Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да ничего мне городить не придется. Спасибо. Приложили!

— Ну и куда ты теперь?

— Дослуживать пойду. Куда денешься? Вот только чтобы мордой об стол возили, я, знаешь, не привык.

— Эх, повозили бы тебя, как меня жизнь возит!

Самое чудное — мне абсолютно до лампочки, выберут меня или не выберут! Я даже против этого портового хмыря ничего не имею. Тем более генерала.

Женсовет из Гаши, Карловны и Кыськи обследовал меня с ног до головы и пришел к выводу — к свиданке с Лазаревым я готова!

А у меня одно на уме: завтра я войду в его квартиру или уже сегодня? И там будет эта самая тетя Ангелина? Которой я на дух не нужна…

Да, еще же есть и эта новосибирская мама…

Хирургесса и, как он говорил, матерщинница.

А что, если она меня для начала отматерит, а потом чего-нибудь лишнего отрежет?

И как мне быть с фамилией?

Хотя Лазарева тоже вроде терпимо…

Наконец я вылезаю из дому во двор. Гришка в совершенно дурацком костюме «под взрослого» стоит на ступеньках крыльца, зажмурившись, а Гаша подрезает ему ножницами отросшую челку.

Нашла время.

Чуть поодаль стоит ресторатор Гоги с большой аляповатой папкой «Меню», напевая под нос бравурное.

Во двор влетает на своем скутере возбужденная Кыся:

— Лизавета Юрьевна! Папа Степа сердится: там журналистов понаехало, а вас нету!

— Каких еще журналистов?

— Разных. Аж из Москвы…

— Господи, нашли событие. Ладно, скажи Степан Иванычу: сейчас будем.

— Мам, а можно мне с Кысей поехать?

— Сегодня всем все можно.

Гришка, взвизгнув от восторга, усаживается на скутер, и они уносятся.

— Слушай, Гоги, я не понимаю: чего тебе от меня надо?

— Банкэт будэт?

— Не знаю.

— Я знаю. Будэт. Мой самый красивый ресторан видела?

— Да я там не бываю, Гоги!

Он впихивает мне в руки корочки:

— Теперь все время будешь. Посмотри меню. Слушай, мне на шашлык четырех барашков привезли. Знаешь откуда? С гор! Из Карачая! Черных. Самые исключительные. А вино? Настоящее деревенское. В бурдюках…

— На здоровье. Я-то при чем?

— Сделай хорошее дело, Лизавета. Приведи ко мне всех начальников! Я позову — кто придет к Гоги? Ты скажешь — он за тобой всюду пойдет.

— Кто?

— Такая красивая женщина! Такая умная женщина! Самая лучшая женщина в городе! Зачем вид делаешь? Кто тебя на своей тарахтелке по небу возил? Пусть он всех приводит. Пусть вся область знает: Гоги — это качество! И количество! Сам губернатор дегустацию сделал!

— Да отстань ты от меня. Со своим духаном…

— Не имею права. У меня тоже большой праздник! Каждый месяц Щеколдины приходили. Дажа сама Маргарита Федоровна. «Гоги, плати!» Год «Гоги, плати!», два года «Гоги, плати!», три года «Гоги, плати!». Сколько же можно? «Гоги, плати!» Нет. Почему не заплатить? Но не столько же!

— Гоги, миленький. Ну отвали ты от меня! Не до тебя мне сейчас. Я посоветуюсь. Что-нибудь придумаю…

— Ты запомни: я для тебя все сделаю! Только скажи, что делать.

Он уносит свою тушу за ворота.

Агриппина Ивановна заканчивает пудрежку. И хотя носяра у нее блестит как лакированный, она возглашает:

— Я готова!

— Наконец-то, — ехидничает элегантно обрюченная Элга.

— Ну, девки, пошли! — командую я.

Мы выходим из ворот и тут же останавливаемся. Гоги, оказывается, никуда не ушел, всунул башку в милицейский «уазик», который нас должен в сопровождении почетного эскорта из двух моторизованных ментов доставить на площадь Сомова, вслушивается. Водила-мент сидит за баранкой, поправляя верньер приемника, остальные топчутся по ту сторону «уазика».

— А что это вы тут слушаете? — удивляюсь я.

Они почему-то почти испуганно переглядываются и расступаются перед нами.

Я подхожу ближе к машине. Водила, не глядя на меня, выходит на очищенную от помех волну.

И какой-то мужик хрипло говорит по радио:

«…обстоятельства еще выясняются. Повторяем — по первым данным вертолет упал через две минуты после взлета в шесть сорок утра. Одна из первых версий причины этой трагедии — отказ двигателя. Погибли летчик-инструктор Колыванов Иван Иванович и губернатор области Алексей Павлович Лазарев, судя по заявлениям аэродромной службы, лично управлявший вертолетом. Создана правительственная комиссия по расследованию причин катастрофы. Власти области намерены отменить все зрелищные мероприятия и объявить траур».

— Убили Лешеньку… — вдруг тихо говорит Гаша. И срывается в истошный бабий вопль: — Убили-и-и-и…



Больше я ничего не помню.

Глава пятая

ВЕРЕВОЧКА

Когда меня сызнова выносит откуда-то из глубин безвременья, поначалу я ничего не вижу, все закрыто пеленой какого-то серого тумана.

Потом туман оседает и я понимаю, что лежу в палате, на очень высокой койке.

Окно полузашторено линялой шторой в каких-то кубиках. Ветер косо размазывает дождь по стеклу, мотает голую черную ветку.

Где-то что-то размеренно тикает, словно работает метроном.

А я знаю только одно: мне положено думать о чем угодно, только не о самом главном.

Потому как тогда снова начнется это. По сердцу, по мозгу, по каждой клеточке полоснет дикая, совершенно непереносимая боль. И я снова буду гореть.

Откуда-то из-под ног рванет белое, жгучее, пахнущее авиабензином пламя и начнет вгрызаться в мою кожу.

Что-то мешает моей голове. Я ощупываю ее и обнаруживаю, что я обрита налысо. На висках какие-то влажные нашлепки, от которых куда-то вниз тянутся тонкие проводки.

Чуть ниже койки у тумбочки с набором шприцев и микстур спит, положив голову на кулаки, доктор Лохматов. Он почему-то не в белом халате, а в зеленой хирургической робе. Из операционной пришел, что ли?

Я рассматриваю его внимательно. Он очень сильно сдал. Даже бесчисленные конопушки его словно выцвели. Острый шнобель торчит между впавших небритых щек, волосы цвета пакли торчат нестрижено.

И я впервые понимаю, что Лохматик жутко похож на Буратино. Да и ходит он обычно дергано. Как на шарнирах. Конечно, он у нас умнее тысячи Карабасов, но сомовские Мальвины его не жалуют. Буратины им не нужны.

Я сажусь в койке рывком, неожиданно легко и понимаю, что тоща и плоска как камбала.

— Лохматик…

Он поднимает голову, зевает и тут же начинает облупливать одноразовый шприц из упаковки.

— А, проснулась. Что-то ты сегодня рановато.

— Что я тут делаю, Лохматов?

— Спишь. Я тут аппаратик электросна нашел. Древность, но эффективная. Ну и снотворными подпитываю: сон для тебя самое то. Давай руку.

Я отвожу шприц:

— Не надо. И этого не надо.

Снимаю с висков липкие от какого-то клея нашлепки. Тиканье смолкает.

— Это что? Уже осень?

Лохматов напяливает налобное зеркало и засвечивает мне лампочкой с него в зрачки.

— Да как-то с ходу долбануло.

— Сколько же я здесь?

— Четвертую неделю. Да все путем, Лиза. Мы тебя будим, ты ешь, потом ты опять спишь. Там бабки тебе вареньев понаперли, грибочки, даже гречневые блины вчера Никитична принесла. Горячие. Ну, блины я, конечно, сожрал. Я тут одно психиатрическое светило на тебя натравил, он всунул тебе в черепушку кое-какие кодовые установочки, а сегодня ночью заехал и снял их. Так что я ожидал, что ты возникнешь…

— А хоть в сортир я сама хожу?

— У тебя с вестибуляркой были проблемы. Не хватало мне еще, чтобы ты своей башкой унитазы считала. Уточки имеются, Басаргина.

— И ты что? В этом процессе лично участвуешь?

— Случается.

— Стыдно-то как.

— В больнице стыда не бывает.

— А как Гришка?

— Все нормально, Лизавета. Со всеми все нормально, кроме тебя.

— Не помню. Ничего не помню…

И тут Лохматик просто звереет. Глазки брезгливо щурятся. Он почти орет:

— Это ты врешь, Басаргина! Не мне — себе врешь! Просто не хочешь помнить. Боишься. Между прочим, я тебя и в область сопровождал. Со своим чемоданчиком. Ты ведь этого очень хотела. Туда. А Элга и Гаша очень хотели, чтобы ты даже там была красивой.

— Была?

— Чего спрашиваешь-то?

— Цветы помню, — нехотя признаюсь я. — Гнусные. Белые такие. Как воск. И как говорят, говорят, говорят… И этот гроб закрытый… И этот флаг дурацкий на нем… Ведь был флаг?

— Был, Басаргина, был…

— За что же меня так, Лохматик? Только-только засветило что-то. Только-только. Господи, как же я ждала. Как же я всего на свете захотела. За что же? Его так?

Я плачу.

Оказывается, это очень удобно — плакать. Ни о чем не думаешь. Процесс слезоизвержения все блокирует.

— Не надо, Басаргина, — трясет он меня за плечо. Больно трясет. — Начнешь себя жалеть — не остановишься. Очень это приятное занятие — себя жалеть. Особенно у женщин.

— Слушай, а меня… выбрали? Мне говорили что-то? Или мне просто кажется?

— А куда ты денешься?

— О, черт. Где моя одежда?

— Зачем?

— Ну… мне же на службу надо, — вру я. Просто мне почему-то неприятно и стыдно его видеть. Я же голая. Такой обглоданный ребрастый полускелетик.

— В шесть утра?

— Все равно. Я пойду, Лохматик. Только ты меня не удерживай.

— Что ж, иди. Только я тебе мой плащ дам.

…Полы его светлого плаща волокутся по лужам, как я ни стараюсь их не подмочить. Сквозь платок, который мне дала одна из сестричек, чтобы прикрыть босую голову, просачивается дождевая мокрота. Лысине зябко.

В больнице мне отдали длинное черное траурное платье. Откуда оно взялось, я не знаю. Но босоножки остались те же, летние, праздничные котурны, с узкими красными ремешками под коленку. Утренняя площадь совершенно безлюдна. С Волги задувает промозглым холодом.

С центральной тумбы еще свисают раскисшие лохмотья предвыборных плакатов. Тут же почему-то свалены и мы с Зиновием, фотокартонные. От Зюньки остался торс, измаранный неприличными словами, и голова с пририсованными буденновскими усами. От меня осталось то, что ниже пупа, и ноги.

Мне это кажется стыдным.

Я отволакиваю мусор к контейнеру в кустах и зашвыриваю куски картона и деревяшки стоек туда.

— Ну что, невеста сраная? Кончилось шапито? — спрашиваю я у себя. Почти безразлично.

Вообще, я какая-то неотмороженная.

Дежурный по мэрии мент из лыковских пацанов балдеет:

— Это вы, что ли? А я тут один. Никого еще нету.

— Я есть. Мне достаточно, — огрызаюсь я злобно.

Потом я сижу за мэрским столом и совершенно не знаю, что мне делать. Тут даже портрет Щеколдинихи висит на старом месте. И тот же флаг торчит в стояке.

Промокший платок я развесила сушить на спинке кресла, а в платяном шкафу в углу нашла чью-то дурацкую бейсболку с надписью «Спартак — чемпион!». Наверное, Степан Иваныча. Нахлобучила на лысую голову и сижу. Единственное, что меня сейчас волнует, — это зайти к Эльвире в салон, когда он откроется, и попросить у них паричок, хотя бы прокатно, пока волосня не отрастет.

Подумав, я ставлю электрочайник, открываю письменный стол, потому как помню, что заварку и сахар Кыськин родитель извлекал из него, и — натыкаюсь на забитую бумагами папку, на которой вытеснено «К докладу».

Я вынимаю первое письмо, разглядываю титул с завитушками «Мэру Басаргиной Л. Ю. Срочно».

И с трудом понимаю, что это я и есть теперь — мэр Басаргина…

Я читаю:

«Многоуважаемая. Примите искренние поздравления…» И так далее.

А вот и главное:

«Требую принятия немедленных карательных мер по отношению к горгазу, каковой после ваших выборов отключил Вечный огонь, якобы для экономии газа, чем оскорбляет память о нашем светлом героическом прошлом. Зоркий наблюдатель».

— Ай-я-яй. Чего ж ты так боишься, наблюдатель, если даже фамилию свою не называешь?

Я прислушиваюсь к смеху и перебранке на первом этаже и лестнице. Ага, это уже тетки пришли. Уборщицы.

Одна такая и впихивает перед собой в кабинет здоровенный, как бочка, казенный пылесос. В зубах беломорина, посвечивает золотой фиксой, фейс как топором сработан из темного дерева. Голос посажен до хрипоты.

— Вышла, что ли, Лизавета? — бесцеремонно разглядывает она меня.

— Похоже, что так.

— Ну и дел у нас натворилось. А? Но мы все… все бабы… были за тебя.

— Голосовали, что ли?

— Голоса — это все само пришло. Плакали мы за тебя. Очень. Потому как было тебя жалко до полной невыносимости. Так что ты на наших рыданиях взошла.

— А когда тут эти… Служивые приходят?

— А хрен их теперь разберет. Пусто как в барабане. Никто и на службу почти что не ходит. Один Степан печатью справки шлепает. Алевтина я. Ну, как бы бригадирша…

— Какая бригадирша?

Она включает пылесос и перекрикивает его во всю глотку:

— Да мы уж давно с бабами сговорились… крутиться не по отдельности, а своей командой. Мы-то в основном дворники. Дворовые. В подкрышные с улицы у нас попасть — это большая везуха.

— Подкрышные? Это в уборщицы, что ли?

— Технические работницы. При казне. Ну, тут в мэрии место никудышное — одни промокашки. Самое хлебное — это гостиница: там на одних бутылках жить можно. Буфет на вокзале… тоже ничего. А самое поганое — ментовка лыковская и детсад. Но мы все одно — половину навара сдаем в общий котел, чтобы по отдельности ноги не вытянуть.

— Да выключи ты эту штуку. — Та выключает пылесос. — Вот так-то лучше.

— И то дело. Слушай сюда. Раз ты уж на службе, я тебя в курс жизни ввести обязана, а то ты уже глупостей наделала!

— Я? Каких же?

— Ты из лохматовского лазарета через весь город пехом приплелась?

— Да.

— А зачем? Почему колеса не вызвала? Ты же теперь кто? Начальница! Руководящее звено! У тебя же в гараже казенная машина стоит. С Витькой-водилой. Щеколдиниха с нее не слезала. Так что ты бери его за шкирку. А то он на твоей казенке по ночам наших шалав в Москву на работу возит.

— Какую еще работу?

— На ту самую. Я их не осуждаю. Каждый крутится… как умеет.

— Скажите, пожалуйста, какая интересная у нас ночная жизнь в городе.

— Дневная тоже. Ты меня слушай. Другая тебе такого никогда не скажет.

Кажется, мне в первый раз здесь становится интересно:

— Где я еще прокололась?

— Да хотя бы вот тут! Чего это ты со мной лясы точишь? И допускаешь, что я тебя жизни учу? Ты мне кто теперь? О-го-го! А я тебе кто? Мышь серая. При швабре! Бояться тебя должны, понимаешь? Бояться!

— Зачем?

— Да какая ж это власть, если ее не боятся? Тебе ведь в минуту на голову сядут. Сюда только с одним и идут — дай! Ладно, сколько с нас-то брать будешь?

— Брать?

— Ну, у Щеколдинихи своя такса была. За устройство на казенную работу — своя. С любого заработка — семь процентов…

— И она с вас брала? Даже с вас?!

— Вообще-то, конечно, это она больше для острастки нас так держала, чтобы все знали: без нее тут и кошки не котятся.

— Прости, но ко мне это не относится.

— Ну да, ты ж мильонами ворочала. Что тебе наши копейки. Ладно, если не возражаешь, я тебе и дальше подсказывать буду. Консультировать! А имя мне Мухортова Алевтина…

— Ну, консультируй, консультируй, Алевтина Мухортова. А пока, не в службу, а в дружбу, сними-ка мне… эту… мадам…

Уборщица с ходу запрыгивает на стул и снимает портрет Щеколдиной со стены.

— Ну, гадина, натерпелись мы от нее. В помойку?

— Неприлично. В архив.

Вбегает, запыхавшись, Элга, развевая мокрое кожаное пальто, в брызгах грязи даже на бледной мордочке.

— А мне доктор Лохматов передал информацию, и я бегу, бегу. О, Лиз! Наконец-то! Неужели мы выжили? И имеем эту жизнь?

Мы влипли друг в дружку.

И просто ревем.

Неожиданно свистит свистком электрочайник, про который я совсем забыла.

Алевтина-бригадирша выключает его.

— Заварить, что ль, Лизавета?

Я спохватываюсь:

— Позволь представить тебе моего новоявленного нештатного консультанта…

— Алевтина.

— Хочу представить вам, Алевтина, мою первую помощницу и главного советника мэрии…

— Я имею фамилию Станке. Я имею имя Элга. Я имею отчество Карловна.

Алевтина как-то нехорошо ухмыляется:

— Ну, блин! Вот только прибалтов нам тут не хватало.

Элга бледнеет от негодования:

— Я полноценная гражданка Российской Федерации, мадам! Мы работаем, Лиз?

— А не страшно, Карловна?..

— Как это говорил мой бывший Кузьма Михайлович… Каждый должен тянуть за свою веревочку.

— Вообще-то это звучит несколько иначе. Взялся за гуж — не говори, что не дюж.

— Тем более.

Алевтина уволакивает свой пылесос и на прощанье сверкает фиксой:

— Ну извините, девушки, если что не так ляпнула…

Я и не догадываюсь, что через часок эта милая бригадирша уже трется возле Серафимы, таская за собой здоровенную порожнюю сумку на колесиках. Та, в рабочем, испачканном кровью комбинезоне и белой каске, угрюмо наблюдает за тем, как пара грузчиков разгружает здоровенный авторефрижератор с тушами мороженого скота.

— Ужас, Симочка, просто ужас. Первым делом как заорала на портрет Федоровны: «Убрать это! В помойку! Чтобы и духу тут щеколдинского не оставалось!»

— В помойку, значит… Ничего. Рано ликует. У нас тоже помоек на всех хватит, — подумав, усмехается Серафима.

— Вообще-то я, как ты советовала, к ней подмылилась. Дура она, конечно. Долго не просидит.

— Почему?

— Доверчивая слишком. Все еще людям верит… Серафима Федоровна!

— Ну?

— Чего «ну»? Я же на вас стараюсь. Риск жизни, опять же…

— Михей, — машет грузчику Серафима. — Отруби там ей. Из отморозки…

— И без костей чтобы. И без костей…

— Значит, языков подкинь. Они как раз по ее характеру — без костей, — с явной пренебрежительной издевкой замечает хозяйка и генеральная директриса.

— И бужениночки. И сарделечек, сарделечек… Уж больно у тебя сарделечки хороши.

— Не перестарайся, а то в лавки отправлять нечего будет.

Грузчик, прихватив сумку визитерши, уходит в разделочную.

— А что это вы? С месяц вроде стояли. Ничего не фурычило. А нынче опять колбасня задымила…

— Чинились. Ремонтировались…

— Ну ладно. Раз ты мне, так и я тебе. Только не хотела неприятности говорить…

— Меня больше неприятностями не испугаешь. Выкладывай.

— Это насчет Гоги, — уклончиво сообщает Алевтина. — У него сегодня вечерочком в «Рионях» как бы большой сбор авторитетных мужиков. Дам тоже…

— Меня не приглашали.

— Так не про вас речь, — пожимает плечами та. — Про папашу базар назначен. Про Фрола Максимыча.

— Вот как? — настораживается Серафима.

— Так что вы… учтите.

— Учту, дорогая, учту.

Моросит мелкий дождь. У входа в ресторан с яркой вывеской «Риони» выстроились несколько дорогих иномарок. Из ресторана доносится бешеная музыка. В стороне стоит милицейский «жигуль», возле которого топчется Лыков в накидке с капюшоном. Дверца приоткрыта. Патрульный Ленчик за баранкой. К ресторану подъезжает «жигуль», но из него никто не выходит. Лыков, приглядевшись, направляется к машине. Серафима опускает стекло. Она угрюма и нервно курит.

— Что тут у вас, Лыков?

— Это не у нас, Серафима. Это у Гоги. Спецобслуживание! Сам готовит. Запах чуешь? Это не шашлык, а обоняние небес.

— Ну и кто там сегодня… обоняет?

— А весь бизнес… универмаг, пекарня, авторемонт, молокозавод, обе бензоколонки, гаражи. ЗАО, ТОО, ООО…

— И Прасковья здесь? Шкаликова?

— Это ты про рынок? А как же!

Она собирается, озлев, выйти из машины, но он придерживает дверцу, не выпуская ее.

— Тпрусеньки, Сима. Про папашу-то ничего нового?

— Отстань! Я тебе уже все в твоей сраной ментовке изложила. Под протокол. Не знаю я, куда его унесло из Сомова! И с чего! Он нам с Риткой никогда не докладывался. Ничего не знаю! Честное слово! Ничего. Пусти!

…Гремит мощный музыкальный радиоблок на стойке у улыбающегося Гоги. Это не банкет, а нормальная провинциальная пьянка. Четверо местных бизнес-мужиков и три задастые расфуфыренные женщины со смехом и криками, с бокалами в руках изображают нечто танцевальное под древний рок-н-ролл.

Неспешно входит, развевая шубой, Серафима, выключает музыку.

— Что, мышки? Кота хороните? — усмехается она бледно.

— Мужики, да откуда взялась эта фря? Кто ее звал? — деланно изумляется сверкающая цацками как елка мордасто-румяная Шкаликова.

— Ай-я-яй, Прасковья. Вчера, значит, «Симочка», сегодня, значит, «фря»?

— А с вами все кончено, — мстительно кривится рыночница. — Мы не крепостные, чтобы и дальше нас за вашу поганую крышу оброком обкладывать. Сколько лет этот вонючий дед нас доил? С Риткой? А? Почти досуха. И пошла ты отсюда, Симка.

— Вот это — правильно, — кивает кто-то из мужиков.

— Что-то вы слишком рано возникаете, мышки. А как вернется котик?

— Э! Серафима, некрасиво, — примирительно смеется Гоги. — Вернется — встретим. У нас теперь — Лизавета.

— Вот именно! — взбодряется проникновенно Шкаликова. — Наша Лизонька. Как вы ее? А? Даже в тюряге гноили! Ободрали как липку. Из родного дома выперли! Почти что с земли стерли! А как она вас? А?

— Но ведь и мы с нею, — осторожно замечает начальник порта.

— Да брось ты. «Мы», — вновь обращается к Серафиме Шкаликова. — Думаешь, твой папонька от ментов смылся? Он от нее ноги унес. Только не унесет. От нее — не унесет! Это вам всем кара божья. И вечное наказание! И в гробу я тебя видела!

Шкаликова врубает музыку и начинает отплясывать, все оживляются и демонстративно включаются в танец. С хохотом и воплями. Гоги протягивает Серафиме бокал с вином:

— Пришла в гости — слушай хозяина. Выпей! Пусть Фролу Максимовичу будет хорошо, но чтобы мы его больше никогда не видели. Даже во сне…

— Ну, ты, гнида жидовская! Под грузина работаешь? Гляди у меня. Мне есть что про тебя вспомнить. Папке тоже!

Серафима небрежно выплескивает вино в лицо Гоги и быстро уходит. Гоги, смеясь, выключает рок и заводит по-грузински застольную…

Ее охотно подхватывают…

А я в этот час впервые в городской радиостудии. Раньше меня сюда и на порог не пускали. Диктор, она же — все остальное, перепугана до смерти. Все поводит острой, почти крысиной мордочкой и абсолютно не знает, как ей со мной себя вести. Мы сидим с нею рядом в стеклянной будке с микрофонами и молча терпим друг друга.

Пикают радиочасы. Радиокрыса включает микрофон, голосок у нее карамельный, тягуче-томный, будто она всех сомовцев облизывает:

— Добрый вечер, город! Сегодня мы возобновляем наши пятничные передачи, прерванные ранее в связи с изменениями в руководстве города. У нашего микрофона мэр Басаргина. Прошу вас, Лизавета Юрьевна…

Я хриплю насморочно:

— Добрый вечер всем, кто меня слышит. Сегодня мой первый рабочий день, и вряд ли я вам скажу что-то толковое. Поздравляю школяров, хотя и с опозданием, с началом учебного года… Теперь о малоприятном. Кто-то уже усиленно пускает слухи, что я намерена тратить городские деньги на музей деда, академика Басаргина. Это полная ерунда. Сейчас нам не до музеев. И долго еще будет — до музеев. По первой моей прикидке по-прежнему восемьдесят процентов трудоспособного населения по утрам направляется на работу чуть ли не на кудыкину гору, в Москву и Подмосковье. Так что у нас тут все еще не тот город, который был когда-то, а общая спальня, с огородами. Отдыхаем, значит. Далее. По вашим жалобам и письмам. Бытовой газ, который в этом году должны были провести в слободу, в этом году проведен не будет. Погодите орать! И вспомните, что еще весной в слободу были завезены газовые трубы, которые вы сами же благополучно растащили по участкам, присобачили к ним насосы и все лето поливали из них свои капусты. Далее. Эльвира Семеновна, я не собираюсь вмешиваться в законы свободной коммерции. Но у вас совесть есть?

В парикмахерской оживление. Сидящие в креслах женщины с интересом слушают настенный динамик, уставившись на Эльвиру, которая застыла с ножницами в руках:

— Ха! Это она меня спрашивает о совести?

— Дай дослушать! — шипят на нее.

А я звучу: «…За последние три недели вы задрали цены на все. Начиная от маникюра и кончая мытьем головы…»

— Ну и что?! А шампунь нынче почем? — орет на динамик Эльвира.

— «А шампунь нынче почем?» — скажете вы.

Женщины, давясь от смеха, дергаются в креслах.

— Так вот, предупреждаю. Мною уже сегодня проведены переговоры с московским салоном красоты «Афродита», блистательные мастера коего просят предоставить им в аренду площадь для открытия своего отделения здесь, у нас. Так что подумайте о последствиях совершенно свободной конкуренции…»

Эльвира выдергивает штепсель динамика, затыкая мне рот.

— Вот засранка! И я еще за нее на всех углах орала! Кого мы выбрали, а? Нашла чем пугать…

— А что? У них небось и красочки в ассортименте, и в Москву переть не надо. Нет. «Афродита» — это звучит!

Эльвира сникает:

— Да вы что, женщины? Я вам позвучу! Я же своя… а они же чужие! Ну ладно, ладно. Может, увлеклась. Перебрала. А вы что рты раззявили, девки?!

…Из радиостудии меня отвозят домой на своей машине менты — Лыков и Ленчик за баранкой. Серега странно смутен и необычно молчалив. Трещит в основном сержантик. Из криминальных новостей — одна. В тот день, когда разбился Алексей, на кладбище нашли охранника серафимовской фирмы Чугунова.

— Совершенно мертвый труп тела, Лизавета Юрьевна. Первый у нас за последние два года. А сделали его классно: загнали под ухо колющий предмет неизвестного происхождения. Вроде шила. И мотоциклет его угнали — «Урал». Почти что новый. Пацаны клянутся, что Чуню не трогали.

— А ты что молчишь, Сергей Петрович?

— А служба у меня такая — молчать да слушать, — косится он. — Теперь вот тебя. Вообще-то у меня к тебе имеются вопросы, Лизавета.

— Излагай.

— Не к спеху. Да ты на себя посмотри — еле на ногах держишься. Краше в гроб кладут.

— Спасибо, Серега, утешил.

Когда расстаемся у ворот, Лыков сообщает еще одну новость. Теперь ко мне будет приставлен постоянно кто-то из его служивых. Охрана, значит.

— Да кому я нужна? Брось чушь пороть, Лыков.

— А это уже не твое дело. Ты теперь власть. Мне тебя беречь положено.

— Так думаешь?

— А вот думать мне не положено. Это ты теперь за меня думай, а мое дело такое: смотреть в нужном направлении и исполнять. Ладно, с вступлением тебя на пост, Басаргина. Будем жить!

— Это как выйдет, Лыков.

Гаша меня усадила в ванну как маленькую, кряхтит, шуруя мочалой по ребрам, и вздыхает, что без бани в Плетенихе, с ее травками, мне полный абзац.