— В той самой?! Которая сгорела?
Вот какое у нас в тридцатой школе было необыкновенное происшествие…
Разные взрослые
Когда я была маленькая, мои мама и папа были уже не очень молодые. У них часто что-нибудь болело. Им всё время надо было прилечь, отдохнуть. Принять лекарство. Накапать капелек.
И вот однажды мы с мамой поехали отдыхать в Прибалтику, в дом творчества.
Там я обзавелась другом Никитой, сыном художника-кузнеца, мастера по художественной ковке.
— Мы сейчас с папой в луна-парк едем! Давай с нами? — как-то после обеда пригласил он.
— В луна-парк?…
Приглашение заманчивое, но что-то слабо верится, что папа вот так вот возьмёт, всё бросит и поедет с нами веселиться и кататься на каруселях.
Я не верю Никите. Такого просто не может быть. Папа должен плохо себя чувствовать, болеть, его нельзя беспокоить.
— А что, твой папа хорошо себя чувствует? — осторожно спрашиваю я.
— Да!
— Ты, наверное, просто не знаешь. Он тебя не хочет расстраивать, и не говорит.
— Да нет, он с утра на рыбалку ездил, а теперь вот сам предложил, в луна-парк чтобы…
Сам предложил в луна-парк! Невероятно! Да врёт всё этот Никита!
— Ты просто не знаешь. Родители не могут вот так вот взять, ни с того ни с сего в луна-парк поехать. Они всегда плохо себя чувствуют. Им надо прилечь, отдохнуть.
Никита озадачен.
— Знаешь, давай пойдём его спросим, — предлагает он.
В баре находим «художественного кузнеца» лет тридцати пяти, пьющего пивко и балагурящего с барменшей (барвуменшей) Айной.
— Пап, ты хорошо себя чувствуешь? — интересуется сын.
— Да вроде неплохо, — поигрывает мускулами художественный кузнец.
— Точно хорошо? — допытывается сын.
Растроганный чуткостью сына, кузнец смеётся и угощает нас сырным печеньем и маленькими сушёными рыбками.
— Что, у вас вот так вот прямо ничего не болит? — всё ещё не верю я. — Ни голова, ни сердце? И давление нормальное?
— Вот что значит девочка! — хвалит меня Никитин папа. — С детства твёрдо решила стать доктором! А ты, Никитос, сегодня шпион, завтра — гонщик…
И мы едем в луна-парк, катаемся на каруселях, стреляем в тире и выигрываем призы в кегельбане, и, переодеваясь к ужину, я взахлёб рассказываю маме, где мы были, и какой отличный папа у Никиты — у него ничего не болит, он хорошо себя чувствует, и давление в норме…
— Да, родителей не выбирают, — неприятно усмехаясь, говорит мама.
Начинается страшный скандал.
— Конечно, ты бы выбрала себе что-нибудь получше! Помоложе! Ну, ничего не поделаешь, потерпи свою мать, старуху, недолго осталось, я скоро умру…
Умрёт!
Мама часто говорит, что скоро умрёт. Ужас, даже подумать страшно. Меня отдадут в детдом, ведь больше у меня никого нет, кроме мамы. Мне страшно, что она умрёт, но я не могу выдавить из себя ни слёз, ни слов «мамочка, ну что ты, ты лучше всех, не умирай». А она их явно ждёт. Но ещё больше, чем страшно, мне обидно, что она так кричит на меня, таким громким неприятным голосом, полуодетая, затянутая какими-то розовыми на крючочках приспособлениями, делающими её стройнее, с напудренным к вечеру белым лицом, накрашенными красными губами.
Ведь я так её люблю. Особенно, когда она не накрашенная, непричёсанная, с мягким немолодым лицом, в домашней одежде, похожая на доброго заиньку.
— Неблагодарная! Могла бы тебя не брать с собой, отдохнуть, как человек! Нет, взяла, к морю! Да я тебя в интернат отдам!
Сердясь на меня, мама грозилась отдать меня в интернат или умереть.
«Я скоро умру, так и знай!»
И всякий раз, когда она долго не приходила с работы, я боялась: а вдруг она умерла? Ведь она старше родителей всех моих одноклассников и друзей.
Вдруг она уже умерла, а ведь с утра за завтраком мы немножко поссорились, и теперь не сможем помириться… Какой ужас…
Боже, Боже, добрый Бог, сделай, пожалуйста, так, чтобы мама не умирала.
Ну, она, наверное, просто куда-нибудь заходила после работы. Туда, где весело и интересно…
Я раздражала её самим фактом своего существования рядом. Особенно на отдыхе, в Прибалтике, где много знакомых, мама придиралась ко мне.
— Поздоровайся. Кто так здоровается? Сядь. Кто так сидит? Встань сию минуту! Ты как стоишь? Ты как разговариваешь? Да на тебя смотреть противно…
Мама начала встречать Новый год со мной, когда стало больше не с кем.
А мне это было уже не нужно. Мы с ней как-то разминулись. Просто разминулись, и всё.
Люди, дружите со своими детьми с детства!
Про папу моего
Когда я была маленькая, у меня был папа. Виктор Драгунский. Знаменитый детский писатель. Только мне никто не верил, что он мой папа. А я кричала: «Это мой папа, папа, папа!!!» И начинала драться. Все думали, что он мой дедушка. Потому что он был уже совсем не очень молодой. Я — поздний ребёнок. Младшая. У меня есть два старших брата — Лёня и Денис. Они умные, учёные и довольно лысые. Зато всяких историй про папу знают гораздо больше, чем я. Но раз уж не они стали писателями, а я, то написать чего-нибудь про папу обычно просят меня.
Мой папа родился давным-давно. В 2013 году, первого декабря, ему исполнилось бы сто лет. И не где-нибудь там он родился, а в Нью-Йорке. Это вот как вышло — его мама и папа были очень молодые, поженились, и уехали из белорусского города Гомеля в Америку, за счастьем и богатством. Про счастье — не знаю, но с богатством у них совсем не сложилось. Питались они исключительно бананами, а в доме, где они жили, бегали здоровенные крысы. И они вернулись обратно в Гомель, а через некоторое время переселились в Москву, на Покровку. Там мой папа плохо учился в школе, зато любил читать книжки. Потом он работал на заводе, учился на актёра, и работал в театре Сатиры, а ещё — клоуном в цирке и носил рыжий парик. Наверное, поэтому у меня волосы — рыжие. И в детстве я тоже хотела стать клоуном.
Дорогие читатели!!! Меня часто спрашивают, как поживает мой папа, и просят, чтобы я его попросила ещё что-нибудь написать — побольше и посмешней. Не хочется вас огорчать, но папа мой давно умер, когда мне было всего шесть лет, то есть, тридцать с лишним лет назад, получается. Поэтому я помню совсем мало случаев про него.
Один случай такой. Папа мой очень любил собак. Он всё время мечтал завести собаку, только мама ему не разрешала, но наконец, когда мне было лет пять с половиной, в нашем доме появился щенок спаниеля по имени Тото. Такой чудесный. Ушастый, пятнистый и с толстыми лапами. Его надо было кормить шесть раз в день, как грудного ребёнка, отчего мама немножко злилась. И вот однажды мы с папой приходим откуда-то или просто сидим дома одни, и есть что-то хочется. Идём мы на кухню, и находим кастрюльку с манной кашей, да с такой вкусной, (я вообще терпеть не могу манную кашу), что тут же её съедаем. А потом выясняется, что это Тотошина каша, которую специально мама заранее сварила, чтобы ему смешать с какими-то витаминами, как положено щенкам. Мама обиделась, конечно. Безобразие — детский писатель, взрослый человек, и съел щенячью кашу.
Говорят, что в молодости мой папа был ужасно весёлый, всё время что-нибудь придумывал, вокруг него всегда были самые клёвые и остроумные люди Москвы, и дома у нас всегда было шумно, весело, хохот, праздник, застолье и сплошные знаменитости. Этого я, к сожалению, уже не помню — когда я родилась и немножко подросла, папа сильно болел гипертонией, высоким давлением, и в доме нельзя было шуметь. Мои подруги, которые теперь уже совсем взрослые тётеньки, до сих пор помнят, что у меня надо было ходить на цыпочках, чтобы не беспокоить моего папу. Даже меня к нему как-то не очень пускали, чтобы я его не тревожила. Но я всё равно проникала к нему, и мы играли — я была лягушонком, а папа — уважаемым и добрым львом.
Ещё мы с папой ходили есть бублики на улицу Чехова, там была такая булочная, с бубликами и молочным коктейлем. Ещё мы были в цирке на Цветном бульваре, сидели совсем близко, и когда клоун Юрий Никулин увидел моего папу, (а они вместе работали в цирке перед войной), он очень обрадовался, взял у шпрехталмейстера микрофон и специально для нас спел «Песню про зайцев».
Ещё мой папа собирал колокольчики, у нас дома целая коллекция, и теперь я продолжаю её пополнять.
Если читать «Денискины рассказы» внимательно, то понимаешь, какие они грустные. Не все, конечно, но некоторые — просто очень. Я не буду сейчас называть, какие. Вы сами перечитайте и почувствуйте. А потом — сверим.
Вот некоторые удивляются, мол, как же это удалось взрослому человеку проникнуть в душу ребёнка, говорить от его лица, прямо как будто самим ребёнком и рассказано?… А очень просто — папа так всю жизнь и оставался маленьким мальчиком. Точно! Человек вообще не успевает повзрослеть — жизнь слишком короткая. Человек успевает только научиться есть не пачкаясь, ходить не падая, что-то там делать, курить, врать, стрелять из автомата, или наоборот — лечить, учить… Все люди — дети. Ну, в крайнем случае — почти все. Только они об этом не знают.
Помню про папу я, конечно, не много. Зато умею сочинять всякие истории — смешные, странные и грустные. Это у меня от него. А мой сын Тёма очень похож на моего папу. Ну вылитый! В доме на улице Каретный ряд, где наша квартира, живут пожилые эстрадные артисты, которые помнят моего папу молодым. И они Тёму так и называют — «Драгунское отродье». И мы вместе с Тёмой любим собак. У нас на даче полно собак, а те, которые не наши, просто так приходят к нам пообедать. Однажды пришла какая-то полосатая собака, мы её угостили тортом, и ей так понравилось, что она ела и от радости гавкала с набитым ртом.
Вот…
Цвет морской волны
Всё время я что-то рассказываю и вспоминаю про Москву, про школу. Даже вот Прибалтику тоже вспомнила. А про летнюю дачную жизнь — почти ничего. А ведь сколько всего случалось на каникулах, загородом!
У нас там чего только не было…
Отличный лес, с оврагами и ручьями, и лесная речка, это если идти правее, а если левее — выйдешь в огромное поле. Поросшая подорожником колея с глубокими лужами, полными головастиков, приведёт в другую, дальнюю берёзовую рощу, где лисички и земляника. Не хочешь пешком идти в лес, катайся на велике, тогда из калитки налево, на первом перекрёстке — снова налево, там липовый парк, аллеи, на высокой клумбе — пьедестал без памятника. Говорят, раньше там стоял памятник Сталину, а потом его выбросили в речку возле плотины на Троицкой фабрике. Катаешься на велике по щербатому, со множеством трещин, асфальту, мимо маленьких деревянных дач соседнего посёлка, забираешься в узкие аллейки на задворках парка, ветки шиповника и акаций трогают тебя за плечи, показывается забор пионерского лагеря, у забора изнутри всегда кто-то стоит, жадно и грустно смотрит. Бедные, несчастные пионеры, летом в лагере, ходят строем или парами, всё по горну, по команде.
А я на воле! Я вообще никогда не была в пионерском лагере. Каждые каникулы я здесь, где всё знакомо. Ура, лето!
Автобус от метро Калужская. Дребезжащий, оранжевый, хлипкий, даже ещё не «Икарус», а какой-то отечественной неуклюжей породы, «советское значит отличное», долго, долго выбирается за кольцевую, где нет фонарей и асфальт в ухабах, едет, часто останавливаясь, переезжает через мост в деревне, и вот наша остановка «Школа». Выпрыгиваешь из автобуса, и пахнет совсем по другому — свежескошеннои травой, костром, снегом, талой водой, осенними листьями — июль, апрель, ноябрь, март, сентябрь? Пахнет, что Москва и учёба далеко, а впереди выходные, каникулы, вольница, кайф, дачная жизнь…
Велосипед, бадминтон, костры, лодочная станция…
На даче я дружила с речкой. Речка у нас маленькая, совсем не знаменитая, и почти никто не знает, как её зовут. У неё крупный рыжий песок и продолговатые ракушки. Когда мне становилась грустно, или мама долго не приезжала, я приходила к речке, и знала, что она меня понимает, жалеет, и всегда на моей стороне. И я тоже её жалела. Например, за то, что в неё сбросили ненужный памятник. Она же, всё-таки, не помойка. И она ничего, промолчала, стерпела, течёт себе дальше.
С разными девочками и подружками я тоже дружила.
Но они никогда мне не верили, что папа — это мой папа, а не дедушка, что волосы у меня на самом деле такого цвета, что у меня вообще нет ни дедушек, ни бабушек, и на даче я живу с чужими тётьками, вроде нянек. (Смотри рассказ про Энгельсину Зиновьевну.)
Девчонки не верили мне. Какое-то я у них вызывала подозрение…
Поэтому я больше дружила с мальчишками.
У меня был дачный друг Костик. Ну, это теперь я могу его назвать другом, ведь столько лет прошло. А тогда, в детстве, мы были страшными врагами, всё время ругались, ссорились, обзывались и даже дрались иногда.
Мой лучший дачный враг — Костик, вот как можно сказать.
Из-за него я то и дело попадала в какие-то истории. Например, вот в такую.
Иду однажды из лесу, землянику для мамы собирала, смотрю — на поваленном дереве Костик сидит, улыбается.
— Привет! За земляникой ходила? Молодец. Как живёшь вообще? Горло не болит?
Не дразнится и не обзывается… Вот чудеса!
— Нет, горло не болит.
— Тогда пошли.
Выходим к самому краю леса. Сюда, к краю леса, примыкает дача певицы Людмилы Зыкиной, огромный дом за высоким забором. Поближе к забору, но стараясь прятаться за деревьями, стоят другие мальчишки.
— Три-четыре! — командует Костик, и мальчишки орут:
— ЗЫКИНА ДУРА!!!
Тишина, хихикают. Смешно-то как… Здорово Костик придумал!
— Давай тоже ори, раз горло не болит, — велит Костик. — Или боишься?
— ЗЫКИНА ДУРА!!! — с восторгом громче всех ору я.
Как здорово, как весело с большими мальчишками, они не пристают с вопросами, почему у меня такие волосы и ресницы, не думают, что я вру про то, что у меня нет бабушек, не спрашивают, сильно ли я плакала, когда умер мой папа. Они вообще мною не интересуются, даже издеваться надо мной сейчас не хотят.
— ЗЫКИНА ДУРА!!!
Какое счастье…
Из-за угла не спеша выходит коренастый дядька в кепочке, по виду — сторож или водитель, а может, муж певицы, и спокойно всех «опрашивает» — кто с какой дачи.
И отпускает.
Никто даже не успел ни испугаться, ни смыться.
Зоя Константиновна, мама Костика, собрала провинившихся на веранде своей дачи. Участок у них неровный, и дом стоит так хитро, что входишь на первый этаж, проходишь в другую комнату и оказываешься уже на каком-то «полувтором» этаже. Следующая комната — и ты уже на настоящем втором.
«Хитрая дача».
Зоя Константиновна смотрит на нас выпученными от возмущения глазами. Они у неё всегда такие, как будто она всё время негодует. Называется «базед».
А я смотрю на настоящий, тёмно-жёлтый человеческий череп, красующийся у них на старом, с цветными стёклышками, буфете.
— Людмила Зыкина великая артистка, — гневно говорит мама Костика. — Она представляет нашу страну во всём мире. Спросите у кого угодно, в любой стране, кто такая Людмила Зыкина, каждый ответит. Её все знают! Она как Юрий Гагарин. Для всех советских людей она является достоянием, нашей святыней, как вечный огонь. А вы… А вы… Здесь, в такой прекрасной стране, где всё во имя детей!..
— А почему у вас на шкафу череп? — некстати спрашиваю я.
Просто не могу не спросить. Не получается удивляться молча.
— Это череп друга Костиного дедушки, — строго отвечает Зоя Константиновна. — Череп его товарища по гражданской войне, светлого человека, настоящего коммуниста. Он завещал свой скелет школе, для изучения. Прошли годы, войны и потрясения, переезды с квартиру на квартиру, в результате от скелета остался только череп.
Но когда после «воспитания» мы выходим на волю, Костик рассказывает мне другую историю…
— Мама, послушай! — ору я, влетая домой. — У Костика на буфете — настоящий череп! Знаешь, откуда? Когда дедушка Костика воевал на гражданской войне, у него была любимая девушка, Дашенька, комсомолка. Её убили враги, в деревне. И он взял себе на память её череп!!! Вот как сильно любил! Но бабушка, жена дедушки, всегда очень ревновала его к Дашеньке, и ему пришлось сказать, что это череп его друга, Оси Приборкера. Чтобы бабушка не волновалась. Тем более, что Приборкер считался пропавшим без вести, и всё получалось вполне складно. Нет, действительно, а то возвращается человек с гражданской войны в родную семью с черепом любимой девушки — ну что это такое? Как приниматься за мирное строительство? Череп Оси Приборкера, и никаких вопросов. Правда, когда в конце пятидесятых Приборкер вдруг прислал дедушке письмо из Канады — здравствуй, дружище, наконец-то я нашёл тебя — возникла заминка, но дедушка как-то выкрутился. Представляешь, мама?
Мама слушает меня рассеянно, она сидит перед зеркалом, накрашивается, чтобы идти в гости, с каждым взмахом пушистой кисточки с синей тушью становится всё красивее и красивее, всё дальше и дальше от меня…
— Ксения, перестань повторять всякие глупости, — досадливо морщится она. — Нечего дружить с этим вруном Костиком! И нечего ходить в такой ужасный дом, где на шкафу череп. Немудрено, что от Зои этой безумной Костин папа в Америку сбежал, слыханное ли дело — череп на шкафу хранить…
Но с Костиком мы почему-то всё равно дружим, хоть и череп у него дома, и дразнит он меня всё время.
Вот, например, сидим мы на лодочной станции в привязанной лодке, потому что кататься одним нам не разрешают родители, сидим в привязанной лодке втроём, Костик, его друг — очкастый парнишка из соседнего посёлка и я.
И Костик начинает…
— А знаешь, у философа Сократа жена была злющая…
— И что? — подозревая неладное, настораживаюсь я.
— Её знаешь, как звали?
— Не знаю, — хмуро говорю я. Ясно ведь, сейчас скажет какое-нибудь гадкое имя, которое сам выдумал, и будет меня так дразнить.
— Ксантиппа! — провозглашает он.
Ну, это ещё ничего, переживём.
— А это знаешь, что означает? — не унимается он.
— Ну, что?
— Рыжая лошадь! — орёт Костик и сам ржёт.
Я пожимаю плечами.
Очкастый смотрит на меня и сочувственно улыбается. Ну и зубищи!
— Ты пластинку носишь? — спрашиваю я очкастого.
— Да, только у меня сейчас перерыв, — охотно рассказывает он. — Осенью другую поставят, когда вон те, боковые, — он простодушно открывает рот пошире, — прорежутся. Я на нижние ношу сужающую, а на верхнюю — расширяющую, — чуть ли не хвалится он.
— Я тоже раньше носила расширяющую, но сказали, что больше уже не расширится, сняли.
— Я, когда только надел, говорить почти не мог. Шепелявил.
— С пластинками вообще, мученье, — вспоминаю я. — Ключик этот, для подкручиванья, теряется всё время.
— А ты сколько раз подкручивала?
— Раз в неделю.
— А я — раз в десять дней. А ещё мне два коренных зуба удаляли. С уколами. А то иначе у вот этих вот, — опять показывает кошмарные зубы. — Было бы «нёбное прорезывание», врачи сказали, прямо вот отсюда бы зубы стали расти, вот…
— Да ты мутант! — догадывается Костик.
— Мутант, кто язык трубочкой сворачивать умеет, — авторитетно говорит очкастый. — Это признак мутации, мне дядя Алик сказал, а он антрополог, он знает.
Мы с Костиком, не сговариваясь, сворачиваем языки трубочками, а у очкастого не выходит.
— Всё, ты попал к мутантам! — потирает руки Костик.
— А как твой папа поживает? — решает сменить тему очкастый.
Так. Вот это некстати. Меня часто спрашивают, как поживает мой папа. Просят передать ему привет и чтобы он писал ещё рассказы, побольше и посмешней. И я стесняюсь сказать, ответить, признаться, что папа давно умер. Потому что, во-первых, начнут спрашивать, сильно ли я плакала, а во-вторых, могут расхотеть дружить. Почему этот очкастый спрашивает про папу? Костик сказал, кто у меня папа? А может, что папа умер, он ему тоже сказал, и сейчас этот просто хитрит, чтобы вместе с Костиком поиздеваться надо мной?
Я не отвечаю.
Сейчас Костик должен ему сказать:
— Да очнись ты, нет у неё никакого папы, умер, когда ей шесть лет было, она и не помнит его…
Но тот, проявляя чудеса деликатности, вылезает из лодки и принимается крутить свой велосипед.
— Мне его рассказы так нравятся, — взахлёб, улыбаясь ужасными зубами, говорит очкастый. — Когда мне аппендицит вырезали, родичи книжку принесли, и я так ржал, мы все так ржали в палате, что медсестра книжку отобрала — а то, говорит, у вас у всех швы разойдутся. А мы потом слышим, они на посту сидят, сами вслух читают, и так ржут… Там про кашу и про помидоры, когда они в цирке из-под купола падали…
Я улыбаюсь молча.
— Передай, пожалуйста, своему папе от меня привет, — серьёзно просит очкастый. — И чтобы он ещё рассказы писал, побольше и посмешней.
Я киваю.
Костик поднимает с травы свой велик, машет нам рукой и удаляется вверх по косогору, по узкой тропинке между зарослей крапивы. Видно, что он срывает и обламывает сухой, полый стебель сныти, вставляет сигарету, как в мундштук, и закуривает.
Костик курит!
Ну да, ему уже тринадцать…
— А я бороду отрастить хочу, — говорит очкастый. — Если зубы не исправятся, то отращу бороду и усы, не так заметно будет.
Молчим.
От ветра на воде рябь, и кажется, что лодка плывёт, если смотреть на воду.
Вдруг становится грустно и скучно.
— А хочешь, покатайся на моём велике? — предлагает очкастый. — Или хочешь, я тебя на багажнике покатаю?
— Нет, спасибо.
Ещё не хватало! Чтобы кто-нибудь увидел меня на багажнике у какого-то очкарика в болгарских джинсах?
— Мне домой надо…
— А хочешь, пойдём ко мне в гости, я тебе покажу мелки, которые у моего дедушки есть? Знаешь, какая коробка огромная? Там все на свете цвета. Даже цвет морской волны.
— Я домой. Пока!
Выхожу из лодки.
— А мы раньше в Югославии жили, — спешит рассказать вслед очкастый. — Я там родился. Только в четвёртом классе в Москву приехал. Я даже по-русски сначала плохо говорил.
А речка всё видит и понимает:
Девочка стоит на травяном берегу, и парнишка смотрит из лодочки, куда она пойдёт, и почему-то очень не хочет, чтобы она пошла вверх по косогору, вслед за его другом.
— Я до сих пор и по-сербски и по-хорватски отлично умею, — говорит он.
Девочка идёт направо, по песчаной дорожке мимо лодочной станции.
И от этого парнишке становится радостно.
— Хочешь, скажу, как по-сербски «направо»? — кричит он ей вслед.
Девочка уходит, в светло-сиреневой рубашке фасона «крестьянка», в вышитых джинсах клёш, с длинными-длинными рыжими волосами.
И мальчик нащупывает в кармане джинс «Рила» гвоздик, и на крашеных досках лодки выцарапывает слово «направо».
Сперва по-сербски, кириллицей. Потом по-хорватски, латиницей.
А речка думает, что это её имя пишут, только с буквой «о» на конце.
И речка радуется — вот, моим именем лодочку теперь зовут.
Когда Костик подрос, он уехал к своему папе в Америку. И долго-долго я про него вообще ничего не слышала. А недавно прислал письмо. Не электронное, а такое, на листочке. Там было написано, что он приболел и очень хочет поскорее вернуться обратно.
«Прошу тебя, Ксантиппа, найди моего друга Федьку, и вместе уговорите мою маму, чтобы она меня пустила обратно, а то она сильно обиделась, когда я уехал, и с тех пор слышать про меня не хочет. Мне очень нужно вернуться. И речке нашей передай от меня привет. Только бы увидеть её, присесть на рыжий песок, и всё у меня пройдёт, тут же выздоровлю, точно знаю…»
Ну, для друга детства, для лучшего дачного врага, дразнителя и обзывателя, чего не сделаешь. Даже Федьку отыщешь. Того самого, который цвет морской волны показать обещал. Уж он-то сможет с Зоей Константиновной правильно поговорить. Его люди слушаются, ведь очкастый Федька стал батюшкой, настоящим священником с большим крестом на животе, его даже по телевизору показывают то и дело, как представителя самых умных и хороших людей нашей большой и дружной страны.
И Зоя Константиновна разрешит Костику вернуться. И тогда мы все втроём придём к речке. И по шороху осоки, по выражению ряби на воде мы поймём, что она говорит: «Ксюха, Костян, Федька! Да вы совсем не изменились, трое из привязанной лодочки…»
Всё это совершенно невероятно и чудесно. Жить на свете вообще очень интересно и здорово, потому что всё время чудеса и превращения. А писатели для того и есть, чтобы про это рассказывать. Про это я скоро напишу большую книжку. И, наверное, просто даже скорей всего, никто не поверит, что всё так и было на самом деле.
Только речка поверит. Она-то знает…
Дружочек мой дорогой! Наверное, тебе часто говорят: «Ах, как ты вырос!» Или рассказывают какие-нибудь истории про то, как ты был совсем маленьким. И, наверное, тебе это уже здорово надоело. Но ты не сердись, потерпи. Постепенно это кончится. Даже совсем быстро…
Просто тех, кто помнит тебя маленьким, будет постепенно становиться всё меньше и меньше. А потом они и вовсе кончатся.
Останется только речка, где ты купался в детстве.
Дворы и переулки родного города…
Знакомое дерево посреди поля…