– И?
– Закричала, конечно. Криком закричала – Элиас, кричу, ребята… скорее, мол, скорее!..
Братья дружно закивали.
– А потом?
– Отец-то сразу веревку отрезал, – пробормотал старший.
– Ковер велел притащить, – сказал второй сын. – Веревку, значит, отрезал, петлю снял… снял и говорит: нет, говорит. Нельзя в дом такое нести.
– Почему нельзя? Можно.
– Ну, те-то… кто сам себя…
– Пока можете положить тело в сауне. Пусть исправник посмотрит.
– А мы еще и не посылали.
– Значит, пошлите сейчас. И отнесите в помещение прямо сейчас. Мухи…
Элиас нагнулся, отогнал мух, набросил одеяло и вместе с сыновьями поднял безжизненное, уже успевшее окоченеть тело. Я не мог оторвать глаз от выглядывавшей из-под одеяла мучнисто-белой руки с растопыренными пальцами. Мы пошли следом. Юлину осторожно положили на полку, после чего подошедший прост опять опустился на колени и прочитал молитву. Глаза полузакрыты, спина сгорблена, словно он где-то в другом, недоступном нам мире. Я понял, что он хочет.
Повернулся к родне и прошептал:
– Оставьте проста в покое. Сами видите. Пошлите кого-нибудь за исправником, а я побуду с учителем. И принесите, пожалуйста, свечу.
Кристина вышла, через минуту вернулась с большой сальной свечой и тут же, неловко присев, вышла. Я зажег свечу и запер дверь.
Прост тут же поднялся с колен и засучил рукава.
– Надо торопиться. Бедная девочка.
Я достал бумагу и замер с карандашом в руке.
Он аккуратно откинул одеяло и поднес свечу поближе.
– Шея… шея повреждена петлей. Но посмотри на синяки…
– Что – синяки?
Он развел пальцы и поднес к шее умершей. Багрово-синие отметины совпали так, что мне стало страшно.
– Как и у Хильды Фредриксдоттер. Этот зверь удушил ее голыми руками. Она наверняка была уже мертва, когда он тащил ее к дереву.
– То есть… вы хотите сказать… она не самоубийца?
– Ты же и раньше видел такие синяки, Юсси. Отпечатки пальцев в виде полумесяца.
Прост снова поднял с глаз монеты, слегка раздвинул веки и долго и внимательно смотрел в мертвые глаза.
– Полопавшиеся мелкие сосуды тоже говорят, что ее задушили. Запиши, Юсси.
– Откуда учитель все это знает?
– Обычное естествознание, Юсси. Мой друг в Упсале шел по врачебной линии. Запиши также: синяки на предплечьях, типичные.
– Он держал ее за руки?
– Возможно, прижал коленями. Юлина сильная девушка, но на этот раз у нее не было заколки. К сожалению… Можешь мне помочь?
Я подсунул руки под колени трупа и приподнял, как он велел. Он секунду посомневался, тряхнул головой и задрал подол ночной рубашки.
– Посмотри на ее ноги. Что можешь сказать?
– Ноги… ноги как ноги. Никаких повреждений.
– Вот именно! Ни царапин, ни ссадин. И что думает по этому поводу Юсси?
– В каком смысле?
– В том, что все, что мы видим, говорит против самоубийства. Попробуй вскарабкаться на толстый ствол сосны, потом перебраться на сук – и при этом не получить ни единой царапины! В штанах – возможно, но в ночной рубашке – исключено.
Прост попытался приподнять ногу, но трупное окоченение зашло довольно далеко, и ему пришлось изогнуться, чтобы посмотреть на подошвы.
– А вот пятки сзади расцарапаны. Обе, как видишь.
– Тело волокли по земле.
– Молодец. Убийца повалил ее на землю, задушил, взял под мышки и поволок к дереву. Тогда и появились царапины на пятках. Веревку приготовил заранее. Перекинул через сук. Надел петлю на шею, поднял тело, а второй конец привязал к дереву. Вот, посмотри, – он развернул платок, – вот они. Чешуйки коры, где веревка терлась о сук.
Прост попросил меня зарисовать все повреждения на теле, бережно закрыл глаза покойной, положил медяки и накрыл тело все тем же одеялом.
– Пошли посмотрим, что творится вокруг.
Мы вышли из бани. Он двинулся к дальнему концу дома. Здесь стоял маленький, слегка покосившийся деревянный сарайчик.
– Отхожее место. Думаю, Юлина вышла по нужде. Ночь, все спят, никто и не слышал ее шагов. А преступник уже караулил. Вполне возможно, он пришел не в первый раз. Несколько ночей ждал удобного случая.
Взгляд проста упал на несколько росших чуть поодаль осин.
Уверенно подошел и ткнул в землю:
– Вот здесь он и стоял.
Нагнулся и поднял что-то с земли:
– А это что?
Между большим и указательным пальцами он держал что-то очень маленькое.
– Карандашная стружка? – спросил я.
– Нет, Юсси. Это что-то другое.
И я сразу увидел это «что-то другое»…
На коре были следы ножа – два глубоких, длинных шрама. Вместе они представляли хорошо известную фигуру.
– Крест… – прошептал прост. – Он стоял, ждал свою жертву и вырезал на коре крест.
– Но почему? Почему именно крест?
– Вполне возможно, этот крест предназначен мне.
– В каком смысле? – не понял я.
– Помнишь, в лавке в Пайале я послал ему предупреждение? Дал понять, что мы напали на след? Не исключено, что он стоял там среди других и слушал.
– Значит, крест?..
– Прямая угроза. Ответ.
– Но кто… кто может быть таким хладнокровным?
Ответ последовал немедленно.
– Змея. Змеи хладнокровны. И на Пайалу сочится змеиный яд.
34
Мы быстро вымыли руки и пошли в дом. Кристина предложила поесть, и мы с благодарностью согласились – оба изрядно проголодались, мы же вышли из дому натощак и с тех пор крошки во рту не имели. Я молча жевал рыбную кашу, прост тоже ел, но при этом махал рукой у рта, словно торопился прожевать побыстрее, а как только удавалось проглотить, тут же задавал вопрос.
– А где ваша собака? Она не лаяла ночью?
– Нет… исчезла куда-то, – равнодушно сказала Кристина.
– Что значит – исчезла?
– Ну… где-то бегает. Течка у нее.
– Понятно… А когда вы видели ее в последний раз?
– Позавчера, думаю. – Элиас вопросительно поглядел на Кристину, но та не шевельнулась. Не подтвердила, но и не возразила. – Она вообще… Как с Юлиной это случилось, сама не своя. По вечерам лает, рычит под дверью…
– Охраняет?
На этот раз Кристина кивнула:
– Ей кажется, крадется кто-то, да после такого… И мне как-то тоже показалось.
– Да… несколько ночей рычала, – подтвердил Элиас. – Мы-то ее выпускаем по ночам, домой не берем – какая-никакая, а охрана. Рычала, рычала… лисы тут бродят. Вообще-то она не рычит. Мирная. Да и маленькая – кто ее испугается?
– Но вчера исчезла?
– Придет. – Кристина пожала плечами. – Всегда приходила и сейчас придет. Куда ей деваться, явится.
– Стоит все же поискать. Как ее зовут? Сири, кажется?
– Ну.
– Красивое имя… Сири.
Не успели мы утолить голод, с дороги послышалось громыхание экипажа. Во двор, переваливаясь, въехала коляска, и с нее еще на ходу спрыгнули трое. Исправник Браге с неизменным Михельссоном и уездный врач Седерин. Несмотря на ранний час, от всей компании сильно попахивало пуншем. Оттого-то, как мне показалось, они и были подчеркнуто деловиты. Исправник командовал, Кристина бегала туда-сюда с его поручениями. У уездного медикуса, крупного и толстого мужчины, судя по тому, как он, морщась, опирался на трость, болела спина. Круглые очки все время сползали на кончик малинового носа, и он неуклюже возвращал их на место, при этом каждый раз неодобрительно поглядывал на проста. Неудивительно: доктор пил часто и много. Кампания против пьянства, которую развернул прост, угрожала ему лишением единственного лекарства, помогавшего от заполярной тоски.
Исправник поспрошал, как и что, и все трое втиснулись в сауну. Просту в маленькой парной места не хватило, он остался в дверях. Исправник с отвращением посмотрел на труп Юлины, вытащил кружевной носовой платок и вытер руки.
– Все они такие синие, когда вешаются, – объявил он. – Уродство какое. А ведь хорошенькая была.
– Приглядитесь к шее, господин исправник, – негромко сказал прост.
– А…и вы здесь, господин прост. Опять лезете не в свое дело. Извините, мы должны работать.
Доктор Седерин попросил табуретку – не потому что вид повешенной произвел на него сильное впечатление, за годы работы он видывал и не такое. Но после вчерашнего возлияния с исправником он охотнее всего не сел бы, а лег на первую подвернувшуюся лежанку.
– Язык синий, опухший. Лицо – сами видите. Шейные позвонки свернуты петлей. Повесилась, ясное дело.
Седерин согласился – сама мысль о какой бы ни было дискуссии была ему мучительна. Неохотно достал блокнот и записал на латыни: суицид. Самоубийство.
– Отметины на шее не совпадают с петлей, – возразил прост.
– Я вы-то откуда знаете?
– Я знаю только, что у петли нет пальцев. А синяки на шее именно от пальцев. Петля не могла оставить такие следы.
– Конечно, от пальцев, – рявкнул исправник. – Вы что, не помните, что с ней было?
– Нет, это не те следы. Эти синяки свежие. И уж совсем свежи царапины. Наверняка от ногтей.
Исправник шагнул к просту. Схватил его за воротник, чуть не поднял на воздух и начал трясти, обдавая вчерашним спиртным духом.
Прост потом рассказывал – в эту долю секунды он вспомнил отца. Те же самые внезапные, ничем, кроме алкоголя, не вызванные приступы ярости, от которых страдала не только семья, но и все его окружение.
– Господину Браге не удастся меня запугать, – хрипло выкрикнул прост.
И тут последовал удар. Прост отлетел и ударился головой о стену. Заодно и врач получил пинок. Табурет свалился, и медикус оказался на полу. Исправник целил в зубы, но в последний момент прост успел отвернуться, и удар пришелся по скуле. Учитель, наверное, на какое-то мгновение потерял сознание. Он так и остался сидеть, прислонившись спиной к закопченной бревенчатой стене, только поднял, защищаясь, руки. Я попытался встать между ними, но исправник отбросил меня в сторону и навис над учителем – похоже было, что собирается ударить проста ногой. Но тут, к счастью, раздался вопль Михельссона:
– Сейчас свалится! – Секретарь заметил, что труп Юлины вот-вот упадет с полки, и бросился его подхватить.
Этот крик привел исправника в чувство.
– Заткнись, ты, аллилуйщик! – прошипел он просту, снял форменную фуражку, вытер усы и встряхнулся, как огромный пес.
Я помог просту встать. Глаза у него все еще плавали. Он сплюнул – с кровью, как мне показалось. Взял меня за руку, и мы вышли во двор. Там уже собрались домочадцы и соседи. По лицам было видно, как они изумились, увидев покачивающегося проста.
– Ничего, ничего, – пробормотал он, – все в порядке.
Я посадил его на крыльцо – пусть придет в себя. Он долго сидел, закрыв лицо руками, а я был в ярости, меня аж подбрасывало. Чтобы успокоиться, достал карманную Библию и открыл наугад. Попал на притчу о блудном сыне. Сын уехал в дальние страны, растратил все, что имел, и вернулся к отцу.
А отец сказал рабам своим: принесите лучшую одежду… и приведите откормленного теленка, и заколите; станем есть и веселиться! ибо этот сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся
[21].
От опушки отделилась человеческая фигура. Младший сын.
– Kirkkoherra! Пастырь!
Прост, как мне показалось, не слышал. Я подергал его за рукав, и он поднял на меня затуманенные глаза.
– Пастырь! Мы нашли собаку!
Песик лежал, нелепо раскинув лапы, верхняя губа приподнята так, что видны небольшие клыки, в углах пасти застыла желто-серая сукровица. Трупик спрятали под густой разлапистой елью и присыпали хвоей. Если бы не рои мух, парню ни за что бы не пришло в голову приподнять нижние ветки.
Прост осторожно погладил густую шерсть – мне показалось, прощупывает, целы ли ребра. Уже появился запах – труп лежал под елкой не меньше двух дней. Странно, что росомаха не добралась.
– Сири… – Юноша с трудом сдерживал слезы.
Прост повернулся к Элиасу:
– Вы на лис охотитесь?
– Ну… бывает.
– Как?
– Капканы ставим.
– А отравленными приманками не пользуетесь?
– Я-то нет… соседи, может… кто их знает. Господин прост думает?..
– Я видел лис, отравленных стрихнином. Хотя признаки предсмертных судорог обычно ярче. Жалко… чудесная была собачка.
– Такой не будет больше, – со всхлипом прошептал парнишка и прижал к губам кулаки.
– Надо сжечь тогда… а то еще кто, глядишь, отравится, – забеспокоился Элиас.
– Кто к вам заходил за последние дни?
– Это как? Что господин прост имеет в виду?..
– Думаю, убийца пытался добраться до Юлины с того дня, как это случилось. И отравил собаку, чтобы не разбудила вас лаем.
– Да как это? Кто может…
– Это вполне может быть кто-то, кого вы хорошо знаете.
У Элиаса задрожали губы. Он молчал. Сжимал и разжимал кулаки.
– Давайте помолимся за вашу собаку, – предложил прост.
– Помолимся? За собаку? – Элиас от изумления замер с растопыренными пальцами – забыл в очередной раз сжать кулак.
– Молитва благодарности за радость, которую она приносила вам за всю ее безгрешную жизнь. Молитва благодарности Господу, что он создал такое ласковое и преданное существо.
Младший сын внезапно согнулся чуть не пополам и разрыдался. Он судорожно хватал воздух ртом, как при тяжелом приступе кашля, и рыдал, рыдал горько и безутешно. Элиас посмотрел на него гневно и сжал кулаки. Похоже было, что он сбирается отвесить парню затрещину.
– Итак, складываем руки, – поспешил вмешаться прост. – Складываем руки и открываем наши сердца Господу. Господи, благодарим Тебя…
Все замолчали, сцепив руки под подбородком, – и я, и Элиас с Кристиной, и сыновья. Младший еще несколько мгновений продолжал всхлипывать и шмыгать, но потом замолчал и он.
Вот так выглядит горе у нас в Заполярье.
Прост продолжал молиться, но я заметил, что у него дрожит голос. Я понимал почему: и он, и я прекрасно знали – в гибели Юлины есть и его вина. Ведь именно он распространил слух, что Юлина может опознать насильника. Если бы он этого не сделал, возможно, девушка осталась бы жива.
35
Тяжелое зрелище – похороны Юлины Элиасдоттер. Почти все сельчане соглашались с исправником Браге: несчастная повесилась. Нападение насильника в ночь после танцев так потрясло девушку, что она не нашла в себе сил жить. Поползли слухи, что она умерла не одна, а унесла с собой и жизнь невинного младенца, зачатого в ту ночь злодеем. Еще как бы и детоубийца. Прямая дорога в геенну огненную. Подобные истории то и дело рассказывали за столом – в первую очередь для юных любительниц танцев. Дескать, одно вытекает из другого. Поплясала – и в петлю.
И чем чаще пересказывали историю, тем больше она обрастала леденящими душу подробностями. Оказывается, Юлина не только повесилась, но и приняла перед этим яд. Якобы для уверенности, что нерожденное дитя тоже наверняка погибнет. И собачку отравила. Трупик собачки сожгли – не выбрасывать же его в лес с такой начинкой в животе! А дитя-то, дитя – ни в чем не повинное дитя тоже обречено вечно скитаться по мрачным катакомбам преисподней. Мы же сами иной раз слышим эти дикие вопли по вечерам – как же такой душе попасть в рай без крещения? Вот так и бывает с детьми шлюх, не только сами попадают в ад, но и отродье свое за собой тянут.
Прост изо всех сил старался утихомирить возмущенных прихожан, но без особого успеха – ведь только он и я знали, что Юлина даже не думала кончать с собой, что она жертва хладнокровного и расчетливого убийцы. В своей проповеди он пытался утешить родственников, говорил про окружающие нас темные силы, как нам нужна помощь Господа, чтобы смочь им противостоять.
Но паства слушала его с нарастающим раздражением. Кто там в гробу? Самоубийца, детоубийца, нераскаявшаяся грешница.
Исправник Браге и Михельссон перешептывались, склонив друг к другу головы. Элиас и Кристина сидели совершенно неподвижно, как два черных пня, не поворачивая головы и стараясь не замечать косых взглядов. Ни он ни она не плакали. Но я ясно видел, как растет в них никому не слышный крик, и крик этот вот-вот, как кинжал, рассечет столбняк горя и вырвется наружу, взорвав мертвую, давящую тишину.
Наверняка они в тысячный раз спрашивали себя: может, неправильно воспитывали дочь? Может, не надо было отпускать ее на танцы в тот проклятый вечер? И была бы жива…
Я повторял слова молитв, но язык мой лежал во рту, как дохлая рыба на дне. Губы старались сложиться в буквы – а, и, е, о, у, но в душе я не слышал слов, мной овладела тоскливая немота. Глянул на переднюю скамью и встретился взглядом с секретарем Михельссоном. Тот написал что-то на клочке бумаги и протянул исправнику. Исправник прочитал, покосился на меня и что-то сказал. Я почему-то был уверен – они говорят обо мне.
Внезапно по церкви прошел леденящий ветерок. Непонятно откуда – двери и окна закрыты. Я посмотрел на проста. Он наверняка тоже заметил, остановился посреди фразы и беспокойно огляделся. На секунду, не больше. Прокашлялся и продолжил с того места, где остановился, но уже не с тем вдохновением. Как будто прислушивался к чему-то и это его отвлекало. Мне почудилось движение у стен – там шевелились какие-то ничего хорошего не предвещающие тени. И прост, точно подслушав мои мысли, схватил с алтаря деревянное распятие и прижал к губам, что-то при этом шепча.
И в ту же секунду словно стон пронесся по церкви:
– Ооолумохху…
И вторым голосом:
– Herra Jeesuksen Kristuksen, а-ай-йаа…
Внезапно вырос лес черных рукавов, пальцы царапали воздух, будто отскребали что-то.
«О-о-охху» – по-совиному ухнул первый голос, а какая-то пожилая тетушка начала раскачиваться на скамейке, взад-вперед, взад-вперед, а за ней и остальные. Через минуту вся церковь выглядела как огромная лодка, и сотня гребцов никак не могла сдвинуть ее с места.
Прост все сильнее сжимал распятие, он зажмурился, шептал что-то и дышал все чаще, но его, кажется, не коснулось общее безумие. Женская половина выла и колыхалась, завыли и несколько пожилых дядек на мужской половине. Они стонали, мотали головами и мяли шапки на коленях, будто хотели их разорвать на части. Горько заплакал какой-то малыш. Я нашел его глазами – бедняжка закрыл голову руками, будто ожидал удара. По обе стороны от прохода черные фигуры выглядели, как деревья, раскачивающиеся под ударами штормового ветра, дунет чуть посильней – и упадут. Прост повернул распятие к прихожанам. Я подумал, что вся церковь теперь уже похожа не на лодку, а на палубу тонущего корабля, а прост – на капитана, пытающегося его спасти. Среди воя, воплей и выкриков послышался протяжный скрип… оказывается, вылетел гвоздь, удерживающий доску с номерами сегодняшних псалмов, и на пол со звоном просыпался золотой дождь латунных цифр. Люди толпились уже по всему проходу, кто-то отталкивал друг друга, кто-то обнимался. Я присмотрелся. На полу рядом с купелью рядком лежали три цифры: 666. В спину мне дышал какой-то толстый дядька, пахнущий прокисшим жиром, серой и еще чем-то, похожим на ту простоквашу, которой меня кормили на сенокосе. Другой схватил меня под локоть с такой силой, будто мы сидели на телеге, запряженной взбесившимися лошадьми. Я вырвался и глянул – плачущий косоглазый мужик с соплями под носом. Свободной рукой он загребал воздух, словно пытался плыть, и, рыдая, повторял:
– Äiti, äiti… Мама… мама…
Я высвободил локоть и уперся обеими руками в спинку скамьи: почему-то показалось, что сейчас упаду.
Прост по-прежнему стоял неподвижно с распятием в руках, но его неподвижность только распаляла паству. Присутствие Святого Духа ощущалось как нечто само собой разумеющееся. Он был в каждом углу храма, мне даже казалось, что я вижу его – облачко тумана, дымок от костра. По церкви распространился явственный запах свежеиспеченного хлеба. Запах Прощения.
Плач перешел в крик, в котором уже не различить отдельных слов, он нарастал, как огонь в печи, куда подбросили сухой хворост. Рядом со мной пожилой дядька начал кряхтеть и тужиться, как в отхожем месте. А может, это были роды: он пытался родить что-то, вернее, не родить, а удержать нерожденным, но это что-то было чересчур велико для него, оно стремилось наружу и грозило взорвать его изнутри.
Я держался за спинку так крепко, что побелели суставы. Михельссон и Браге почему-то не сводили с меня глаз. Они не шевелились, были неподвижны, как камни в штормящем море. Я попытался посмотреть им в глаза, но не смог себя заставить, горло перехватил ком паники. Внезапно заболела голова, тяжелые, пульсирующие удары, словно кто-то колотил меня по темени кулаком, поленом, пивной кружкой – всем, что попалось под руку. Бум, бум… как непрекращающиеся удары грома в грозу… гр-р-р-р-бум, бум…
36
Я спрятался в кустах. Час, другой. Если кто-то проходит, ложусь и вжимаюсь в землю, пока шаги не стихнут. Комары как с цепи сорвались. Мало того: я устроился поперек муравьиной тропы, и эти крошечные солдатики ползут по лодыжкам, да еще и кусаются, возмущенные неожиданно возникшим на протоптанном маршруте препятствием.
Но скоро я ее увижу. Почему она не идет? Ей пора на скотный двор, она в это время всегда там. Наверное, что-то случилось. Я близок к тому, чтобы покинуть мой наблюдательный пункт, встаю… Но вдруг она все же появится? Я держу ее за талию, мы танцуем кадриль. При каждом прикосновении по коже рук бегут мурашки наслаждения. Ткань ее сарафана, ее запястье, тонкие, изящные пальцы.
И вот она выходит. Вот она, моя возлюбленная. Закрывает за собой дверь, за спиной рюкзак. Куда она собралась?
Я, перебегая от куста к кусту, следую за ней. Она босиком, куда-то торопится. В лес? А в рюкзаке еда для девочек-пастушек на летнем выпасе? Нет… идет по проезжей дороге. А может, догнать? Предложить донести рюкзак? Но вдруг отошьет? Скажет – иди своей дорогой. Нет, на такое у меня смелости не хватит…
И вдруг она исчезла. Куда? Свернула к заводу Сольберга? Зачем? А… вот она, остановилась за сарайчиком. Сердце мое сейчас взорвется. Она раздевается! На какую-то секунду мелькнули голые плечи, белые, как первый снег, метнулось что-то красное, и она вышла из-за сарая. На ней было рубиново-красное платье… мало того! Она распустила косы, сняла косынку, золотые шелковые локоны волной упали на плечи. Боже, как она красива! Неужели пришла на свидание? Кто-то ждет ее в сарае… нет, миновала дверь, пошла к заводу и постучала в дверь небольшого флигеля недалеко от усадьбы заводчика Сольберга… Кто-то ей открыл, и она впорхнула – легко, как птица.
Что делать дальше? Любимая… я жду, и жду, и жду, но она не появляется. Цепной пес учуял чужого и грозно, с хрипом, залаял, но тут же успокоился, улегся и положил морду на лапы. Да и вся усадьба похожа на огромного зверя, равнодушно уставившегося на меня всеми своими глазами-окнами.
Я заметил на грядке ведро, и меня осенило. Вышел из укрытия и надвинул на глаза шапку. Одет, как наемный работник, выгляжу, как наемный работник, – мало ли таких шляется по усадьбе. Взял ведро и двинулся к реке – теперь у меня есть занятие. Набрал воды и пошел назад, вроде бы полить огород, так почему бы не выбрать путь мимо флигеля? Пес встал и снова пару раз гавкнул – так же гулко и грозно.
Я поставил ведро на землю и притворился, что вытираю пот со лба, на всякий случай – а вдруг кто-то на меня смотрит? Опять поднял ведро с колышущейся прозрачной водой и прошел мимо окна флигеля. Никого. Выждал, обошел домик и заглянул с другой стороны; все время делаю вид, что вытираю лицо, а на самом-то деле не вытираю, а прячу.
На этот раз я ее увидел. Вернее, не ее. Я увидел алый сполох в лучах послеполуденного солнца. Она танцевала. Одна, без партнера, а вокруг ее головы летел вихрь распущенных волос.
Внезапно остановилась. По ее лицу, по кивкам видно было, что она слушает чьи-то наставления. Еще раз кивнула и опять начала кружиться, на этот раз помедленнее.
И тут я увидел его. Не узнать эту огромную фигуру было невозможно. С кистью в руке он подошел к ней, поправил волосы, какую-то складку на платье – и она безропотно позволяла ему себя касаться! Мало того – ей это нравилось, она согласно кивала и улыбалась… Меня затошнило, но я не в силах был заставить себя повернуться и уйти. Они могли увидеть меня в любую секунду, а я тер и тер лицо, даже глаза, как протирают запылившиеся окна, – и заметил служанку Нильса Густафа, только когда она подошла совсем близко. Схватил ведро, трусцой пробежал к огороду, вылил воду на репу и кольраби так поспешно, что брызги засверкали на солнце, и собрался было уходить, но служанка успела меня разглядеть.
– Эй, ты там! Иди-ка сюда!
Я бросил ведро и ушел не оглядываясь. Она звала на помощь, но я уже был далеко.
– Значит, он пишет портрет Марии… – сказал прост.
– Пишет, да… в ярко-красном платье!
– С распущенными волосами?
– Прост должен это остановить!
– И как же я могу это остановить? У Юсси есть предложения?
– Поговорить с ней. Объяснить. Запретить туда ходить.
– А хорош ли портрет?
– Не знаю. Мне не видно было.
Прост задумался. Пожевал губами, будто старался снять прилипшую табачную крошку.
– Нильс Густаф был на танцах в Кентте и обратил внимание на девушку, показавшуюся ему очень красивой. Спросил, не хочет ли она позировать ему в свободное время… Не понимаю, почему Юсси так разволновался.
– Нильс Густаф левша! – напомнил я.
– Да, это так. Левша.
– Он из господ.
– И?
– Он наверняка берет с собой карандаши, когда сидит в лесу и ждет, пока кто-то появится.
Прост медленно откинул со лба нестриженые волосы, словно собирался рассмотреть меня получше.
37
Прост многому старался меня научить, но труднее всего оказалось то, что поначалу выглядело самым легким, – искусство говорить. Чтение и письмо были своего рода приключением, вроде как взбираться на гору – трудно, конечно, но зато с каждым шагом открывается новый вид, величественнее и прекраснее прежнего. А говорить – как копать канаву в болоте: чем глубже копаешь, тем быстрее в нее набирается разная хлюпающая дрянь. Каждое слово – копок лопаты. Канава делается все длиннее, ты выкладываешь слова в длинные цепочки по обочинам, но они расплываются, опять сползают в канаву и остаются тем же, чем и были – торфом и глиной. А канава теряет смысл.
Чего-то не хватает в моем голосе. У меня саамский голос – высокий и немного хрипловатый. Никогда мы не говорим низким грудным голосом, как, к примеру, исправник или Нильс Густаф. У нас звук рождается в голове и гортани, достаточно послушать йойк, и сразу понятно. У нас важнее всего чувство, у шведов – объем и громкость. Прост рассказывал, как в годы учения его никто не слышал, его саамский голос не мог заполнить не только храм, но даже небольшую университетскую аудиторию.
Да что там… главное – стеснительность. Хочешь быть хорошим оратором – преодолей страхи, а чтобы преодолеть страхи, надо много упражняться. Ты должен смотреть на слушателей, как на стадо оленей, – вот что посоветовал прост. Сказал, что и сам иногда пользуется этим приемом. Олени большие, они даже могут показаться опасными – рога нешуточные. Но не надо бояться, их интересует только одно – попастись на ягеле. Если ты чересчур тих и скромен, никогда не отвлечешь стадо от этого занятия. Криклив и напорист – стадо разбежится во все стороны. Но если ты говоришь достаточно громко и при этом спокойно, быстро заметишь, как один за другим олени перестают жевать и навостряют уши. Ты можешь разнообразить звук, даже наращивать напор, но постепенно. Главное – возбудить их любопытство. Ты говоришь и замечаешь, как некоторые подошли поближе. За ними другие. Если тебе удалось развести огонь, если он горит ровно и весело, можешь смело подкладывать поленья – он уже не погаснет. Иногда, сказал прост, читаешь проповедь, начинаешь волноваться и чувствуешь, как среди слушателей растет волнение, они беззвучно повторяют твои слова. Ты становишься их языком, их гортанью, их легкими.
– И вот в такие моменты ощущается присутствие Святого Духа, – неожиданно закончил прост.
– Все эти рыдания, выкрики, прыжки и раскачивания?
– Это от Господа.
Стадо оленей… возможно. Во всяком случае, перед собаками я говорю неплохо, они замечательные слушатели, даже лучше коров или овец. Потому что я их не стесняюсь. Да и кто станет стесняться зверей? Вот, к примеру, замечательное упражнение – попробовать уговорить рычащего сторожевого пса. Только словами, без всяких подачек. Если тоже начнешь на него орать, он рассвирепеет еще больше. А если говорить негромко, читать, к примеру, молитву, собачья ярость быстро переходит в любопытство. А прост даже может усыплять собак – начинает говорить, а они уже через пару минут утыкаются носом в передние лапы и мирно засыпают.
– Очень помогает, если, к примеру, стоишь перед сворой разъяренных кабатчиков. – Прост улыбнулся, растопырил пальцы, как кошачьи когти, и зарычал – показал, как ужасен разъяренный кабатчик.
Я пытаюсь следовать его советам. Разговариваю с воронами, с пауками. Поговорил с пойманным в силки зайцем. С поросятами, стрекозами и кудахчущими курами. Один раз увидел младенца, плачущего в корзинке, сел рядом и стал уговаривать – и он заснул. Подошедшая мать подозрительно на меня посмотрела, тогда я начал говорить с ней. Это было очень трудно. Искать подходящие слова, эти тысячелетиями обточенные водой камни, гладкие, красивой формации, и я пытался сложить их так, чтобы получилось что-то осмысленное. Мать взяла корзинку и ушла, но несколько раз оборачивалась, и мне показалась, что она хочет вернуться. Это был первый случай, когда мне удалось укротить слова. Соединить их так, чтобы они тронули сердце слушателя. Чтобы не сползали в канаву.
Я, конечно, и раньше умел говорить. И что? Животные тоже умеют объясняться друг с другом. Из чего состоит такая речь? Дай мне то-то. Подвинься. Посмотри туда. Пора уходить.
Большинство людей так и разговаривают. А выразить мысль точно и ясно, более того, соединить эту мысль с другими мыслями – это совсем другое. Порядок спасения души. Учитель, к примеру, всю свою сознательную жизнь объяснял людям, как спасти свою душу, но, как мне кажется, ни разу не повторился. Каждый раз у него находится что-то новое. Новые мысли, новые аргументы. И вот что страннее всего: слова, когда их записываешь, становятся другими. То же самое слово, только в одном случае оно звучит, а в другом – на тебя безмолвно глядят красивые закорючки, буквы. И невозможно понять: что же их отличает? Библия же записана, вон сколько томов! Но никогда не поймешь Книгу, если не станешь читать вслух. Не пропустишь через рот, не превратишь в живое звучащее слово. А в чем секрет этого превращения? Усилие губных мускулов, немного слюны, короткий выдох согретого организмом воздуха. Большое дело… а происходит что-то, что невозможно объяснить. Слушать хорошего оратора – как вкусная еда. Пастор кормит паству, как птицы кормят своих птенцов. Из клюва в клюв.
Вернулся Юхани Рааттамаа. Он обходил села на юге речной долины. Во время службы сидел, напряженно нагнувшись вперед, словно собирался с силами. А когда дело дошло до проповеди, прост всех удивил. Жестом подозвал Юхани, попросил встать рядом и сказал, что тот будет читать проповедь вместо него. В церкви зашумели, особенно на передних скамейках, – разве можно так поступать? Может ли дилетант проповедовать в церкви? Не нарушает ли это закон о молитвенных собраниях?
Но прост предвидел возражения, потому протянул Юхани несколько исписанных листов и спокойно объяснил, что проповедь написал он сам. Юхани взял листы и внимательно посмотрел на прихожан, словно ожидая продолжения протестов. Но все молчали. Он облизнул пересохшие губы, и церковь заполнилась мелодичными звуками правильной финской речи.
– Нигде и никогда в мире никто не любил христиан. Наоборот, где бы ни появлялись истинные христиане, их гнали и преследовали.
Во время всей проповеди он ни разу не заглянул в полученные листки, но прост стоял рядом, как будто вкладывал слова в рот Юхани Рааттамаа, как будто сам говорил голосом другого человека. Слова, как на крыльях, взлетали к потолку и парили под потолком храма, над головами прихожан – женщин и мужчин, старых и малых, пробужденных и упорствующих, то и дело поглаживающих фляжку с перегонным в кармане.
– И призвав двенадцать учеников Своих, Он дал им власть над нечистыми духами…
[22]
Это из Библии. И я вдруг поверил, что этому кошмарному лету и вправду пришел конец. Что дьявол покинул наши края, что мы, сторонники и ученики проста, сумели его изгнать.
Но почему не пришла в церковь моя любимая? На женской стороне сидели, как всегда, служанки и работницы, но Марии среди них не было. Я на выходе пытался спросить, не видели ли они Марию, но они смотрели на меня так, будто не понимали вопроса. Или будто я сказал что-то непристойное.
Я спрашивал, поняли ли они сегодняшнюю проповедь, тронули ли их сердца слова Юхани. Но тогда они вообще замолкали и спешили уйти, перешептываясь и оглядываясь, словно боялись, что я за ними погонюсь.
Представил, что они куропатки. Белые зимние куропатки с их панически пронзительным хохотом. И как говорить с куропатками? Каким голосом, в каком тоне?
Нет… мне еще многому предстоит научиться.
38
Весь конец лета Нильс Густаф писал портрет проста. Тот даже стал уделять намного меньше времени своим обычным занятиям, поток посетителей заметно оскудел. Начинал писать, откладывал перо и направлялся на завод, где художник снимал флигель. И позировал довольно долго, час или два. Я как-то видел и поразился: какими изящными, выверенными движениями раскладывает художник свои приспособления! И как он работает! Его массивное тело двигается легко и непринужденно, как в танце. Кисть в огромных руках кажется соломинкой, даже непонятно, как он этими лапищами умудряется выводить тончайшие линии именно того тона и оттенка, который сразу представляется единственно уместным. Палитра лежит на столе, но иногда, смешивая краски и подбирая нужный нюанс, он подносит ее к окну, и я вижу: солнечный свет капает на палитру, как растопленное масло. Каждый раз, приступая к работе, он раскуривает сигару, но потом увлекается, сигара лежит на фарфоровом блюде, и от нее тянется тонкая серо-голубая струйка дыма. Странно, но дымок этот тоже привносит что-то в атмосферу начатой картины, будто оживляет застывшее пространство своими волосяными, постоянно меняющимися петлями. Впрочем, и прост то и дело достает свою трубку…
Прост внимательно изучал руки художника. Ухоженный, блестящий, заканчивающийся перламутровым полумесяцем ноготь на большом пальце. Наверное, представлял, как он впивается в женскую шею, как жертва, задыхаясь, старается вывернуться. Представлял и думал: неужели такое возможно? Эти руки… Сейчас они по приказу глаз улавливают тончайшую вибрацию света, а завтра будут насиловать и душить. Могут ли такие крайности сочетаться в одном человеке?
Дверь тихо открылась, и служанка внесла серебряный поднос, на котором лежали небольшие, очень красивые пирожные.
– Пончики, – улыбнулся художник. – Заказал на кухне. Рецепт, между прочим, повара Густава Васы
[23].
Он протянул служанке медную монетку, и та, смущаясь, прошептала «спасибо» по-фински. Внешность у нее была для этих мест необычная: карие глаза, толстые черные косы. Скорее всего, ее предки были валлоны, приехавшие в Швецию, когда начала развиваться металлургия. Художник перехватил ее руку, притянул к себе и поцеловал в шею. Прост заметил, что ей это не понравилось, удивленно поднял брови. Девушка покраснела и поспешила исчезнуть.
– А теперь пончики! – весело воскликнул Нильс Густаф. – Пока горячие.
– Корица, – констатировал прост, попробовав. – Но и… коньяк?
– Несколько капель. Для вкуса.
Прост молча отложил пончик.
– Какая красавица! – засмеялся Нильс Густаф. – Девушка эта, служанка, – какая красавица. Хочу написать ее портрет, но она пока упирается.
– Думаете, удастся ее убедить?
– У меня есть свои способы уговаривать женщин.
– А если не уговорите?
– Уговорю.
– Не стоит недооценивать женщин, – прост поднял указательный палец, – женщины – сильные существа. Некоторые утверждают, что женщины выше мужчин.
– И вы в это верите?
– В каком-то смысле – да.
– Возможно, прост имеет в виду женскую хитрость? Умение заманивать в ловушки, предлагать запретные плоды?
– Я имею в виду, что если бы не моя мать, вряд ли бы вам удалось написать мой портрет. Уж не говоря о вашей.
Нильс Густаф поморщился.
– Да… но это же само собой разумеется. Женщины призваны нас рожать.
– Дом моего детства в Йокквике держался на матери. Если бы не ее самопожертвование, мы бы с Петрусом не выжили. Отец все время уезжал – у него были какие-то дела.
– У него были другие женщины?
– Почему вы так решили?
– Думаю, даже священнику понятно: мужчинам нужны женщины.
– А если их нет?
– В саду всегда найдется несколько роз.
– А если женщина отказывается? Сопротивляется?
– Вы не знаете женщин… Притворство. То, что кажется вам сопротивлением, когда доходит до дела, оборачивается желанием, да таким, какое мужчинам и не снилось.
– И все же… Если женщина сопротивляется… вы считаете, мужчине дозволено использовать свое преимущество в силе?
Художник выпустил облако сигарного дыма и некоторое время следил, как оно расплывается и образует причудливые, похожие на привидения, узоры.
– Господин прост любил свою мать, – сказал он после паузы. – Как бы мне хотелось сказать то же самое…
В комнате расползлось еще одно облако дыма.
– Я был нежеланным ребенком. Кстати, до сих пор не знаю, кто мой отец. Воспитывал меня ее брат, забрал в свою семью. Лейтенант кавалерии. Из таких, знаете, что даже ужинают в мундире и с саблей на боку. И из меня хотел сделать военного. Хотел, так сказать, сотворить человека из сестриного выблядка. Теперь, спустя много лет, я его понимаю лучше, но тогда… тогда было тяжело.
– Он жестоко с вами обращался?
– Я помню только коробочку с красками. Ничего дороже у меня не было. Как только он это понял, стал отбирать. За малейшую провинность. Что-то не то сделал – не смей рисовать. И так продолжалось, пока я не начал рисовать лошадей. Тут он смилостивился.
– Лошадей?
– Шаг, рысь, галоп… прыжки через препятствия, кавалерийские атаки, охотничьи лошади, лошади на параде. Четверка цугом, где я придал кучеру черты моего воспитателя. Рисуй, сказал он. Представьте: он любил лошадей куда больше, чем людей.
– А его жена? Ваша приемная мать?
– У нее хватало забот с собственными детьми. Короче, все мои детские годы я чувствовал себя лишним. Вторгся в чужую семью.
– И она совсем не выказывала материнских чувств?
– Не сказал бы… Но одевали меня хорошо – я же все-таки считался представителем семьи лейтенанта кавалерии. И знаете, иногда мне казалось, что она меня боится. Его жена.
– Боится? Вы же были ребенком?
– Крупным ребенком. Очень крупным для своего возраста. Сильным. Она не разрешала своим детям со мной играть – опасалась, что я им наврежу.
– А у вас появлялись такие мысли?
– Нет… я держался особняком. Но в школе… там я впервые услышал слова «выблядок», «бастард». И мне очень пригодилась моя сила.
– Научились драться?
– Еще как! Я никому не давал спуску. Даже старшеклассникам, даже когда их было двое-трое. Короче, все школьные годы я провел в драках.
– А когда подросли?
– Если необходимо – почему нет? А как поступает господин прост? Подставляет левую щеку?
Прост взял трубку и сделал вид, что протирает белый чубук.
– Не всегда, – признался он. – Но я делаю все, чтобы избежать рукоприкладства. Не хочу быть похожим на моего отца.
– Понимаю… Но мне кажется, все же лучше иметь такого отца, чем никакого.
– А мать… ваша настоящая мать никогда не рассказывала, кем он был, ваш отец?
– Она иногда навещала меня… Всегда шикарно одета, слой пудры в палец толщиной. Когда уходила, я пытался нарисовать ее по памяти.
– Ваш первый портрет?
– Она никогда до меня не дотрагивалась, – продолжил Нильс Густаф, не обратив внимания на вопрос. – Приемный отец утверждал, что из-за болезни.
– Что-то серьезное?
– Он говорил – да. Не знаю… может, выдумала причину, чтобы держаться от меня подальше.