Я сказал:
— Трехин! Степан Петрович, оговоренный девицей Караваевой в убийстве своего дяди и, между прочим, пришедший узнать о наследстве, так как нет ни гроша! А по оговору готов отвечать.
– Вулли, если ты нас выведешь из этого лабиринта живыми, мы навестим кого хочешь.
Ястребов на мгновение растерялся.
Десятью минутами позже я стоял в кухне со скалкой в руке и думал, будет ли ее достаточно. Учитывая ее форму и удобство хватки, она определенно была лучше, чем стандартная доска два дюйма на четыре. Но в скалке есть что-то комическое – это скорее для домашней хозяйки, гоняющейся за мужем-бестолочью вокруг стола.
— Простите, теперь неслужебное время, и по делу я вас прошу прийти ко мне завтра к одиннадцати часам.
Я положил скалку в ящик, выдвинул другой. Тут лежали навалом более мелкие принадлежности – ножи для чистки овощей, мерные ложки и прочее. В третьем были орудия покрупнее, но хлипкие – вроде кухонной лопатки и взбивалок. Под половником я обнаружил молоток для мяса. Стараясь не греметь другими орудиями, я вынул его из ящика – удобная деревянная ручка и боек с насечкой. Но легковат, скорее для отбивных котлет, чем для большого куска туши.
На столе рядом с раковиной – все обычное современное оборудование: консервный нож, тостер, трехкнопочный блендер, все идеально сконструированные для того, чтобы открыть банку, поджарить хлеб, взбить сливки. В шкафах над столом я увидел столько консервов, что хватило бы для долгой жизни в бомбоубежище. Спереди по центру – по меньшей мере, десять банок супа «Кэмпбелл». Дальше – банки с тушенкой, с чили, с сосисками и фасолью. Заставляло предположить, что Акерли нуждались только в одном орудии – в консервном ноже.
— Очень хорошо!
Я не мог не отметить сходства между провизией в их шкафу и нашей диетой в Салине. Мы объясняли тамошнее меню практичностью режима, но, возможно, оно отражало вкусы самого директора. У меня даже мелькнула мысль воспользоваться банкой сосисок с фасолью в интересах высшей справедливости. Но подумал, что, если ударить банкой, пальцы повредишь не меньше, чем его голову.
— Что же до наследства, это меня не касается. На ввод есть законный срок, а до той поры все у судебного пристава.
Я закрыл шкаф и уперся кулаками в бока, как сделала бы сейчас Салли. «Она бы знала, где искать», – подумал я. И, пытаясь увидеть ситуацию ее глазами, обвел взглядом кухню от стены до стены. И что же я увидел? Сковородку на плите, черную, как плащ Бэтмена. Я взял ее, взвесил в руке, любуясь ее дизайном и прочностью. Борта ее загибались плавно, ручка удобно лежала в ладони, и, наверное, можно было вложить в удар фунтов двести, не рискуя выпустить ее из кулака. А дно было такое широкое и гладкое, что можно отправить в нокаут хоть с закрытыми глазами.
Да, эта чугунная сковородка была идеальна почти во всех отношениях, несмотря на то что не могла считаться современным орудием. Ей, наверное, было лет сто. Ею, наверное, пользовалась еще прабабушка Акерли в фургоне при их переезде на Запад. Она могла передаваться из поколения в поколение и жарить свинину для четырех поколений мужчин. Отдав честь пионерам, я взял сковородку и пошел с ней в гостиную.
Трехин словно опомнился.
Это была уютная комнатка с телевизором на том месте, где полагалось бы быть камину. Кресло и диван обиты материей с цветочным рисунком; такие же и занавески. По всей вероятности, и миссис Акерли носила платье из той же материи, так что когда садилась тихо на диван, муж и не догадывался, что она тут.
— Очень хорошо! Прошу извинить! До завтра! — и, щелкнув каблуками, он повернулся и вышел.
Акерли покоился в мягком кресле, крепко спал.
По улыбке на его лице видно было, что ему хорошо в этом кресле. В Салине, устраивая порку, Акерли, наверное, мечтал о том дне, когда у него будет мягкое кресло вроде этого и он вздремнет в нем, отобедав. И после стольких лет ожидания он, возможно, и сейчас предвкушал во сне, как он соснет в мягком кресле – хотя именно это с ним и происходило.
Ястребов лег на диван.
– Уснуть и видеть сны, – тихо процитировал я, подняв над его головой сковородку.
Но что-то на столике рядом с ним отвлекло меня. Это была недавняя фотография: Акерли стоит между двумя мальчиками, носатыми, как он, и с такими же бровями. Мальчики в бейсбольной форме, и Акерли в бейсболке, очевидно, пришел поболеть за внуков. На лице, натурально, дурацкая улыбка, мальчики тоже улыбаются, как будто рады, что дедушка болел за них на трибуне. Я даже умилился, глядя на него, так что ладони вспотели. Но если Библия говорит нам, что сыновья не понесут вины отцов, то разумно считать, что отцы не понесут невинности сыновей.
— Чушь, — сказал он вполголоса, — убийца так открыто не появился бы. Просто баба из ревности наплела… Однако рожа разбойничья, — через минуту пробормотал он, — в уголовной практике встречаются всякие наглецы. Завтра выясню, — решил он и закрыл глаза.
И я ударил его.
От удара его тело дернулось, как от электрического разряда. Он осел в кресле, и защитного цвета брюки его потемнели в шагу – мочевой пузырь опорожнился.
* * *
Я одобрительно кивнул сковородке и подумал: вот вещь, умно созданная для одной цели, и прекрасно подходит для другой. И еще одно преимущество сковороды перед молотком для мяса, перед тостером и банкой с сосисками и фасолью – при ударе она издала гармоничный звон. Как церковный колокол, призывающий к молитве. Настолько приятен был звук, что возникло искушение ударить еще раз.
Но я не торопясь произвел расчет и счел, что долг Акерли передо мной будет погашен одним хорошим ударом по макушке. Ударить второй раз – тогда я в долгу у него. Поэтому я поставил сковородку на плиту и вышел через кухонную дверь: Один готов, остались двое.
Патмосов вышел из вагона и, не заходя домой, направился в меблированные комнаты на Невский, в дом пятьдесят четыре.
— Где здесь живет Трехин? — спросил он дворника.
— А в номере шестнадцать, у Анфисовой. Вон лестница направо, — указал он.
Патмосов поднялся по лестнице, остановился у квартиры № 16 и позвонил.
Незапертую дверь открыли, и Патмосов увидел высокую старуху с нечесаными волосами и выпученными глазами.
— Трехин, Степан Петрович, дома? — спросил он.
Старуха энергично тряхнула головой.
— Третий день нет. Как ушел, так и нет. Вам что?
— Дело есть. Позвольте ему записку оставить.
— А, сделайте милость. Войдите к нему. Вот дверь направо!
Патмосов отворил дверь и вошел в типично меблированную комнату. Он подошел к письменному столу и присел.
В комнате появилась старуха и спросила его:
— Вы кто же будете? Из приятелей?
Патмосов кивнул.
— Чай, по «Зеленому якорю»? — сказала снова старуха и продолжала: — Его нет, а в газетах пишут, что его дядюшку ухлопали. Наследник теперь. То-то начудит!
Эммет
— Не без этого! — вставил Патмосов.
«Поняв, что он бездумно растрачивает не только состояние, доставшееся от отца, но и еще более драгоценное время, молодой араб продал то малое, что у него еще оставалось, устроился на торговое судно и отплыл в неизвестное…»
Старуха подошла ближе и понизила голос:
«Ну вот, опять поехали», – подумал Эммет.
Раньше днем, когда Эммет выкладывал хлеб, ветчину и сыр, добытые в пульмановском вагоне, Билли спросил Улисса, не хочет ли он послушать еще один рассказ о человеке, который плавал по морям. Улисс сказал, что хочет. Билли вынул свою большую красную книгу, сел рядом с ним и стал читать о Ясоне и аргонавтах.
— А он-то его ругал да поносил! Как напьется, так и ругать его! Тут в субботу вернулся пьяный-пьяный и ну кричать: «Убью я его, пса старого!» Даже страшно. Ан и накликал!
В этой повести молодому Ясону, законному царю Фессалии, его дядя, захвативший власть, согласился отдать ее, если он отправится в Колхиду и вернется с золотым руном.
С пятьюдесятью товарищами-героями, включая Тесея и Геракла, тогда еще не прославившихся, Ясон, подгоняемый попутным ветром, взял курс на Колхиду. Неведомо сколько дней он плыл с товарищами, подвергаясь множеству испытаний – то встрече с медным исполином, то с крылатыми гарпиями, то с вооруженными воинами, выросшими из посеянных зубов дракона. С помощью волшебницы Медеи Ясон и аргонавты одолели всех противников, завладели золотым руном и целыми вернулись в Фессалию.
Патмосов встал.
Так увлечены были повестью и Улисс, и сам Билли, что съели приготовленные Эмметом бутерброды, почти не заметив.
— Я лучше зайду завтра!
Эммет со своим бутербродом сидел в другом конце вагона и размышлял о книге Билли.
Он не мог взять в толк, почему так называемый профессор перемешал Галилео Галилея, Леонардо да Винчи и Томаса Алву Эдисона – величайшие умы научного века, – с персонажами вроде Геракла, Тесея и Ясона. Галилей, да Винчи и Эдисон не были героями легенд. Это были люди из плоти и крови, одаренные редкой способностью наблюдать природные явления без предвзятости и суеверия. Это были трудолюбивые люди, терпеливо и внимательно изучавшие механизмы мира, и, постигнув их, они обращали свое знание, обретенное в одиночестве, в практические достижения на службе человечества.
— А записку?
Какой смысл смешивать жизни этих людей с рассказами о мифических героях, плывущих по неведомым морям, чтобы сразиться с фантастическими чудовищами? Перемешав их, подумал Эммет, Абернэти мог создать впечатление у мальчика, что великие научные открытия не вполне реальны, а герои легенд не вполне вымышленные. Что герои идут рука об руку по мирам известного и неведомого, полагаясь на свой ум и мужество, – да, но также на волшебство и чары и порой на помощь богов.
— Нет, я уж на словах.
Ведь и так трудно по ходу жизни отличить факт от вымысла, то, чему ты свидетель, от того, что тебе пригрезилось. И не из-за того ли, что отец не умел различить их, он после двадцати лет тяжелого труда оказался банкротом и потерял жену?
День подходил к концу, Билли с Улиссом занялись историей Синдбада, героя, семь раз пускавшегося в море за новыми приключениями.
— Как знаете, а коли его завтра не будет, объявку сделаю и комнату сдавать буду. Ну его!
– Я ложусь спать, – объявил Эммет.
– Ложись, – отозвались оба.
Патмосов отправился в сыскное и попросил найти Резцова, дав его адрес.
И, чтобы не мешать брату, Билли понизил голос, Улисс склонил голову, и теперь они стали похожи скорее на заговорщиков, чем на новых знакомцев.
— Просто сыскать?
Эммет лежал, пытаясь не слушать тихую повесть об арабском мореходе; он думал о том, какой спасительной удачей было появление Улисса в вагоне – но, вместе с тем, и укором для него.
После того как Билли представил их друг другу, он взволнованно рассказал о том, что происходило с момента появления пастора Джона до его скоропалительного отбытия. Эммет выразил благодарность Улиссу, а тот только отмахнулся. Но при первой же возможности – когда Билли доставал из мешка свою книгу, – Улисс отвел Эммета в сторону и устроил ему выволочку. Как можно быть таким дураком – оставить брата одного? То, что у вагона четыре стены и крыша, не значит, что в нем безопасно. Совсем не значит. И можешь не сомневаться: пастор не только закатил Билли оплеуху. Он был намерен сбросить его с поезда.
— Да! И если он есть на квартире, известить меня, а нет — поискать по городу и тоже меня известить. Арестую я сам!
Улисс вернулся к Билли, сел с ним рядом, приготовясь слушать о Ясоне, а у Эммета горели щеки от выговора. Но и от негодования тоже: почему этот человек, совершенно не знакомый, устраивает ему нагоняй, словно родитель ребенку. В то же время Эммет сознавал, что обижаться на такое обращение с ним как с ребенком – это очень по-детски. И негодовать, что Билли и Улисс не отдали должное его бутербродам, или ревновать к их внезапной дружбе – тоже детство.
Чтобы как-то пригасить возмущение в душе, он отвлекся от сегодняшних дел и стал думать о том, какие их ожидают трудности.
Дома Патмосов достал бумажник, вынул из него три почтовых листика и начал внимательно прочитывать их.
Когда все они сидели за кухонным столом в Моргене, Дачес сказал, что перед тем, как ехать в Адирондакские горы, он и Вулли завернут в Манхэттен, повидать его отца.
Это были три письма, писанные, несомненно, одной и той же женщиной к любимому человеку, и для Патмосова, по мере чтения их, становилось ясно, что процентщик не может получать таких писем.
По словам Дачеса, у отца редко бывал постоянный адрес. Но в последний день Таунхауса в Салине Дачес просил его навести об отце справки в городе – связаться с каким-нибудь из гастрольных агентств, где он числился. Даже если вышедший в тираж артист скрывается от кредиторов, разыскивается полицией, живет под вымышленным именем, он всегда даст знать агентству, где его найти. А в Нью-Йорке все большие агентства имеют конторы в одном и том же здании на южной стороне Таймс-сквер.
Единственная сложность – Эммет запамятовал название дома.
Первое письмо начиналось воплем любящего сердца: «Сережа, не мучай меня так безжалостно!» Дальше шло страстное объяснение в любви и опять просьба не говорить о чем-то — «об этом».
Он был почти уверен, что оно начинается с буквы «С». Он лежал и пытался подстегнуть память, перебирая алфавит, пробуя все возможные сочетания трех первых букв названия. Начав с «Са», произносил про себя: «Саб», «Сав», «Саг» и так далее. Дальше пошли «Сб», «Св», «Сг».
Может быть, причиной был шепот Билли или собственное бормотание, когда он перебирал тройки букв. А может быть, теплый деревянный запах вагона, целый день ехавшего под солнцем. Почему – неизвестно, но вдруг вместо того, чтобы вспоминать название дома на Таймс-сквер, Эммету сделалось девять лет, и он на чердаке родительского дома строит крепость из чемоданов – побывавших когда-то в Париже, Венеции и в Риме и с тех пор осевших дома, – и вспомнился голос матери, которая ходит из комнаты в комнату и зовет его, недоумевая, куда он делся.
«Я не могу решиться на это никогда, никогда, — читал Патмосов. — Он для меня отец, я для него дочь. Могу ли я надругаться над его чувством и оставить его одинокого! Я и так считаю себя подлой, подлой. Не мучай же меня, Сережа, и не говори мне об этом», — оканчивалось письмо, и после него подпись: «Твоя В.».
Шесть
Второе письмо касалось ребенка — «маленького нашего Сережи». «Я была вчера у него», — написано было дальше, и следовало восторженное описание младенца.
Дачес
И, наконец, третье — не письмо, а записка: «Бога ради, съезди туда и сегодня же сообщи мне, что с С.? У нас прием, и я как арестованная. Бога ради!»
Когда я постучал в дверь сорок второго номера, изнутри донесся тяжелый стон и скрип матрасных пружин, словно стук разбудил его от крепкого сна. Почти полдень – вполне в его обычае. Я слышал, как он опускает на пол свои похмельные ноги. Как оглядывает комнату, пытаясь понять, где находится, в замешательстве осматривает потрескавшуюся штукатурку на потолке и отстающие от стен обои, будто никак не может вспомнить, почему он здесь – не может поверить даже столько лет спустя.
Так и слышу его «Ах да».
И все.
Я постучал снова – сама вежливость.
Еще стон – на этот раз от напряжения, затем разжатие пружин, и он встает на ноги и медленно движется к двери.
Как они попали в бумажник Дергачева? Кто этот Сережа, эта В.? И что-то подсказывало Патмосову, что в этих письмах тайна убийства.
– Иду, – раздалось приглушенно.
Пока ждал, понял, что мне в самом деле любопытно, как он теперь выглядит. Двух лет не прошло, но в его возрасте и с его-то образом жизни даже два года могут причинить немало вреда.
* * *
Но, когда дверь со скрипом открылась, стоял за ней не папаша.
– Да?
Следователь еще спал, когда наутро следующего дня к нему приехал Патмосов и прямо прошел к нему в спальню.
Постояльцу сорок второго номера было за семьдесят, держался он как аристократ и говорил так же. Вполне возможно, однажды он владел состоянием – или служил тому, кто владел.
Я заглянул в комнату поверх его плеча, и он спросил:
— Вы извините меня, что я прямо лезу, но времени мало, — здороваясь, сказал он лежащему в постели Ястребову.
– Чем могу служить, молодой человек?
– Я ищу того, кто раньше здесь жил. Отца, собственно.
Ястребов встрепенулся.
– Вот как…
Его косматые брови чуть нахмурились, как будто он и правда сожалел о том, что стал причиной чьего-то разочарования. Потом вернулись на прежнее место.
— Что-нибудь новое?
– Может быть, он оставил внизу адрес для пересылки почты?
– Скорее неоплаченный счет, но я спрошу по пути. Спасибо.
— Резцова арестовал.
Он сочувственно кивнул. Но, только я повернулся, чтобы уйти, он окликнул меня.
– Молодой человек. Ваш отец случайно не актер?
— Что же он?
– Так он себя называл.
– В таком случае, подождите немного. Кажется, он кое-что забыл.
— Сказать не могу, но странного много. Двадцать седьмого он ушел из квартиры и не показывался в ней. Я отрядил искать его по всем вертепам, и вот на Подольской, в непотребном доме, его нашли совсем пьяного. Он угощал компанию и хвастал деньгами. Я приехал и арестовал его. Свез в отделение к нам, и там у него нашли четыреста рублей и серебряный портсигар с монограммами.
Пока старый джентльмен шаркал к комоду, я разглядывал комнату в поисках его слабости. На каждый номер отеля «Саншайн» имелась своя слабость, а каждую слабость выдавал какой-нибудь предмет. Пустая бутылка, закатившаяся под кровать, потрепанная колода карт на тумбочке или ярко-розовое кимоно на крючке. Свидетельство желания настолько сладостного, настолько неутолимого, что затмевает любые другие – даже желание обрести дом и семью или сохранить человеческое достоинство.
Старик двигался медленно, так что у меня было полно времени, да и комната была всего три на три – но, если свидетельство его слабости и находилось внутри, найти я его не мог, хоть убей.
— Спрашивали? — быстро спросил Ястребов.
– А вот и она, – сказал старик.
Он прошаркал обратно и протянул мне то, что отрыл в нижнем ящике комода.
— Украл, несомненно, но путает. Что был у Лукерьи, сознается; а где ночь провел — не указывает.
Это была небольшая шкатулка, обитая черной кожей, примерно с пол-ладони в высоту, с маленьким медным замком – вроде коробочки для жемчужного ожерелья, только больше. Не думаю, чтобы это было случайное сходство. В расцвете его славы (надо сказать, весьма бледненькой), когда отец был ведущим актером маленькой шекспировской труппы, выступавшей в полупустых театрах, у него было шесть таких шкатулок – его величайшее сокровище.
— Ну вот! Понятно, он убил! — воскликнул Ястребов. — Где же он?
Золотое тиснение облупилось и поблекло, но все еще можно было разобрать «О», оставшееся от «Отелло». Щелкнув замком, я поднял крышку. Внутри в уютных, отделанных бархатом углублениях лежало четыре предмета: эспаньолка, золотая серьга, баночка черного грима и кинжал.
Кинжал, как и шкатулка, был выполнен на заказ. На золотой рукояти, идеально подогнанной под папашину ладонь, выстроились в ряд три крупных камня: рубин, сапфир и изумруд. Клинок из нержавеющей стали выковал, закалил и отполировал великий мастер из Питтсбурга, и в третьем акте отец отрезал кусок яблока и втыкал кинжал в стол, где тот и оставался, предвещая недоброе, пока отец лелеял подозрения о неверности Дездемоны.
— Вам его сегодня к одиннадцати часам доставят.
Клинок был первый сорт, а вот рукоятка – позолоченная медь и стразы вместо камней. И, если нажать на сапфир большим пальцем, защелка опустится и клинок уйдет в рукоять, чтобы в конце пятого акта можно было всадить его себе в живот. Леди в ложе начинали ахать, а папаша в упоении шатался в свете рампы, пока наконец не испускал дух. Иначе говоря, кинжал был хитрой уверткой – как и сам папаша.
— Вы будете?
Когда набор из шести шкатулок был еще полным, на каждой имелось тисненное золотом имя: «Отелло», «Гамлет», «Генрих», «Лир», «Макбет» и – я не шучу – «Ромео». В каждой были отделанные бархатом углубления, в которых лежали актерские принадлежности. Для Макбета – бутылочка искусственной крови, чтобы измазать руки, для Лира – длинная седая борода, для Ромео – флакон с ядом и баночка румян, которые скрывали разрушение, оставленное временем на лице папаши, не больше, чем корона – телесные изъяны Ричарда III.
С годами коллекция шкатулок постепенно уменьшалась. Одну украли, другая куда-то запропастилась, третью он продал. Гамлета он проиграл в покер в Цинциннати – естественно, по вине двух королей. Отелло не случайно остался последним – папаша ценил его больше других. Не просто потому, что за роль мавра получил свои лучшие отзывы, но еще потому, что баночка черного грима не раз помогала ему своевременно ускользнуть. Натянув костюм коридорного и личину Эла Джонсона, он сам выносил свой багаж: вниз на лифте и через холл под носом у коллекторов, рассерженных мужей или кого угодно еще, ждущих среди кадок с пальмами. Папаша, должно быть, сильно торопился, раз оставил шкатулку Отелло…
— Нет, я хочу на похороны сходить.
– Да, – сказал я, закрыв крышку, – это отцовская. Позвольте спросить, как долго вы живете в этом номере?
Ястребов стал одеваться, а Патмосов собрался уходить.
– Недолго.
– Вы очень поможете, если сможете сказать точнее.
— Вот найденное у него и протокол обыска, — сказал он, кладя на стол деньги в засаленном кошельке и массивный портсигар.
– Минуту. Среда, вторник, понедельник… Кажется, с понедельника. Да. Это был понедельник.
Другими словами, папаша смотал удочки на следующий день после того, как мы отчалили из Салины – наверняка получил тревожный звонок от встревоженного директора.
— Из залогов, верно, — предположил Ястребов.
– Надеюсь, вы его найдете.
– В этом можете не сомневаться. Что ж, простите за беспокойство.
— Вы позволите взять его на несколько часов? — попросил Патмосов.
– Вы нисколько не побеспокоили, – ответил старый джентльмен и указал на кровать. – Я всего лишь читал.
Так вот оно что, подумал я, увидев выглядывающий из складок белья уголок книги. Мог бы и догадаться. Бедный старик, он страдает от самой опасной в мире зависимости.
— Пожалуйста!
По пути к лестнице я заметил на полу коридора полоску света – это была приоткрыта дверь в сорок девятый номер.
Патмосов ушел, а Ястребов напился чаю и прошел в камеру.
Поколебавшись, я прошел дальше по коридору мимо лестницы. Подошел к номеру, остановился, прислушался. Ничего не услышав, слегка толкнул дверь костяшкой пальца. Сквозь щель виднелась постель, пустая и незаправленная. Предположив, что постоялец сейчас в ванной на другом конце коридора, я открыл дверь нараспашку.
В тысяча девятьсот сорок восьмом году, когда мы с отцом впервые приехали в отель «Саншайн», сорок девятый номер был лучшим в заведении. В нем было не только два окна во двор – тихий двор, – но и викторианский светильник с вентилятором – единственное удобство такого рода на весь отель. Теперь на проводе под потолком висела только лампочка.
Флегонтов был уже на месте.
Деревянный письменный столик все еще стоял в углу. Еще одно удобство, увеличивавшее ценность номера в глазах постояльцев, пусть за тридцать с лишним лет в отеле «Саншайн» и не было написано ни одного письма. Стул тоже был на месте – такой же старый и прямой, как джентльмен, с которым я только что общался.
Комнаты тоскливее я, кажется, не видел.
— Ну, Севастьян Лукич, — весело сказал Ястребов, — убийца-то, кажется, у нас. Сейчас приведут.
* * *
Внизу в холле я убедился, что Вулли все еще ждет в кресле у окна. Потом подошел к стойке, за которой толстяк с тонкими усиками слушал радиотрансляцию бейсбольного матча.
— Кто же это, Виктор Иванович?
– Есть свободные номера?
– На ночь или на пару часов? – спросил он, бросив понимающий взгляд на Вулли.
— А Резцов, слесарь Резцов!
Меня всегда удивляло, как, работая в таком месте, кто-то может воображать, что хоть что-то знает. Ему повезло, что у меня с собой не было сковородки.
– Два номера, – сказал я. – На ночь.
— Патмосов то же говорит?
– Четыре доллара вперед. Еще полбакса, если нужны полотенца.
– Мы возьмем полотенца.
— Он и арестовал. Да что он! Знаете, они все сыщики только, как ищейки, если их по следу пустить. А чтобы додуматься до истины…
Достав из кармана конверт Эммета, я стал медленно перебирать стопку двадцаток. Ухмылка слетела с его лица быстрее, чем если бы я ударил его сковородкой. Я нашел сдачу из кафе, достал пять долларов и положил перед ним.
– У нас есть две отличные комнаты на третьем этаже, – и вот мы уже зазвучали совсем как прислуга. – Я, кстати, Берни. Обращайтесь, если что будет нужно: выпивка, девочки, завтрак.
– Это вряд ли понадобится, но ты можешь помочь по-другому.
Я достал еще два бакса из конверта.
– Слушаю, – сказал он, облизнувшись.
– Я ищу кое-кого – он жил у вас до недавнего времени.
В этот момент дверь распахнулась, и в камеру в сопровождении сторожа ввалился Трехин.
– Кто именно?
– Кое-кто из сорок второго номера.
— Вот и я! Честь имею кланяться!
– Гарри Хьюитт?
– Он самый.
Ястребов сердито посмотрел на него и строго сказал:
– Он выехал на этой неделе.
– Я так и понял. Он сказал, куда направляется?
— Надо было доложить о себе, а не врываться.
С минуту Берни думал изо всех сил – правда изо всех сил, – но тщетно. Я решил положить банкноты обратно.
– Стойте, – сказал он. – Стойте. Я не знаю, куда уехал Гарри. Но есть один человек – он жил здесь раньше, и они много общались. Если кто и знает, то это он.
— Я и не врывался, а если ваш сторож свою цигарку курит, мне некогда ждать. Я хочу еще на погребенье поспеть.
– Как его зовут?
– Фицуильямс.
— Садитесь! — сказал ему Ястребов.
– Фицци Фицуильямс?
– Точно так.
— Сел! — Трехин опустился на стул, вытянул ноги и закурил папироску.
– Берни, если скажешь, где найти Фицци Фицуильямса, получишь пять баксов. А если одолжишь приемник на вечер, получишь десять.
* * *
В тридцатых, когда отец только сдружился с Патриком «Фицци» Фицуильямсом, Фицци был третьесортным актером второразрядного театрика. Обычно его выпускали читать стихи между актами, чтобы зрители не расходились, и он читал для них избранные куплеты патриотического или порнографического содержания, иногда переплетая их.
Но Фицци был настоящим ценителем слова, и первой его любовью была поэзия Уолта Уитмена. В тысяча девятьсот сорок первом он вдруг понял, что на носу пятидесятая годовщина смерти поэта, и решил отрастить бороду и купить широкополую шляпу в надежде убедить руководство, чтобы те позволили ему вдохнуть жизнь в слова поэта и почтить таким образом его память.
— Рекомендую вам говорить только правду, — предупредил Ястребов и предложил обычные вопросы.
Бывают разные бороды. Бывает борода, как у Эррола Флинна, Фу Манчу, Зигмунда Фрейда, и, в конце концов, борода, как у амишей. По воле случая борода Фицци получилась такой же белой и густой, как у Уитмена, так что в широкополой шляпе и со светло-голубыми глазами он был вылитой «песнью о себе»
[5]. И, когда он впервые выступил в этой роли в скромном театре в Бруклин-Хайтс, воспевая беспрестанно прибывающих иммигрантов, пашущих пахарей, копающих шахтеров и мастеровых, надрывающихся на бесчисленных заводах, – толпа рабочих впервые в его жизни аплодировала ему стоя.
В считаные недели все организации, которые планировали отметить годовщину смерти Уитмена, от Вашингтона в округе Колумбия до Портленда в штате Мэн, захотели заполучить Фицци. Он колесил вдоль северо-восточного побережья в вагонах первого класса, выступал в роскошных усадьбах, библиотеках, домах-коммунах, на собраниях грейнджеров и исторических обществ и за полгода заработал больше денег, чем Уитмен за всю жизнь.
— Трехин, Степан Петров, православный, тридцати четырех лет, холостой, дворянин, поручик в отставке. Вот! Под судом не был, у следователя впервые!
Потом, в ноябре сорок второго, он вернулся в Манхэттен для повторного выступления в Нью-Йоркском историческом обществе, где в числе присутствовавших оказалась некая Флоренс Скиннер. Миссис Скиннер была видной светской дамой и кичилась тем, что о вечерах у нее говорит весь город. В том году она собиралась открыть рождественский сезон роскошным приемом в первый четверг декабря. Стоило только Фицци показаться на сцене, и ее словно громом поразило: с такой бородой и ласковыми голубыми глазами он станет идеальным Санта-Клаусом.
Трехин затянулся папироской.
— Так. Так вот, некая девица Караваева обвиняет вас…
Само собой, когда несколько недель спустя Фицци появился у нее на вечере и на одном дыхании отбарабанил «Ночь перед Рождеством», а живот его трясся от смеха, как желе, праздничное настроение толпы перелилось через край. Ирландец в Фицци любил глотнуть всегда, когда приходилось проводить время на ногах, что в театральном мире было чуть ли не обязательным. При этом, благодаря тому же внутреннему ирландцу, щеки Фицци краснели, стоило ему напиться, что обернулось неожиданным подспорьем на вечере миссис Скиннер и стало убедительным довершением образа Санты.
Трехин резко повернулся на стуле.
На следующий день телефон на столе Неда Моузли – импресарио Фицци – не умолкал с рассвета до заката. Господа Ктоэтты, Чтоэтты и Зачемисы – все устраивали рождественские вечеринки и просто никак не могли без Фицци. Моузли, может, и был третьесортным импресарио, но понял, что его курица начала нести золотые яйца. До Рождества оставалось всего три недели, так что цена на Фицци росла в арифметической прогрессии. За вечер десятого декабря нужно было заплатить триста долларов – за каждый следующий сумма поднималась на пятьдесят баксов. Таким образом, появление Фицци-Клауса из печной трубы в канун Рождества стоило ровно тысячу. А если накинете еще пятьдесят, детям разрешат подергать его за бороду, чтобы рассеять их назойливые сомнения.
— В убийстве дяди! Ха-ха-ха!
Само собой, когда в подобных кругах речь заходит о праздновании рождения Иисуса, деньги не имеют значения. Нередко на один вечер у Фицци было запланировано по три выступления. Уолт Уитмен канул в Лету, а Фицци шел в банк с веселым «хо-хо-хо».
— Что вы можете сказать по этому поводу? — сухо спросил следователь.
— То, что она — дура! Захоти я, и она сегодня же придет к вам и будет клясться, что наплела, но мне плевать!
Престиж Фицци как Санты для богатых рос с каждым годом, и, несмотря на то что работал он только в декабре, к концу войны Фицци жил на Пятой авеню, ходил в костюме-тройке и носил трость с серебряным набалдашником в виде оленьей головы. Вдобавок оказалось, что у порядочного числа светских барышень сердце при виде Святого Ника начинает биться быстрее. По этой причине Фицци не слишком удивился, когда после выступления в доме на Парк-авеню симпатичная дочка фабриканта спросила, нельзя ли заглянуть к нему как-нибудь вечерком.
— Однако вы не любили своего дяди?
В квартире Фицци она появилась в платье столь же соблазнительном, сколь и изысканном. Но, как выяснилось, мысли ее были далеки от романтики. Отказавшись от бокала, она объяснила, что «Прогрессивное общество Гринвич-Виллидж», в которое она входит, готовит крупное мероприятие к первому мая. Увидев Фицци на вечере, она вдруг поняла: со своей густой белой бородой он идеально подходит для того, чтобы открыть собрание декламацией отрывков из работ Карла Маркса.
— За что любить? Жид, закладчик.
Безусловно, Фицци был очарован ее обаянием, сражен ее лестью и побежден обещанием крупной суммы. Но все же в первую очередь Фицци был актером, и за это непростое дело – вдохнуть жизнь в старика-философа – он взялся с азартом.
— Вы грозили убить его?
— И не раз! И убил бы, если бы на момент попал, — сверкая глазами, ответил Трехин.
— Гм. И вот он убит. Где вы были двадцать седьмого числа?
Наступило первое мая – очередной выход на сцену для стоящего за кулисами Фицци, ничего особенного. Так он думал, пока не выглянул украдкой в зал. Мало того, что помещение было забито под завязку – там сидели одни рабочие. Те самые водопроводчики, сварщики, портовые грузчики, швеи и служанки, которые столько лет назад в обшарпанном зале в Бруклин-Хайтс впервые в жизни Фицци аплодировали ему стоя. Испытав чувство глубокой благодарности и всплеск любви к простым людям, Фицци шагнул из-за кулис, занял место на трибуне и выступил так, как не выступал никогда.
— Разве я помню!
— Ну, постарайтесь припомнить. Припомните хотя, были вы в Павловске или нет?
Его монолог был взят прямо из «Манифеста коммунистической партии», и речь его потрясла слушателей до глубины души. Настолько, что на ее пламенном завершении они вскочили бы со своих мест и разразились бы громоподобными овациями – вот только двери распахнулись, и в зал ворвались полицейские, свистя и орудуя дубинками под предлогом нарушения правил пожарной безопасности.
— В Павловске? Был!
На следующее утро в «Дэйли ньюс» появился заголовок:
— И поздно уехали?
КРАСНЫЙ ПРОВОКАТОР С ПАРК-АВЕНЮ В НАРЯДЕ САНТЫ-КЛАУСА
— В час ночи.
Так закончилась роскошная жизнь Фицци Фицуильямса.
— И дядю видели?
Запнувшись о собственную бороду, Фицци покатился вниз по лестнице благодати. Ирландский виски, что когда-то дарил ему радостный рождественский румянец, принял на себя командование общим благосостоянием Фицци, опустошил его казну и разорвал его дружбу с чистой одеждой и приличным обществом. К сорок девятому году Фицци со шляпой в руке читал пошлые лимерики на станциях метро и жил в сорок третьем номере отеля «Саншайн» – прямо напротив нас.
— Видал.
Встречи с ним я ждал с нетерпением.
— Где?
— На вокзале. Он шел и разговаривал с одним молодым человеком. Пошел мимо театра, по дороге к павильону.
Следователь быстро переглянулся с Флегонтовым.
Эммет
— Ну-с, а вы, значит, сзади шли.
Ближе к вечеру поезд начал замедляться. Улисс выглянул наружу из люка и спустился обратно.
— Да, — угрюмо ответил Трехин, — я с ним говорить хотел.
– Здесь мы сойдем, – сказал он.
— И что же?
Эммет помог Билли надеть мешок и направился к двери, через которую они влезли в вагон, но Улисс показал на дверь напротив.
— Не дождался, когда он кончит, и бросил их.
– Сюда.
— Куда же вы пошли?
Эммет представлял себе, что они высадятся на длинной товарной станции – как в Льюисе, только больше – где-то на окраине города, где небо вдалеке будет сливаться с линией горизонта. Думал, что выскользнуть из вагона надо будет осторожно, чтобы не привлечь внимание рабочих и охранников. Но, когда Улисс отодвинул дверь, за ней не оказалось ни товарной станции, ни других поездов, ни людей. В проеме был город. Их вагон стоял на узких путях, поднятых на уровень третьего этажа; вокруг высились здания с офисами и магазинами, а вдалеке дома поднимались еще выше.
— А это уж мое дело, — резко ответил Трехин.
– Где мы? – спросил Эммет у выпрыгнувшего из вагона Улисса.
— Совершенно верно. Потрудитесь подписать ваши показания.
– Надземная дорога в Вест-Сайде. Товарный путь.
— С полным удовольствием! — и Трехин с росчерком подписал свою фамилию. — Извольте!
Улисс помог Билли спуститься, предоставив Эммету справляться самостоятельно.
— А теперь, господин Трехин, — сказал следователь, — я вас должен арестовать и препроводить в тюрьму!
– А тот лагерь?
Трехин вскочил и исступленно завопил, тараща глаза:
– Недалеко.
— Что ж, вы мне не верите? Дворянину не верите? По оговору девки я — убийца?
Улисс шел по узкой дорожке между поездом и отбойником надземки.
— Пожалуйста, не кричите! — сказал Ястребов. — Возьмите его! — приказал он вошедшей тюремной страже.
– Смотрите под ноги, – предупредил он, не оборачиваясь.
Трехин хотел что-то сказать, приостановился, но вдруг с отчаянием махнул рукою и вышел из камеры. В эту минуту вошел городовой с рассыльной книгой.
Поэты и музыканты воспевали панораму Нью-Йорка, но Эммет едва замечал ее. Он не мечтал в детстве поехать на Манхэттен. Не читал о нем с завистью, не смотрел фильмов. Он приехал в Нью-Йорк с одной-единственной целью – забрать машину. Все его внимание сосредоточилось на том, чтобы, найдя отца Дачеса, найти его самого.
— А! Резцова привели?
Утром, только он проснулся, на языке у него вертелось слово «Стэтлер» – словно и заснув, он продолжал перебирать комбинации букв. Вот где, по словам Дачеса, располагались все агентства – в здании «Стэтлер». Эммет решил, что с поезда они с Билли сразу пойдут на Таймс-сквер и добудут адрес мистера Хьюитта.
— Так точно-с! — ответил городовой, подавая книгу Ястребов расписался.
— Впустите его!
Когда Эммет рассказал о своих намерениях Улиссу, Улисс нахмурился. Он напомнил Эммету, что в Нью-Йорк они приедут не раньше пяти и что к тому времени, когда они доберутся до Таймс-сквер, агентства уже закроются. Пусть лучше Эммет подождет до утра. Они с Билли могут пойти в лагерь с Улиссом – там спокойно переночуют, а на следующий день Улисс присмотрит за Билли, пока Эммет будет заниматься делами.
В камеру широким шагом вошел Резцов и остановился у порога с видом привычного ко всему человека.
Улисс имел привычку давать советы так, будто все уже было делом решенным, – черта, которая скоро встала Эммету поперек горла. Но тут с его доводами было не поспорить. Если они приедут в пять, искать офис будет уже поздно. А утром он разберется со всем гораздо быстрее, если отправится на Таймс-сквер один.