зале Дворянского Собрания впервые услышал Виргинию Паоло. Это имя вам ничего не говорит, конечно, так как эта великая певица метеором промелькнула на петербургском горизонте и не появлялась больше на нём, не вынеся нашего сурового климата. Это гениальное во всех отношениях существо было креолкой, уроженкой острова Кубы. Судьба наделила её изумительной внешностью и не менее изумительным голосом.
На первом же её концерте я был очарован, заворожён, пленён. Я сразу всем существом своим почуял, что встреча эта для меня, так сказать, роковая и что жизнь моя отныне коренным образом изменится.
Так оно и случилось. Когда месяца через полтора она покидала Петербург, я, не колеблясь, последовал за нею. Я понимал, что средств, полученных мною от отца, хватит мне не Бог весть на сколько лет, но не всё ли равно? Быть вдали от неё я не мог. И вот начались наши странствования по Европе, Австралии и Америке. Она не любила меня, относясь ко мне чисто по-дружески. Я знал всю её жизнь, молча ревновал, но не любить не мог. Однако эта жизнь продолжалась недолго. Её вообще слабое здоровье ухудшалось, и лет через пять, бросив свои мировые гастроли и, видимо, чуя близкий конец, Виргиния пожелала вернуться к отцу на родину. Мы перебрались с ней на Кубу в Сант-Яго и поселились в её родительском доме. Её мать, индианка, давно умерла, отец, родом испанец, обожавший свою дочь, окружил её трогательными заботами и уходом. Но ни родной воздух, ни горячее солнце не помогло – она и года не протянула.
Старик умолк, смахнул с ресницы слезу и в лихорадочном волнении продолжал:
– Грустный, незабываемый день. На летнее время мы перебрались на берег океана и сняли небольшой домик, утопающий как бы в раю: большой тенистый сад, и какой сад! Душистые тропические поросли, какие-то невиданные цветы, причудливой формы орхидеи, крохотные разноцветные птички, порхающие по кустам, и влажное дыханье безбрежного океана. Она в шезлонге, прелестная, восковая. Вдруг она меня подозвала и попросила чуть слышно:
– Сыграйте, голубчик, на прощанье мою любимую элегию.
Я повиновался и, принеся скрипку, заиграл элегию Масснэ.
Тут старик схватил скрипку с клавесина, набожно призакрыл глаза и заиграл. Я забыл всё, жадно упиваясь дивными звуками, полными тоски, грусти и какой-то покорности. Кончив и глубоко вздохнув, старик продолжал:
– Под её звуки и отлетела её душа. Тут и кончается поэзия моей жизни. Теперь перехожу к интересующей вас прозе. С полгода прожил я ещё с отцом Виргинии, вместе оплакивая дорогую нам усопшую.
Он сильно привязался ко мне и, расставаясь, пожелал сообщить некую тайну, а именно: он указал мне на один сорт дерева, произрастающего только там, на Кубе. По его словам, из этого дерева великие мастера изготовляли свои скрипки, достигая в них изумительного тона и звучности. Я тут же проверил его слова и убедился в их правильности. Уезжая с острова, я уговорился с ним, что ежегодно он будет высылать мне в Петербург определённый запас дерева. И вот в течение 15 лет он в точности выполняет своё обещание. Теперь мне удаётся создавать инструменты, достоинством мало уступающие скрипкам Амати, Стейнера, Гварнери и других великих старых мастеров.
Конечно, конкурентов и завистников у меня немало, и мне приходится сугубо беречь мою тайну. Вот почему дерево я получаю на чужой адрес честного и мне давно знакомого человека. Для большей предосторожности дерево это мне пересылается не в виде обычных болванок, а под видом довольно нарядных деревянных футляров и даже с некоторым содержимым. Чтобы убедить вас окончательно во всём рассказанном, я покажу вам духовное завещание, мною составленное, по которому, оставляя всё своё имущество Петербургской Консерватории, я завещаю ей и секрет выделки моих скрипок.
Старик вынул из стола пожелтевшую аккуратно свёрнутую бумагу и протянул её мне. Сомнений не было – он говорил правду.
Извинившись за причинённое беспокойство, я крепко пожал его руку и вышел на улицу. Я медленно прошёл Торговую, обогнул Мариинский театр, углубился в Офицерскую и свернул к себе на Екатерининский канал
[65]. Тяжело было возвращаться к прозе жизни – в памяти жил странный рассказ старика, а в ушах неотступно звучала элегия Масснэ.
С тех пор прошло двадцать с лишним лет. Бедный Авенариус, конечно, умер, вот почему, как мне кажется, я не нарушу обещания и не совершу нескромности, рассказав о тайне старого скрипача с Торговой улицы.
Страничка из личной жизни
В 1908 году начальник петербургской сыскной полиции Филиппов сильно и надолго занемог, и я принялся исполнять его обязанности. Дел было много, и я с головой ушёл в работу. Как-то совершенно для меня неожиданно звонит мне директор Департамента полиции Трусевич
[66] и вызывает к себе. Являюсь.
– Я вызвал вас для того, чтобы предложить вам должность начальника московской сыскной полиции. Согласны ли вы её принять?
Я поблагодарил за оказанное мне доверие, но попросил Трусевича разрешить мне дать ему ответ дня через три. С неохотой он на это согласился. В ту пору меня не тянуло в Москву: только что начатая сенатором Гариным
[67] ревизия московского градоначальства обнаружила полную дезорганизацию тамошней сыскной полиции, а потому служба в ней сулила мало отрадного. К тому же с переездом в Москву моим детям пришлось бы менять учебные заведения среди учебного года, что тоже являлось нежелательным: да, наконец, просто не хотелось уезжать из Петербурга, где я успел пустить глубокие корни. В моём решении остаться подкрепил меня ещё и градоначальник генерал фон дер Лауниц
[68]:
– Охота вам лезть в эту кашу? – сказал он мне. – Ведь Филиппов не сегодня-завтра уйдёт, и вы, конечно, будете назначены на его место.
Итак, я окончательно отказался от Москвы, о чём и сообщил Трусевичу. Прошло недели две. Занятый текущей работой, я и думать перестал о недавно сделанном мне предложении. Как вдруг секретарь директора Департамента полиции Прозоровский сообщает мне по телефону о том, что мне приказано такого-то числа явиться в Елагин дворец
[69] к министру-председателю Столыпину.
Этот вызов был явлением необычным, и я тщетно ломал себе голову, по какому случаю желает меня видеть Столыпин.
В назначенный час я, конечно, был на месте и восседал в приёмной с десятком других лиц, явившихся на приём. Вскоре приехал Трусевич, поздоровался со мной, но не сказал ни слова. Он ранее других был принят премьером. Пробыв в кабинете председателя минут пять, Трусевич приоткрыл дверь, пошарил в приёмной глазами и, найдя меня, позвал в кабинет. Из-за письменного стола навстречу мне привстал Столыпин. Умные, несколько грустные глаза, скорбная складка между бровей, как бы чуть-чуть припухшие губы, высоко поднятая голова – всё это придавало ему сильно озабоченный, но и несколько надменный вид:
– Садитесь, – сказал он холодно.
Затем, не торопясь, снял очки, отложил их в сторону, провёл пальцами по усталым глазам и вдруг, быстро повернувшись ко мне, неожиданно спросил:
– Когда вы думаете ехать в Москву?
Я ясно почувствовал в его тоне, что он не допускает даже мысли об отказе. Конечно, от Трусевича он знал о моём нежелании ехать, но полагал, очевидно, что вызов к себе по тому же вопросу равносилен приказанию и что отказа быть не может.
– Когда прикажете, ваше высокопревосходительство, – ответил я.
– Вот и прекрасно, – сказал Столыпин, – в московской сыскной полиции чёрт знает, что творится. Наведите порядок, реорганизуйте её.
И затем, обратясь к Трусевичу, добавил:
– Выдайте господину Кошко полагающиеся ему подъёмные и прогоны в максимальном размере.
Затем, снова обратясь ко мне:
– Поезжайте, пожалуйста, возможно скорее. До свиданья. Желаю вам полного успеха.
И, протянув мне руку, он отпустил меня. Не дожидаясь Трусевича, я уехал. Смутно было у меня на душе. Конечно, явиться в Москву в качестве, так сказать, ставленника Столыпина было лестно, но, с другой стороны, это форсированное назначение меня несколько коробило. Столыпин не пожелал посчитаться с моим нежеланием не ехать, не интересуясь даже мотивами моего отказа. Департамент полиции отпустил мне щедрые прогоны в размере трёх тысяч рублей, и недели через две я уже был в Москве.
В одном из моих предыдущих очерков я говорил уже о том хаосе, что царил в сыскной полиции в Москве в момент моего приезда, а потому не буду повторяться. Приблизительно через год мне удалось вполне наладить дело, и именно к этому времени относится то, что я хочу рассказать ниже.
В доме одного моего знакомого я встретил как-то двух профессоров московского университета. Последние обратились ко мне с просьбой разрешить им приводить хотя бы раз в неделю в помещении Сыскной полиции занятия для студентов юридического факультета для ознакомления их с научными методами, употреблявшимися в уголовном розыске. Имелись в виду антропометрия
[70], дактилоскопия и музей
[71], находящийся при сыскной полиции. Профессора говорили: «Для всех этих будущих судебных следователей и кандидатов на судебные должности весьма важно познакомиться как с измерительными приборами, так и с внешним видом инструментов, обычно употребляемых профессиональными ворами и мошенниками!»
Принципиально я охотно дал своё согласие, но заявил, что самолично решить этого вопроса не могу. Я обращусь к градоначальнику, хотя думаю, что и тот не даст ответа, не запросив министра.
Так и случилось: генерал Адрианов
[72] не пожелал взять решение этого вопроса на свою ответственность и по прямому проводу доложил о нём Столыпину. «Предоставляю это дело на усмотрение Кошко, которому всецело доверяю», – ответил премьер. Я известил о благоприятных результатах моих профессоров, и первое собеседование со студентами было назначено на ближайшую субботу.
Причудлива судьба человеческая. Думалось ли мне, что я, человек со скромным офицерским образованием, вынужден буду читать лекции не только целому факультету студентов, но даже и двум профессорам, им сопутствующим. Между тем такие собеседования продлились несколько лет вплоть до моего отъезда в Петербург. Конечно, нашим беседам я попытался придать возможно более семейный характер. Кафедры я не воздвиг, а, усадив молодёжь у себя в кабинете, я с первой же лекции начал приблизительно так:
– Я знаю, господа, как слово «сыщик» непопулярно среди вас, но вам не следует смешивать понятий о розыске политическом и уголовном. Мне нет никакого дела до того, как вы думаете и во что верите. Моя сфера иная. Пропадут у вас часы или бумажник, подвергнетесь ли вы нападению с целью ограбления… И тогда я и мой персонал к вашим услугам…
И так далее, в том же духе.
Это, если и не высоко-полезное, то, во всяком случае, безобидное занятие чуть не возымело для меня неприятные последствия, но об этом я узнал много позднее. Получив в 1914 году назначение заведовать всем уголовным розыском Империи, я переехал в Петербург. Трусевич был уже давно в Сенате, пробыл некоторое время на посту директора Департамента полиции Белецкий
[73], и к моему приезду делами Департамента ведал товарищ министра Джунковский
[74]. К нему я и явился представиться. Генерал Джунковский, недавний московский губернатор, хорошо меня знавший по Москве, весьма любезно меня принял и пригласил в этот же день у себя позавтракать.
– Кстати, – сказал он, смеясь, – я приготовил вам подарок.
– Мне подарок? Какой? – изумился я.
– А вот приезжайте и увидите.
Когда я в условленный час входил с несколькими приглашёнными в столовую, то хозяин мне заявил:
– Садитесь вот сюда, за этот куверт.
Я сел и нашёл под кувертом дело, извлечённое из архива департамента.
– Нет, нет. Вы ознакомьтесь с ним, – настаивал генерал Джунковский.
Перелистав его, я, к удивлению своему, прочёл донос на меня московского охранного отделения. В нём много говорилось о моих каких-то странных беседах со студентами, за которыми я будто бы весьма порицаю и критикую политический розыск. Словом, целое обвинение в революционной пропаганде. Но что лучше всего, это резолюция на полях, сделанная самим Белецким:
«Установить за Кошко негласный надзор и подвергнуть перлюстрации его частную корреспонденцию».
Таким образом, судьба разжаловала меня чуть ли не из профессоров в поднадзорные. Но так как в Москве я служил не за страх, а за совесть, а в частной личной жизни романов не заводил, то грозная перлюстрация не имела никаких последствий, и стрельба Белецкого по воробьям из пушки не отозвалась ни на моей служебной, ни на семейной жизни.
Незаслуженные лавры
Грозная пора настала для московской сыскной полиции, когда в 1908 году пожаловал по Высочайшему повелению в Белокаменную сенатор Гарин с целью обревизовать московское градоначальство. Для его чинов начался сущий мор, и добрая половина их, включая сюда и самого градоначальника Рейнбота
[75], была не только исключена со службы, но и предана суду.
Я был назначен в Москву в самый разгар ревизии и, заняв должность начальника московской сыскной полиции, застал моих подчинённых трепещущими. Разговоров только и было, что о Гарине: Гарин сказал, Гарин написал, Гарин чихнул. Штат моих служащих был не на высоте, да и сильно поредел, так что мне, новому человеку, на первых порах пришлось туго. А тут как на грех случилось довольно комическое происшествие. Неожиданно, без доклада вбегает в мой кабинет один из товарищей прокурора, весьма недалёкий, излишне старательный и не в меру напыщенный чиновник, и с пафосом заявляет:
– Только что случилось невероятное событие, событие огромного общественного значения, могущее послужить обильной пищей для газетных сатиров и весьма пагубно отозваться на вашей личной карьере: в Москве, в столице, среди бела дня у самого ревизующего сенатора украдена треуголка.
И прокурор выразительно на меня поглядел. Я пожал плечами.
– Поначалу я думал, что, по крайней мере, украли самого сенатора, – сказал я сухо.
– Как? – воскликнул он. – Вы не понимаете всей серьёзности происшедшего? Ведь сенатор, ревизуя градоначальство, ревизует и саму сыскную полицию, и вдруг ревизор становится жертвой дерзкой кражи – это совершенно недопустимо. Вам надлежит во что бы то ни стало напрячь все силы, но треуголку разыскать, иначе… Иначе… Я ни за что не поручусь. Сенатор человек крутой и может Бог знает что наделать.
– Скажите, но почему именно вы, не служащий в сыскной полиции, принимаете так близко этот случай к сердцу?
Товарищ прокурора несколько замялся:
– Да знаете ли… Видите ли… Этот случай может испортить настроение сенатора, что может, в свою очередь, отозваться и на всех нас.
– Вам неизвестно, при каких обстоятельствах пропала треуголка?
– Как же-с? Сегодня утром сенатор, отправляясь на несколько дней в Петербург, вышел из гостиницы «Дрезден»
[76], где он проживает, сел на извозчика и поехал на Николаевский вокзал. Носильщик забрал его вещи, и, встреченный железнодорожным начальством, сенатор прошёл к поезду, уселся в купе и уехал. Доро́гой, должно быть, спохватился, и из Клина только что получена телеграмма с описанием примет извозчика и с указанием, что сенатор забыл футляр в складках опущенного фордекера
[77].
Я указал прокурору, что нелегко будет в огромной Москве разыскать старую треуголку и, откровенно говоря, жаль на это тратить людей и время, но ввиду исключительного положения её обладателя я готов сделать что могу.
– Вы понимаете, конечно, что дело не в цене, а, так сказать, в принципе, – важно мне заявил прокурор, и мы расстались.
Что было делать? Людей моих я ещё не знал, да и числом их было немного, дел же было более чем достаточно. Однако для очистки совести я позвал к себе человек двадцать надзирателей, хлопнул кулаком по столу и принялся орать, как зарезанный:
– Это чёрт знает что такое! Все вы, как я погляжу, ни к чёрту не годитесь и делом своим не занимаетесь. Ведь вот до чего дошло, что у самого сенатора Гарина, нас ревизующего, сегодня среди бела дня пропала с извозчика треуголка. Дальше, кажется, идти некуда. Чтобы завтра же мне эта кража была открыта; я говорю кража, так как думаю, что с извозчика треуголку свистнул «поездушник»
[78]. Если же шляпа забыта на извозчике, то разыскать и её, и извозчика. Слышали? А теперь марш, и помните, что я сказал. Не то сенатор никого из вас не пощадит.
Я был искренне изумлён, когда на следующее утро раздался робкий стук в дверь моего кабинета, она чуть приоткрылась, и в неё просунулась сначала рука с треуголкой, а затем бочком вошел и обладатель руки, надзиратель Бондырев.
– Вот они-с, – радостно проговорил он, – я самолично разыскал головной убор его высокопревосходительства, да и задержал мальчишку, слямзившего его.
Я похвалил расторопного Бондырева, что, впрочем, не спасло его от грозного сенатора, по приказанию которого Бондырев был вскоре уволен за какие-то числящиеся за ним грехи. А жаль. Малый был изобретательный, и, горько жалуясь на судьбу при своём увольнении, он в порыве отчаяния и нахлынувшего откровения заявил мне:
– Вот не думал не гадал. Я ли не старался? Из кожи, можно сказать, лез вон. Ведь и сенаторскую треуголку спёр, можно сказать, я. Конечно, не я лично, а подослал надёжного мальчишку, да всё, как видно, зря, не оценил меня сенатор.
Этот ничтожный случай с треуголкой произвёл фурор в ревизующих сферах, и сам Гарин, извиняясь за причинённое беспокойство, дивился и благодарил меня. Таким образом, я невольно пожал плоды, посеянные хитроумным Бондыревым.
Вакханалия железнодорожных краж
Ревизия сенатора Гарина в 1908–09 гг., произведённая им в московском градоначальстве, пронеслась как смерч.
Я не буду перечислять в этом очерке опустошения, произведённые ею в рядах служащих градоначальства, укажу лишь, что добрая половина чинов московской сыскной полиции, входящая в состав градоначальства, была выброшена за борт. Подобная расправа объяснялась не только суровостью ревизирующего сенатора, но и служебными прегрешениями, числящимися за чинами полиции. Мой предшественник по должности начальника московской сыскной полиции господин Моисеенко мало занимался и интересовался делами, ну, а известно, каков поп, таков и приход: агенты распустились, чиновники бездельничали, и столичная шпана, учтя столь благоприятную конъюнктуру, обнаглела до крайности.
Начались по территории Москвы ужасные кражи, грабежи и убийства. Вся московская пресса, а за ней и общественное мнение столицы, подняли вой, обвиняя при всяком удобном и неудобном случае сыскную полицию. Ей приписывались не только нерадение и бездействие, но и попустительство, а иногда чуть ли не прямое соучастие в преступлениях.
Но если через несколько месяцев московское мазурьё и было приведено в христианскую веру, то нельзя было того сказать про ближние и дальние окрестности столицы.
На московском железнодорожном узле вспыхнула эпидемия краж, да такая, какой не помнят со времени его сооружения. Сначала начал пропадать пассажирский багаж, затем багажные места в товарных поездах, потом весь груз отдельных товарных вагонов, и, наконец, принялись исчезать бесследно целые гружёные товарные вагоны с осями и колёсами. При этом похищалась обычно мануфактура.
Взвыли заводы, фабрики, частные лица, страховые учреждения и целые железнодорожные управления. Так как большинство этих краж производилось вне городской черты, и, кроме того, железнодорожные линии охранялись жандармской полицией, то московской сыскной полиции здесь делать было нечего. Но вакханалия железнодорожных краж всё разрасталась, вследствие чего московский губернатор генерал Джунковский обратился ко мне, прося меня взять это дело в свои руки.
Приходилось экономить людей, а потому в виде опыта я решил в первую очередь приняться за Николаевскую железную дорогу; к тому же она была наименее благополучна по количеству краж. С этой целью я отправился в Петербург, зашёл в управление Николаевской дороги, где и заявил о необходимости для пользы дела временно предоставить моим людям десяток другой должностей во всех службах дороги. Мне ответили весьма кисло:
– Помилуйте, это невозможно, у нас имеются свои кандидаты, да и назначение полицейских чинов может вызвать разные толки и брожения как в рабочих кругах, так и среди служащих.
Я заявил, что не вижу иного способа искоренения зла, а потому в случае отказа я умываю руки. Так я вернулся в Москву ни с чем. Между тем кражи приняли гомерические размеры. Дело дошло до того, что на Николаевской дороге оказался уворованным целый паровоз. Воры загнали его куда-то в глушь на запасный путь, разобрали по частям, и остались от паровоза «рожки да ножки». Тут управление дороги взмолилось и дало мне понять, что не будет препятствовать назначению моих агентов. Я принялся за дело.
Вскоре ряд моих гласных агентов был принят на дорогу и начал подвизаться на разных мелких должностях по службам движения, пути, сборов и т. д.
Кроме того, мною было пристроено на стражу человек десять агентов тайных. О службе их в полиции знал лишь я, и мои свидания с ними происходили всегда только на конспиративных квартирах. Эти тайные агенты должны были следить за агентами гласными, являясь как бы контролем над контролем.
Прошло месяца полтора-два, а железнодорожные хищения продолжали свирепствовать всё с той же силой. Но люди мои не теряли времени даром, и к концу третьего месяца сразу были пойманы, арестованы и преданы суду пятьдесят человек из состава мелких служащих. Дела их были объединены в один процесс, вскоре ставший сенсацией не только Москвы, но, пожалуй, и немалой части России. За ним последовали вскоре аналогичные железнодорожные процессы с обвиняемыми, изловленными на других дорогах.
Ввиду того, что характер краж и способы их выполнения были по всем линиям более или менее одинаковы, я ограничусь лишь описанием наиболее хитроумных мошенничеств.
Начну с более невинных.
При сдаче пассажирского багажа пассажир подходил к багажной кассе, производил расчёты, и на багаже его наклеивался ярлык с обозначением станции отправления, а также печатным порядковым номером на нём. Если пассажир сдавал, скажем, три места, то ярлыки наклеивались на каждом сданном месте, но печатный номер имелся лишь на одном ярлыке, на остальных же двух тот же номер проставлялся карандашом. Кондукторские бригады легко раздобывали подобные ярлыки без печатного номера – они всегда в значительном количестве оставались в багажной кассе. При погрузке багажа в вагон кондуктора-жулики, присутствуя при этой процедуре, быстро оттаскивали в сторону два приглянувшихся им места, оставляя лишь третье (с печатным номером на ярлыке), и заменяли их какими-нибудь принесёнными сундучками, набитыми рухлядью. На этих сундучках заранее были ими наклеены пёстрые ярлычки, и оставалось лишь заполнить их содержание да проставить карандашом номер, соответствующий печатному на первом не украденном (из трёх) месте. Багаж погружен, места сосчитаны, багажный вагон запломбирован, и поезд отправлен. По прибытии на место пассажир по своей багажной квитанции получает свои три места, за надлежащим номером из которых два вовсе не его. Но как доказать, что ты сдавал такие, а не эдакие места? Эта мошенническая проделка практиковалась обычно кондукторами бригады, сопровождавшей поезд, так как начальство всегда смотрело сквозь пальцы на кондукторскую контрабанду, и чуть ли не каждый отъезжающий с поездом кондуктор имел при себе сундуки, сундучки и сундучонки, посылочки и оказии для родных и знакомых.
Иногда кражи бывали сложнее.
Намечалась особенно ценная поклажа в багажном вагоне, и шайка решала её похитить. Для этого в сговор входил пломбировщик, пломбирующий багажный вагон на станции отправления намеченного к похищению груза. Этот пломбировщик, прежде чем запломбировать вагон, впускал в него соучастника. Главный кондуктор и машинист бывали тоже в курсе дела, и в условленном месте, где-либо на закруглении или на подъёме, машинист до минимума убавлял ход. Вор, сидящий в вагоне, откидывал наверху сравнительно небольшое оконце (такие товарные вагоны с оконцами употребляются обычно для перевозки живности, но нередко утилизируются при перевозках и товаров, отправляемых на товарных поездах) и выбрасывал через него намеченное место, затем вылезал из него сам и, пользуясь тихим ходом, соскакивал. Окна в этих вагонах так устроены, что отогнутая рама сама захлопывается. Поезд прибывает на место, пломбы целы, а часть груза исчезла.
А вот образец более грандиозной и хитроумной махинации. Тут дело идёт о похищении не отдельных мест, а всего содержимого вагона. Допустим, товарный поезд прибывает из Петербурга на Москву Товарную. Он осматривается, все пломбы целы. Прибывший с ним вор-главный кондуктор, передавая документы, в которых с точностью обозначено число вагонов, их номера, количество груза, станции назначений, указывает техническому агенту-сообщнику на номер «интересного» вагона, прощается и уходит. Отцепляется и отъезжает паровоз, привёзший поезд. Его заменяет маневренный паровоз (кукушка или рак) с причастным к делу машинистом. Технический агент тут же составляет расписание: какие вагоны (из прибывшего поезда) и на какие пути разбросать. Для «интересного» вагона он указывает место где-нибудь за несколько вёрст в каком-нибудь пустынном тупике. Это расписание передаётся и сообщается машинисту кукушки, составителю поездов, и поезд направляется либо на Сортировочную станцию, либо на Перово. При этих двух станциях имелось по несколько специально выстроенных «горок». У спуска этих горок в главный путь вливается множество побочных путей, лучами расходящихся в разные стороны. Взобравшись на такую горку, подлежащий сортированию поезд останавливается, натягивается как струна, и затем машинист приступает к разбазариванию всего состава по разным путям, сообразно полученному от технического агента расписанию. Сцепщик поочерёдно отцепляет вагоны, машинист даёт лёгкий задний ход, затем затормаживает, поезд останавливается, а отцепленные вагоны продолжают с горки медленно катиться и принимаются стрелочниками на соответствующий путь. «Интересный» вагон попадает в предназначенную глушь, и, окончив манёвры, машинист и сцепщик возвращаются восвояси. Роль их пока кончена.
Теперь на сцену выступают новые соучастники. Глухой ночью пробираются они с подводами (дерзость воров дошла до найма извозчиков) к месту стоянки «интересного» вагона, быстро разбирают часть крыши его, выкидывают и нагружают содержимое на подводы, иногда для правильной осадки набивают вагон песком, камнями и проч. балластом, снова заделывают крышу и уезжают с добычей.
Когда с вагоном бывало покончено и вновь он бывал приведён в полный порядок, извещался всё тот же технический агент, и последний в ближайшее своё дежурство, формируя товарный поезд к отправке, включал и обокраденный вагон в его состав, после чего злополучный вагон в вполне исправном виде, всё также запломбированный и с документами, продолжал свой путь и благополучно прибывал на станцию конечного назначения, причём при вскрытии его железнодорожное начальство бывало изумлено не менее самого получателя груза.
Иногда груз исчезал, так сказать, брутто, т. е. с тарой и нагрузкой. Нагруженный вагон не доходил до станции назначения. Получатель его с накладной нетерпеливо ждал, наконец, поднимал тревогу, и тут выяснялось, что вагон не только на станцию назначения не прибыл, но оказывалось, что его не было и на промежуточных станциях, вагон словно сквозь землю проваливался. Являлось предположение, что разыскиваемый вагон случайно проскочил дальше, но розыски по всей дороге, равно как и по дорогам чужим, не увенчивались успехом.
Подобного рода исчезновения казались мне невероятными. Ведь, на самом деле, не так просто, скажем, сжечь вагон где-либо на промежуточной станции, не обратив на себя внимания. Да, наконец, куда скрыть многопудовые колеса, оси и прочие стальные части вагонного остова? Когда я обдумывал этот вопрос, мне пришла мысль, не перекрашиваются ли просто номера вагонов. И я приказал моим агентам сосредоточить всё своё внимание именно на этой стороне дела. Не прошло и недели, как мои предположения оправдались, и один за другим было арестовано двое нагрузчиков, причём в этих арестах мои агенты поступили различно: первый, поймав ночью грузчика, переделывающего единицу на четвёрку, на каковую заканчивался номер вагона, арестовал его тут же на месте. Второй, более одарённый, проявил инициативу и вора не арестовал немедленно, а записал лишь старый и вновь переделанный номер вагона. Сообщил оба номера в товарную контору и лично принялся в ней дежурить.
Игра грузчиков была тонкой. Всякий завод, всякая фабрика, часто отправляющая свои товары вагонами по России, держали в своих конторах запасные бланки. Намереваясь отправить вагон товара, они заранее частично заполняли такой бланк, т. е. проставляли в нём сами станцию отправления и назначения, адрес отправителя и получателя и вес своего груза. Вместе с товаром прибывали они на товарную станцию, шли в товарную контору и заявляли, что им требуется вагон для отправки груза туда-то. Конторщик вызывал дежурных весовщика и грузчиков, и компания отправлялась на пути к пустым товарным вагонам. Сюда подвозился и намеченный к отправке товар. По распоряжению весовщика вагон ставился на весы. Отмечался его вес, после чего начиналась его нагрузка. Вес нагруженного вагона за вычетом тары составлял чистый вес отправляемого товара. Весовщик собственной рукой проставлял этот чистый вес на бланке отправителя груза. Он же проставлял на нём номер нагруженного вагона. Вагон тут же запломбировывался, и весовщик расписывался всё на том же бланке, ставя соответствующий штемпель. Владелец груза с этим бланком вновь возвращался в товарную контору, уплачивал по тарифу деньги либо направлял груз наложенным платежом. Получив дубликат накладной, он удалялся восвояси, сама накладная направлялась вместе с другими документами на станцию назначения, а дубликат накладной посылался по почте получателю отправленного товара.
Таков был обычный порядок отправления грузов. Мошенники сумели его обратить в свою пользу. Проделывали они следующую штуку: когда вагон был нагружен, запломбирован и поставлен на запасный путь для ближайшей его отправки, один из участников шайки ночью пробирался к нему и перекрашивал последнюю цифру номера, обыкновенно единицу или ноль, перекрашивая их в четвёрку или шестёрку.
Через некоторое время гружёный вагон, согласно вполне исправным документам, отправлялся в Рязань, груз его в Рязани получал член шайки, предъявлявший законную накладную, и, разбазарив по Рязани мошенническим образом полученный товар, он возвращался в Москву и делился с шайкой добычей. Тульский же держатель накладной, прождав все сроки, поднимал тревогу, но в Москве по тщательной проверке оказывалось, что ни один технический агент за всё это время не отправлял вагона под номером, указанным в накладной тульского получателя. Так вагон и исчезал для дороги бесследно.
Этот сложный трюк был обнаружен моим агентом, о котором я выше упоминал, тем самым, что записал прежний и новый номер вагона и принялся дежурить в конторе. В данном случае было поступлено так: лишь только в контору явился после мнимой нагрузки субъект и предъявил бланк, подписанный весовщиком и с номером, соответствующим перекрашенному, как тут же он был арестован, а с ним весовщик и грузчики. Вместе с тем мошеннику-получателю была отправлена накладная, и когда тот явился за справкой о судьбе ожидаемого груза, то также был схвачен.
Ряд громких процессов железнодорожных воров нагнал панику, и правопорядок на дорогах стал быстро восстанавливаться. Этот блестящий результат был оценён железнодорожными управлениями, каковые просили меня установить постоянный надзор за дорогами и по сметам своим мне провели определённое жалованье. Его я получал вплоть до моего перевода в Петербург. Прекратившиеся железнодорожные кражи сильно разгрузили моих людей, так как в период совершения их краденые товары сплавлялись обычно в Москве, и немало сил и времени уходило на разыскивание их. Теперь я мог пользоваться моим персоналом для нужд исключительно московских, а работы в Москве всегда бывало более чем достаточно.
Кража краденого
{18}
В 1907 году
[79] я был назначен начальником московской Сыскной полиции. Это было в самый разгар знаменитой ревизии московского Градоначальства сенатором Гариным, когда вся наружная и розыскная часть столичной полиции остались в сущности без служебного персонала, устранённого от исполнения обязанностей распоряжением ревизующего сенатора.
В сыскной полиции 95 % личного состава подверглось увольнению.
Может быть, я как-нибудь при случае расскажу, как производилась Гаринская ревизия, теперь же мне можно только указать, в какое трудное положение я попал на первых порах своей работы: всё было расхлябано, преступления росли в ужасающей пропорции, а сотрудников у меня отобрали, и приходилось их создавать заново в незнакомых для меня условиях.
Вот в такой трудный момент вызывает меня как-то к себе прокурор Московской Судебной Палаты Хрулев
[80] по важному и секретному делу. Еду, разумеется, сейчас же.
Оказывается, что в предшествующую ночь преступники с чердака проломали свод в третьем этаже здания местных установлений, забрались в комнату, прилегающую к архиву, где хранились вещественные доказательства, и похитили находящиеся там ценности: старинные часы, табакерки, медальоны, несколько миниатюр и другие вещи, относившиеся к делу о недавнем ограблении антикварного магазина в Леонтьевском переулке. Хрулёв был очень взволнован этим преступлением. Рассказав мне, как была совершена кража, он заявил:
– Я бы очень просил вас по возможности избегать всякой огласки этого дела и отнюдь не давать материала для газетных заметок. Ведь помимо неосновательных нареканий на небрежное хранение судом вещественных доказательств, в наше время всякое происшествие в правительственных учреждениях непременно используется для дискредитирования власти, причём вырисовываются всякие совершенно фантастические узоры.
К сожалению, пожелания господина Хрулёва не осуществились, хотя ни я, ни мои служащие не говорили об этом деле ни с одним репортёром, тем не менее на следующий же день в газетах появилось описание преступления, в котором, кроме указания места его совершения, не было ни слова правды. Этого, впрочем, и следовало ожидать, раз из совершенно заурядного преступления вздумалось прокурору сочинить «особо секретное дело»; тогдашние канцелярии как-то эпидемически были склонны разглашать всякие служебные секреты.
При осмотре мной места совершения преступления оказалось следующее: пролом потолка сделан с чердака, имеющего шесть входных дверей, запирающихся на сделанные в двери замки. Одна из этих дверей, выходящая в коридор камеры следователей по особо важным делам (таких следователей в Москве три), была не заперта на ключ, очевидно, через неё воры проникли на чердак. При производстве взлома преступники, вероятно, ошиблись в выборе места работы, так как попали не в самую комнату, где хранились вещественные доказательства, а рядом с ней; к этой же комнате примыкала писарская, где шли часто занятия и в поздние часы, а, следовательно, отсюда можно было услышать шум, неизбежный при проломе каменного свода. Впрочем, воры придумали остроумное приспособление для уменьшения шума от падения на пол выламываемых осколков, кирпича и штукатурки. Просверлив в потолке отверстие величиной с медный пятачок, они просунули в него зонтик, открывающийся от нажима на ручку, раскрыли его, и дальнейшая работа шла уже почти бесшумно, так как осколки падали на полотно зонтика, а не на пол.
Ясное дело, что преступники имели сообщника, вероятно, в числе местных курьеров, в обязанности которых лежала уборка помещений, у которых хранились ключи от дверей на чердаке. Их всего было сорок или пятьдесят человек, многие из них имели квартиры в самом здании судебных установлений.
Прежде всего, мы приступили, конечно, к допросу всех курьеров, что потребовало несколько дней, но этот допрос не дал ни малейших указаний. Я чувствовал лишь то, что люди как-то особенно сдержанны и осторожны в своих показаниях. Поиски недавно назначенных мною новых агентов по разным притонам и среди подозрительных элементов не дали также ни малейших указаний. Взвинченные непосильной работой и постоянным напряжением нервы рисовали самые мрачные перспективы, и я уже склонен был безнадёжно смотреть на будущее розыска, как выручила, как это почти всегда бывает, простая случайность.
На второй день после окончания допроса курьеров является ко мне в Сыскную полицию какая-то женщина и просит её выслушать. Она оказалась женой одного из курьеров коридора камер следователей по особо важным делам и сообщила, что муж её может дать мне некоторые указания по делу, но лишь при условии, если его не будут официально вызывать в полицию, а допросят где-нибудь секретно, например, в булочной-кафе Филиппова на Тверской
[81], куда он явится под видом простого посетителя. Требование это она объяснила тем, что муж её опасается мести преступников и ни в каком случае не скажет, если это условие не будет выполнено.
Я, разумеется, на это согласился и лично пошёл к Филиппову. Когда мы уселись за столиком, потребовав себе кофе, курьер этот после тысячи извинений, что скрыл правду при официальном допросе, рассказал, что в их коридоре служит курьером некий Урьян, латыш по происхождению, который состоит, по-видимому, в связи с воровкой Строгановой, привлечённой по делу ограбления антикварного магазина в Леонтьевском переулке. Эта Строганова принадлежит к воровской семье Строгановых, в которой и родители её, и братья не раз уж судились за кражи и хорошо известны полиции.
Следователь К., ведущий дело об ограблении в Леонтьевском переулке, часто требует к себе в камеру для допроса Строганову, и во время ожидания ею своей очереди она свободно разгуливает по коридору всегда в обществе Урьяна, о чём-то с ним шепчется, получает от него разные подарки и конфеты или съестное, что обратило на себя внимание всех служащих и возбудило пересуды.
Очевидно, надзор за арестованными, приводимыми для допроса к следователю, очень хромал, и им предоставлялась чуть ли не полная свобода действий.
Получив эти сведения, я приказал установить за Урьяном секретное наблюдение. На четвёртый примерно день этого наблюдения филеры мне донесли, что Урьян по вечерам занимается у театров барышничеством театральными билетами. Так как в это время велась энергичная борьба с театральным барышничеством, то я приказал накрыть Урьяна на месте преступления и арестовать с поличным.
При нём оказалось пятнадцать билетов на разные места, якобы приобретённые им лично стоянием в очереди у кассы и повторным подхождением к окошечку. Я стал ему доказывать невозможность получить таким путём столь значительное количество билетов, не обратив на себя внимание кассира, и Урьян кончил тем, что признал себя агентом некоего Урицкого, чуть ли не брата убитого большевистского комиссара
[82], организовавшего в большом масштабе это дело и имевшего кучу своих агентов у всех театров. По данным полиции, этот Урицкий промышлял также и покупкой заведомо краденых антикварных вещей. Это дало мне мысль воспользоваться им для раскрытия кражи в здании судебных установлений.
Прибыв лично со своими агентами на квартиру Урицкого, я приказал произвести у него тщательный обыск. Как и следовало ожидать, ничего запретного при этом не было обнаружено. Тем не менее благодаря показанию Урьяна я имел достаточно данных для применения к Урицкому административного воздействия. Я сказал ему, что дело о билетах, может быть, будет замято, если он окажет нам услугу по розыску преступников, совершивших кражу в здании судебных установлений.
Он, Урицкий, мог бы помочь выведать от Урьяна, что ему известно по этому делу, и дать нить, чтобы размотать весь клубок.
Подумав, Урицкий обещал попытаться.
Урьян, по отобрании от него театральных билетов, был мною освобождён. Урицкий ловко принялся за дело. Вызвав к себе Урьяна якобы для объяснений по делу вручённых ему для продажи театральных билетов, он принял его у себя в кабинете как раз в тот момент, когда какой-то незнакомец показывал ему несколько старинных золотых часов. Попросив Урьяна немного подождать, он стал рассматривать эти часы. После тщательного осмотра Урицкий забраковал их и заявил, что он охотно купил бы старинные золотые часы, если бы они соответствовали тому, что примерно имелось в часах, похищенных в Суде, согласно данным ему мной описаниям.
Урьян на эту удочку попался. Когда незнакомец ушёл, он заявил, что имеет на примете как раз такие часы, о которых говорил Урицкий, и может ему принести их показать. Урицкий согласился и предложил принести часы завтра к определённому часу. В назначенный час Урьян был арестован на улице и доставлен в Сыскную Полицию, где при обыске на нём было обнаружено трое похищенных часов. При такой улике Урьяну ничего больше не оставалось, как принести полную повинную. Оказывается, кража была совершена братьями Строгановой при его, Урьяна, содействии. Сговорившись со своей любовницей, арестованной Строгановой, во время проводов её в камеру следователя, он днём незаметно пропустил воров на чердак, где они и спрятались до наступления ночи. По окончании кражи воры были им же выведены из здания судебных установлений вместе с добычей. Ночью я сам поехал на обыск к Строгановым. Жили они в небольшой дачке в Петровском парке. Оцепив всю усадьбу полицейским нарядом, я со своими агентами направился к стеклянной двери, выходящей на небольшую веранду. Мы постучали, но долго не получали никакого ответа. Когда мы стали энергично напирать на дверь, желая открыть её силой, вдруг откуда-то раздался громкий револьверный выстрел. Мы думали, что воры решили оказать нам вооружённое сопротивление, чего мы никак не ожидали и что явилось совсем необычным. Пришлось временно отступить и послать в ближайшую полицейскую часть за непробиваемыми пулей панцирями. На это ушло порядочно времени. Когда мы подошли к двери вторично, чтобы её выломать, за дверью появилась старуха-мать Строгановой и беспрепятственно нас впустила. Квартира состояла из трёх комнат и кухни. Во всей квартире никого, кроме старухи, не оказалось. На мой вопрос, кто стрелял, старуха выразила крайнее изумление и объявила, что она никакого выстрела не слыхала, да и некому, мол, здесь стрелять.
Мы приступили к самому тщательному обыску, выстукивали полы и стены, но нигде ничего не нашли, нигде не было никаких следов огнестрельного оружия, а между тем выстрел был произведён. Мы подняли чуть ли не все половицы, осмотрели подоконники, печки – ничего. В кухне мы увидели небольшой люк, закрытый дверцей с кольцом. Приоткрыв дверцу, мы попали в небольшой погреб для овощей. Тут были сложены куча картофеля, несколько кочней капусты, немного других овощей и ничего больше. Земляной пол был твёрдо утрамбован. Стали выстукивать стены. Надзиратель Евдокимов взял в руки принесённую с собой увесистую фомку и с силой стал ударять по доскам. Одна из досок подалась внутрь, и её легко удалось вынуть, а за ней и другие доски. Тут мы обнаружили небольшое отверстие, по которому мы проникли в узкий подземный коридорчик, оканчивающийся дверью. Открыв дверь, мы увидели небольшую комнатку, где находились два брата Строгановых со своими матрацами и подушками. Никакого сопротивления они не оказали. При обыске тут были найдены остальные украденные в суде вещи, много усовершенствованных орудий взлома, баллон с газом и огромный странного вида пистолет. Оказалось, что это был простой большого размера пугач, из которого один из Строгановых произвёл выстрел, заставивший нас отступить и давший время ворам спрятаться в свой потайник. Выпавшая доска была тщательно уложена на свое место и подпёрта ими изнутри.
Строгановы были присуждены к 2½ годам арестантских рот.
Тихий омут
– Нет, позвольте, вы не имеете никакого настоящего права меня не пускать! Я не фря какая-нибудь, а потомственная почётная гражданка и желаю вашему начальнику изъяснение сделать. Ваш начальник – общественное достояние, и нигде в законе не написано, что вход к нему запрещается.
Я приоткрыл дверь:
– В чём дело? Что за крики?
– Да вот, господин чиновник, ваш рабочий не хочет допустить меня к начальнику, а у меня к нему дело есть.
– Я начальник. Входите. Что вам угодно?
Женщина повелительно махнула рукой своей, видимо, компаньонке и, взойдя в кабинет, поправила на бок съехавшую шляпу.
– Садитесь, я вас слушаю…
– Я Перепетуя Егоровна Шорина, купеческая вдова, а это моя, так сказать, компаньонка Ирина Петровна Петушкова, дальняя родственница покойного супруга, более тридцати лет живёт на моих хлебах. Владею домом на Камергерском переулке, судиться, окромя как с жильцами, не судилась. Семья у меня небольшая: сын, дочь, она (Шорина ткнула на Петушкову) да кухарка Агафья, двенадцатый год у меня служит. Живём мы тихо, людей не принимаем, да и сами никуда не шляемся, разве вот она [Петушкова] редкий праздник пропустит да в церковь не отпросится, так что люди все крепкие, надёжные. Не буду скрывать правды и расскажу всё как есть. Дочка у меня хворая с изъянцем – всё чихает да кашляет. Ну да ничего, я за ней пятьдесят тысяч приданого даю. Сын прошлым годом кончил коммерческое училище с серебряной медалью, но должности пока не имеет, живёт при матери. Агафьюшка баба пречестная: не то чтобы там на сельдерее или порее копейку украсть, но и на антрекоте гривенника не свиснет. Про Петровну и говорить нечего – женщина тихая, скромная, богобоязненная; иной раз и вспылишь, а она хотя бы что, будто воды в рот набрала.
А вот, между прочим, вчерась какое дело приключилось – считаюсь это я вечером с Агафьей, кончила, заказала ей, что купить на завтра, и полезла в шифоньер за деньгами. Глядь, а бумажника-то и нет! Я туда-сюда, обшарила все полки, как в воду канул! Созвала всю семью, говорю: «Ищите, может, это я со слепа не нахожу». Перевернули и перешарили всё, одним словом – нет! Конечно, деньги свои держу я в банке; в бумажнике же так, немного на всякий случай. Однако было в нём всё же 800 с лишним рублей да три выигрышных билета 1-го займа ещё покойника мужа. Весь этот день сидели мы дома, никто к нам не приходил, а часам к девяти вечера лишь сын вернулся из бильярдного заведения – он у меня обожает шары катать, да Петровна от всенощной возвратилась. Бумажник же с утра был на месте, так что я и ума не приложу над эдаким происшествием. Конечно, мне наплевать, хоть и жалко, но пропажа не весть какая, и ради этих денег не стала бы я шляться по разным полициям да пороги обивать, а только страх меня берёт: что же это такое в самом деле среди бела дня, можно сказать, из-под самого носа, и вдруг такое нарушение правов? Ведь эдак, прости Господи, чего доброго проснёшься и увидишь себя зарезанной. Очень прошу вас, господин начальник, пособите мне и избавьте меня от убийцы.
– А как живёт ваш сын? Не покучивает ли? – спросил я, подумав.
– Ой, что вы! Он истинное ещё дитя. Тихий, кроткий, мухи не обидит, да и держу я его строго: не пьёт, не курит и насчёт женского сословия – ни-ни!
Тут почему-то Ирина Петровна жеманно потупилась.
– Скажите, госпожа Петушкова, – обратился я к ней, – какую церковь вы чаще всего посещаете?
– Я-с?.. Храм Христа Спасителя.
– А почему же? От Камергерского это не так близко.
– Да-с мы так привыкли; к тому же и поют там весьма прилично.
– Скажите, – продолжал я, – посещаете ли вы в Москве родных, знакомых?
– Нет-с, родных у меня нету. А какие же знакомые? Ведь я девица, да и не люблю я из дому выходить. И к благодетельнице привыкла. Да и ангелочков ихних вырастила.
Записав адрес Шориной, я обещал в этот же день прислать ей двух агентов для производства в квартире тщательного обыска. К вечеру мои люди вернулись, привезя с собой арестованную Агафью и отобранный у неё бумажник.
– Мы как открыли её сундук, – доложили они, – так бумажник сверху и лежит. Деньги в нем целы, не хватает лишь в нём одного выигрышного билета. Кухарка, конечно, отпирается, клянётся и божится, что ни в чём не виновата, да известно – все они так!
– Я думаю, что кухарка не врёт, – сказал я, – ведь она знала, что барыня заявила полиции, что предстоит обыск, и вдруг нате – на самое видное место положила бумажник. К тому же и билета не хватает. Куда он мог деваться? И для чего было бы этой неграмотной женщине особо тщательно прятать именно этот билет? Нет, тут что-то не то. Скорее всего, бумажник ей подброшен.
Я стал анализировать происшедший случай: утром бумажник был, вечером его не оказалось, из посторонних за день никто не приходил, из своих уходили двое: сын – в бильярдную, и Петушкова – в церковь. Следовательно, сплавить билет могли только они. Но в этом логическом рассуждении я наталкивался на тяжелое препятствие – ведь совершенно невероятно, чтобы Петушкова или сын удовольствовались бы одним билетом и не воспользовались бы ни деньгами, ни остальными облигациями. Желая отвести от себя подозрение, они могли, конечно, подбросить бумажник кухарке, но пустым или наполовину опустошённым. Между тем, пойдя на столь рискованное дело, вор ограничился столь скромной толикой! Вещь невероятная!
Я долго рассматривал этот вопрос со всех концов, переворачивал со всех сторон и пришёл к заключению, что именно пропавший билет должен был в глазах вора почему-то представлять из себя особую ценность. Мои агенты не догадались записать номера пропавшего билета, у вдовы телефона не имелось, и я послал ей повестку, прося явиться и принести номер. Получив его, я известил о краже все кредитные учреждения и с удовлетворением узнал, что мои предположения оказались правильными, на похищенный билет в прошлом тираже пал выигрыш в двадцать пять тысяч рублей. Так вот в чём зарыта собака! Вина неграмотной Агафьи становилась ещё менее вероятной. Вызвав вновь Шорину и не говоря ей о выигрыше, я спросил её, знал ли кто-нибудь из членов семьи номера её билетов?
– Да, – ответила она, – и Катенька, и Мишенька, да и Ирина Петровна знали. Я не раз с ними проверяла выигрыши и теперь всё собиралась просмотреть за январь да как-то не удосужилась.
– Ваша дочь бывает в концертах, театрах, гостях?
– Нет. Где ей? Она у меня хворая, как я вам говорила, и редко выезжает из дома, разве что со мной в солнечный день покататься.
Таким образом, мои подозрения сосредоточились на «Мишеньке».
– Вот вы говорили, что сын ваш на бильярде поигрывает. Где и у кого чаще играет?
– Да чаще всего в трактире у Тестова
[83].
– Отлично! Если будет что-нибудь новое по вашему делу, то я немедленно вам сообщу…
Вызвав к себе одного из агентов, любителя бильярда, я кратко рассказал ему дело, направил к Тестову и предложил завязать знакомство с молодым Шориным, рекомендовав моему человеку прикинуться банковским служащим. Через несколько дней он мне докладывал: «Шорин – милый молодой человек, играет неважно и по очень маленькой, вообще, в деньгах, видимо, сильно нуждается и не всегда даже позволяет себе съесть бутерброд или выпить стакан чая. Выигрыш в рубль приводит его в хорошее настроение. Я много говорил ему о моих тайных финансовых операциях, давал понять, что не всегда оперирую с «чистым товаром», но Шорин искренно не заинтересовался этим, пропуская мимо ушей мои разглагольствования».
Пришлось приняться за «божью старушку».
Мой агент недели две тщетно продежурил на паперти храма Христа Спасителя. Петушкова не появлялась. На ближайшие праздники и их концы я установил наблюдение на Камергерском против дома Шориных. В одну из суббот, часов в 6 вечера, Петушкова вышла из подъезда, поглядела кругом, перекрестилась и пошла, но не в храм Божий, а на Тверскую в кафе Филиппова. Войдя в него, она направилась в задний угол и подсела к столику, за которым восседал мальчишка лет 16-ти с пренахальной мордой. Мой агент немедленно занял соседний столик и, потребовав стакан кофе и пирожных, принялся их уплетать, внимательно слушая наблюдаемую парочку.
– Серёженька, – сладко говорила Петушкова, – ты бы с нашим делом поторопился. Получил бы деньги. И на душе спокойно и вольготно будет, а то, не дай бог, найдут у тебя билетик, и пропадём мы оба!
– Вот и дура! – возразил мальчишка. – Номер билета, поди, во всех банках записан. Явлюсь я с ним, меня и сцапают, а тогда и рыдай, и вой на луну – Серёженьку твоего упрячут далеко. Ну, бабушка, заказывай угощение, жрать до смерти хочется. Побалуй своего хахаля!
Часа полтора продолжался этот tête à tête
[84]. Наконец, Петушкова с видимым сожалением удалилась. Мальчишка остался доедать заказанное… Дальше было всё просто. Агент проследил его до дому, узнал от дворника, кто он, и, взяв себе в помощь товарища, ворвался к нему, произвёл обыск и обнаружил билет.
Возвращая билет Шориной, я откровенно рассказал ей, как было дело, и та долго отплёвывалась:
– Тьфу ты, прости Господи, пакость какая! Этакая тихая, воды не замутит и вдруг не только связалась с мальчишкой, но и меня ещё эдак нахально облапошила. Вот и полагайся на людей – ведь тридцать лет у меня в доме жила, и вдруг эдакое! Выгнать её я, конечно, выгоню, а только в тюрьму вы её не сажайте – Бог с ней, так уж и быть, на радостях прощаю. Хотя я и не бедный человек, но 25 тысяч и для меня капитал. Экая блудница, экая греховодница! Вот уж воистину: в тихом омуте черти водятся!
И Шорина, покачав головой, медленно выплыла из моего кабинета.
Тонкая махинация
Поздним зимним вечером, усталый от работы, разминая ноги, я расхаживал по своему обширному служебному кабинету, как вдруг из соседних комнат донёсся до меня шум. Остановясь, я прислушался. Какой-то сердитый возмущённый голос вопил:
– Потрудитесь немедленно исполнить мою просьбу – я желаю видеть начальника, и вы не имеете право мне в этом отказывать!
Я нажал кнопку.
– Что там за крики? – спросил я явившегося на звонок дежурного надзирателя.
– Там, господин начальник, привезли громилу, и он шумит, непременно желает вас видеть.
– За что он арестован? – спросил я.
– Был пойман на месте преступления, намереваясь ограбить квартиру в 20-м номере по Страстному бульвару.
– А-а-а… – протянул я равнодушно. – Посадите его в камеру.
– Слушаю. Но позвольте доложить, что арестованный мало походит на громилу и называет себя статским советником Вершининым.
Это меня несколько удивило, и я приказал позвать его. Вскоре в мой кабинет чуть ли не вбежал толстый запыхавшийся человек, на вид лет пятидесяти, весьма благообразный. Его хорошо сшитое платье было в довольно растерзанном виде, галстук съехал на сторону, и весь он был олицетворением недоумения, растерянности и страха. Не дождавшись моего приглашения, он плюхнулся в кресло и порывисто заговорил:
– Извините меня, ради бога, за моё внедрение к вам, но со мной произошло такое, что есть от чего потерять голову.
Я с любопытством его оглядывал:
– Кто вы и что с вами случилось?
Он тотчас же заговорил:
– Я статский советник Игорь Константинович Вершинин. Служу по Министерству Финансов. А случилось со мной нечто совершенно невероятное. Меня обвиняют в ограблении квартиры, и, несмотря на всю вздорность подобного обвинения, я до того растерян, до того выведен из равновесия, что и сам минутами спрашиваю себя, уж не собирался ли я в самом деле совершить нечто подобное?
– Успокойтесь, придите в себя и говорите толком, в чём дело!
Статский советник потёр себе виски, потянул себя за нос, измученно поглядел на меня и начал так:
– Необходимость заставляет меня быть с вами совершенно откровенным. Года два тому назад я женился на Елизавете Николаевне Корсаковой, молоденькой, богатой и во всех отношениях достойной девушке. Несмотря на большую разницу лет (мне скоро пятьдесят, а ей двадцать), мы горячо и пламенно любили друг друга и были счастливы. Единственное, что омрачало несколько нашу жизнь, – это глупая ревность, увы, присущая в сильной степени нам обоим. Поводов значительных к ней мы не подавали, но часто и беспричинно ревновали друг друга. Наши друзья и знакомые знали нашу слабость и часто подтрунивали над нами. Теперь я перехожу к делу. Четыре дня тому назад, т. е. во вторник, под вечер ко мне на квартиру ввалился совершенно незнакомый мне тип и огорошил меня фразой:
– Я явился к вам, чтобы поставить вас в известность об измене вашей жены.
Я так и подпрыгнул:
– Что-оо?!
– Да, да, именно, жена вам изменяет с моим приятелем и изменяет самым бессовестным, самым циничным образом!
– Вы нагло врёте! – вскричал я. – Жена моя выше всяких подозрений!
– Как это скучно! – ответил он, морщась с досадой. – Все мужья на один лад!
Мне страстно захотелось схватить этого наглеца за шиворот и выбросить вон, но, пересилив себя, я сухо сказал:
– Ваши обвинения лживы и пошлы, но если ваши идиотские заявления и были бы правдой, то спрашивается, какое вам дело до меня и моей семейной жизни?
– Разумеется, никакого, но мне необходимо до зарезу пятьсот рублей, и я резонно полагаю, что вы их мне уплатите. Ведь услуга, мною Вам оказываемая, немаловажна.
– Ваша наивность превосходит ваше нахальство, – усмехнулся я, – неужели воображаете вы, что я поверю первому встречному, даже и при предъявлении им мнимых вещественных доказательств?
– Нет, я этого не воображаю и не собираюсь предъявлять вам ни перехваченных писем, ни потерянных подвязок. Я предлагаю вам большее: вы сможете собственными глазами убедиться в неверности вашей супруги, застав, так сказать, на месте преступления. Причём имейте в виду, что никаких задатков я от вас не потребую. Вы человек в Москве довольно известный, понятие о чести и доме для вас не пустой звук, а потому я удовольствуюсь лишь вашим честным словом в том, что деньги мне будут вами заплачены на следующий же день после происшествия. Согласны вы на это?