Эльвира лебезит:
— Ну, спасибо, Гашенька. И что бы я без тебя делала?
Вынув из кармана, ставит на стол модный пузырь с шампунем и кладет конвертик. Со мздой, конечно. И выходит. Гаша смахивает в ящик стола принесенное. И оборачивается к дивану:
— А у тебя чего?
С дивана поднимается слободская женщина, с лукошком яиц.
Ставит яйца на стол. Гаша просматривает каждое на просвет.
— Свежие, Никитична?
— Побойся Бога, Агриппина.
— Что у тебя?
— Много чего… Архитектор городской рога выставил… Я там сараюшечку в огородах для отдыхающих летом поставила! А он орет — а проект где? БТИ грозится натравить… Теперь счетчик… Крутится как бешеный, а монтеры не идут… Теперь это… Чего ж еще это?
Гаша раскрывает толстенную тетрадку, мусолит карандаш.
— Записываю тебя на понедельник… На прием к Лизавете.
Никитична, обрадованно покивав, выходит.
— Следущий!
Я выбираюсь из боковухи и вхожу в кабинет. Меня даже трясти перестало. От ненависти.
— Я следующая, Гашка! Я!
Агриппина Ивановна, лицом не дрогнув, абсолютно невозмутимо рассматривает меня исподлобья. И, только помолчав, срывается в атаку уже на крике:
— Ну и что? Что такого? Кормить вас всех надо? А? Каждый день! Карловна-то хоть втихую от тебя из своих нас подкармливала! А теперь как? Корове сена дай? Каждый день! Творожок-то ты любишь… А кобыла твоя как принцесса! Только овес и жрет! А на Гришке? Все горит! А я? Да я один фартук два года не снимаю! А кофий твой чертов? Ты ж в себя литрами всякие «арабики» заливаешь! Откуда ж взять-то? А свою первую и единственную зарплату ты всю на книжки профукала! А?! Все про Эйнштейна читаешь… Вот пусть тебя и кормит твой Эйнштейн!
Я закрываю глаза, чтобы не вмазать чем-нибудь в это орущее и красномордое.
— Уходи… Чтоб глаза мои тебя никогда не видели…
— Ох, Лизонька… Ну ты чего? Я ж не для себя… Ну ты про себя никогда не думаешь, так кто-то же должен…
— Уходи-и-и…
— Да ведь сдохнешь ты тут! Без меня!
— Пусть сдохну, но — без тебя!
В мэрию я больше не возвращаюсь.
Просто не могу.
Несколько часов лежу на диване и смотрю в потолок.
Звонит Лыков и спрашивает, что стряслось.
Его патруль засек Агриппину Ивановну на выходе из города. Агриппина Ивановна, нахлестывая корову Красулю хворостиной и в голос рыдая, с чемоданом на спине, удалялась в сторону деревни Плетениха.
Майора Серегу я просто посылаю и отключаю телефон.
К шести вечера Кыся завозит на своем скутере Гришку. Она его всегда забирает из детсада. Я прошу ее, чтобы она заночевала у нас, приглядела за парнем.
И уношусь из дому к чертям собачьим, чтобы только никого не видеть и никому ничего не отвечать. По берегу уношусь, чтобы меня охранный вечерний мент у ворот не засек. Потому как даже надраться на территории вверенного мне города Сомово мне уже невыносимо сложно.
На автостанции я сажусь в первый же попавшийся междугородний автобус, задрипанный и раздолбанный до последней степени. И только в дороге выясняю, что он ползет в Кимры. Меня это не устраивает: слишком долго. Скоро я вижу ярко освещенный старый дебаркадер у берега с неоновой вывеской «Утес». И шофер автобуса меня высаживает как раз рядом с этим полуплавучим гадюшником.
Как я возвращаюсь в Сомово, я помню плохо, но обнаруживаю себя бредущей по нашей набережной и посасывающей коньячок из стеклянной фляжечки со штампом ресторана «Утес». Останавливаюсь и разглядываю нечто черное и громоздкое. В черном берете. В черных перчатках. И черных клешах. Людмилин супруг сидит на спинке садовой скамьи, хмуровато-задумчиво вглядываясь в черные воды Волги в просверках фонарей.
— Ба! Кого мы видим! — радостно объявляю я. — Позволите… с вами… посидеть?
Я с ходу, хотя и не без труда, влезаю на скамейку с ногами и утверждаю свою пятую точку рядом с этим типом. Скамейка почему-то не стоит на месте и покачивается.
— Опять, значит, в Сомове? Как жизнь? — бодро спрашиваю я. — Успехи в боевой и политической подготовке? И между прочим, вы к какому флоту приписаны, сэр?
— По-моему, Лизавета Юрьевна, вы, как выражается майор Лыков, «назюзюкамши».
— Конечно. Есть причина… — Я отсасываю из фляжечки. — Как хорошо, что вы тут… сам по себе… И я тут… сама по себе… А еще лучше, что вы чужой… Вы мне — до лампочки, и я вам — до лампочки… Я, кажется, была при нашем знакомстве… несколько нетактична?
— Я этого уже не помню, но вообще-то я такого не ждал, уважаемая, можно сказать, обожаемая населением хозяйка города — и бродит как неприкаянная…
— Уважаемая! Обожаемая! Вы думаете, мне здесь хорошо? Ошибаетесь! Только между нами… Как вас? Денис?
— Касаткин.
— Я ненавижу этот поганый город, Касаткин!.. Ненави-ж-у-у… Здесь ни от кого никуда не скроешься, даже надраться толком не могу: в доме — ребенок… Я не имею права его напугать. Зайти в кабак? «Боже, да она же пьяница!» С мужиками в порту закусить? Тогда шлюха. Извините… я вас не отвлекаю… своими мыслями?
— Вы считаете это мыслями?
— Ч-ч-частично… Все напросвет… Все секут… Все изучают… С кем заговорила? Кому улыбнулась? Почему? Что бы это значило? Как голая в бане. Да и в бане мужние дамы и невинные девицы тебя рассматривают, как… экспонат в анатомичке.
— Как это?
— А так! Как у нее с радиусом кривизны ног? Коэффициентом упругости задницы? Топологией сисечек? Извините за выражение, но их даже растительный покров волнует. А какое им, к чертовой матери, до этого дело? Я же за них замуж выходить не собираюсь.
— Может быть, вы преувеличиваете?
— Ерунда! Везде глаза… глаза… глаза… Вот вы полагаете, мы здесь одни, господин Касаткин? Да завтра весь город будет гудеть о том, что поддатая Лизавета Басаргина пробовала подцепить приезжего мужика на набережной.
— Я не стою ваших усилий.
— Да я и не собираюсь. Что это вы о себе возомнили? Просто у меня вчера был день такой… тяжелый. Вчера я потеряла самого близкого и самого необходимого мне человека… Никогда не думала, что так случится. А сегодня еще одного… одну… Но сегодня я оплакиваю то, что потеряла вчера. До той, которую я потеряла сегодня, вместе с ее коровой, я дойду завтра… Понимаете?
— Нет.
— Это неважно. Вчера она от меня ушла… безвозвратно…
— В каком смысле?
— Элементарно… Взяла… и уехала замуж. Вот так. Взяла и ушла. А клялась — на всю жизнь… На всю жизнь…
— Всего лишь?
— Вам мало? Мне достаточно. Вот завтра… проснусь, а ее нет. Сяду завтракать, а ее нет. Выйду на работу, а ее нет!
— Эх! Мне бы ваши заботы! Извините… я просто устал сегодня… Мне рано просыпаться…
Я начинаю что-то смутно вспоминать. Что-то мне говорил вчера Лыков.
— Касаткин.
— Да.
— Вы бы поосторожнее… с собой… Шляетесь по глухоманям… Все своих ищете… Я знаю, вы же черт-те куда забираетесь… Даже к углежогам на Коровьи болота… В одиночку… У нас тут народ любопытных не любит.
— Вот хоть в это не лезьте… Честь имею!
— Имейте… Имеете… И за то, что скамеечку освободили, вам зачтется… Хорошая скамеечка… Удобная… Я посплю тут…
Меня сносит со спинки вниз, я переворачиваюсь кверху спиной и, уткнувшись в рукав, мгновенно отрубаюсь. Засыпаю, значит…
Утром Кыська говорит, что меня домой принес на руках какой-то военно-морской дядька. И велел ей приготовить наутро огуречного или капустного рассолу или чаю с лимоном.
— Хм… Кысь… А что? Я была… очень не очень?
— В стельку, — беспощадно говорит она. — Как папка, когда с мамой Симой поругается.
А «мама Сима» легка на помине.
Вот кого я не ждала, так это ее!
Евлалию в моей приемной она прошла без всяких помех, та просто не осмелилась придержать столь значительную сомовскую бизнес-леди. Серафима просто пышет здоровьем и мощью — румянец во всю щеку, медленнопрекрасная, как кустодиевская купчиха, упакованная в лайку и кожу, моднючую до писка.
Степан Иваныч подсовывает мне бумаги на подпись, а она сидит в «приемном» кресле и с интересом разглядывает, что тут изменилось в кабинете после сестрички.
— Оставь нас, Степан Иваныч, — подумав, прошу я его.
— Да я вроде тоже не посторонний… — Он явно побаивается оставлять меня наедине с супругой.
— Иди, иди…
Удаляется он с большой неохотой.
Серафима не сдерживает ухмылочки:
— Заботится мой о тебе?
— Не без этого. Чем обязана, Серафима Федоровна?
— Да чудно как-то… Все у нас ты уже обнюхала, во все дырки нос сунула, а ко мне в коптильню-морозильню ни ногой… Зашла бы… Я бы тебя колбаской угостила. Конечно, до моих выселок далековато. Ко мне редко кто без дела заглядывает… Пустыри… одни собаки гоняют… Так я бы машину прислала!
— А ты считаешь, что у тебя там, в твоей агрофирме, все в ажуре?
— Ну, прицепиться всегда к чему-то да можно.
— Вот видишь… Тебя чуть тронь — и сразу по городу волна пойдет: Басаргина с щеколдинскими рассчитывается. Дорвалась, Лизавета, до большого кнута…
— Неужто не так?
— Может, и так. Только я больше всего боюсь, что на меня, как на твою сестрицу, смотреть станут. Это она себе все позволяла. Мне жизни не хватит во всех ее делишках разобраться.
— А чего теперь разбираться? Нет человека — нет проблем. Ну нету ее больше, Басаргина! Чего ты крысишься?
— Да есть она, Серафима, есть. Тут же почти все еще ею отдрессированы. Мне поначалу тоже казалось… Все! А теперь такое ощущение, что я над трясиной… Болотиной такой… Травка как на полянке зеленеет, солнышко блестит… А шаг сделаешь — и с концами… Не выберешься… И как это она умудрялась? Дымовую завесу ставила будь здоров. И все-то у нее было тип-топ и в полном ажуре.
— Может, хватит об нее языки мозолить? Я ведь по личному к тебе.
— Из-за Кыськи? Да не ругай ты ее. Они с Гришкой задружили. Она с ним учительницу изображает… Читать учит, писать…
— Кристина тут, под боком… У меня за Зиновия голова болит. Ну ладно… Натворил нам гадостей, но не убивать же за это? А он как сгинул. И с концами. С тобой-то хоть связывался? Ну, может, звонил тебе… С тобой же он — вась-вась? Ты ж для него — свет в окошке.
— Нет.
— Это честно?
— Врать не приучена, даже вашим. Сама ничего не понимаю.
— Думаешь, я понимаю? В Таганрог к родичам звоню, в Ростов… Третий месяц… Нигде и намека. Просто сердце уже изболелось. Что он еще натворил? Во что вляпался? Он может… Так что если он прорежется… Ты уж меня успокой. И Кыська по нему скучает.
— Хорошо, Серафима. Все?
— Все. А Степану моему скажи, чтобы не дергался да про дом хоть иногда вспоминал.
Серафима идет к двери, но приостанавливается.
— Слышь, Лизавета… Я тут случайно слышала, что у тебя вроде машину угнали… Летом… Не нашли еще?
— От кого слышала?
— Да тут в ментовку колбаски завезла… Парнишек лыковских побаловать. По хранению сроки выходили, а колбаска — блеск. Ну не собак же кормить?
— Да путают они. Что-то они путают.
— Ну, это у них всегда хорошо получается… Путать… Чао!
— Будь здорова.
Серафима уходит, а я не понимаю: зачем она ко мне приходила? К чему принюхивалась?
Насчет Зюньки?
В родственные тревоги щеколдинских я что-то не очень верю.
Похоже, что он с чего-то им сызнова понадобился.
А с чего?
И почему она про мой пропавший «фиатик» спросила?
Смутное ощущение какой-то надвигающейся беды не проходило. Я позвонила Лыкову, и он сказал, что Касаткин продолжает искать мою машину и своих близких. И уже определил приблизительно участок трассы, на которой пропал «фиат». То есть нашел бензоколонку, где Людмила доливала бак, и пост ГАИ, где появление машины не зафиксировано. Между ними полсотни километров.
Но Лыков прямо сказал, что, по его мнению, это глупость… Машина в этом промежутке могла свернуть на любой проселок и достичь любого другого шоссе.
Мне стало как-то не по себе, глупость или не глупость, но какой-то чужой человек ищет мою тачку, а я и бровью не веду…
К тому же стоит сказать спасибо этому типу, хотя бы за то, что он доволок меня до дому.
Так что я с ходу отменяю все мероприятия на день.
У подъезда мэрии стояла служебная «Волга». Нагловатый водила Витька выметает веничком салон, когда видит меня:
— Куда рулим, Юрьевна?
Я принюхиваюсь к кисло-сладкой гнусной смеси ароматов в салоне:
— Ну и запашок… Опять в Москву девок возил, Витька?
— И ни боже мой. Это с раньше осталось, с раньше.
— Заправился?
— На весь день.
— Дай ключи. Я сама.
— Куда это?
— На кудыкину гору, лягушек ловить.
В гостинице Касаткина уже нету, оказывается, в этот раз он прикатил из Москвы на семейных «Жигулях», в них и выезжает обычно очень рано. Я прикидываю, что двинуть он может только в сторону Москвы, и неспешно выбираюсь на трассу.
Вижу я его минут через сорок. Сквозь опущенное окно зеленого «жигуля».
Возле второго от Сомова поста ГАИ.
К оконцу припаялась, отклячив задницу, девка в колготах типа «рыбачья сеть», гвардейского роста и таких же статей, в полной боевой раскраске. Чем она тут занимается, никому объяснять не надо.
У поста виден гаишник в бронежилете, с автоматом и жезлом. Но торга близ «жигуля» он как бы не замечает.
Похоже, девка приписана к посту, и они ее пасут тут. Пока я раздумываю, эта кобыла ныряет в «жигуль», и они уносятся.
Сторговались, что ли?
Я неспешно подруливаю к менту.
— Что за девка, служивый?
— Какая девка? Нету тут никаких девок. Ты давай, давай… Ехай себе дальше. Чего спрашиваешь?
— Во-первых, не «ты», а «вы». Во-вторых, я имею полное право спрашивать, потому как я представитель той самой власти, которой ты вроде бы служить обязан… — Я тычу красную книжку с гербом. — Понюхай… Вник? Чем пахнет? И не серди меня… Я и так сердитая…
— Ну, как же, как же, наслышаны. Только Сомово — это не наш участок.
— Что ему надо было?
— Да мужик уже вторую неделю мотается, у него случай такой.
— Не разрисовывай… Это я знаю. Нашел хоть что-нибудь?
— Да вроде бы что-то есть, а вроде бы и нету ничего. Это ж когда было… Правда, запись одну мы ему нарыли. Проходила тачка эта, которую он ищет, на Москву. Ночью. Напарник дежурил, не я. Нарушала скоростной режим. Ну он связался по рации с постами, на Москву которые, чтобы тормознули психов. Ну а там — ничего, не видели таких. Нет, ну разбились бы, так легче бы было, но ведь ни фига.
— Слушай, но я же эти места знаю. Там, по-моему, карьер, откуда песок возят… Волга рядом… А куда он мог поехать? С этой?
— Гы! Да он что? Не мужик, что ли? Может, уже в кустики зарулил… Дел-то…
Позже, через много дней, я уже точно разузнала, что у них там было, в «жигуле»-то…
«Дорожная», сидящая рядом с Касаткиным и покуривающая сигарету, недоуменно озиралась:
— А что это мы с шоссейки сошли и все пилим и пилим, красавчик? Может, делом займемся? У тебя какой профиль?
— В каком смысле?
— С тобой как работать? Есть губисты, есть грудисты, есть задисты, есть которые чтобы тачка на ходу, с подскоком, есть которые стоя…
— А куда нам торопиться? Поговорим?
— А… ты из этих, которые без разговоров не заводятся? Только ты учти, с разговором — дороже. Давай, тормознись тут, под дубочками.
Машина прокатывается по палой листве и останавливается.
— Без проблем. Тебя как зовут?
— А тебе без разницы… Когда как. В понедельник встану, и решаю — сёдня я Диана, во вторник — Мирей. Бывает, что и просто Розочка.
— Тут такие дела… просто Розочка… У вас тут точка такая есть, возле песчаного карьера. Кафе «Богатырь».
— А… шалман этот…
— Бывала?
— А куда денешься? Больше тут некуда. Только туда чужим ходу нету. Там крутые — дорожные бугаи, которые из вагончиков… С бульдозеров карьерных… Не люблю я их… нетактичные…
— Это я заметил. Как ни заскочишь — у них то «санитарный час», то спецобслуживание для своих. И дым коромыслом.
— Есть с чего. Они на этом песке в стройсезон еще те бабки ломят: самосвал на шоссейную отсыпку, второй дачникам, налево.
— А ты можешь меня туда протащить? С собой… Ну как бы я тебя снял… И ты полного лоха туда с собой на раскрутку затащила. На спиртное выставить, подпоить. Да там небось и комнатухи для секс-упражнений имеются. И ты там, по-моему, не раз бывала, просто Розочка.
— А ну выпусти меня! Выпусти, говорю!
— Тихо! Тихо! Боишься? Чего?
— Придурок! Ишь подъехал. Да если я туда сыскаря приведу, меня же пришьют! У них не заржавеет. Ишь, еще и форму чужую напялил.
— Я не сыскарь. У меня личное. Очень личное. У тебя дети есть?
— А ты откуда знаешь?
— Значит, есть. Сколько ей?
— Ему… Третий год… У бабки… Я еще в девятом классе залетела, а все одно решила! Ни фига! Рожу!
— Любишь?
— Чего спрашиваешь? На него и пашу.
— Ну вот и представь, что этого ребенка… у тебя… отобрали… И ты не знаешь… где он… а главное, жив ли?
— Нет… Ты меня на слезу не бери! Не выйдет. Понтярщик! Не пойду-у-у…
Минут через двадцать у них уже совсем другой разговор.
У Касаткина совершенно каменное лицо, а деваха, размазывая тушь на ресницах, всхлипывает:
— Ну говорила же я Лильке, когда они ее на разлив за стойку брали: не ходи, они же все бандиты, вляпаешься. Но там один… молодой… бухой все время… Юрка Груздев… Груздь… Как клещ вцепился. Она его больше смерти боится: у него ствол. Он ее от себя не отпускает… Втюханный…
— Любовь, значит?
— Ну? Так именно он недавно по пьяни Лильке обещал машину подарить… Как ты нарисовал… Итальянскую вроде… Как апельсин… Так и сказал: «Люксовый «фиатик»… Не меньше чем на пятнадцать штук…» Ну, мы сопляка этого обсмеяли…
— Почему?
— Так ему папаша и позволит таким, как мы, «фиаты» дарить! И откуда он у него возьмется? Ну он и ляпнул, что в воде ни фига машине с лета не сделается, а к зиме, когда тут уже никаких работ не будет, он ее сам трактором с лебедкой из ямы вытащит.
— Ямы?
— Это место такое… тут… На старом карьере… Глубже нету…
А я кручусь на трассе долго и, только съехав под запретный «кирпич» в сторону карьера, вижу стоящий у «шалмана» зеленый «жигуль» Касаткина, в котором никого. Шалман — это внешне довольно приличный ресторанчик. У крыльца стоят огромные порожние самосвалы, дорожная техника, я втыкаю «Волгу» между самосвалами. Ко мне тут же направляются два бритоголовых парня в оранжевых стройжилетах поверх одинаковых водолазок. Говорит один, помладше, второй держится сзади и слушает молча. Я из машины не выхожу, только опустила боковик и, закурив, равнодушно наблюдаю за тем, как приближаются парни.
— Там «кирпич» висит. По-моему, вы не туда заехали, тетя.
— Именно туда, племянничек.
— Кто нужен?
— Да уж не ты.
— Тогда что нужно?
— Песочек, племянничек, песочек.
— Много? Самосвал? Два?
— Ты меня не за ту принимаешь, детка. Я не курятник строю. Девятьсот тонн.
— Ни фига себе! А главный на карьере.
— Когда будет?
— Вот-вот.
— Ничего, я подожду. Перекусить у вас там пока можно?
Теперь вступает старшой. Смотрит в блокнотик.
— Как ваша фамилия?
— Басаргина.
— Вам не назначено.
— Что не назначено?
— Ничего не назначено. Придется подождать здесь.
— У вас что там — засекреченные котлеты?
— У нас там свои. Закрытое совещание.
Они хотят уйти, но я окликаю их:
— Алло, племяннички, ну тогда принесите тетечке хотя бы попить.
— А чего хотите?
— Желательно джин с тоником, но джин только «Сильвер топ»! Или нет… Сухой мартини… с маленькой луковкой… Впрочем, виски «Баллантайн» тоже сгодится! Но со льдом!
— Чего?!
— Дай ей пива.
— И все?
— Веселая слишком. Тут веселых не любят. Мы тут сами… веселые…
— Вашу мать… Ну туалет у вас есть? Дамский? Мне пописать надо!
Они ржут.
— Приспичило? Ладно… валяй…
Я трушу к шалману, как бы с трудом сдерживаюсь.
В обеденном зале, оформленном в техасско-восточном стиле, почти пристойно. Если не считать того, что за одним из обеденных столов загорелые накачанные карьерщики дуются в картишки, всем командует здоровенный, как вавилонская башня, пожилой мужик. Несколько посетителей с кружками пива в руках в другом углу наблюдают футбол по телику.
А у окна за загруженным выпивкой и закусью столом на колене у расхристанного Касаткина сидит хихикающая девка в клетчатых колготах. Вот оно что! Дожимает мужика, что ли?
Мне становится как-то нехорошо. И я действительно направляюсь в сортир.
Уже мою руки, когда влетает эта самая дорожная шлюшка, глаза на лбу, трясется, шепчет:
— Это вы Басаргина?
— Ну?
— Он сказал — уносите ноги… Немедленно… Ой, да я и без него скажу! Уходите! Тут сейчас такое начнется!
— Что начнется?
— Давайте через кухню!
Она хватает меня за руку и, когда мы покидаем дамское святилище, дергает меня сильно, уволакивая за боковую дверь. Я только успеваю краем глаза заметить, что Касаткин уже стоит у стойки, где смазливенькая тля разливает с полсотни стограммовок на подносе, к стойке идет пацан в стройжилете на голое тело и каске, будто лето еще.
— Ой, Юрка это… Юрка… — в ужасе всхлипывает деваха.
Мы с нею влетаем в какой-то плохо освещенный чулан, где шипит пар, воняет дымом и пережаренным мясом.
А у стойки Касаткин разглядывает парня. Потом берет с подноса стопку, протягивает ему.
— Со знакомством?
— Можно.
Пацан уже на градусе и чокается охотно.
— Продашь машину, Юра? — негромко, но в упор спрашивает Касаткин.
— Какую еще машину?
— Ту самую, Юр, ту самую.
Парень озирается на картежников и переходит на шепот:
— Тсс… Только чтобы батя не слышал. Сколько даешь?
— Ну, десятку…
— Да ты что? Обалдел? Она же новенькая, а обивка какая! И с приемником! Я же батю как просил — дай выдрать… Там же глубина! Кому там радио слушать? Рыбкам? Не дал! Он мне ничего не дает… Во… Видал? Сидит, урод… Смотрит… Думаешь, это он в карты играет? Это он на нас с тобой смотрит! Ну не даст он нам с тобой потолковать… Никогда не дает… Я его отошью щас… Ты не уходи только… Не уходи…
А пожилой в два шага достигает стойки и почти незаметно, но мощным ударом под дых заставляет сынка скорчиться.
— Пьет, засранец, — улыбаясь, говорит он Касаткину. — Ну сил больше нет воспитывать. Не знаю, что он тут вам намолол…
— Да знаешь ты, знаешь, — тихо говорит Касаткин и выплескивает свою нетронутую водку ему в глаза. И когда тот невольно вскидывает руки, чтобы протереть их, двойным ударом в челюсть и печень заставляет его рухнуть. Картежники с диким матом без раздумий кидаются на него. Касаткин, выдернув из-за пояса сзади пистолет, стреляет им под ноги.
— Назад! Лежать! Всем! Руки на голову!
Но папашечка, видно, ловил пули не раз в своей многотрудной жизни, потому как, своротив всем телом стойку, выдергивает из кассового ящика «тэтэшник» и лупит в Касаткина, еще не понимая, что уже мертв, потому как незваный гость, перекатившись по полу, стреляет в него снизу, долго и неостановимо, пока в магазине не оканчиваются патроны. И сам не замечает, что из «тэтэшника» ему зацепило череп.
Я выскакиваю из чулана, оттолкнув кого-то, вижу залитое кровью со лба лицо Касаткина. И ору отчаянно.
— Вам-то какого черта здесь нужно?! — сидя на полу, спрашивает он.
— Кто-нибудь вызовет «скорую»?!
Тля с разлива выбирается из-под стойки. Озирается недоуменно:
— А Юрка где же? Юрка?!
Из-за двери в чулан неспешно выходит дорожная фея. Она как-то виновато улыбается, зажимая что-то обеими руками на животе. И удивленно говорит мне:
— Течет… Все время течет… Юрик… Он меня ножом… Ножом… И совсем не больно… Совсем нет…
Подхватить ее я не успеваю, и она падает навзничь, стукаясь громко затылком о грязный заплеванный пол.
И только тут я замечаю, что Касаткина в зале уже нет.
Через секунду я понимаю, что бегу в сторону Волги. А далеко впереди бежит Касаткин, сбрасывающий на ходу обувь и одежду. До тельняшки и черных брюк.
— Касаткин! — ору я. — Миленький! Не надо-о-о…
Но он уже мощно отталкивается на вершине обрыва и исчезает за его закраиной.
Когда я добегаю, на поверхности омута даже кругов нету. Просто черная спокойная непроницаемая вода. Я остолбенело смотрю на нее, а двое карьерщиков, добежавшие за мной первыми, тяжело и молча дышат.
— Господи! Сколько же можно ждать? Что он там делает? Долго же… Так не бывает! — отчаянно бормочу я.
— А может, уже ничего не делает. Может, головой навернулся. Там железяк — видимо-невидимо… А течение какое…
— А может, судорога: вода-то уже жидкий лед. Нет, спасателей звать надо.
— Какие тут спасатели?
— Господи! Да вон же он… Там!
Совсем в другом месте, вдали от нас, ниже по течению, стоит, покачиваясь и закрыв окровавленное лицо руками, мокрый Касаткин. Он опускает руки и хрипло кричит:
— Там же темно… Я ничего не вижу… Там пусто… Там ничего нет… Ничего!!
Ввечеру Касаткин с забинтованной головой лежит на дедовом диване в полудремоте. Над ним возится Лохматое, делая укол в вену. Я стою у двери. Совершенно оцепенелая.
— Черепушка всегда сильно кровит, — деловито говорит Николаша. — Так что это не страшно. Пулей только маковка оцарапана… И плешка без волос останется… А вот остальное…
— Что остальное, Лохматик?
— Там глубоко?
— Очень. Черная дыра. Из нее уже лет сто песок сосут.
— Сколько он под водой пробыл?
— Не знаю. Много, очень много. Я не знала, что так бывает.
— Ну и дыхалка у мужика! Я переохлаждения боюсь… Как бы он с ходу в плеврит не влетел… Ну а главное, Лиза, он просто на последнем пределе. Не понимаю, как он еще себя в узде держал? Но вообще-то, может, не стоило?
— Что — не стоило?
— Тебе его к себе в дом привозить?