– Моя бархотка!
– Это ты, – подтверждает Джулс. – Сейчас отмотаю.
– Давай в замедленном темпе.
Не хочу ничего упустить. Пленка с жужжанием отматывается. Вот я стою у бара, помахивая банкнотой. Рядом присаживается мужчина. Я поворачиваю голову, губы произносят неслышные слова. Ни я, ни он не улыбаемся.
– Это, наверно, Юэн! Такое впечатление, что я его знаю, да?
– Тут не разберешь. – Джулс хмурится.
– Погоди. Нажми паузу.
Просматриваем еще раз. К нам присоединяется женщина. Светлые волосы, примерно моего роста. Чем-то взволнована, жестикулирует, тянет меня за руку. Я вырываюсь, упираюсь ей в грудь и отталкиваю. Она снова меня хватает и тянет за собой. Прежде чем исчезнуть из вида, я напоследок что-то говорю мужчине.
– Это Крисси? – спрашиваю я.
Внутренний голос шепчет, что я не ошиблась.
Только почему мы ссоримся? Странно. Никогда раньше не ругались.
– Да.
– А мужчина? Ты его знаешь?
Не отрываясь, смотрю на себя «до всего этого». Разрывается сердце от того, что нельзя ту меня предостеречь.
Джулс неловко молчит. Тишина коробится под тяжестью одного-единственного слова.
– Нет.
Отрывая взгляд от зернистого изображения, поворачиваюсь к Джулс. Здесь страшно холодно, но ее кожа лоснится от пота.
– Честно, – произносит она дрогнувшим голосом, не поднимая глаз.
Лжет.
Глава 25
– Карл! – опять кричу я на лестнице.
В жилах закипает разочарование. Я нашла нужную запись, но все равно не могу идентифицировать Юэна. Я бы и себя не узнала, если бы не платье с бархоткой.
– Может, это вообще не он, – говорит Джулс. – Ты могла разговориться с кем угодно.
Он, я уверена. На нем пиджак, а не футболка и джинсы, как у других мужчин. Смутное воспоминание впивается в меня острыми клыками.
– Закончили? – Карл заполняет небольшую комнату своим громадным телом.
– Можете распечатать его фото? – указываю я на монитор.
– Ты что, в кино попала? В «Место преступления»? У нас тут без нанотехнологий, дорогуша.
Если нет вещественного доказательства, день потерян. Достаю и разблокирую телефон.
– Никаких фото! – Карл загораживает монитор. – Я оказал тебе услугу, ты увидела, что хотела. А теперь валите отсюда!
Бросив последний долгий взгляд на экран, я плетусь наверх, где нас выпроваживают в лютый холод.
– Ты точно его не узнала? – спрашиваю я Джулс.
– Сто процентов.
Она копается в сумочке, хотя даже если бы подняла глаза, я не смогла бы истолковать их выражение.
– На автобус?
Без машины я как без рук.
– У меня кое-какие дела, – отвечает Джулс. – Доберешься сама?
Мысль о том, чтобы остаться одной, наводит ужас, но Джулс и так пожертвовала ради меня почти всеми выходными. Несправедливо просить ее еще и провожать меня до дома.
– Да, не волнуйся.
Нервы в животе стягиваются тугим узлом. Смотрю вслед. К уху Джулс плотно прижат телефон.
Мобильное приложение сообщает, что следующий автобус придет только через полтора часа. Что делать, сегодня воскресенье. Околачиваться на остановке холодно. Обычно в таком случае я шла в «Старбакс» на рыночной площади, но персонал может меня узнать и подумать, что я их игнорирую. Неужели так будет до конца жизни? Грустно. Доктор Сондерс предупреждал, что у большинства страдающих приобретенной прозопагнозией развивается социофобия и депрессия. И что важно не избегать общения, поскольку это приводит к еще большей неуверенности. Однако быть среди людей, когда чувствуешь себя отрезанной от всего мира, очень сложно.
В парке аттракционов мы долго простояли в комнате смеха. Меня расстраивало, что папа в зеркале становился то маленьким, то высоким, то толстым, то тонким. Его черты искажались до неузнаваемости. Сам он покатывался со смеху, а меня его отражение печалило. Я неуверенно посматривала на отца – убедиться, что он все тот же, все еще мой папа. Так я чувствую себя и сейчас. Я заблудилась в зеркальном лабиринте, но сколько ни посматривай украдкой, уверенности не прибавляется.
Купить кофе – мелочь, сущий пустяк. Мне, однако, надо собираться с духом, прежде чем толкнуть дверь в небольшую кафешку. Колокольчик извещает о моем приходе, и я вступаю в совершенно обычный мир, где для меня нет ничего обычного. Народу полно. В креслах с круглой спинкой развалились утомленные посетители с сумками. Под столиками нет места от разноцветных целлофановых пакетов с надписью «Распродажа».
На меня смотрят. Вдыхаю всей грудью аромат капучино, свежих булочек и стараюсь успокоиться. Говорю себе, что у меня паранойя, но взгляд непроизвольно скользит влево, где раздается громкий досадливый возглас. Кровь стучит в ушах, сливаясь с шипением аппаратов для взбивания пенки. На меня пристально смотрит чье-то лицо. Вздрагиваю. Это он? Шею холодит студеный ветер. Оглядываюсь и понимаю: мужчина недоволен тем, что я не закрыла дверь. Испуганно отпускаю ее, она хлопает, и на долю секунды гул смолкает и все оборачиваются в мою сторону. Дверь за спиной снова открывается, через небольшой порог маневрирует с коляской молодая рыжеволосая мама. Шагаю вперед, чтобы она могла войти. Звуки оглушают, стены надвигаются. Меня охватывает сильнейшее чувство загнанности в ловушку, но я гляжу через плечо в окно, на толпы покупателей – там, снаружи, еще страшнее, чем тут. «Если ведешь себя как жертва, люди и относятся к тебе как к жертве», – сказала Айрис много лет назад. Тогда я сочла тетю жестокой и бессердечной, сегодня же ее слова находят отклик в моем сердце, чего не могло быть в двенадцатилетнем возрасте. Расправляя плечи и изображая уверенность в себе, я встаю в очередь. Пальцы ног в ботинках нервно скрючиваются. Я жду. Глаза непрерывно обегают толпу. Помимо девушки в алом пальто и мужчины в армейской полевой форме, все остальные похожи как две капли воды: черные зимние куртки, черные ботинки или кроссовки, синие джинсы – армия, воюющая с ненастьем. Суровая зима берет верх.
Мне на плечо ложится рука.
– Ваша очередь, – произносит девушка, покачивая коляску, в которой недовольно сучат ножки в зимнем комбинезоне.
– Простите…
Сбивчиво заказываю карамельный латте и, поразмыслив, добавляю шоколадный десерт. Как все. Я могу вести себя как все. Называю свое имя, расплачиваюсь, иду с десертом к столику, за которым уже разместилась семья из четырех человек – мама с папой и два мальчугана примерно одного роста. Когда я сажусь, женщина улыбается и приподнимает брови, как будто ждет, что я заговорю. Опять смотрю на детей. Насколько могу судить, это близнецы, и она, возможно, ждет комментария по поводу их схожести. Горестно беру с пирожного розовую зефирку и закидываю в рот. Она сухая как вата и встает в горле комом.
От кассы кричат: «Элисон». Вздыхаю с облегчением, иду за латте и по дороге к столику отпиваю глоток. Кофе обжигает горло. Я пытаюсь успокоиться, но мне тяжело смотреть на мужчин в кроссовках. Один уткнулся в телефон, другой читает газету.
Чтобы не пялиться на окружающих, тоже достаю из сумки телефон. Пришло сообщение от Бена. «Надо поговорить». Звоню, но включается автоответчик. Еще одно – от Мэтта, мой большой палец повисает над его именем. Интересно, что он пишет. Получил ли от совместного завтрака такое же удовольствие, как и я?
Я тут разбираю вещи. Тебе нужны зеленые бокалы?
Словно ледяной душ.
Все кончено.
Мы купили эти бокалы во время медового месяца в Марракеше. Наполнили их в номере искрящимся шампанским и пили за будущее, которое представлялось таким же ярким, как слепящее африканское солнце. Мэтт распахнул и зацепил крючком двери балкона. Мы лежали нагими, сплетя ноги и глядя, как небо из василькового становится лавандовым. Потом задремали, окутанные сумерками и грезами, и опоздали к ужину. Он хочет выбросить эти бокалы. Они ничего для него не значат. Как и я. А мне казалось, в последнее время что-то изменилось: вечерняя переписка в мессенджере, шоколадные апельсины. Черно-белое мышление нашептывало, что он хочет моего возвращения, но жалость – она серая, холодная и одинокая. Гадаю, стало ли мое теперешнее состояние последней каплей. Слишком тяжело быть в отношениях с человеком, который не узнает тебя в толпе, не может следить за сюжетом фильма, игнорирует друзей и родных, если встречает их вне привычного контекста? Но так не должно быть, если любишь. Если.
Я долго раздумывала, что ответить Мэтту, и теперь уже почти пора на автобус. Решаю заскочить в туалет. Выйдя из кабинки, останавливаюсь. Я к этому не готова. Дома зеркала завешены, а здесь на меня смотрит мое отражение. Робко делаю шаг вперед. Пальцы тянутся к зеркалу. Трогаю губы, которые дрожат от усилия не заплакать, широко распахнутые блестящие от слез глаза. Наклоняюсь и упираюсь лбом в лоб зеркального двойника. На меня глядит совершеннейшая незнакомка. Я ощущаю мучительную боль в груди и с отчаянием думаю, что никогда не привыкну.
Дверь распахивается, входит девушка. Я выпрямляюсь. Мои черты в зеркале снова поменялись. Колени подгибаются, и я хватаюсь за раковину. Девушка щелчком открывает пудреницу и водит кисточкой по лоснящемуся носу. Когда-то и я проделывала это не меньше трех раз на дню. Она отходит назад, оглядывает себя и улыбается. От взгляда на нее разрывается сердце. Выдавливаю на руки мыло и тру, а когда девушка исчезает в кабинке, прижимаю ладони к зеркалу и размазываю зеленое скользящее мыло по стеклу, как будто от этого сама исчезну. В конце концов на месте изображения остается призрачная клякса, и я бессильно роняю руки. Сбоку по-прежнему видно отражение кабинки, но меня нет, как будто я и не существовала вовсе. Это, как ни странно, утешает.
Вернувшись к столику, накидываю пальто и оборачиваю шарфом шею. За окном сгущаются сумерки. Семья ушла, под стульями детей – крошки от чипсов.
Собираюсь допить холодную гущу латте и тут замечаю, что мое имя на стакане перечеркнуто черным маркером, а рядом написано другое. Одно-единственное слово. Стакан выскальзывает у меня из рук, карамельная жидкость лужицей растекается на полу. Я схожу с ума, я схожу с ума, я схожу с ума. Это какая-то ошибка. Не могу оторвать взгляд от стакана. Отчаянно надеюсь, что это мое воображение сыграло со мной злую шутку и я сейчас снова увижу имя «Элисон». Но нет. Стакан упирается в ножку стола. Кидаюсь к двери, налетаю на столик, острый угол которого вонзается мне в бедро, и расплескиваю чей-то чай. Спотыкаюсь, рука машинально хватается за сидящего за столиком. Обретаю равновесие и снова бросаюсь к выходу. Не останавливаюсь извиниться, вытереть лужу или заплатить за капающий на пол чай. Перед глазами туман, в сердце поднимается темная паника. Голос прошлого шепчет на ухо, обдавая меня холодным гнилым дыханием.
Сара
На стакане жирными черными буквами написано «Сара».
Сара
Последние события уже не кажутся случайностью. Пальцев одной руки хватит, чтобы сосчитать тех, кто знает мое настоящее имя. Элисон я стала позже, гораздо позже. Когда все это случилось и моя семья переехала, убегая от прошлого и самих себя. Поспешно выходя из кафе, я бросаю взгляд через плечо, пробегая глазами море лиц, отчаянно стараясь хоть кого-то узнать, понять, кто меня преследует. Все здесь – незнакомцы.
Сара.
Значит, кого-то я тут все-таки знаю.
Глава 26
Эли. Я все еще зову тебя Эли. Почти невозможно думать о тебе как о Саре, и по выражению ужаса и паники на твоем лице я понял: за многие годы ты почти убедила себя, что ты – не она. Ты – кто-то другой. Хороший кто-то. Но это ложь, которую ты твердишь себе, чтобы спокойно спать ночью. Сколько ты вытеснила из памяти! Мозг защищает нас от тяжелых воспоминаний, но реальность всегда с нами, под тонким слоем полуправды, столь же хрупкой и непрочной, как ты сама.
Ты налетела на мой столик, потеряла равновесие и, чтобы не упасть, схватилась за мою руку. Я думал, все пропало… Сколько ни читаю о твоем заболевании, никак не привыкну. Просто непостижимо, что ты так близко – и не узнаешь. Ты не узнала. Ты на самом деле не различаешь людей. Меня кольнуло сочувствие, когда я понял, каким пугающим и шатким представляется тебе мир. Какая ты беззащитная. Это до того, как ты отпустила мою руку и убежала, не извинившись, не предложив вытереть стол.
В этом ты вся, верно?
Ты распахиваешь дверь и трусливо удираешь. Лихорадочно оглядываешься, ища утешения у лиц, которые меняются всякий раз, как ты отводишь глаза. Я доедаю поджаренную булочку с изюмом, масло течет по подбородку. Ты поворачиваешь налево. Вытираю жирные пальцы о салфетку. Благодарю девушку за прилавком – я-то помню о манерах – и спешу за тобой.
Глава 27
В последний час перед закрытием магазинов в городе царит истерия. Бумажники, пухлые после первой с Рождества зарплаты, покупатели, спешащие убрать в сумку выгодное приобретение. Или истерия только у меня? С трудом прокладываю путь сквозь неспокойное людское море.
Сара. Меня так давно не называли этим именем, что я почти забыла, кто я, но два слога вцепились знакомыми пальцами, и я снова во власти прошлого. Щеки пощипывает от холода и слез. Не знаю, плачу я по себе нынешней или прежней. Шум машин, брызгающих грязью, приглушен до слабого шепота, а голос в голове опять и опять выкрикивает мое утраченное имя. Сара, Сара, Сара. Только я не она, не она. Я – Эли. Поймав свое отражение в витрине, вижу, что не похожа ни на Эли, ни на Сару. Я больше не знаю, кто я. Давление в голове нарастает, в сознание врезается осколок воспоминания. Крик. Вопль. Я знаю, знаю, что ты сделала. Плач. Мольба. Пожалуйста. Чьи-то руки. Боль. Чернота. Ты все это заслужила. Надежда, что та суббота, незнакомец, нападение были случайностью, рассыпается в прах. У тебя руки в крови. О господи, что я сделала? Что на этот раз?
Поворачиваю налево, в пешеходную зону. Уличный музыкант перебирает струны гитары. У ног блестит мокрый от дождя, скатанный в рулон спальный мешок. В промокшей насквозь кепке несколько желтых монет. «Will You Still Love Me Tomorrow?»
[3] Джерри Гоффина и Кэрол Кинг. Я резко останавливаюсь. Папа обожал эту песню. Напевал ее маме, обняв за талию, когда она мыла посуду. Ее руки были по локоть в мыльной пене, пахло ростбифом. Она по-прежнему любила его после того, что он сделал? Я никогда не узнаю, и от этого больно. Нас с музыкантом со всех сторон обтекают покупатели. Они помахивают пакетами и отводят глаза. Я нащупываю кошелек и достаю бумажку в десять фунтов. Нерешительно протягиваю. Не хочется класть в кепку – мгновенно унесет ветер, вместе с моими воспоминаниями и болью. Встречаюсь взглядом с музыкантом. Он поет: «Will you still love me tomorrow?» Наши пальцы соприкасаются, и между нами пробегает… Что? Вопрос? Молчаливое понимание? Машинально отступаю. Вдруг сознаю, что это может быть он, Юэн, человек, который на меня напал. Который думает, что меня знает.
Сара.
Резко разворачиваюсь и кидаюсь в толпу, как будто, слившись с ней, избавлюсь от чувства потерянности и одиночества. Как будто, если долго притворяться, я стану как они. Как будто достаточно всего лишь притвориться. Но ведь я притворялась многие годы. А теперь все разваливается. Точно так же, как разваливаюсь я после почти безнадежной попытки себя склеить.
До автобусной остановки остается минут десять ходу, когда вдруг, сквозь шум и гам, я слышу сзади шаги, кто-то идет со мной нога в ногу… Медленно разворачиваюсь на триста шестьдесят градусов. Вглядываюсь в угольные сумерки. Почему зимой все одеваются в темное? Черные пальто, черные ботинки, черные кроссовки. Легион черных кроссовок. На меня тяжело марширует армия обуви, и я не могу разобрать, кто хороший, кто плохой. Кто меня преследует. Черты прохожих снова меняются. Меня трясет, трясет, трясет, совсем как много лет назад я трясла «Волшебный экран» с алюминиевым порошком внутри. Картинка менялась, превращалась во что-то другое, новое, ни разу не повторяясь. Меня захлестывает паника, по жилам разливается адреналин. Вздрагиваю всем телом. Вокруг – незнакомцы, и все-таки кто-то один – нет.
Сара.
Замираю и жду, пока тротуар под ногами перестанет качаться. «Подожди, ты привыкнешь, и тошнить не будет», – говорил папа всякий раз, когда меня укачивало в машине, но я так и не привыкла. Меня качает, бесконечно подбрасывает вверх-вниз, в лодке с филином и киской; только меда, денег и времени у меня нет.
Понравилось свидание, сука?
Кто-то за мной охотится. Небо обрушивается мне на голову. Тучи высасывают кислород из воздуха. Боль, точно нож, пронзает грудь и отдает в правую руку. Сердечный приступ? Ноги. Поворачиваюсь и смотрю окружающим на ноги. Прямо позади меня – пара черных кроссовок. Они удаляются, но вряд ли это мужчина из кафе – джинсы черные, а не синие. Я становлюсь более наблюдательной, обращаю внимание на мелочи, вспоминаю детали. Только я этого не хочу. Не здесь. Не сейчас. ОТПУСТИТЕ МЕНЯ. Взгляд опять сканирует толпу. Глаза расширяются от ужаса. Черные кроссовки, синие джинсы, вязаная шапка. Стоит неподвижно, совершенно неподвижно. Следит, ждет. Делаю шаг назад и мотаю головой. Нет. Не трогайте меня. Если это он, то он уже тронул. Прочитать выражение его лица я не могу.
Внезапная острая боль в затылке. Нечаянно прикусываю язык. Рот заполняется медно-красной кровью. Сначала думаю, что меня ударили, но оказывается, я налетела на фонарный столб. На мой визг оборачиваются, ощущаю на себе тысячи любопытных глаз. Снова боль в груди. Оглядываюсь. Он исчез. В очереди у банкомата, прислонившись к стене, стоит другой мужчина, в синих джинсах, черных кроссовках, без шапки. Это он? Я схожу с ума, я схожу с ума, я схожу с ума. Тот же человек, но без шапки? Делает шаг в мою сторону. Я ни секунды не мешкаю.
Беги.
Ноги шлепают по лужам. Тонкий свитер отсырел от морозного воздуха и пота. Полы расстегнутого пальто развеваются, изо рта идет пар. Мчусь через парковку. Здесь меньше народа, нет ярких огней витрин и фонарей. Сгущаются сумерки, небо темнеет. Кровь стучит в ушах, но я не смею притормозить. Не рискую оглянуться. Бросаюсь к дороге и замечаю такси; теплый медовый свет от шашечек на крыше означает безопасность. Машу рукой и ступаю на проезжую часть. Сигнал клаксона. Визг тормозов. Не двигаюсь. Не могу. Жду удара. Жду почти с радостью. Слышу урчание мотора. Чувствую теплый воздух, овевающий лодыжки. Машина встала в нескольких сантиметрах от моих ног.
Глава 28
Однажды в детстве, жарким летним днем, я поймал в банку из-под джема бабочку. Сидел, скрестив по-турецки ноги, и глядел, как насекомое в страхе отчаянно бьет нежными крылышками, тычется в стекло, ничего не понимает. Оно знало, что попалось в ловушку, но не представляло почему; тем не менее в отчаянии верило, что из этого кошмара есть выход. Лихорадочные движения становились медленнее и медленнее. В конце концов бабочка сложила крылья, ее дух был сломлен. Вскочив на ноги, я отвинтил крышку, подбежал к фиолетовой буддлее и осторожно пересадил бабочку на цветок. Ждал, кусая губу. Я не хотел ее убивать или даже причинять боль. Просто понаблюдать за реакцией. Когда она расправила крылья и упорхнула в ясное голубое небо, я вздохнул с облегчением. Видишь, я не дурной человек. Нет.
Когда ты сломя голову бежишь по городу, то напоминаешь мне ту бабочку. Ошеломленная, не знающая, что происходит и почему. Только что это ужасно, страшно и на первый взгляд бессмысленно. Тобою движет отчаянное животное желание спрятаться. Вот этого я и хочу. Чтобы твой дух был сломлен. Чтобы ты, поверженная, бессильно сложила крылья. И к тебе я не проявлю сострадания. Тебе я хочу сделать больно.
Твое внимание привлекает уличный музыкант, и ты внезапно замираешь. С близкого расстояния мне видно, как твои губы повторяют слова «Ты будешь любить меня завтра?». Ты, наверно, сама этого не замечаешь. Достаешь деньги из кошелька, и снова, как в кафе, я ощущаю укол в сердце. Смутное чувство, что ты все это не заслужила. А потом ты выскакиваешь под колеса такси – мне кажется, что тебя собьют, – и я едва-едва не отдергиваю тебя на тротуар. Глядя, как ты садишься на заднее сиденье и хвостовые огни машины исчезают вдали, я говорю себе, что почти спас тебя, значит, могу и уничтожить. Не потому что я до сих пор что-то к тебе чувствую. Уже нет. Хотя сейчас, кажется, сам в это не верю.
Подъезжает еще одно такси, но я его не торможу. Можно, конечно, проследить за тобой. Но разве я не знаю, где ты живешь? До скорой встречи.
Глава 29
Если Айрис и удивлена, она не показывает виду.
– Бен попросил тебя заехать?
Мотаю головой.
– Хочу кое-что найти.
Поднимаюсь по ступеням в свое детство.
– Поставлю чайник, – говорит Айрис. – Когда закончишь, поболтаем.
Как только я прочитала свое настоящее имя на стакане с кофе, образ новой меня, который я старательно взращивала долгие годы, вмиг испарился. Мне опять двенадцать – вина, испуг и стыд. Отчаянное желание вновь ощутить единство с папой и мамой. Сейчас, в собственной спальне, я опускаюсь на колени и перерываю ящики, пока не нахожу… Старая обувная коробка, в которой когда-то лежали благопристойные школьные туфли на шнурках, а теперь хранятся обрывки одного из худших дней моей жизни. Не самого худшего, конечно, он наступил позже. Хрупкая от старости резинка, удерживающая крышку, лопается. Из коробки выпадают открытки, в основном розовые, на некоторых золотым тиснением выбито: «Дочери», «Сестре», «Племяннице», и на всех – «Двенадцать лет». Не знаю, почему так важно это сохранить, но важно. Как будто если притвориться, что все нормально, то так оно и будет, и я смогу расставить открытки и развернуть подарки. Вновь превратиться в ребенка. Несмотря на старость, открытки плотные, не тронутые временем. Им не суждено оказаться на каминной полке, как в прошлые дни рождения, и стоять там, пока не сдуются воздушные шарики и не будет съеден последний кусок торта. Провожу пальцами по самой большой. Щенок с высунутым языком желает мне «С днем р-р-рожденья!» Бумага желтеет от времени, но слова видны четко и прыгают на меня со страницы.
Сара, драгоценная наша девочка, с днем рождения! Мы очень тебя любим! Мама и папа
Перегибаюсь пополам, пытаясь унять острую боль, которую вызвали эти строки и которая так же реальна и свежа, как пульсирующая рана на моей голове. Воспоминания больше невозможно игнорировать.
Мне двенадцать! Прямо не верится!
Верчусь на площадке, пытаясь разобрать свирепый шепот в родительской спальне. Слышны только отдельные слова. Кажется, мама в ярости на папу, потому что он обещал что-то сделать и не сделал, а папа шикает на нее и уверяет, что все уладит. Все стихает, потом мама плачет. Я обиженно думаю, помнят ли они вообще, что у меня сегодня особенный день. Машинально царапаю ногтем большого пальца перила на лестнице и смотрю, как лак отслаивается и падает на шершавый протертый ковер под моими босыми ногами. Сюда, на второй этаж, доносятся звуки «Скуби-Ду». Я представляю, как мой братишка, крепко прижав к себе совенка Олли, зачарованно следит за приключениями Фреда и компании. Еще совсем недавно я тоже хотела работать в корпорации «Тайна». Дафна была моей героиней. Мама смеялась и говорила: «Ничего, это пройдет». Ночами я лежала в постели и накручивала светлые пряди на пальцы, мечтая, чтобы утром они струились по плечам мягкими волнами, и грезя о том дне, когда смогу перекраситься в рыжий. Я выросла из мультиков, хотя, если их показывают по телевизору, что у нас в доме случается часто, сажусь и смотрю. Но сама не включаю. Мелани Пикс сказала, что мультфильмы – для лузеров, и я согласно кивнула. Хотя, если честно, я до сих пор смеюсь над трусишкой Шэгги. Мелани я в этом, разумеется, не признаюсь. «Весь этот детский сад – не для меня», – заявила она после своего дня рождения. Мы сгрудились вокруг ее парты, восхищаясь лаком для ногтей, черными браслетами, точь-в-точь как у Аврил Лавин, жирной черной подводкой, которую учительница тут же велела ей смыть в туалете («Сейчас же, юная леди!»), «кольцом настроения». Про себя я подумала, что оно ей ни к чему. Настроение у нее было только одно – сердитое. Но она такая красивая! Мы все хотим быть на нее похожими. Я упросила маму купить мне лифчик, набила его туалетной бумагой и, хихикая, разгуливала по игровой площадке. И сработало! Мелани приняла меня в свою компанию, и сегодня вечером они придут ко мне на день рождения. Скорее бы!
На кухонном столе лежит упаковка розовых воздушных шаров и стопка серебристых тарелок и салфеток. Я сказала маме не позорить меня всякими там желе. Хочу только крутую еду. Пиццу и картофель фри, но не толстые ломти, как мама покупает в супермаркете, а тоненькие. Мелани сказала, что она такие ела в Америке. Мама, как обычно, сделала торт – я видела пластмассовую форму на холодильнике; надеюсь, она не заставит всех петь «С днем рожденья тебя». Мелани говорит, это для младенцев. На ее дне рождения была гора кексов в гофрированных бумажных формочках и никаких свечей. Хоть бы уже мама с папой скорее вышли из комнаты! Я доела кукурузные хлопья и оделась, а подарков нет как нет…
Вообще-то я не хотела праздновать день рождения дома. Даже поскандалила, и мне до сих пор стыдно. У мамы вытянулось лицо. У папы стали виноватыми глаза, когда он объяснял, что снять местное кафе и устроить дискотеку они не потянут по деньгам. С тех пор как он потерял работу, нам пришлось «затянуть пояса». Сначала я думала, мы будем меньше есть и одежда станет велика, но вышло даже хуже – прекратились походы в кино, бассейн и так далее. Я сказала маме, что обойдусь без дорогих фруктов и овощей, которыми она пичкает нас каждый день, и лучше схожу на каток. Она ответила «зря стараешься» и покачала головой, но я втайне считала, что папа тоже предпочел бы кататься на коньках, чем есть брокколи. Мы теперь не делаем вместе и половины того, что раньше. Его почти не бывает по вечерам, он не читает мне на ночь. Если я бужу его перед школой, он сердится, и от него странно пахнет. Мама говорит, что он «соберется», как будто он развалился на части как игрушечная лошадка. Я часами нажимала кнопку и смотрела, как она распадается на отдельные, скрепленные лишь веревкой и надеждой части, а потом вскакивает как ни в чем не бывало, когда я отпускаю кнопку. Вряд ли папа – как та лошадка. Ему просто нужен душ и «чертова удача».
– День рождения дома – это весело. Ты же мне веришь? – спросил он.
Я кивнула.
Я любила маму без памяти, однако папу я любила самую чуточку больше. Это он разрешает мне не спать после девяти и съесть «последнюю печеньку», которая неизменно превращается в три.
– Напиши список, чего ты хочешь, – продолжил он, – все что угодно.
Мама бросила на него один их тех взглядов, которые он прозвал «лазерными». Я в восторге устроилась за кухонным столом со стаканом молока и долго напряженно думала. Первой в списке, разумеется, шла косметика, большой набор из аптеки, как у Мелани, двадцать два оттенка теней. Двадцать два! А еще блеск и смывающийся розовый лак для волос.
– Можно мне айпод? У Мелани есть. Так круто!
– Все, что хочет моя девочка, – ответил папа.
– Мне подарят айпод, и у нас будет имидж-вечер, – небрежно бросила я Мелани, как будто только такого дня рождения всегда и хотела.
В ее глазах блеснула искорка восхищения. У остальных ребят в нашем классе были скучные дискотеки в местном кафе.
А еще новое платье-стретч, мини. Обязательно из «Топшопа».
– Рок-н-ролл рулит! – заявила Мелани, позвякивая браслетами на руке.
Мелани ходила на каблуках, даже в школу. Я пробовала надеть мамины, пока она была в ванне, и подвернула ногу. Попросила, чтобы мне купили туфли на каблуке. Если пораньше открою подарки, будет время порепетировать перед зеркалом, виляя бедрами, как Мелани. В конце списка я добавила куклу Братц. Я не собираюсь с ней играть, конечно, но, по-моему, они классные. Спрячу в шкаф, пока Мелани не уйдет. На всякий случай, чтобы она меня не обсмеяла.
Наконец скрипит дверь родительской спальни.
– С днем рожденья, принцесса!
Папа поднимает и кружит меня, как будто мне пять лет, и, хотя мне это нравится, я говорю, чтобы он потом так не делал.
– Боишься, что я тебя опозорю, а? – Он осыпает меня поцелуями, и я отворачиваюсь от его зловонного дыхания.
– С днем рожденья, родная!
Мама улыбается, но вокруг ее покрасневших глаз нет веселых морщинок-лучиков, и она едва на меня смотрит. А на папу не может смотреть вовсе. Я обхватываю его ногами за талию, как обезьянка, и заглядываю через его плечо в родительскую спальню. На шкафу, куда обычно кладут подарки, – пусто.
– Сейчас напеку тебе блинов с кленовым сиропом, а потом съезжу за подарками, – произносит папа, читая мои мысли.
Мама стреляет в него «лазером». Наверно, считает, что сладкое на завтрак – плохо. Папа приседает, я крепче обвиваю руками его шею, и он несет меня вниз по лестнице.
В доме пахнет чесночным хлебом. Мама на кухне гремит кастрюлями. В гостиной крутится диск с альбомом Аврил Лавин. Его подарила Мелани. Правда, Иззи нашептала, что она стащила его в музыкальном магазине. Я развернула обертку, а Мелани сказала, что покажет, как сбросить треки на айтьюнс и айпод. Уголки ее губ насмешливо дернулись, когда я объяснила, что подарок еще не принесли. Как будто я вру.
Мелани пришла со своим набором косметики и взяла на себя роль визажиста. Я тоже хотела попробовать, но она вырвала у меня кисточку и заявила, что она тут самая опытная. Наверно, так и есть. Ее мама выписывает «Космополитен», и мы на переменках передаем его по классу. От некоторых статей я чувствую себя жарко и странно, но одежда там очень клевая. Лорел еще нет, она вечно опаздывает.
– Уберите со стола все лишнее, через десять минут будет торт с чаем, – кричит мама.
Я встаю, но Мелани хватает меня за запястье.
– Я почти закончила!
Опять растопыриваю пятерню и смотрю, как Мелани наносит мне на ноготь большого пальца синий лак. Иззи сминает ненужную оберточную бумагу и швыряет в мусорное ведро.
– Где папа? – спрашиваю я в сотый раз.
Мама осторожно ставит на стол, покрытый сиреневым муслином, праздничный торт на розово-сиреневой подставке. В сиреневую глазурь воткнута серебристая надпись «С днем рожденья!» и двенадцать бело-розовых витых свечей.
– Скоро придет, – отвечает она, торопливо исчезая на кухне.
Ее слова меня не успокаивают. Он ушел давным-давно. В горле комок, подступают слезы. Он ни разу еще не пропускал мои праздники, даже когда целый день работал. Где он?
– Готово! – Мелани закручивает лак. – Подуй, чтобы высохли.
Она приподнимает брови, и я, чувствуя себя полной дурой, дую на ногти.
Внезапно хлопает входная дверь. В гостиную врывается папа: глаза выпучены, побелевшее лицо блестит от пота. В руках пусто.
– Наконец-то! – кричит из кухни мама.
– Папа! А где подарки?
Стоило словам сорваться с губ, как я тут же пожалела. Мне почему-то страшно, и когда я встречаюсь с ним взглядом, между нами проносится тысяча молчаливых извинений. Хочу сказать ему, что мне плевать на подарки, плевать на все, кроме того, что он пришел, но не успеваю – в дверь громко стучат.
– Лорен! – Я бросаюсь открывать, довольная, что она успела к чаю.
Вряд ли я слышу, что папа кричит мое имя, и только открыв дверь, понимаю, что совершила кошмарную, непростительную ошибку. На пороге полицейские.
– Джастин Кроуфорд! – произносит один из них.
Почти такой же высокий, как странный учитель по физике, которого нам прислали на замену на прошлой неделе. Заслоняюсь от солнца и разглядываю суровое, неприветливое лицо.
– Он в гостиной. – Голос у меня от волнения срывается.
Полицейские топочут по коридору, я бросаюсь следом. Пробегая мимо кухни, вижу, как мама хватает полотенце и обтирает руки. Мыльная пена плавно падает на линолеум, губы округлились буквой «О». Не знаю, зачем полиции папа, но внутри у меня странное ощущение, что дело плохо. Очень плохо.
– Джастин Кроуфорд! – повторяет полицейский, и чувство вины, оттого что я подвела отца, отходит на второй план. Я с облегчением оглядываю комнату.
Папы нет. Долю секунды я надеюсь, что они уйдут и все будет хорошо. Мама принесет пиццу, и, когда мы доедим цыпленка барбекю и последний кусок пепперони, растягивая между пальцами нити расплавленного сыра, я задую свечи и загадаю желание, чтобы полицейские никогда не возвращались. Мои мысли прерывает Мелани, которая размыкает розовые блестящие губы и произносит отчетливо и честно:
– Он за диваном.
Воспоминание прокручивается в памяти как в замедленной съемке.
Борьба. Перевернутая мебель. Папа вырывается, повторяет, что невиновен. У мамы трясутся колени. Прижав кулаки к груди, она истошно кричит: «Нет!» Торт качается на подставке и падает, бисквит разлетается по полу, свечи со щелчком ломаются, я плачу. Если нет двенадцати свечей, нельзя загадать желание. Тогда-то я и поняла, что они уведут папу и жизнь никогда не будет прежней.
Брат съежился в углу, прижал к груди совенка и качается взад-вперед. По пухлым щекам катятся слезы. Аврил Лавин поет «Complicated». На потолке воет пожарная сигнализация. Пахнет горелым чесночным хлебом. Но еще больше, чем боль, стыд и унижение, мне запомнился презрительный взгляд Мелани. И хотя что-то плохое сделал папа, ненавидела я именно ее.
– Эли! – Айрис легонько стучит в дверь. – Как ты там?
Как я? Напугана, одинока и опечалена – это и многое другое. Отвечаю, что все в порядке и что через пару минут спущусь. Убираю открытки и вину подальше в коробку, где их не видно, и выхожу в коридор. В старой комнате Бена приоткрыта дверь. Кровать у окна залита лунным светом. В ней сейчас, конечно, никого нет, но я почти вижу, как маленький Бен в пижаме с рисунком паровозика Томаса стоит на коленях и смотрит ввысь. Совенок Олли лежит на подушке.
– Эта самая луна? – серьезно указывал он пухлым пальчиком в небо, а потом на книжку.
– Эта, другой нет, – отвечала я.
Танцевали они… Лучезарная улыбка озаряла его лицо, когда он слезал с кровати, потирая руками сонные глаза. На краю земли. Его маленькая ручонка в моей. Танцевали они на краю земли. Кружимся, в пижамах и босые. И смотрели ввысь, на луну.
Айрис собирает на стол. Заварочный чайник накрыт красным вязаным чехлом. На Рождество Бен подарил ей кофеварку «Тассимо», однако вряд ли она хоть раз ее попробовала. Вертит между пальцами потертую шерстяную нить, с трудом подбирая слова. Наконец осторожно и взвешенно произносит:
– Мне надо кое-что тебе сказать. Точнее, показать.
Вытаскивает из кармана фартука и подвигает через стол письмо. Я не видела этот почерк многие годы, но округлые соединенные буквы тут же вызывают в сердце волну ярости, скорби, вины и чего-то еще.
Страха.
Глава 30
С тех пор как я видела его в последний раз, прошло много лет, и печальные воспоминания утратили остроту и четкость, но кое-что, включая папин почерк, осталось. Он сразу воскрешает все. Запах мятных конфет «Поло». Папа вечно их сосал. Сначала – чтобы отбить слабый табачный душок, который неизменно его сопровождал, несмотря на клятвенные заверения, что он бросил курить, а потом, когда не справлялся с растущей горой счетов, – чтобы замаскировать запах алкоголя. Порой попадаются мужчины, которые со спины на него похожи: черная кожаная куртка, темно-каштановые волосы до воротника. Я знаю, он не может ходить среди нас как свободный человек, а если бы и мог, скорее всего, он уже седой. Или даже лысоватый. Я до сих пор чувствую щекой его колючий подбородок, помню, как отклонялась назад у него на коленях, а он завораживал меня очередной сказкой про благородных принцев и прекрасных принцесс. До двенадцати лет папа был моим абсолютным кумиром. Он взращивал во мне веру в романтику, розы и «жили долго и счастливо». Однако вера эта оказалась слабой, скользкой и непрочной. Не знаю, прощу ли его когда-нибудь. Даже сейчас, стоит лишь о нем подумать, как у меня болит в груди. Я скучаю по нему. По тому, каким он был, не какой он теперь, конечно, ибо теперь он для меня чужой. Сколько ни пытайся, я просто не могу соединить в одном образе папу, который играл со мной в лошадку, позволяя мне, большой и тяжелой, шатко балансировать у него на спине, упираться коленями в ребра, хватать за уши и кричать «Н-н-о, пошел!», – с отцом, который ввалился на почту с двумя приятелями в масках и потребовал наличные. Только забрали они не деньги, а человеческую жизнь. Долгое время я винила себя. Если честно, до сих пор иногда задумываюсь: была ли я слишком жадной, требовательной, слишком такой, какой не должна быть? Я стараюсь запрятать воспоминания подальше, игнорировать. И все-таки не покидает острое желание посмотреть в лицо той двенадцатилетней девчонке и как следует ее встряхнуть. Сказать, что подарки – это суета; какая разница, есть ли у тебя айпод, если папа больше не может быть рядом и заснять, как ты задуваешь свечи. Правда, тортов с тех пор у меня не было. До того, как его принесла Крисси. Вид сахарной глазури и запах зажженной спички всколыхнули мои переживания, и вся грязная правда выкатилась наружу. Я рассказала Крисси то, о чем не говорила ни с кем, кроме Мэтта, а она молча ошеломленно слушала. Пламя колыхалось и потрескивало. В конце концов свечи догорели и потухли. Мне было все равно. Я давно перестала загадывать желания.
Мама сказала, что это не имело никакого отношения ко дню рождения; они сильно задолжали по ипотеке, и отца это доконало. Цепочка обстоятельств привела к тому, что он сделал глупость. Однако глупость – это в жаркий летний день не поставить молоко в холодильник или забыть, на каком уровне припарковал машину. Это не вооруженное ограбление, даже если оружие в руках не у тебя. Не знаю, о чем он думал, мой добрый и ласковый отец, я так его и не спросила. После того дня, когда я по собственной воле впустила полицию, он больше не вернулся. В школе нам рассказывали про Иуду. Вот так я себя и чувствовала. Если честно, чувствую до сих пор. Папа – не единственный, кого я стыжусь, и потому прячу все внутри. Бену тогда было шесть, слишком мал и не помнит подробностей. Когда же он подрос, я усадила его и рассказала правду, чтобы он узнал все от меня, а не из интернета. Мы оба плакали. Бен крепко схватил меня за руку и сказал, что я не виновата и что он тоже открыл бы дверь. Однажды, когда мы уже выросли, я подумала вслух, что надо навестить папу. Бен посмотрел на меня в ужасе. Наверно, отец для него – совсем чужой.
Время от времени я рассказываю ему истории из детства. Хочется, чтобы он вспомнил, каким был папа. Субботы, когда они с Беном боролись и папа всегда поддавался. Вечера в пятницу, когда он разрешал делать ему укладку гелем и его волосы стояли острыми и твердыми колючками. Плаванье по воскресеньям, когда папа подныривал и щипал нас за пальцы ног, а мы вопили от испуга и хохотали. Бен не проявляет к этим историям никакого интереса. «Если бы он так нас любил, не сделал бы то, что сделал», – замкнуто говорит он, а я неизменно думаю, что папа сделал это именно потому, что любил. «У нас была лучшая мама в мире, – сказал брат, и мы оба, как всегда, всплакнули. – Она нас обожала. И этого достаточно». Это отчасти правда, но мне все равно больно, что моими последними словами, обращенными к папе, были «где мои подарки?», а не «я тебя люблю». Ибо я действительно любила.
Сейчас трудно его не ненавидеть. Не винить за все, что произошло потом. Сложно совсем о нем не думать, но я стараюсь; примерно так же, как стараюсь не думать о несчастной женщине, которая хотела купить марки и заплатила за них непомерно высокую цену. Выстрел был случайным, только жить от этого не легче. И хотя меня там не было, всякий раз, закрывая глаза, я видела перед собой эту сцену: хлопок; женщина оседает на пол, а двое ее маленьких детей, мальчик и девочка, стоят и смотрят. Что они делали? Кричали, плакали? Или цепенели от шока, забрызганные кровью и мозговой жидкостью? Стоит подумать о них, и рвется сердце. В тот день мы все потеряли родителей, хотя я знаю, нельзя сравнивать. В их утрате не было их вины. А в моем случае? Клубок моей вины покрылся паутиной разбитых воспоминаний, сожалений, упреков. И кошмаров. Бесконечных, нескончаемых кошмаров.
Нападки посыпались вскоре после папиного ареста, и, мне кажется, отчасти мы были сами в этом виноваты. Мы чувствовали, что заслужили их. Кирпичи в окно, граффити на машине и дверях гаража. Травля усиливалась, как и шумиха в СМИ: дети стали свидетелями убийства матери! Местные газеты без конца мусолили подробности. Мы с Беном тоже были детьми, но это почему-то в расчет не принималось. Страсти накалялись, историю подхватила центральная пресса. Папа с подельниками олицетворяли собой пороки Британии. Мы думали, после суда все стихнет. Приговор был суровым. Стрелял не папа, но судьи на его примере преподавали урок: человек несет ответственность «несмотря ни на что». На нас по-прежнему плевали на улице, совали в почтовый ящик собачье дерьмо. Когда ночью в саду подожгли сарай, мама решила, что из Танмора придется уехать. Она упаковала свой чайный сервиз «Портмерион», виниловые пластинки папы и осколки нашего детства в коробки, и мы молча покинули дом, где я родилась. Горло сжималось от подступающих слез. Я печально смотрела в заднее стекло, шепотом прощаясь с нежно-розовой спальней, кроваткой принцессы с балдахином, домиком на дереве и моим именем. Мама позволила мне самой выбрать новое. Мне всегда нравилось «Эли». Она разрешила выбрать имя и для Бена. В каком-то смысле это было даже весело – начать все сначала. Только не получилось. Все стало гораздо хуже, и хотя мама твердила, что я тут ни при чем, я все равно себя винила. Во всем. Иногда гадаю, винил ли меня отец. Ненавидел ли он меня так же, как я ненавидела себя? Задаюсь вопросом: если бы я могла вернуться в тот день, когда Мелани красила мне ногти синим лаком, мама вытряхивала на противень замороженные чипсы, по дому плыл запах чеснока, а я предвкушала возвращение папы, если бы я могла вернуться и спасти папу, то открыла бы дверь? Впустила бы полицию? Больно от сознания того, что – да.
Несколько мгновений я блуждаю между прошлым и настоящим, не в состоянии бросить якорь. Без выражения гляжу на конверт. В голове мешаются, расплываются по краям, тают и сменяются картинки: щелчок наручников у папы на запястьях; слепая паника в его глазах; рука полицейского, наклоняющая папину голову, когда он садился в машину; блины, которые папа, ласково глядя мне в глаза, подбрасывал почти до потолка и поливал потом кленовым сиропом. Отвращение и триумф полицейского, когда папу нашли за диваном. Вот лицо, которое я не прочь забыть.
Отодвигаю письмо от себя.
– Я не могу.
Айрис накрывает ладонью мою руку и твердо произносит:
– Ты должна прочитать, Эли.
Я не хочу.
Боюсь того, что внутри. Того, что я почувствую. Дрожащей рукой достаю из конверта лист бумаги.
Глава 31
Дорогая Айрис!
Непросто мне это писать. С другой стороны, я уверен, и читать будет непросто. По отсутствию тюремной марки ты, вероятно, догадалась, что я вышел. Еще полгода назад. Мне, конечно, следовало связаться с тобой раньше, но я решил подождать, пока смогу поделиться чем-то хорошим, кроме пустых обещаний и тысячи извинений, которые ты уже слышала. Соцработница убеждала написать тебе еще до освобождения, говорила, что поддержка близких очень важна, чтобы бывший заключенный не свернул с пути праведного. Семья дает нам смысл в жизни, не позволяет оступиться. Но об этом речь не идет. Это был один-единственный раз. Идиотская, идиотская ошибка. Первый и единственный незаконный поступок, который я когда-либо совершил, даже на скамье подсудимых я думал, что судья поймет, какой я на самом деле, и меня отпустит.
Странно, но, кажется, только после освобождения я стал воспринимать себя как преступника, а не жертву. Дополнительный срок, который добавили за инцидент, когда одного заключенного подожгли и убили, показался чудовищно несправедливым; я пытался их разнять и страшно боялся, что меня постигнет та же участь. Теперь я понимаю. Каждое действие влечет за собой последствие. Не соверши я преступление, никогда бы не оказался в такой ситуации. Я покалечил человеческие судьбы. Сейчас понимаю это даже острее, чем за решеткой. К бывшим зэкам особое отношение. Иное. И мир совсем не такой, каким я его помню. Я тогда не был жертвой. Пытался не озлобиться, оставаться собой, несмотря на приговор, но все равно изменился. Это неизбежно. Сейчас хочу построить новую, хорошую жизнь. За месяц до освобождения я написал семье Шэрон, погибшей женщины. Точнее, женщины, которую мы убили. Стрелял не я, но все равно у меня руки в крови. У всех у нас, кто в этом участвовал. Мы все за это заплатили и платим по сей день. Мне не дали адрес, но обещали отослать письмо, и я надеялся получить ответ до того, как выйду. Они не ответили. В письме я писал, как сильно раскаивался. Раскаиваюсь. И что меня выпускают. Обещал остаток жизни пытаться загладить вину.
Инспектор по надзору за условно освобожденными нашел мне комнату в общежитии для бывших заключенных и работу на фабрике. Забавно: раньше я не мог выплачивать ипотеку, потому что не было работы и денег, а теперь есть и то, и другое. В первый же выходной я сел на автобус до Танмора. Местная почта превратилась в супермаркет «Теско», а родильное отделение – в «Коста Кофе». Но дом… Он точь-в-точь такой, как раньше. В саду валялась красно-желтая пластмассовая машинка, стояли качели, и у меня разрывалось сердце, что я не могу повернуть ключ, войти и увидеть, как Марша взвешивает изюм для пудинга, или услышать мелодию из «Скуби-Ду». Однажды на Новый год я открыл шампанское, пробка выстрелила, и в стене осталась отметина. Мы с Маршей потом долго смеялись. Сидели, обнявшись, на диване по вечерам и говорили: «А помнишь, как мы поколебали основы?» Я приставил ладони к глазам и заглянул в окно гостиной, но отметины не увидел. Все поменялось, да? Все важное ушло навсегда.
Даже теперь не могу осмыслить, что произошло с моей ненаглядной Маршей, и это самая большая моя печаль. Меня не оказалось рядом, чтобы ее поддержать. Хочется спросить, винишь ли ты меня, но это не столь важно, потому что я всегда буду себя винить. Мужчина должен защищать семью, а я вместо этого ее разрушил. Слава богу, у них была ты. А ребятишки… Не знаю, что стало бы с этими крохами, если бы не ты. Наверно, отправились бы в детдом. Меня не было рядом, и в этом я искренне раскаиваюсь.
Я хочу увидеть Джорджа и Сару. Хотя, видимо, надо называть их Бен и Эли? Они теперь другие люди, да? Они столько пережили, но теперь я наконец могу с высоко поднятой головой сказать, что у меня есть работа и дом. И они могут ко мне приехать. Вряд ли Бен меня помнит. Бессчетные ночи, когда я катал его в машине по темному району, чтобы он заснул. На руках заносил в комнату и укладывал в кроватку. Он всегда просыпался, стоило мне только ступить за дверь, шельмец. Теперь я ему чужой. И Эли, моя дорогая девочка. Всякий раз, закрывая глаза, вижу ужас на ее лице, когда полиция тащила меня к двери. Не представляю, как она страдала, зная, что это она их впустила. Хочу с ней увидеться, спросить, как она, рассказать, как я. Я просил Маршу не приводить их на свидания, жить дальше, забыть обо мне, а теперь думаю: это было неверно. Конечно, я не мог предугадать будущее. Не знал, что вскоре она даже при всем желании не сможет их приводить. Моя бедная дорогая жена. Но дети. Я хочу знать, какие они. Хочу, чтобы они знали, какой я.
Хочу, чтобы они помнили.
Обнимаю,
Джастин.
Только когда Айрис, скрипнув стулом, подвигается вплотную и вкладывает мне в руку носовой платок, я замечаю, что плачу. Вытерев глаза и высморкавшись, вспоминаю, что Айрис упомянула Бена. Спрашиваю, знает ли он о письме, которое все еще сжимаю в руке, боясь, что если отпущу, то как будто снова потеряю папу. Многие годы я убеждала себя, что мне все равно без него лучше, но горячая острая боль в груди доказывает обратное. Разрываюсь от противоречивых чувств. С одной стороны, я не хочу иметь с ним никакого дела; погибла женщина, и я не могу смотреть ему в глаза, зная, что он хотя бы отчасти виноват. И в то же время во мне распускается другое чувство – отчаянное желание снова его увидеть.
– Бен звонил вчера вечером, и я ему рассказала, – отвечает Айрис. – Мы поговорили. Он решил, что не хочет видеть Джастина.
Бен всегда был более близок с Айрис, исправно звонил дважды в неделю, навещал по выходным. Такой ранимый, растерянный, когда мамы не стало. Я убедила себя, что мне надо быть мужественной. Бену мама нужна больше, твердила я себе, ему всего девять, а мне – пятнадцать. Ложь. Неважно, сколько тебе лет и какой ты взрослый, всем нужна мама, верно? Сейчас, когда за спиной негромко гудит холодильник и моя голова покоится у Айрис на плече, я впервые чувствую, что могу отнестись к ней как к матери. Она убирает челку у меня со лба, мягко поглаживает, и я вдруг понимаю, как сильно она нас любит.
Позже, когда мы съели что-то неописуемое из морозилки, я вызываю такси. Всей душой хотела бы остаться, однако меня ждет Бренуэлл. На прощание обнимаемся, крепко, по-настоящему, и, в кои-то веки, первая разжимаю руки не я.
Подъехав к дому, вылезаю из такси, в глубине души надеясь, что окна будут залиты светом – что Крисси вернулась и гладит блузку на работу. Однако дом погружен во тьму. Облака, точно одеяло, накрыли небо. Не видно ни зги. Я медленно иду по дорожке. После треволнений дня ноги тяжелые как свинец. Лампочка снаружи не загорается, и меня охватывает дурное предчувствие. Скорее включаю фонарик в телефоне. Свечу на дверь, и сердце у меня в груди бешено подпрыгивает.
Кровь.
Алые буквы:
УБИЙЦА
Понедельник
Глава 32
– Спасибо за помощь, – опять благодарю я Джеймса.
Руки покраснели в холодном утреннем воздухе и щиплют от скипидара, который проникает в трещинки на сухой коже. Вчера я допоздна отскребала дверь, но «убийца» написано краской, а не кровью, и горячая вода с мылом не помогла.
В пять часов утра я проснулась от кошмара. Пижама насквозь промокла от пота. Я включила свет – убедиться, что кровь не течет по стенам, как в «Ужасе Амитивилля» (я смотрела его в прошлом году сквозь пальцы, а тяжелая рука Мэтта ободряюще обнимала меня за плечи). Сделала себе чашку горячего шоколада и снова забралась под одеяло, с Бренуэллом у ног и фото мамы – на коленях. Ее лицо – якорь в незнакомом мире, в который я попала. Я водила пальцами по ее лицу и пыталась представить, что бы она подумала о папином письме и его освобождении. Простила бы?
После ареста или, как говорила мама, «когда он ушел», всем нам было трудно. Мама бесцельно слонялась из комнаты в комнату, одежда все больше обвисала на ее фигуре, под глазами залегли густые, как синяки, тени. Вина стояла у меня комом в горле и жгла глаза. Мало-помалу я начала замыкаться в себе и замкнулась бы окончательно, если бы не Бен. Ему тогда исполнилось всего шесть, он не понимал, что происходит, тем более не мог выразить своих чувств, но по поведению было ясно, что ему больно не меньше, чем нам. Вместо того чтобы часами играть, строить яркие башенки «Лего» и гонять по саду на велосипеде с дополнительными колесиками, крутя педали короткими ножками, он ходил по дому за мамой и мной, зажав в руках совенка Олли. Испуганный, маленький и бледный. Как будто боялся, что мы его бросим. По ночам я прислушивалась к его плачу, тихо лежала и ждала, что скрипнут половицы под мамиными ногами, но все чаще они не скрипели, и тогда Бена утешала я. Скрючившись, залезала в его узкую кровать в виде гоночной машинки. Убирала влажные волосы у него со лба, читала его любимый бессмысленный стишок «Филин и Киска». Он засыпал, а я шептала ласковые слова, то болтая ни о чем, то изливая душу. Хоть я и старалась быть сильной ради мамы и Бена, сердце болело обо всем, что я потеряла, и боялось будущего. Эти монологи стали нашим ежевечерним ритуалом, и когда Бен забывался неспокойным сном, я поднимала голову с подушки, пропитанной моими слезами, и старалась тихонько улизнуть. Дюйм за дюймом, оглядываясь, на цыпочках шла к двери. Иногда не успевала выйти, а его плач уже вспарывал тяжелый ночной воздух. Все чаще он звал меня, а не маму, и я была очень рада ей помочь. Я думала, это временно, пока мама не поправится. Пока она не окрепнет. Тогда я, разумеется, не знала, что мое детство не поставили на паузу – оно, по сути, закончилось. Не знала, что худшее впереди.
Края штор окрасились первыми лучами зари, черное небо сделалось мрачно-серым, а я все еще не решила, надо ли ответить папе. Стряхнув с себя тяжелые мысли, натянула спортивный костюм и постучалась к Джеймсу за растворителем.
Отмываем дверь уже сорок пять минут. Поддается она до ужаса медленно, и я рада, что раскидистое дерево перед домом скрывает ее от любопытных глаз.
– Прости, что не участвую, – кричит Джулс через забор, бросая ключи в сумку. – Сегодня торжественное открытие после ремонта, опаздывать нельзя.
– Поговори с Крисси, ладно? Спроси, почему она меня игнорирует.
– Мы не дети, Эли. Ты что, сама не можешь? – с ноткой раздражения отвечает она.
– Увижу – спрошу.
Джулс замечает дрожь у меня в голосе, вздыхает, говорит, что постарается, и машет рукой на прощание.
– Что-то скипидар не помогает. – Джеймс прижимает тряпку к горлышку, встряхивает бутылку и снова трет бледнеющую надпись, которая пятнает мою парадную дверь. – Заскочу попозже в хозяйственный, посмотрю, что у них есть. По крайней мере, букв уже не разобрать.
Алое обвинение превратилось в розовую кляксу, но слову «УБИЙЦА» не обязательно быть написанным на белой двери. Его видят мои глаза, разносит в пространстве резкий студеный ветер, выстукивает бешено колотящееся сердце.
Убийца.
– Эй! – Джеймс легонько касается моего плеча, и я понимаю, что уставилась в пространство. – Не волнуйся. Скорее всего, какой-нибудь упившийся мудак.
– А если… – осекаюсь.
– Что если?
– Если не упившийся мудак?
На самом деле я хочу сказать: а если это правда, ты все равно останешься на моей стороне? Или меня все бросят? Джеймс не знает про окровавленные перчатки и помятый бампер. Отчаянно хочется все рассказать, но я больше никому не доверяю. Чем меньше людей знает, тем лучше.
– Кофе? – спрашивает Джеймс.
Хочу сказать «нет», а он добавляет:
– Руки совсем окоченели.
Напоить его горячим кофе – самое меньшее, что я могу сделать. Он проторчал на улице в злой утренний холод больше часа, и это доказывает, что мир не без добрых людей.
Несем чашки в гостиную. Бренуэлл трусит за Джеймсом. Садясь по разным концам дивана, неловко замолкаем. Раньше такого не случалось. Я почти не поднимаю глаз, и он тоже скован, не разваливается на подушках, как прежде.
– Кто это? – спрашивает он, замечая фотографии вокруг.
– Моя мама, Марша.
Он идет к противоположной стене и изучает снимки.
– Вы похожи. У тебя ее глаза. И она тоже красивая. А как… – с трудом подбирает слова. – Когда смотришь на фотографию, ты знаешь?
– Узнаю? Да. Не потому что фотография, на них черты тоже меняются. При прозопагнозии иногда узнаешь одно лицо из тысячи. Для меня это – мама. Вряд ли я узнаю еще кого-нибудь, но… – Ищу нужное слово, а Джеймс садится уже более спокойно и скрещивает ноги. – Если ее лицо – единственное, с кем я не буду путаться, я рада, что это именно она.
– Потому что любишь ее больше всех?
Задумываюсь.
– Потому что ее больше нет.
– Ты никогда о ней не рассказываешь.
Это утверждение, не вопрос.
– Да. – В моей груди завязывается узел. О папе я тоже никогда не говорю; несмотря на то, что после письма я все время о нем думаю, я точно не собираюсь рассказывать о нем Джеймсу. – Еще по чашечке?
– Сиди, я пойду налью. Тебе положено отдыхать. Хочешь, соображу нам бутеры в качестве обеда?
– Давай.
Протягиваю Джеймсу чашку, и, когда он удаляется на кухню и бренчит там тарелками, не отрываясь, смотрю на маму. Вспоминаю, почему никогда не рассказываю о папе, и узел в груди затягивается туже.
Нам всем нелегко было привыкнуть к жизни без папы. «Дети живучие» – эту избитую фразу повторяла Айрис, наши учителя, добрая тетя-психолог, которая упорно называла нас «жертвами» и каждую сессию мяла в руке носовой платок, как будто вот-вот разревется, что, кстати, порой и случалось. Мы переехали в новый дом, ходили в новую школу, жили под новыми именами, притворяясь нормальной семьей. Бен быстро повеселел. Хотя дома он все еще ходил за мной как хвостик, облегчение на лицах психологов, которые, кроме банальностей и елейных улыбок, ничего не могли предложить, было очевидно: «Видите! Мы же говорили!» Меня замели под ковер, вместе с пылью и дохлым пауком с торчащими ножками-палочками. В двенадцать – ребенок, но не совсем. «Если ведешь себя как жертва, люди так и будут к тебе относиться», – сказала Айрис, и я попробовала вести себя как прежде, однако это оказалось невозможно. Мама тоже изменилась, стала раздражительной и слезливой. Она забывала о Бене, и половину времени с ним возилась я. Мама все никак не оправлялась от потрясения. Наоборот, ей становилось хуже.
Жизнь напоминала неоново-желтую юлу Бена, на которой нарисованы животные в зоопарке. Она вертелась быстрее и быстрее, картинки сливались, и возникало желание ее остановить. Мама не справлялась, все больше уставала, плохо спала. Врач прописал антидепрессанты, но она их бросила, когда участились и стали очень сильными головные боли. Она жала основанием ладоней на виски, стараясь выдавить боль. Однажды вечером она вытащила прихваткой противень из гриля и чересчур сильно воткнула вилку в рыбные котлеты. Грохот заставил меня вскинуть голову и оторваться от домашнего задания. Я соскользнула со стула и бросилась на кухню.
– Мам, ты обожглась?
Мама упала на колени и не пошевелилась, чтобы прибраться. Она уткнула лицо в подол черно-белого фартука и истерически зарыдала, сбросив руку, которую я робко положила ей на плечо. Я молча отвела Бена в гостиную и включила мультики. Вернувшись, усадила маму на стул, принесла из кладовки ведро с торчащей, точно копье, шваброй, убрала месиво из картошки-пюре, рыбы и хлебных крошек и помыла пол цитрусовым средством. Кухня сверкала чистотой, но мама никак не успокаивалась. Я насыпала в пластиковую миску макароны-буковки, и пока она медленно вращалась в микроволновке, намазала маслом поджаренный хлеб и налила чашку лимонада. Бен устроился на диване, на коленях у него стоял поднос с едой, а я снова вернулась к маме. Она по-прежнему плакала, время от времени икая. Красное лицо пошло пятнами, грудь прерывисто вздымалась.
– Мам! – Я присела перед ней, как она делала, когда я была маленькая, и сжала ее руки. – Мам!
Она рыдала. Недоступная, далекая. Жизнь крутилась быстрее и быстрее, как волчок Бена. Слоны сливались с жирафами. Носороги превращались в кенгуру. Все утрачивало смысл. Поскользнувшись в носках на мокром кафеле, я повернулась, выскочила в коридор, схватила телефон и набрала номер с такой силой, что заболел указательный палец.
– Тетя Айрис! – Пришла моя очередь плакать и задыхаться от слез. – Приезжай скорее! Маме плохо!
Мой и без того хрупкий мир бесповоротно изменился к худшему.
Глава 33
– У мамы была болезнь двигательного нейрона, – неожиданно говорю я, когда Джеймс уже одной ногой за дверью.
Я ошеломлена. Не знаю, как эти слова сорвались с языка, горло сжимается до размера песчинки и такое же сухое.
– Эли… – Джеймс ставит поднос, подходит, опускается рядом на пол и кладет руку мне на колено. – Сколько тебе было?
– Когда началось – двенадцать с небольшим.
Вообще-то, сложно сказать. Долгое время необычное поведение мамы списывали на стресс. Постановка диагноза заняла почти год. Они с Айрис шептались за закрытыми дверями, однако я, в отличие от Бена, была взрослее и могла погуглить. На школьном компьютере я прочитала о печальном итоге этой болезни, и во мне всколыхнулась паника. Я убежала из библиотеки, протиснулась в дыру в заборе вокруг стадиона и помчалась домой. Школьная сумка била по бедру. Я влетела в кухню, упала маме в объятия и, впервые после суда, зарыдала. Я плакала навзрыд, позволяя ей утешать себя как ребенка, которым на самом деле и была, хотя притворялась взрослой. Айрис не хотела смотреть правде в лицо, даже когда диагноз наконец поставили. Помню, я вернулась домой и сразу почувствовала: что-то не так. Ткань, соединяющая нашу семью, трещала по швам.
– Она поправится, она борец по природе, – заявила Айрис, отказываясь верить, что ее младшая сестра может умереть.
Только я знала. Знала из сайтов, которые просматривала в школе. Знала по тяжести у себя в груди. Мама умрет. Несмотря на свой протест и обещания Бену, что «маме нездоровится, но это пройдет», Айрис в тот же день переехала к нам; полагаю, в глубине души она смирилась с неизбежным.
– Значит, Бену было… – Джеймс подсчитывает в уме – …шесть?
– Да.
Он носился по саду вокруг дома, слишком маленький, чтобы понять, почему мама перестала водить его в парк.
– Не говори ему, Марша, он еще очень мал, – категорично заявила Айрис, когда мама предложила, что лучше его подготовить.
Думаю, Айрис защищала не только Бена; она хотела защитить нас всех, включая маму, как будто если та не будет вслух говорить о своем недуге, он сам собой исчезнет.
– А ваш папа? Как он отреагировал?
Боль в груди обжигает. «Трехразовое питание и никаких забот», – съязвила Айрис. Однако отец писал: «Даже теперь не могу осмыслить, что случилось с моей ненаглядной Маршей». Впервые думаю, как тяжело, наверно, ему было в тюрьме, беспомощному. Он не знал, что мы, по другую сторону решетки, чувствуем себя точно так же. «Больше всего сокрушаюсь о том, что меня не было тогда рядом. Хочется спросить, винишь ли ты меня, но на самом деле это неважно. Я всегда буду себя винить». Догадывается ли папа, что мы тоже его винили? Возможно, он согласен с колким замечанием Айрис.
Как-то мы пошли на встречу группы поддержки в зале медицинского центра, где обшарпанные стены дышали дряхлостью и унынием. С открытым ртом слушали про многочисленные случаи, когда болезнь двигательного нейрона началась после стрессовой ситуации. «Разумеется, надо быть генетически предрасположенным, но многие убеждены, что стресс – важный фактор», – заявил координатор. Мы сидели, онемев от шока, не в состоянии оторвать глаз от людей в электрических инвалидных колясках, не способных больше двигаться и говорить. Слушали разные истории о стадиях болезни, которая в конце концов украдет у нас мать. Иногда первой пропадала речь, иногда – способность двигаться, иногда – глотательный рефлекс. Мама делала храброе лицо, но ее чашка так стучала по блюдцу, что она облилась чаем. Все это звучало очень безнадежно.
– Стресс, – пробормотала вполголоса Айрис, когда мы подхватили сумки, вину и ненависть к отцу и торопливо покинули медцентр. – Я так и знала, что виноват он! Знала – и все тут!
– Это просто гипотеза, – ответила мама и сжала мне руку. – Я в нее не верю. И вы не верьте.
В словах Айрис не было логики, но я ее понимала. Трудно злиться на болезнь, науку, бога. А папа был живым, дышащим. На него легче направить гнев, отчаяние и боль. Наверно, искать виноватого – свойство человеческой натуры, потому что если хоть на секунду принять, что есть обстоятельства, нам неподвластные, жизнь превращается из дара в свирепого врага. А она все-таки дар.
Дома Айрис скомкала информационные листки из медцентра и швырнула их в мусорное ведро.
– Мы больше туда не пойдем, – заявила она. – У нас другой случай. Другой.
Да только случай оказался точно такой же.