Так называлась газета, сделавшая своей специальностью сенсации, безответственные сплетни и грубую сатиру, не уважавшая ни религию, ни достоинство людей из верхов общества, печатавшая снимки детей, задавленных трамваем, и искромсанные трупы погибших в поножовщине по политическим мотивам: желтая газетенка, бессовестная и бесстыдная, и на этой-то основе строил Кансино свои отчаянные обвинения.
И судья, и следователь мгновенно осознали их беспочвенность.
Приходившие из Европы телеграммы заполняли страницы газет хроникой боевых действий. В столичном обществе большинство молилось на мессах за победу Франции, и те, кто никогда в жизни не слышал слова «Реймс», раздирали одежды и посыпали головы пеплом, скорбя из-за разрушения тамошнего собора, а те, кто понятия не имел об Арденнах, уверяли, что боши ведут себя там как дикари. Впрочем, многие с восхищением следили за продвижением германских войск, восхваляли германскую цивилизацию, вздыхали: «Будь мы хоть вмале похожи на них – глядишь, справились бы тогда с растленным влиянием негров и индейцев». В середине мая прошел слух, вскоре превратившийся в известие, а затем – в подобие легенды, о том, что на поле битвы пал некий колумбиец, сражавшийся в Иностранном легионе. Хотя эта новость вызвала известный интерес у читателей газет, она никогда бы не разошлась так широко, не будь погибший любимым сыном столичной буржуазии. Однако он был им, и в течение нескольких дней, покуда Ансола занимался своим расследованием, о гибели соотечественника в сражении под Артуа, где 2-й маршевый батальон 1-го Иностранного легиона получил приказ занять и удерживать высоту 140, говорили во всех кафе, во всех светских гостиных и за обедами в домах высшего общества Боготы.
Не это ли оказалось необходимым боготанцам, чтобы на несколько дней или недель выйти из глухой душевной изоляции и сдерживаемой паранойи, в которые ввергло их убийство генерала Рафаэля Урибе Урибе? Так или иначе, смерть Эрнандо де Бенгоэчеа (как и его короткая жизнь) привлекла всеобщее внимание и во всех подробностях описывалась в некрологах, воспевалась в стихах, которые публиковались в журналах, разбиралась в воспоминаниях друзей. Рассказ Хоакина Ачури о том, какую боль вызвала смерть Эрнандо в душе его сестры Эльвиры, появился в журнале «Патриа», воздавая хвалу тем, кто «отдал жизнь не просто за свою отчизну, а за всю нашу цивилизацию». В Лондоне на печальное известие отозвался журнал «Гиспаниа», издаваемый журналистом и поэтом Сантьяго Пересом Трианой. В Париже Леон-Поль Фарг, близкий друг покойного, посвятил ему несколько прочувствованных страниц и начал посмертное издание его стихов. И граждане Боготы узнали, что Эрнандо де Бенгоэчеа был великим поэтом, вернее, к своим двадцати шести годам он стал бы великим поэтом и с полным правом унаследовал бы лиру Хосе Асунсьона Сильвы, если бы не пал безвременно смертью героя.
Марко Тулио Ансола заинтересовался историей этого поэта-солдата. В середине 1915 года он особенно часто думал о нем и следил за тем, что появлялось в прессе, словно читал роман-фельетон. Он и сам бы не сумел объяснить, откуда взялся этот экзотический интерес, подобный страсти коллекционера – может быть, оттого, что смерть колумбийца в далекой Европе вызвала такой отклик, меж тем как здесь ежедневно погибало столько людей, и это оставалось незамеченным; может быть, оттого, что они принадлежали с ним к одному поколению – Эрнандо был всего на два года старше его, и Ансола не в силах был отделаться от нелепой мысли, которая хотя бы раз в жизни приходит в голову каждому: «На его месте мог быть я». Да, в другой жизни или в параллельной реальности Ансола мог быть Бенгоэчеа. Ничтожное изменение судьбы, сдвиг на миллиметр причин и случайностей – и юношу, убитого во Франции, могли бы звать Ансолой, а не Эрнандо де Бенгоэчеа. Если бы отец Ансолы был преуспевающим коммерсантом из богатой семьи, если бы учился в Йеле и отыскал способы открыть свое дело в Париже и обосновался бы там, подобно стольким молодым латиноамериканцам, потянувшимся туда в конце прошлого века, то Ансола родился бы в Париже и говорил бы по-французски, как на родном языке, и читал бы Флобера и Бодлера, как читал их Эрнандо, и писал бы статьи в парижские испаноязычные журналы – в «Ревю де л’Америк Латин», к примеру, – где аккуратно появлялись бы мнения Бенгоэчеа об импрессионистах, о русском балете, о никарагуанской поэзии, создаваемой на парижских бульварах, о германских операх-фантази, где Фирмин Туш играл на саксофоне. Ансола продолжал расспрашивать свидетелей – и те отправляли его к другим свидетелям, продолжал получать путаные показания, – и пытался их прояснить, продолжал беседовать с темными личностями, уверявшими, что они своими глазами видели такого-то или сякого-то врага генерала Урибе при компрометирующих обстоятельствах, но сам при этом неотступно размышлял о Бенгоэчеа, читал о Бенгоэчеа, сочувствовал родителям Бенгоэчеа, которые, наверно, проклинали день и час, когда решили остаться в Париже, и сейчас же спрашивал себя, где в Боготе живет прочая его родня, и соболезновал ей тоже.
В те же дни, когда он расспрашивал двух монахинь, клявшихся, что накануне убийства видели, как Галарса и Карвахаль бродят на задах Новисиадо возле дома генерала (и это в очередной раз доказывало, что покушение не было спонтанным и замышлялось задолго до осуществления), Ансола обнаружил, что Бенгоэчеа в свое время принял сознательное решение стать колумбийцем: в двадцать один год он должен был определиться с гражданством и выбрал страну своих предков и родного языка. Газеты преподносили это как пример высокого патриотизма, а когда стало известно, что он был еще и рьяным католиком, восторг принял немыслимые масштабы. Колумнист газеты «Унидад», подписывавшийся Мигель де Майстре, расточал убитому солдату цветистые похвалы, ибо непросто было сохранить веру в стране неверующих, в республике атеизма, объявившей католицизму войну. Следовали пространные упоминания принятого в 1905 году французского закона, по которому церковь отделялась от государства, и сообщалось, что этой дорогой народы направляются прямо в ад. Говорилось и про энциклику Vehementer nos, в которой папа Пий X, осуждая принятие этого подрывного закона, обвинял его в том, что он отрицает сверхъестественный порядок вещей. И завершалась статья так: «…и среди нас тоже находятся такие, кто тщится отрицать предвечную роль Святой Матери Церкви, кто попирает традиционные ценности нашего народа и в одностороннем порядке пытается расторгнуть Конкордат, источник нашего постоянства и страж нашей совести», а потому «Господь Бог, который по обыкновению Своему карает не бичом и не палкой, сделал так, чтобы плачевная участь этих людей послужила к остережению другим».
Ансола читал все это не без ужаса и не мог оторваться. Этот самый Мигель де Майстре на пространстве в несколько строчек сумел перейти от панегирика в память солдата, павшего во Франции, к диатрибе (пусть и непрямой) на генерала, застреленного в Боготе. Да, колонка в «Унидад» повествовала о Рафаэле Урибе Урибе, и Ансоле пришлось перечесть ее, чтобы убедиться – в тексте не было никаких иных аллюзий, как если бы колумнист просто использовал гибель молодого Бенгоэчеа как предлог для перехода на иные темы. И кто таков был этот Мигель де Майстре? Не он первый и, вероятно, не он последний, кто так или иначе будет оправдывать убийство генерала – подобными суждениями, как и карикатурами в «Сансоне Карраско», начавшими высмеивать Урибе за несколько месяцев до его смерти, уже пестрели страницы других газет, а теперь журналисты стали позволять себе двусмысленные замечания насчет того, что хоть Господу порой и приходится писать по кривым строчкам, однако все равно выходит прямо. Ансоле вся эта риторика была, к сожалению, хорошо знакома. За несколько недель до гибели Бенгоэчеа он выслушал монолог чистильщика ботинок с площади Боливара – подростка по имени Кортес, – желавшего рассказать о том, что он видел и слышал 15 октября. Когда убийцы набросились на генерала, паренек занимался своим делом на углу у Капитолия, перед кафе Энрике Лейтона. Клиент – низкорослый толстяк с крупным красным носом и черными курчавыми волосами – был полон воодушевления.
– Вот так и надо убивать эту сволочь, – сказал он, стряхнув рукой в перчатке что-то со своего сюртука. – Не палкой и не бичом, да и не пулей – а топором!
И вслед за тем, второпях позабыв, что должный глянец обрел только один башмак, бросился бежать к Капитолию.
Неизвестно, кто был этот человек, выказавший такое удовлетворение при известии о гибели генерала Урибе. Да это и неважно: таких, как он, в Боготе множество, – думал Ансола, – очень многие откровенно возликовали и сочли, что это не преступление, а кара; очень многие, наподобие этого Мигеля де Майстре, отнеслись к убийству с более или менее откровенной снисходительностью. Как одинок был генерал Урибе в конце своей жизни! Как решительно отвернулся от него этот переменчивый город! Ничего удивительного, что из сознания его жителей гибель Бенгоэчеа вытеснила убийство генерала – пусть ненадолго, пусть хоть на несколько дней. Подобно тому как это преступление заслонило смерть доктора Манрике, скончавшегося от бронхопневмонии в Сан-Себастьяне, так теперь пуля, пробившая под Артуа шею колумбийскому солдату, отвлекла внимание от этого убийства, затронувшего, казалось, нас всех, преступления, в которое все мы так или иначе вовлечены. Ансола вспоминал процессию, сопровождавшую прах генерала Урибе, и думал: «Кругом ложь. Везде лицемерие». Но тотчас признал, что неправ, потому что, без сомнения, за гробом генерала шли и те, кто защищал его или следовал за ним, – они об этом не распространялись, и – что было еще печальней – генерал об этом так и не узнал. Те, кто окружил его 15 октября, поддерживая его пробитую голову, кто вытирал ему кровь носовыми платками и потом хранил их как реликвию; те, кто, толпясь во дворе его дома, молился, чтобы генерал выжил; кто потом, разыскав Ансолу, сообщал ему факты или делился подозрениями, которые позволили ему выбраться из трясины обмана и фальсификаций к свету истины. Да, они тоже существовали, и именно им был обязан Ансола тем – пусть немногим, – что успел прояснить. Он был благодарен этим людям – Мерседес Грау, Леме и Карденасу, мальчишке-чистильщику ботинок, докторам Сеа и Манрике. И до них были свидетели, чьи имена он уже стал забывать, будут и после – их он тоже когда-нибудь, в какое-нибудь далекое пока время, когда такое станет возможно, забудет. Он слышал и еще услышит их говорящие о преступлении голоса, голоса приятные, или грубые, или сиплые, рассказывающие точно и подробно или бегло и расплывчато, голоса, марширующие по Боготе, подобно некоему воинству, навстречу другой рати, на знаменах которой – ложь, искажение, укрывательство.
И один из этих голосов – едва ли не самый важный – принадлежал Альфонсо Гарсии, видевшему, как накануне убийства шестеро хорошо одетых господ разговаривали с убийцами. Сапожник Томас Сильва, выслушавший показания Гарсии, когда никто из представителей власти не желал принять их, однажды явился в кабинет Ансолы. Это произошло в середине октября, когда при Артуа разыгрывалось третье сражение, а германские, австро-венгерские и болгарские части объединялись, чтобы вторгнуться в Сербию. Сапожник Сильва был встревожен, но не тем, что творилось в Европе.
– Хочет продать, – сказал он.
– Кто? – спросил Ансола. – Что? И кому?
– Гарсия, свидетель. Он человек достойный, но бедный. И сейчас сказал мне, что больше ждать не может. И если прокурорам не интересно, что он может рассказать, то, может, Педро Леон Акоста заинтересуется этим.
– Не понимаю, – сказал Ансола.
– Сломался он, – пояснил Томас Сильва. – Жрать стало нечего. Я сам подкидываю ему то пятерку, то десятку, чтоб не загнулся, а мои подмастерья даром чинят ему башмаки. И вот сейчас он додумался до того, что Акоста заплатит ему за его свидетельство. «С доктором Акостой у меня выйдет лучше, чем с дознавателями», – это собственные его слова. «Выйдет лучше», – так и сказал. Он в отчаянность пришел, а если так, то всего можно ждать.
– А почему Акоста? Почему именно Акоста должен заплатить ему, чтобы рассказал, что знает?
– Вот и я себя спрашиваю. Однако мы целый год умоляли следователя снять с Гарсии показания. Просили, чтобы добавил к материалам заявление, которое тот написал в моем присутствии. Все впустую – и я теперь даже не знаю, где это заявление.
– Понятно, – сказал Ансола. – Но при чем тут Акоста?
Имя генерала Педро Леона Акосты уже несколько раз всплывало в ходе расследования. И для Ансолы с каждым днем становилось ясней, что тот каким-то образом причастен к убийству Урибе. Имелись основания так считать: разве не Акоста был одним из уцелевших участников заговора против президента Рафаэля Рейеса? Он был в прошлом сторонником крутых мер, – размышлял Ансола, – а от прошлого не отделаешься – оно всегда будет сопровождать тебя, а кто хоть раз попробовал убить, попробует снова. Да, конечно, доказательств не было, но были верные приметы. Акосту видели с будущими убийцами у водопада Текендама, хоть следователь и не счел нужным как-то проверить этот факт. А сейчас Альфредо Гарсия имел основания думать, что этот человек заплатит ему за свидетельство. Ансола обдумал эту ситуацию и пришел к выводу: Акоста заплатит Гарсии не за рассказ, а за молчание. И тотчас, как во сне, увидел Педро Леона Акосту, который вечером 14 апреля стоял у плотницкой мастерской в окружении соучастников или заговорщиков, и услышал его слова, обращенные к убийцам: «Ну, все в порядке?», их утвердительный ответ и то, как он добавил, выслушав его: «Стало быть, и вы будете в порядке. В полнейшем порядке».
– Акоста был там, – сказал Ансола. – Акоста – один из них.
– Вот и мне так кажется, – ответил Томас Сильва.
– И, вероятно, Альредо Гарсия тоже так считает?
– Он хочет, чтобы Акоста заплатил ему за молчание.
– Нет. Он знает, что Акоста заплатит ему. Думаю, что такое уже бывало раньше.
– Думаете, ему уже предлагали денег?
– Думаю, что нам надо действовать немедленно. Надо взять его, доставить к следователю Родригесу и не слезать с него, пока не запишет показания Сильвы.
– А если не запишет?
– Надо сделать так, чтобы записал.
– А если все же не запишет?
– Прежде всего надо привести к нему Гарсию. Дальше видно будет.
И на следующий день они отправились на Шестнадцатую калье, где Гарсия снимал большую квартиру. И не застали его там. Повторили попытку два дня спустя – и на этот раз тоже впустую. Почти через неделю, в то утро, когда телеграф принес известие о том, что Соединенное Королевство объявило войну Болгарии, решили попытать счастья снова. Они так настойчиво взывали у запертых дверей, так громко выкрикивали имя Альфредо Гарсии, что оказавшийся неподалеку полицейский спросил, что случилось. Покуда они объясняли ему, что ничего не случилось, а просто они разыскивают Альфредо Гарсию, появилась соседка (сначала в приоткрытой двери возникла ее голова, а потом уже и туловище, причем – весьма объемистое) и сообщила, что знает сеньора Гарсию и уверена, что он – в отсутствии.
– Что это значит – «в отсутствии»? – спросил Ансола.
– Это значит, что нету его, доктор, – сказала соседка. – Уже несколько дней ни слуху о нем, ни духу.
Ансола со всей силы пнул дверь ногой, а женщина в испуге зажала себе рот.
Со дня убийства Рафаэля Урибе Урибе минул год. В салонах произносились поминальные речи, по улицам ходили процессии, участники которых порой размахивали белыми платками и тихо молились, а порой – во всю мочь выкрикивали лозунги и требовали правосудия или возмездия. По всему городу ораторы скорбели о потере генерала, оплакивали невосполнимую утрату политического лидера и морального авторитета, горько сетовали, что сокровенную истину, очевидную им, несмотря на противоречивость его позиции, не дано заметить его врагам. На зеленых балконах выставляли свежую герань, к дверным петлям или косякам привязывали черные ленты.
Ансола принял участие в одной из таких траурных манифестаций. И сделал это, повинуясь чувству долга, и без отрады: он шел в многосотенной толпе, одетой в темное, от Базилики до Центрального кладбища, повторяя путь, проделанный год назад, когда генерала Урибе хоронили. Год прошел, размышлял он, а до сих пор нет ни одного ответа на те тысячи вопросов, которые мучили всех, которые задавал он сам и заставлял задавать всех вокруг. Ансоле доверили получить ответы на них, а он провалил это поручение, и то, что о его неудаче пока никто не знал, унижало и мучило его еще сильней. Вот, еще один свидетель пропал. После Аны Росы Диэс бесследно исчез, словно сгинул, Альфредо Гарсия. Свидетели скрылись сами или кто-то заставил их скрыться, и Ансола ничего не мог с этим поделать. И страдал от своего бессилия, неумелости и от того, что не выполнил своего обещания, что задание оказалось ему не по плечу, что он ввязался в игры взрослых, не будучи готов к этому: он чувствовал, что вступил в противоборство с силами, которые ему неведомы до такой степени, что он даже не знает, кого-взять под подозрение, и еще он чувствовал, что ввязался в неравный бой. Шагая, он взглянул на свои руки в черных перчатках. Вот так, с пустыми руками, придет он чуть позже с визитом в дом покойного генерала, обнимет вдову и поздоровается с братом. Ничего нового? – спросит его Хулиан Урибе, и Ансола ответит: пока ничего.
Ему было стыдно идти к западу по этому широкому проспекту, молча и с трудом двигаясь посреди моря людей в этой похоронной процессии, где не было покойника, соприкасаясь плечами с живыми телами других – симпатизировавших генералу при жизни и скорбящих по нему, когда его не стало. Ансола чувствовал, что подвел Хулиана Урибе и что недостоин его доверия. И ему было больно от этого. Он сознавал, что ему небезразлично, что подумает о нем Хулиан: ему было важно это, как важно всем нам мнение старших, когда им есть чему научить нас или когда они обрели достоинство житейского опыта. Ансоле хотелось выбраться из этой толчеи, укрыться дома, чтобы там, в тишине и одиночестве, глубже прочувствовать всю меру своего разочарования и усталости. Каблуки скорбящих звонко постукивали по мостовой, и почти беззвучно, по немощеным улицам, разбрызгивали порой грязную воду из луж, старались не вляпаться в собачье дерьмо. Ансола же был сосредоточен на том, чтобы не отдавить кому-нибудь ногу. Люди окружали его так плотно – рукава касались рукавов, – что он не всегда видел, куда ступает. Он поднял голову, увидел впереди и позади процессии серое небо, а еще дальше – огромную тучу, лежавшую на холмах, как дохлая крыса. И понял, что скоро пойдет дождь.
Шествие завершилось у мавзолея. Там покоились останки генерала (кроме теменной кости, разумеется, которую Ансола держал в руках, трогал и поглаживал). Людской поток, сузившись, чтобы втечь в ворота кладбища, теперь опять разлился по всему пространству перед памятником, и в холодном воздухе слышались ропот и шевеление толпы. Звучали речи, которые Ансола едва слушал и тотчас забывал. Ораторы сменяли друг друга перед мавзолеем, привставали на цыпочки в ударных местах, рубили воздух ладонью одной руки, держа в другой измятые листки с текстом, а слушатели уважительно внимали их словам, иногда же – отвечали угрюмо и тут же молча уходили прочь. Ансола смотрел им вслед. Смотрел и на белый камень склепа – кипенно-белый камень, до сих пор хранивший лоск новой вещи – и думал, что скоро уж и он, разделив судьбу всех памятников над могилами всех покойников в этой стране, потускнеет и потемнеет. В эту минуту по толпе прошел сдержанный гул, и Ансола, подняв голову, увидел, как на постамент поднялась женщина в чем-то вроде туники и принялась размахивать колумбийским флагом. Прежде чем эта картина показалась ему банальной или нелепой, он заметил в первых рядах братьев Ди Доменико, целившихся своим черным ящиком в эту женщину. Один из них (наверно, Франсиско, а может быть, и Винченцо: Ансола не был с ними знаком и потому не умел различать их) поднес черный ящик к лицу, правой рукой продолжая крутить какую-то ручку; второй же оттеснял присутствующих назад, как надоедливый сброд, чтобы не мешали заниматься делом, требовал посторониться, словно посторонними здесь были те, кто пришел оплакивать генерала, а не те, кто наматывал их скорбь на ленту в своем назойливом и непонятном аппарате.
Да, размышлял Ансола, за этим и пришли сюда братья Ди Доменико. Собирать образы – без сомнения, собрали и виды процессии, и один бог знает, что еще они соберут в свою машину. Связано ли это как-то с объявлением в газете? Повстречали они какого-нибудь писателя, склонного создать жизнеописание генерала Урибе? Ансола не мог этого знать и не решался подойти и спросить: присутствие итальянцев казалось ему вопиюще неуместным, бестактным, корыстным и шкурными. Женщина в тунике меж тем прохаживалась вдоль постамента, помахивала флагом, но лицо ее при этом не выражало никаких чувств, с губ не срывалось ни звука. В чем заключалась ее роль? Какова была ее цель? Зачем она в театральном костюме стояла у мавзолея? Тогда Ансола не мог ответить на эти вопросы, но спустя несколько дней, к концу ноября, узнал: братья Ди Доменико громогласно объявили, что в зале «Олимпия» состоится премьера их нового творения, ленты под названием «Драма 15 октября».
Огромные афиши со стен домов возвещали о премьере. Жители Боготы привыкли, что на них с этих бумажных прямоугольников взирают тореро, фокусники или цирковые клоуны, и потому изображение генерала Урибе, которого многие видели не иначе как на официальных портретах, показалось больше чем святотатством. Вдова генерала отказалась присутствовать на просмотре, но зато Хулиан Урибе в силу своего имени получил лучшие места для себя, Уруэты и Ансолы. Происходило нечто невиданное. Афиши кричали о Великом событии, о Первом появлении такого, чего никогда прежде не бывало на экране, а из репродукторов сулили: Воздаем почести выдающемуся вождю, павшему от преступной руки, и воссоздаем последние мгновения его жизни. Кое-кто из ожидавших вспоминал, что братья Ди Доменико уже создали фильм о славном Антонио Рикаурте
[51], убитом в Сан-Матео, но со времени его кончины минула вечность, зато гибель генерала остается непростывшей новостью и продолжает вызывать напряжение и противостояние в обществе и острые споры даже между друзьями. «Олимпия» вместила лишь половину тех, кто выстроился в длинную очередь у входа. В помощь распорядителям пришлось вызвать троих полицейских. Оставшиеся снаружи терзались горькой досадой, попавшие внутрь не верили своему счастью, однако ни те, ни другие не знали толком, чего ждать. И братья Ди Доменико, с удовольствием наблюдавшие за чудесным зрелищем того, как заполняется зал, не могли предвидеть того, что произошло следом.
Фильм начался с того, что на экране возникло изображение Рафаэля Урибе Урибе – высокий лоб, торчащие усы, безупречно повязанный галстук, – обрамленное двумя ветвями, по всей видимости, лавровыми. Публика захлопала, кое-где в зале послышалось и робкое шиканье, потому что даже недруги покойного политика не могли пропустить такое событие. В этот миг, пока зрители еще не успели освоиться, на экране появилось тело генерала, окруженное медиками, проводившими последнюю в его жизни операцию. Ансола не верил своим глазам. Что-то в этих кадрах казалось ему неуместным, словно кто-то переставил мебель без его ведома и позволения, но он никак не мог определить поточнее, в чем именно было дело: вот врачи, которые суетились вокруг генерала, размахивая инструментами, на экране получившимися белыми, а не блестящими, вот тело умирающего Урибе Урибе, который не ведал, что все усилия спасти его напрасны и бесполезны. И тогда Ансола понял, что эти образы не соответствовали действительности – они были сфабрикованы, разыграны, как театральный спектакль.
Все это было постановкой. Но как могли врачи согласиться на участие в этом фарсе? Но, может быть, на экране мелькали не врачи. При виде этого нелепого зрелища в зале «Олимпии», гулко отдаваясь в деревянных стенах, все громче стали раздаваться негодующие голоса. Зрители были возмущены бесцеремонностью, но никто не уходил: словно под гипнозом, они жадно всматривались в каждый эпизод: от неудавшейся операции – к похоронной процессии, выходящей из Базилики, от толпы, окружавшей гроб в день похорон – к запряженным тощими лошадьми катафалкам с траурными венками. На экране беззвучне ораторствовали сторонники генерала, и сидящий в зале кинотеатра Хулиан Урибе вздрогнул, увидев самого себя – он произносил речь в день похорон брата. Камера фиксировала близких и родных, вереницей подходивших к гробу, чтобы проститься с покойным, мужчин с черными шляпами в руках и печально поникшими усами, открытые, но безмолвствующие рты, немой гром надгробного салюта, который давал о себе знать лишь белыми пятнышками на сером экране. Публика, вознегодовавшая было при виде распростертого на столе генерала, теперь вроде бы успокоилась. Ансола же, напротив, встревожился еще больше. А встревожило его то, что на экране, будто исполосованном косым дождем, в первых рядах, вместе с самыми уважаемыми господами стоял, как близкий покойному генералу человек, Педро Леон Акоста.
Да, это был он – с непокрытой головой, в черном костюме-тройке, возведя очи горе€, стоял рядом со священником, чья неприязнь к покойному ни для кого не была секретом; Ансола вспомнил, что он испанец, но имя его забыл. Камера задержалась на непроницаемом лице Акосты всего на два-три кратких мгновения, но этого было достаточно, чтобы Ансола заметил и узнал его. Хулиан Урибе, тоже узнав его, одарил Ансолу взглядом одновременно сообщническим и меланхолично-разочарованным, где товарищеского тепла было меньше, чем смутного сожаления. Здесь, в кинотеатре, среди множества чутко настороженных ушей и внимательных глаз, они не могли высказать все, что хотели: что с 15 октября случилось уже многое и что генерал Акоста, который провожал Урибе в последний путь как один из скорбящих, спустя всего лишь год превратился в одного из главных подозреваемых в преступлении. Ансола увидел, как Хулиан наклонился к Уруэте и что-то сказал ему на ухо. И догадался, что речь идет об этом самом – о присутствии Акосты на похоронах и о том, как всего лишь за год этот кадр приобрел совсем иное значение. Эпизод похорон превратился в место преступления: на экране возникла восточная стена Капитолия, тротуар, где упал Урибе, каменная приступочка, на которую он откинулся. Камера прошлась панорамой по площади Боливара с ее сквером за ажурной решеткой и с прохожими, которые смотрели с любопытством («на нас смотрят», – подумал Ансола). Тут появились убийцы.
– Этого не может быть! – вскричал Хулиан Урибе.
Тем не менее это было: на экране возникла «Паноптико», тюрьма, где Леовихильдо Галарса и Хесус Карвахаль сидели в ожидании откладывающегося суда: вот они разговаривают друг с другом, вот беззвучно, однако с довольным видом хохочут, беседуя с сокамерниками, как с кумовьями в пивной. От свиста в зале у Ансолы заложило уши, а сам он не засвистел оттого, что не поверил или слишком сильно удивился. Убийцы теперь позировали – сперва в своих камерах, а потом на тюремном дворе. Странней всего был их облик – одеты оба были безупречно, словно принарядились к приходу операторов. Ансола знал, что до тех пор они отказывались от интервью и не желали фотографироваться – как же удалось братьям Ди Доменико уговорить их на съемку? В кое-каких эпизодах они словно бы не подозревали, что их снимают, но в других – смотрели прямо в камеру (их заспанный вид выглядел оскорбительно), а в третьих – заносили над головой воображаемый топорик, имитируя удар, как будто снимавшие попросили их воссоздать картину преступления. «Какое бесстыдство», – сквозь зубы процедил Хулиан Урибе. «Позор!» – выкрикнул Уруэта, на миг потеряв самообладание, и Ансола не знал, к кому это относится – к убийцам или к кинематографистам. Одно было несомненно: замысел итальянцев вывернулся наизнанку. Они хотели снискать расположение столичной публики, воссоздав болезненный опыт, но вышло все иначе: собирались воздать должное заслугам генерала, а дали оплеуху, намеревались принести дань памяти великого человека, а нанесли ему оскорбление.
«Негодяи! – кричал Уруэта. – Бесстыжие твари!» Из задних рядов доносились еще более крепкие оскорбления. Ансола повернулся, отыскивая в зале итальянцев, но не нашел их в море искаженных яростью лиц и воздетых над головами кулаков. На экране меж тем убийцы опустились на колени, стиснули ладони, безмолвно прося прощения за совершенное ими, однако на лицах у них не было раскаяния: оба смотрели глумливо и вызывающе. Зал вновь огласился свистом. Кто-то запустил в экран башмаком, и тот, ударившись о полотно, отскочил и упал на сцену, как сбитая птица. Ансола, опасаясь, что страсти разгорятся, стал прикидывать, как в этом случае унести отсюда ноги – наверное, влево, через партер, а там должна быть дверь в парк. Экран меж тем стал черным, а потом на нем появились фигуры, которые Ансола тотчас узнал: это было давешнее шествие. Чуть больше месяца прошло после траурных торжеств по случаю первой годовщины – и вот уже процессия неуклюже движется на экране. Ансола стал искать и себя. Нет, себя он не нашел, но узнал памятник и удивился тому, как все изменилось, став частью фильма: вот женщина в белой тунике – та самая, которую он видел воочию – размахивала в течение нескольких томительно-долгих секунд колумбийским флагом, потерявшим на пленке свои цвета. И понял, что это аллегория: Свобода (или, может быть, Отчизна) возникает над могилой своего павшего защитника. Замысел показался ему детским, а воплощение – посредственным, но он счел за благо ни с кем это не обсуждать. В черноте погасшего экрана беспорядочно и суматошно заметались святящиеся пятна и зигзаги: фильм кончился, и в зале «Олимпии» вразнобой захлопали сиденья кресел – люди стали подниматься со своих мест.
Когда Ансола вышел на улицу, свист и шиканье продолжались. Люди, окружив Хулиана Урибе и Карлоса Адольфо Уруэту, высказывали свое негодование, и Ансола воспользовался моментом, чтобы уйти, не добавив свой голос к этому возмущенному хору. Он обогнул сквер, пересек улицу и двинулся по направлению к своему дому, но, передумав, пошел кружным путем – хотелось подольше побыть в одиночестве. Еще несколько секунд слышал он у себя за спиной бурление толпы. Только теперь он заметил, что с той минуты, как он покинул «Олимпию», четверо мужчин в тонких пончо и шляпах с высокой тульей идут перед ним, оживленно обсуждая только что просмотренную картину. Ансола совершенно не собирался слушать чужие разговоры и прибавил шагу, но, обгоняя попутчиков, все же взглянул на них, чтобы не допустить такой неучтивости, как пройти мимо знакомых и не поздороваться, – и вдруг испытал приступ острой паники, узнав Педро Леона Акосту, а тот в свою очередь узнал его, поднес два пальца к полю шляпы и слегка поклонился в знак приветствия, однако озаботился тем, чтобы его вежливый жест был проникнут такой ненавистью, какой Ансола никогда еще не видал ни у кого на лице, ненавистью, особенно пугающей и жуткой от того, что она сочеталась с полнейшим спокойствием, ненавистью, которой обуреваемый ею человек распоряжался полновластно и управлял по собственной прихоти. «Он знает, кто я, – подумал Ансола, – знает, что я знаю и что делаю». И еще – с непреложностью вынутого жребия – понял, что этот человек превосходным образом может причинить ему вред, что рука у него не дрогнет и совесть мучить не будет и что в его распоряжении вдобавок имеются все необходимые для этого ресурсы, и, на миг представив себе трупы Аны Росы Диэс и Альфредо Гарсии, отправленные на глинистое дно реки Богота или безжалостно сброшенные в водопад Текендама, спросил себя – ждать ли ему такой судьбы.
Он остановился. Акоста уже не смотрел на него, а снова обращался к своим спутникам, и они уже отошли от Ансолы на несколько метров, когда вдруг неким бесовским хором грянул раскат хохота. В этот миг Ансола заметил, что на ногах у Педро Леона Акосты – лакированные ботинки.
Застыв посреди улицы, как потерявшийся пес, Ансола смотрел, как удаляются эти четверо.
Вернувшись домой, Ансола порылся в своих ящиках и достал газеты за тот день, когда был убит генерал Урибе. Он бережно хранил их: сперва как память, словно соблюдая некий суеверный ритуал, потом – как документы и материалы к тому заданию, которое он никак не мог довести до конца, а со временем просто полюбил перебирать и пересматривать их. Прежде всего он развернул четырехстраничный специальный выпуск «Републиканы», вышедшей в тот же самый день 15 октября. Три строчки заголовка занимали половину первой полосы. Первая строчка: «Генерал Урибе Урибе». Вторая: «Подвергся трусливому нападению при входе в Сенат». Третья: «Нападавшие задержаны. Богота скорбит и негодует». Ниже шла передовица, озаглавленная «Мы протестуем», а посередине выделялся взятый в рамку текст, растрогавший Ансолу: «Попытка убийства гнрл. Урибе Урибе». Как прост был мир, встававший с этой страницы – мир, где генерал Урибе еще дышал, где его убийство было пока только попыткой, а не свершившимся фактом, где покушавшихся немедленно задержали, а все колумбийское общество сплотилось в едином порыве негодования… И как непохоже это было на мир сегодняшний, где хладный труп Урибе уже год как лежал в могиле, где виновники преступления скрываются в тумане и мраке слухов, а убийцы берут плату в долларах за то, чтобы появиться в фильме Ди Доменико.
Ансола достал блокнот и на чистой страничке начал набрасывать статью – тем стилем, каким и пишутся подобные статьи, – о небрежности следователя Алехандро Родригеса Фореро и начальника полиции Саломона Корреаля. Однако каждая фраза звучала как обвинение, и вскоре Ансола понял, что у него нет доказательств. И на середине утратил вдохновение и принялся развлекаться, играя канцелярскими формулами: «Не подлежит сомнению, что следователь пренебрегает важными обстоятельствами, проявляя полнейшее безразличие к исчезновению ключевого свидетеля. Не вызывает сомнений и тот факт, что мы, друзья генерала, неустанно и последовательно требовали от властей анализа улик, могущих привести к установлению истинных виновников гибели генерала, всякий раз, однако, натыкаясь на глухую стену замалчивания и небескорыстного утаивания». Нет, все было не так: сомнений это и вправду не вызывало, но доказательств не имелось. «Все это – правда, – прибавил Ансола, – правда, которая не может быть доказана».
Он откинулся на спинку стула, встряхнул вечное перо – автоматическую ручку «ватерман», купленную в книжном магазине Камачо Рольдана, – и продолжил:
«Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что убийцы Галарса и Карвахаль действовали не в одиночку, а легенду эту выдумали сами заговорщики. Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что Педро Леон Акоста, покушавшийся на жизнь президента Рейеса и впоследствии помилованный, возглавляет и финансирует вместе с другими влиятельными консерваторами, смертельными врагами либерализма, тайное общество ремесленников. Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что была проведена своего рода жеребьевка с целью выбрать тех, кому надлежит исполнить страстную мечту консерваторов – заставить исчезнуть Рафаэля Урибе Урибе. Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что вечером 14 октября Альфредо Гарсия видел, как несколько влиятельных консерваторов беседовали с убийцами в их мастерской, и я знаю наверняка, хотя не могу доказать, что с ними был Педро Леон Акоста, который тогда же и условился с убийцами о трагической участи генерала Урибе. Я знаю наверняка, но не могу доказать – чего бы я ни отдал за доказательства! – что Педро Леон Акоста находился на месте преступления 15 октября, хорошо выбритый, одетый в новое пончо и обутый в лакированные башмаки, – башмаки, которые сеньорита Грау увидела и запомнила, и я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что сразу после нападения он подошел к одному из убийц и спросил его: “Ну что? Убил?” Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что убийца ответил: “Да, убил”. Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что во всем этом замешаны очень могущественные люди, возможно, даже президент Республики, который по-прежнему хранит в отношении этого преступления молчание, приставшее скорее сфинксу. Я не могу доказать, хотя свято в этом убежден, что Педро Леон Акоста не одинок, генерал Топор не одинок, продажный следователь не одинок. Но кто стоит за ними? Я не могу, не могу ничего доказать! Единственное, что я могу доказать, что знаю наверняка и могу доказать – что у заговорщиков были все возможности выйти сухими из воды. Я знаю это и ежедневно, ежечасно получаю доказательства этого, даже когда я сплю и мне снится, что Господь позабыл о нас».
Вслед за этим он смял листок, скатал его в шар, уложил в камин поверх дров, и пошел искать, чем бы развести огонь, до того как пробьет час вечерней молитвы.
Французы сообщили, что потери германской армии под Ивом и в Армантьере превысили восемь тысяч человек. Британский кабинет министров из-за военных неудач ушел в отставку. Немцы дошли до самого сердца России и завладели всей Польшей, а на Балканах стерли с карты Сербию и открыли прямое сообщение с Турцией.
Ансола читал эти новости с театра военных действий и чувствовал, что и свою войну он проигрывает, однако эта мысль показалась чересчур легковесной и недостойной (впрочем, у каждого своя мера страдания). Тем не менее по сути это было именно так. Расследование застопорилось. Ансола пришел к неопровержимому выводу, что Рафаэль Урибе Урибе был убит в результате обширнейшего заговора, однако его убежденность наткнулась на вполне уже очевидное соучастие следователя Родригеса Фореро, и дело дальше не продвинулось ни на пядь. Ситуация угнетала его все больше. Ему всюду стали мерещиться враги. В «Олимпии» по указанию цензуры прекратили показ фильма Ди Доменико – он был официально запрещен, ходили слухи, что он вообще сожжен, и Ансола видел здесь руку заговорщиков, уничтоживших главную улику, которая прямо наводила на след истинных убийц. Но когда он произносил это вслух, когда рассказывал о своих подозрениях на людях, – при том что люди эти были немногочисленны, входили в его ближний круг и относились к числу его хороших знакомых или родственников, – он слышал в ответ: «Ты спятил».
Или в лучшем случае: «Воображение разыгралось».
Или даже: «Ты видишь врагов там, где их нет».
Ему говорили, что он сильно изменился – сделался угрюмым, молчаливым и замкнутым. Целыми днями просиживал он над папкой с делом Урибе, изучая материалы, пока не начинало резать глаза или ломить шею, словно он таскал сонного ребенка, – и теперь он знал наизусть все показания свидетелей и с беспокойством чувствовал, что знает всех этих людей и долго жил среди них. Ансола часто приходил к Хулиану Урибе, не раз он делал это во время декабрьских праздников и говорил ему о своем бессилии и горьком сознании провала. Брат генерала превратился для него в покровителя и советчика – в того, кто способен создать видимость защиты, ободрить нас, показать, что верит в нас и доверяет нам. Однако на этот раз он принял Ансолу с непроницаемым лицом. И спросил:
– Помните Любина Бонилью?
Еще бы не помнить бывшего начальника следственного отдела полиции. Человека, немедленно после убийства генерала взявшегося распутывать это дело и тотчас, по приказу Саломона Корреаля, отправленного в отставку якобы за то, что распускал антиправительственные слухи. Бонилья же уверял, что своей отставкой обязан собственной хватке – он-де слишком близко подошел к выяснению кое-каких неприятных истин. «Налетел, как мотылек на огонь, – говорил он Хулиану Урибе. – И сгорел».
– Прекрасно помню, – ответил Ансола.
– Ну так вот, он подошел ко мне сегодня после мессы. И мне подумалось, что вам полезно будет поговорить с ним.
– Разве он в Боготе? Я думал, его законопатили в Арауку, с глаз долой.
– Нет, он здесь. Не знаю, только ли вернулся или живет уже какое-то время, но он здесь, и ему остро хочется обсудить кое-что. Я сказал ему, чтобы обсудил с вами.
– И как же я с ним поговорю?
– Загляните перекусить в ресторанчик «Гата Голоса». Вы его там непременно встретите.
Ансола пришел в ресторан на проспекте Республики уже в шестом часу, однако генерала застал – тот сидел в одиночестве за столиком, одинаково удаленном и от окон и от большого зеркала на стене. Бонилья выглядел моложе своих лет. У него были маленькие уши и черные волосы такой густоты, что казались нарисованными, нависшие брови придавали его костистому лицу какую-то строгую угловатую упорядоченность, которая понравилась Ансоле. Приборы располагались на столе в безупречно симметричном порядке. Всякий, кто приходил поговорить с Бонильей, немедленно чувствовал этот порядок – порядок в нем самом, порядок на столе, порядок во всем заведении.
– Мое почтение, генерал, – поздоровался Ансола.
– Ну, вот он я, – сказал Бонилья. И поднял усталое лицо к вошедшему. – Черт возьми. Мне говорили, что вы молоды, но я не думал, что так молоды. Недаром же говорят, что юность бесстрашна, потому что не знает, что такое опасность.
– Я не знал, что вы в столице, – сказал Ансола. – Слышал, что вас куда-то услали.
– Да, меня какое-то время не было в столице. Но никто меня никуда не усылал. А просто я думал, что против меня могут предпринять кое-какие шаги.
За последние месяцы Любину Бонилье пришлось принять настоящие мучения. Через несколько дней после того как он бежал из Боготы и, постоянно озираясь и не зная, что ждет его за углом, прибыл в Сан-Луис, департамента Каука, его отыскали в этой глухомани. В муниципалитет пришла телеграмма, где Бонилье предписывалось вернуться в столицу и находиться в пределах досягаемости. «Этот приказ не имеет законной силы, – сказал Бонилья алькальду. – Я не преступник. Если следователю нужны мои показания, он должен попросить вас получить их у меня». Три дня спустя он узнал, что получено новое распоряжение – задержать его.
– Вас хотели арестовать? – спросил Ансола.
– По приказу губернатора. Подлежащему немедленному исполнению.
– И как же вы поступили?
Бонилья скрылся, что же еще ему оставалось? Ночью покинул городок, даже не прихватив с собой лекарств от своей болезни: потом их – в изрядно уменьшившемся количестве – передал ему путем хитроумных уловок один коллега. Бонилье никогда до этого не приходилось жить жизнью беглеца, а теперь вот довелось: покуда его друзья пытались выяснить, что именно ему вменяют в вину и чего следует ожидать, приди ему в голову сдаться, он несколько ночей провел под открытым небом, укрываясь от дождя под деревьями или в расщелинах скал, ел и пил то, что, рискуя собой, приносили ему добрые люди, и лишь изредка находил съемную койку, где можно было выспаться, не опасаясь стать добычей хищников. Однажды его чуть было не поймал отряд, посланный Пуно Буэнавентурой, начальником тамошней полиции, прославившимся своей безжалостностью: Бонилья проснулся от лая собак и успел убежать буквально в чем был. Босой и полуголый, питаясь тем, что Христа ради давали ему местные крестьяне, он горными тропами сумел добраться до Ибаге. И вскоре узнал, что генерал Корреаль назначил награду в триста тысяч песо тому, кто выследит и поймает его. Сомнений не оставалось: если его посадят за решетку, то не затем, чтобы предъявить обвинение, а чтобы однажды утром найти убитым от руки какого-нибудь наемного головореза.
И потому Бонилья вернулся в Боготу. И узнал там, что семья покойного генерала Урибе поручила Ансоле частное расследование. Это правда?
– Да. По просьбе дона Хулиана.
– Ну, хорошо. А скажите-ка, вы уже беседовали с Эдуардо де Торо?
– А кто это?
– Это тот, кто руководит Школой детективов
[52]. Тот, кто был с Саломоном Корреалем, когда стало известно о нападении.
– Разве не вы с ним были?
– Я пришел потом, – сказал Бонилья. – И сразу же узнал кое-что. Вернее, он заставил меня это узнать.
– Что, например?
– Например, как они сидели. Галарсу и Карвахаля содержали раздельно, рассадили по разным камерам, что было вполне логично. Однако потом Саломон Корреаль, как только получил доступ к делу, перевел их в смежные камеры, разделенные одной решеткой. То есть как бы дал им письменное разрешение общаться и согласовывать показания. Свою брехню, вернее. И они, сеньор Ансола, этим, разумеется, воспользовались, потому что не дураки. И каждый раз на допросе казалось, будто они затвердили урок. И я снова и снова вызывал их порознь и задавал одни и те же вопросы. Первый день был особенно мучителен. Все мы вымотались. Все было как-то очень нервно, напряжение словно в воздухе висело, просто невыносимо. Галарса и Карвахаль тоже были сами не свои, заметно волновались, хоть им позволялось вытворять все, что заблагорассудится. Они каждые полчаса просились в сортир, и конвоиры разрешали им выходить вместе. Чтоб вдвоем отлить, простите! Двери камер были открыты, как и ворота на двор. Если бы захотели – смогли бы сбежать. И все равно – очень сильно нервничали, как будто мы их уж очень допекли бесконечными вопросами. И к концу первого дня, после особенно тяжелого допроса, Карвахаль взъярился. И, когда его повели в камеру, пообещал: «Будут дальше меня донимать – всех заложу». И сказал это в полный голос, так, чтобы все слышали.
На следующий день дошла до Любина Бонильи новость о том, чтó накануне убийства и еще раньше нескольких хорошо одетых и обутых сеньоров видели у мастерской Галарсы. Рассказывали, что у них там место сбора или какая-то сходка в гильдии ремесленников, и полицейский у входа одних впускал внутрь, а других – заворачивал. Бонилья решил проверить, насколько эти рассказы соответствуют действительности, потому что полицейский (если он существовал на самом деле) мог бы оказаться ценным свидетелем. Бонилья обратился к Саломону Корреалю, потому что только он как начальник полиции мог предоставить нужные сведения – сколько всего и какие именно агенты несли службу в этом квартале по вечерам до 15 октября. Тот стал отнекиваться, тянуть, спрашивать: «Да зачем вам это понадобилось? Да какой в этом смысл?» Однако Бонилья настаивал.
– Кажется, это было под вечер пятницы. В субботу, в первом часу ночи, мне сообщили о моей отставке.
– Вы им наступили на больную мозоль, начав разбираться в истории с этими собраниями мастеровых, – сказал Ансола.
– Похоже, что так. Люди из общества, которые по вечерам якшаются с ремесленниками… Для такого общения должны быть веские причины.
– А вам не удалось выяснить, кто же конкретно бывал на этих сборищах?
– Нет. Зато я узнал, что генерал Педро Леон Акоста встречался с будущими убийцами за городом.
– У водопада Текендама, – сказал Ансола. – Дело было в июне 14-го. Да, об этом мне тоже известно.
– Нет, я имею в виду другую встречу. Дня за четыре-пять до убийства.
– И его тогда тоже видели с убийцами?
– Видели. В отеле «Боготасито». Я даже съездил туда проверить информацию. Все подтвердилось. Правда, свидетели потом пошли на попятный.
Генерал Любин Бонилья, хоть и был отстранен от расследования, продолжал вести его на свой страх и риск. Начальник полиции Корреаль, подумал Ансола, имел все основания опасаться его, потому что Бонилья был сыщик по призванию, а не по должности – настоящий легавый. Меж тем уже начинало смеркаться: Ансола поднял глаза и увидел черную бабочку, присевшую на потолке в углу, как раз у них над головами. А может быть, она была там с самого начала.
– А при чем тут Эдуардо де Торо? – спросил он.
– Ах да, – сказал Бонилья. – Сеньор Торо.
Недели через две после убийства Бонилья встретил его в дверях полицейского управления. «Не вздумайте зайти, – сказал ему Торо. – Вы здесь – персона нон-грата». Накрапывал дождь, и Бонилья предложил выпить где-нибудь кофе с коньяком, тем более что он хочет кое о чем спросить Торо. Всего лишь уточнить кое-какие данные. И вскоре они уже сидели за столиком в «Осо Бланко».
– В точности так, как сейчас мы с вами сидим, – сказал Бонилья. – Я достал блокнот и карандаш, приготовился задавать вопросы и записывать ответы. Однако не успел сделать ни того ни другого.
Эдуардо де Торо посоветовал ему следующее – не привлекать себе внимание Корреаля, перестать перечить ему и прекратить свое незаконное расследование. «Оно вполне законное», – ответил Бонилья. «Это по вашему мнению, а оно в данном случае значения не имеет. Поймите, вы на прицеле», – возразил Торо. И сразу же, без перехода, рассказал, что в полицию в последние несколько месяцев зачастил падре Берестайн. Руфино Берестайн, один из самых влиятельных иезуитских священников Боготы, был еще и капелланом столичной полиции, и потому, заметил Бонилья, не было ничего удивительного в том, что он время от времени захаживает в управление. «Да если бы только захаживал, – сказал Торо. – Впечатление такое, что он оттуда не вылезает. Является, они с Корреалем запираются и о чем-то беседуют по часу. Я – добрый католик, но падре Берестайн никогда мне не нравился. А уж теперь, после всего этого – и подавно». 15 октября с самого утра падре видели в управлении. Он бродил по коридорам, задавал вопросы, смысл которых был смутен, но цель ясна – выяснить, что же произошло на улице.
– Или чего еще не произошло, но вот-вот произойдет, – от себя добавил Бонилья.
После убийства генерала падре Берестайн многих достал, что называется, до печенок. Страна погрузилась в скорбь, Богота оплакивала генерала Урибе, и были там люди, подобные Эдуардо де Торо – его поклонники, или последователи, или сторонники, или просто те, кто осуждал это злодеяние. Падре же гнул свою линию и, использовав свое немалое влияние, добился-таки чего хотел – собрал всех, чтобы провести недавно задуманные духовные упражнения
[53].
– Я там был. Присутствовал, – сказал Эдуардо де Торо. – Меня, как и весь личный состав полиции, обязали участвовать в этом.
В течение нескольких дней чины столичной полиции и священники-иезуиты собирались на Девятнадцатой калье, в здании старой кожевенной фабрики, ныне попечением и под эгидой «Общества Иисуса» превращенной в место отдыха, благочестивых размышлений и самосовершенствования. В конце этой недели дом, где и так бывало довольно много народу, был попросту переполнен. В своем вступительном слове падре Руфино Берестайн, обращаясь к присутствующим – а там был цвет столичной полиции во главе с начальником ее, Саломоном Корреалем, – для начала попросил вспомнить покойного брата Эсекиэля Морено Диаса
[54], епископа Пасто, которого Господь призвал к себе больше восьми лет назад. И потом как бы мимоходом упомянул генерала Урибе Урибе, убитого на днях, и заметил, что, по его мнению, сегодня уместней было бы сосредоточить все мысли и чувства на священной памяти слуги Божьего, пусть даже тело его и предали земле восемь лет назад, нежели поминать богохульника и врага Церкви, хоть его только что опустили в могилу. Что нам, сказал падре, оставил этот мудрый, богобоязненный и мужественный человек по имени Эсекиэль Диас, который, оставив отчизну, приехал в наши края ради того, чтобы дать отпор наступающему безбожному либерализму? Он оставил нам свое послание, дети мои, он оставил нам свое завещание, и оно отвечает адептам либерализма. Сейчас, когда вера в родину слабеет под натиском детей Сатаны, полезно вспомнить таких праведников, как брат Эсекиэль, покинувших мир живых точно с такой же мужественной непреклонностью, свойственной истинным пастырям душ человеческих, с какой проходили по нему. Восемь лет, восемь лет минуло со дня его кончины, но слова его «Последних распоряжений» еще живы и пребудут живыми вовеки. Известны ли славным членам полицейского корпуса, каковы были они – последние распоряжения брата Эсекиэля? Они все сводятся к одному – очень простому и несправедливо позабытому: либерализм – греховен, враждебен Иисусу Христу и пагубен для всех народов. Знаете ли вы, о чем просил праведник? Чтобы сказанные им слова повесили над его бездыханным телом на панихиде и в храме во время отпевания. Как завещание или взамен его он оставил нам это – плакат со словами, выражающими вечную истину: «Либерализм есть грех».
По окончании церемонии, когда присутствующие еще не успели выйти из зала, Абакук Ариас, один из полицейских, оказавшийся у Капитолия в день убийства генерала Урибе, набрался смелости и предложил помолиться и за упокой его души. То ли он присутствовал на проповеди не с самого начала, то ли был так невежественен, что сам не понял, о чем просит. Руфино Берестайн поднялся, и суровое чело его, что называется, отуманилось. Он окинул полицейского таким прозрачно-льдистым взором, какого никто доселе не видал, а Эдуардо де Торо, к примеру сказать, не забудет до конца дней своих. И сказал, будто выплюнул:
– Этот мерзавец должен гнить в аду.
VII. Кто они?
На следующее утро после этой встречи Ансола шел по городу, прижимая к груди книжечку в кожаном переплете, которую Бонилья, окончив свой рассказ, выложил на стол. «Здесь – имена, адреса и более-менее разборчивые записи, – сказал он. – Для меня будет честью, если вам что-нибудь пригодится». И указал два-три имени – тех, кого следовало разыскать незамедлительно, чтобы попытаться получить их показания. Двумя жирными чертами было подчеркнуто имя некоего Франсиско Сото.
Тот жил в большом двухэтажном доме с угловым, на две стороны выходящим балконом, через перила которого свешивались герани. Дом, судя по всему, принадлежал людям обеспеченным. Горничная открыла Ансоле двери и проводила в гостиную через патио с глиняными цветочными кадками, где он успел заметить босого мальчугана, который играл в пристеночек. Франсиско Сото приветствовал гостя с легким удивлением: этот молодой еще человек явно привык, что о визите договариваются заранее. Он объяснил, что только что вернулся из долгой и утомительной деловой поездки: из Каракаса – в Гавану, из Гаваны – в Нью-Йорк, и предпочел, чтобы газеты не сообщали о его возвращении в Боготу. Об этом неизвестно даже многим его друзьям. А как проведал об этом сеньор Ансола?
– От генерала Любина Бонильи, – ответил тот. – Это он рассказал мне о вас.
– А-а, генерал Бонилья. Тогда понятно. Шустрый господин.
– Мне он сказал, что вы с ним встречались около года назад, после убийства генерала Урибе.
– Да недели две спустя. Я шел в адвокатскую контору Альберто Сикара. С Бонильей мы поговорили о его школе детективов – он в те дни носился с этой идеей. Я представился, он вспомнил мое имя. Достал записную книжку и сказал, что давно уже искал случая поговорить со мной.
– О гибели генерала Урибе?
– Он слышал, что я располагаю кое-какими сведениями. Как он это узнал – мне неизвестно. У него нюх как у ищейки. Ну так что – открыл он эту свою школу?
– Открыл. А что же это за сведения? Что-то связанное с иезуитами?
– Вы-то как об этом узнали? – сощурился Сото и, не дожидаясь ответа, сказал: – Да. Я сказал ему, что он был вторым человеком, видевшим то же, что и я. Или – что знаю еще одного человека, видевшего то же, что он, однако не сказал ему, что этот человек – я. Не хотел встревать в это, мне проблемы без надобности. А он предложил встретиться там, где нас не заметит полиция. – Сото помолчал. – Однако мы так и не встретились, потому что он не связался со мной до моего отъезда.
– И по сию пору, – проговорил Ансола.
– Да. И я не рассказывал об этом никому. Ну, или почти никому. И не знаю, как вы об этом узнали.
– Так что же вы видели?
Вечером 13 октября, за два дня до покушения, Франсиско Сото спускался по Девятой калье вместе со своим приятелем Карлосом Энрике Дуарте. В этот поздний час прохожих на улице не было. Они прошли под балконом иезуитского колледжа, и Сото показал на угловой дом напротив: «Вон там живет генерал Урибе». Приятель промолчал. Они пошли дальше, в сторону Капитолия, но еще не дойдя до угла Седьмой калье, увидели двоих мужчин, выходящих из маленькой двери: на одном была фетровая шляпа, на другом – соломенная.
– В соборе Сан-Бартоломе есть что-то вроде черного хода, выводящего на Девятую. Вот оттуда они и вышли. Человека в фетровой шляпе я узнал сразу же – это был Лео-вихильдо Галарса. Второго толком не разглядел: заметил только, что он выше ростом и гораздо лучше одет.
С Галарсой он познакомился в пивной «Эль Митинг», где-то в году девятом, что ли; знаком с ним был и Карлос Энрике Дуарте: Галарса мастерил что-то по заказу его матушки. Приятели удивились, увидав его в такой час на улице и в компании человека совсем иного пошиба – и при этом оба вышли из задней двери иезуитского колледжа. Удивились – но тут же и позабыли о них, пока в газетах не появилось фото Галарсы. «Это он убийца генерала Урибе!» – твердил Дуарте в пятницу. – Это он убил!»
В полицию они обратились не сразу. В день похорон оба шли в многолюдной траурной процессии, провожавшей генерала Урибе на кладбище, к фамильному склепу, и, осознав весь масштаб произошедшего, а также увидев издали священников, которые держались рядом с семьей покойного, заговорили о том, что к убийству могут быть причастны иезуиты. Ни для кого не было секретом, что они терпеть не могли генерала, о чем высказывались во всеуслышание; Франсиско Сото, как и все обитатели Боготы, был свидетелем бешеной травли, которую в последние годы развязали газеты «Унидад» и «Сансон Карраско», два их печатных (и продажных) органа. И то, что один из убийц выходил из церкви Сан-Бартоломе, едва ли могло оказаться простым совпадением. Сото и его друг Дуарте припомнили, что падре Руфино Берестайн, самый влиятельный и самый неумолимый иезуит в Боготе, окормлял еще и столичную полицию. («Наш колумбийский Распутин», сказал Франсиско Сото, но шутка успеха не имела.) И оба приятеля, отшагав в траурной процессии, решили, что лучше будет помалкивать, потому что от преступления, где замешаны полиция и иезуиты, лучше держаться подальше. Вскоре им пришлось поздравить себя с этим решением, потому что в конце недели пошел гулять слух, будто полиция хватает всякого, кто желает дать показания. Потом они увидели это собственными глазами – людям, которых они хорошо знали, людям, за репутацию которых могли бы поручиться, пришлось провести несколько часов или всю ночь за решеткой, как уголовникам – и всего лишь за то, что они совершили ошибку, рассказав о том, что видели.
– Бедолаги не знали, что не обо всем, что видел, надо говорить, – сказал Франсиско Сото. – Тем паче в такие времена.
– Но вот сейчас они могут наконец нарушить молчание, – сказал Ансола. – Сейчас нам просто необходимо, чтобы они разверзли уста. Если такие люди, как вы, им об этом не скажут, злодеи останутся безнаказанными.
– Вы ходили посмотреть на них?
– На кого?
– На убийц. Ходили в «Паноптико»?
Сам Франсиско Сото был там. В прошлом декабре, вернувшись из своей долгой деловой поездки, он вдруг вспомнил, что не переступал порог тюрьмы с тех пор, как посещал там отца. «Ваш отец сидел в тюрьме?» – удивился Ансола. Да, был в заключении по окончании последней войны, – ответил тот. Его отец, дон Теофило де Сото, воинствующий, что называется, либерал, оказался среди тысяч тех, кто проиграл эту позорную войну и оказался за решеткой. Дон Теофило вскармливал своего сына историями о войне: в детстве – историями о героизме, по мере взросления – о страдании, горечи разочарования, обманутых надеждах.
– Я вдруг спохватился, что бывал в тюрьме только в детстве, – сказал Сото. – И мне показалось, что это – некоторый пробел.
Он пришел в «Паноптико» солнечным утром. Во дворе арестанты тянулись к свету, подставляли ему лица. Сото смотрел по сторонам, задавал вопросы, стараясь не обращать внимания на запах мочи и тухлятины. И сознавал, что со времен последней войны все переменилось, но что именно – определить не мог. Может быть, изменился как раз он – тот, кто приходил сюда ребенком навещать отца, а теперь стал взрослым мужчиной, и пространство тюрьмы для него – ее коридоры, ее стены и та часть камер, что можно было разглядеть снаружи – как-то ужалось. И вся она уже не производила такого впечатления, как тогда, хотя, разумеется, тогда это было обиталище страха, средоточие тоски, ибо никто ведь не объяснил мальчику, что его отец не окончит свои дни в заключении и что он проводит с ним не последние его часы. И вот теперь Франсиско Сото, проходивший по этому скорбному месту, как турист – по залам музея, увидел убийц генерала Урибе.
– Да, там в камере сидели Галарса и Карвахаль.
Галарса узнал его. И протянул ему руку, правда, не приподнявшись и глядя не в глаза, а на узел галстука или на пуговицы пиджака. «Как поживаете, сеньор Сото?» Тот подошел поближе и, не присаживаясь, спросил, как они тут, хорошо ли их содержат, очень ли им скучно.
– Сами видите, доктор, – ответил Галарса. – Втравили нас в это дело, а теперь знать не хотят, даже и не смотрят в нашу сторону.
Еще на исходе года пропавший свидетель, таинственный Альфредо Гарсия, прислал письмо из Барранкильи на карибском побережье, сообщая, что окончательно решил уехать в Коста-Рику. Ансола и остальные с удивлением отметили, что второе имя он обозначил инициалом А., раньше он никогда так не подписывался. Но больше к этой странности не возвращались, тем более что от беглеца больше не было никакого проку. Однако в феврале медельинская газета «Этсетера» опубликовала еще более странное письмо. Оно тоже было подписано Альфредо Гарсией, но подписано иначе – «Гарсия Б.», и Ансола, прочитав это, скривился так, словно в тексте было нечто неучтивое или даже оскорбительное. Впрочем, письмо было помечено – «Богота», из чего следовало, что Альфредо Гарсия пока еще не перебрался в Коста-Рику. Он что – передумал? Может быть, перешел на нелегальное положение? Или сообщение об отъезде призвано было сбить следователей с толку, и это доказывает, что Гарсии заплатили не только за то, чтобы он исчез, но и чтобы запутал власти? Содержание письма было настоящей бомбой: автор сообщал о подозрительном поведении некоторых лиц, связанных с убийством Урибе, причем делал это так, что не оставалось ни малейших сомнений. Будь Ансола судьей, он именно так составил бы обвинительное заключение. О таком письме, как сказал Хулиан Урибе, можно было только мечтать.
Автор письма начинал с обвинений по адресу Педро Леона Акосты: «Я видел этого человека 11 октября 1914 года в отеле “Боготасито”, принадлежащем сеньору Бенхамину Веландии, приблизительно в половине одиннадцатого утра, в компании Галарсы и Карвахаля. Они, обменявшись несколькими словами, которые я не расслышал, проследовали к водопаду Текендама». Затем Гарсия взялся за иезуитов: «13 числа того же месяца около десяти часов вечера я собственными глазами видел, как Педро Леон Акоста вместе с Галарсой и Карвахалем выходили из колледжа Сан-Бартоломе через маленькую дверь в заднем фасаде монастыря, обращенном к Девятой калье». Затем он дошел и до пресловутой записочки, которую Ана Роса Диэс намеревалась передать Томасу Сильве перед своим бесследным исчезновением с лица земли: «Потом, через некую сеньору Росу, близкую подругу матери Галарсы, я узнал, что та получила записку от некоего монаха, имени которого пока открыть не могу». Вслед за тем Гарсия позволил себе даже пересказать содержимое этой записки, как если бы видел ее. «В ней говорилось примерно следующее: преподобный отец настоятельно рекомендует вам разрешить пребывание сеньоре такой-то в вашем доме до тех пор, пока мы не отыщем способ решить возникшие проблемы». Завершил же Гарсия рассказом о Саломоне Корреале: «Также мне доподлинно известно, что мать Галарсы побывала у генерала Корреаля, сообщив ему, что пришла попросить о вспомоществовании, поскольку ее сын, единственный кормилец, сидит сейчас в тюрьме, и будет несправедливо, если она займется поденной работой. Корреаль попросил ее ни о чем не беспокоиться, пообещал, что переговорит с несколькими сеньорами, чтобы те ежемесячно выделяли некую сумму на удовлетворение ее потребностей, каковую сумму она будет получать через третьих лиц».
Разоблачения медельинской газеты встряхнули процесс, шедший в Боготе. Следователь вдруг зашевелился, обнаружив проворство, невиданное за все полтора года, минувшие со дня убийства. Педро Леон Акоста обратился к судье с просьбой указать автора письма; следователь вызвал для дачи показаний его, Галарсу и Карвахаля; решено было наконец употребить все средства для розыска Гарсии, и по всей стране были разосланы ориентировки. Как-то в феврале, под вечер, за столом у Хулиана Урибе эта газета переходила из рук в руки, меж тем как альмохабаны
[55] остывали, а поверхность шоколада уже подернулась тончайшей пленкой. Присутствовали Томас Сильва и Карлос Адольфо Уруэрта, приглашенные отпраздновать успех – как если бы речь шла об осуждении истинных убийц. «Ну, все на этом!» – говорил Томас Сильва. А Хулиан Урибе возбужденно кружил у стола, повторяя, что – да, что наконец-то, что вот оно. Газета «Этсетера», – подумал Ансола, – пришла в дом Урибе, как весть об окончании мировой войны – в какую-нибудь французскую семью.
Он и сам поначалу разделял всеобщий восторг, однако уже через несколько часов впал в мрачность которая была непонятна окружающим, которую он и сам не мог себе ее объяснить, как ни старался. Что-то царапало его взгляд в этом письме – слишком правильно там все было, слишком вовремя оно подоспело, слишком ясно и убедительно излагало факты, слишком полезным оказалось. «В самом деле, теперь – всё. Теперь есть все, что нам нужно, все, что мы так хотели доказать. Вот Акоста и убийцы стоят у водопада, вот Акоста и убийцы выходят из колледжа Сан-Бартоломе, вот записка иезуита, которую полтора года не могли найти, вот доказательство, что Корреаль оказывал убийцам тайное содействие. Да, здесь имеется все».
– Так в чем дело-то? – спросил Сильва.
– Сам не знаю, – ответил Ансола. – Как-то неправильно оно происходит.
– Все на свете как-нибудь да происходит.
– Да. Как-нибудь, но не так.
– Любезный мой Ансола, я начинаю за вас беспокоиться, – сказал Сильва. – Вы так привыкли повсюду искать врагов, что не осознали, какое сокровище на нас свалилось.
– Да никакое это не сокровище.
– Одно вам могу сказать – поберегитесь. Потому что если так дальше пойдет, вы не поверите и Господу нашему Иисусу Христу, когда он придет спасать вас в день Страшного суда.
Ансола попытался облечь свой скептицизм в слова. После убийства Урибе Альфредо Гарсия больше года пробыл в Боготе, напрасно дожидаясь, когда следователь выслушает его показания, и все это время даже не упоминал о виденном в ночь на 13 октября, хотя видел он нечто очень важное. Не упомянул и про Саломона Корреаля, хотя знал, какие подозрения тяготеют над начальником полиции с тех пор, как тот отказался принять его заявление. Не упомянул и про записку иезуита и ничем не намекнул, что знаком с ее содержанием и способен его пересказать, хотя разделял с Ансолой и Сото тревогу за судьбу Аны Росы Диэс. «Почему? – спрашивал Ансола. – Почему он ни слова нам об этом не сказал? Почему он полтора года говорил с нами про убийство генерала и обо всех сопутствующих этому обстоятельствах, но обошел молчанием все это? Почему заговорил именно сейчас, когда мы получили показания свидетелей, видевших, как Галарса с каким-то неизвестным выходил из монастыря иезуитов? Почему только сейчас, когда становится очевидна причастность иезуитов и Корреаля? Почему только сейчас он набрался смелости сказать – да, он тоже знал, он тоже все видел и все знал? Почему этот подарок судьбы получаем мы в едином документе, где содержится все, что нам необходимо для того, чтобы следователь установил наконец истину и выявил истинных убийц? Почему все, о чем пишет Гарсия, нам уже было известно из других источников? И почему он сменил инициал? Сейчас второе имя начинается с “Б”, тогда как в заявлении – с “К”, а в письме из Барранкильи – с “А”. Да, вот именно – почему?»
– Может быть, это разные люди? – робко спросил Уруэта.
– Это не разные люди! – внезапно вспылил Ансола, с трудом сохраняя корректный тон в разговоре с тем, кто был старше. – Понятно же, что это – одно лицо. Если только по чистому совпадению это не трое однофамильцев. Если только все трое не узнали одно и то же о смерти генерала Урибе. Нет, я думаю, что это – один человек, а еще мне кажется, что в этой игре он держит банк. Полагаю, кто-то заплатил Альфредо Гарсии немалые деньги за то, чтобы он уехал из Боготы. Как мы и опасались, его купили, а сейчас стараются оправдать расходы. Его заставляют писать письма, сбивающие нас с толка и со следа. И подписываться разными инициалами. И выложить в письме все, что можно инкриминировать консерваторам и иезуитам.
– Но это же абсурд, Ансола! Вы сами слышите, что говорите? – воскликнул Сильва. – Зачем им это? Зачем заговорщикам самим выдавать себя?
– А вы посмотрите, кем подписано это письмо.
– Свидетелем. Альфредо Гарсией.
– Свидетелем, который бежал или исчез. Человеком, который пишет в газету и в собственной подписи ставит не ту букву. Этот документ не имеет никакой юридической силы ни для одного судьи, потому что за него никто не несет ответственности. Где автор разоблачительного письма? А бог его ведает. В Барранкилье? В Боготе? В Медельине? У свидетеля нет лица, а, значит, его как бы не существует вовсе. Нет, это письмо предназначено для того, чтобы оставить нас в дураках.
Хулиан Урибе поднял бровь.
– Одним движением пера, – продолжал Ансола, – заговорщики только что лишили все наши разоблачения какой бы то ни было достоверности. Участие иезуитов, Саломона Корреаля, Педро Леона Акосты – все превратилось в словесный мусор. Невнятное письмо от исчезнувшего свидетеля, который неизвестно где находится и меняет инициал второго имени всякий раз, как подписывает что-либо… нет, все это не внушает ни малейшего доверия, и ни один судья, находясь в здравом рассудке, не примет это всерьез. А им того только и надо – лишить достоверности любое наше обвинение, превратить его в нелепое бормотание пропавшего безумца. И они добились своего – мне это теперь ясно. Они нас обыграли еще до начала партии. Хотите, скажу, что будет дальше? Следователь примется искать доносчика на небе и на земле, устроит грандиозное шоу – поиски сокрытой истины. Через несколько недель или месяцев заявит, что поиски оказались безрезультатны. Что несмотря на все усилия, установить и обнаружить обвинителя не удалось, и все обвинения превратятся в бред сумасшедшего. Общество Иисуса замешано в преступлении! Чушь какая. Генерал Акоста и начальник полиции – соучастники преступления! Бред. И, разумеется, все скажут: «Чего ждать от анонимного обвинителя, который действует под чужим именем и носа не решается высунуть из своей норы?» «Нет, – скажут все, – эти инвективы – не более чем плоды воспаленного воображения. Как, – скажут все, – можно принимать их всерьез?» – Ансола помолчал и добавил: – Разыграно, как по нотам. Не будь это работа наших врагов, я бы восхитился от всей души.
Позднее, уже прощаясь с собеседниками, он заметил, что они глядели на него не так, как обычно. А как? С жалостью? С недоверием? С беспокойством? Так смотрят на близкого человека, который вдруг понес какую-то околесицу – с поджатыми губами, с застывшей в глазах тревогой. Уходя, Ансола подумал, что кое-чего лишился сегодня. Он прошел два-три квартала, рассматривая отблески желтого света на брусчатке. Размышляя об Альфредо Гарсии А., об Альфредо Гарсии Б., об Альфредо Гарсии К., вспоминая облик человека, с которым познакомился в Боготе, совесть которого сожрали заговорщики, потом сказал себе, что противостоит могучей машине, и ощутил, как бегут мурашки вдоль хребта. Выстоит ли он в борьбе с этими чудовищами? И сейчас же спросил себя – боишься? Когда он ступил на площадь Боливара, ему показалось, что все прохожие смотрят на него и говорят о нем. Кучка людей двинулась к углу, и донесся чей-то хохот, звучавший на пустой площади одновременно глуховато и гулко, словно камень, брошенный в пруд. Ансолу осенило – и уже через несколько минут он снова оказался в столовой Хулиана Урибе, и гости, занимавшие прежние места, обратили к нему жалостливые взгляды – точно такие же, как до его ухода.
– Доктор Урибе, доктор Урибе… – торопливо проговорил он. – У меня к вам просьба. – И, не дожидаясь вопроса, добавил: – Устройте меня в тюрьму.
Так Ансола начал работать в «Паноптико». Воспользовавшись тем, что он некогда был чиновником в Министерстве общественных работ, Урибе и Уруэта благодаря своим связям добились для него должности в администрации главной тюрьмы Боготы. Никто так никогда и не узнал, каков был круг его обязанностей, когда он праздно наблюдал за работами, которые проводились в корпусах тюрьмы, но никто ни о чем и не спрашивал, так что Ансола на несколько месяцев получил доступ в холодное каменное здание, где Галарса и Карвахаль соседствовали с уголовниками, свезенными туда со всей страны, и видел, как усталая ненависть побежденных кладет печать на их лица с ввалившимися щеками и землистыми подглазьями. Да, жалованье в «Паноптико» было меньше, чем в министерстве, но для Ансолы не имело значения, что на какое-то время пришлось затянуть ремешок – важно было только вести расследование, давно уже к этому времени ставшее чем-то гораздо большим, нежели выполнение задания или служебный долг: оно превратилось в призвание, которое упорядочивало его жизнь и придавало ей цель и смысл. Он издали наблюдал за Галарсой и Карвахалем, стараясь оставаться незамеченным. И сознавал, что его поведение повторяет или имитирует поведение убийц перед преступлением – так же, как он, убийцы следили за жертвой, радуясь, что она ни о чем не подозревает – и понимал (или думал, что понимает), как пьянит власть над тем, за кем следишь и думаешь, как вернее покончить с ним. Пришла минута, когда он обнаружил непривычное ощущение, похожее на любопытство, но любопытство какого-то особого, будоражащего свойства. О чем целый день размышляют эти убийцы? Вспоминают ли они свою жертву? Видят ли ее во сне? Однажды он даже попросил охранника показать арестанта, осужденного за убийство, и потом осторожно, как приближаются к хищному зверю, подошел к нему.
– Вы видите во сне тех, кого убили?
– Я вижу их наяву, – отвечал тот.
Ансола, никогда прежде не слышавший, чтобы человек с такой исчерпывающей точностью определил чувство вины, больше ни о чем его не спрашивал. Но вскоре благодаря этому человеку он узнал другого, а от него – третьего, пока наконец не разговорился с неким Саламеа, который увидел, как он ошивается возле камеры Галарсы и Корреаля. «Вы что – сыщик?» – спросил он. Ансола ответил – нет, он тут от Министерства общественных работ, но не смог побороть двусмысленный – и, пожалуй, болезненный, не мог не добавить он – интерес к убийцам генерала Урибе.
– Интересней, пожалуй, то, как они тут живут, – сказал Саламеа.
– Вы о чем?
– О том, что они делают тут всё, что им заблагорассудится. Как будто они на воле.
Этот самый Саламеа явно был человек не без образования, а потому решался протестовать по поводу несправедливостей, чинимых в этой тюрьме. Сам он сообщил, не вдаваясь в подробности, что сидел за долги, зато пространно изложил свое недоумение тем, что привилегии, которыми пользуются Галарса и Карвахаль, выходят за все рамки. Это он рассказал Ансоле, что надзиратель втихаря носит арестантам записки и что некий священник-иезуит несколько раз получал от них запечатанные конверты для передачи на волю.
– Вы уверены, что это был именно иезуит? – насторожился Ансола.
– Некий падре Тенорио.
– Рафаэль Тенорио?
– Он самый. Вы его знаете?
Да, Ансола знал его, хоть никогда и не видел. Хулиан Урибе попросил его разобраться в подозрительном поведении падре – похоже, что, служа во время последней войны капелланом в армии консерваторов, он познакомился с солдатом по имени Карвахаль, который предложил убить генерала Урибе и разом положить конец войне. После убийства, когда все газеты запестрели фотографиями Карвахаля, падре рассказал эту историю некоему Эдуардо Эсгерре, консерватору и своему прихожанину. «Это тот самый», – добавил он. Однако спустя несколько месяцев, когда иезуита наконец вызвали на допрос, он отказался от своих слов: «Сравнив лицо на фотографии с тем, какое запомнилось мне, могу с уверенностью заявить, что это разные люди». А теперь получается, что падре Тенорио посещает убийц в тюрьме? И служит им почтальоном?
– Галарса и Карвахаль встречаются с ним в часовне, разговаривают по-дружески, – сказал Саламеа. – Я своими глазами видел. – Потом помолчал и добавил: – И уже давно. Падре Тенорио часто навещает их, передачки носит. Принимает, как говорится, в них участие.
– Что же он им носит?
– Я видел свертки. Книги, газеты. Точнее не скажу.
Саламеа передал свой разговор с убийцами, состоявшийся как-то раз на прогулке в тюремном дворе. Он спросил, ради чего они ввязались в это дело, и услышал в ответ, сейчас уже не помнит, от кого именно из двоих: «Если бы не мы его пристукнули, нашелся бы еще кто-то». Они были твердо уверены, что проведут за решеткой года четыре, хотя за преступление, которое они совершили, дают двадцать пять лет, и Саламеа полагал, что эта спесь проистекает от уверенности, что их отмажут. Однажды их застукали за тем, как они прячут в камере молотки, клещи и напильники, которые другой арестант хотел использовать для побега, и это происшествие, для всякого другого чреватое тяжкими карами, сошло им с рук.
– Неужели ничего им за это не было?
– Даже не обругали. Вот я и говорю – они священны и неприкосновенны. Не говоря уж о том, что заработали на фильме.
Он имел в виду ленту братьев Ди Доменико, для которой убийцы снялись здесь, в этих самых камерах и коридорах. С самого начала пополз слушок, что Галарса и Карвахаль сделали это не бесплатно, и вот теперь Саламеа подтвердил его.
– Так, значит, им заплатили?
– Да. Пятьдесят песо каждому. Поглядите, как они приоделись, поглядите, какие роскошества стали позволять себе. Загляните, загляните к ним в камеры.
И Ансола в течение нескольких монотонных, тянувшихся бесконечно и неотличимых друг от друга дней ждал удобный случай последовать этому совету. Это оказалось нелегким делом, потому что двое убийц не подчинялись тюремному распорядку, обязательному для прочих арестантов – к примеру, не ходили на занятия, куда сгоняли всех остальных, и не должны были подниматься ни свет ни заря. Питались они иногда от, с позволения сказать, общего котла, куда каждый арестант вносил свои припасы, иногда им разрешалось получать с воли замысловатые кушанья, сготовленные и принесенные женами, а иногда они бахвалились, будто едят как в ресторане, и обеды на глазах у всех им доставляли прямо в камеру. Подобные привилегии, – заметил Ансола, – вызывали у остальных заключенных глухую неприязнь или откровенную враждебность. Они смотрели на Галарсу и Карвахаля как на чужаков, и стоило одному из этой пары приблизиться, меняли тему разговора и даже позу. Стало известно, что Галарса и Карвахаль ссужали заключенным деньги, причем под высокий процент; что нуждающиеся закладывали им цепочки, кольца, перстни, и те неплохо за это платили; что порой посылали за съестными припасами на волю и продавали их арестантам, не имевшим такой возможности. Еще Ансола узнал, что убийцы генерала не ходили к мессе вместе с остальными, а получали причастие отдельно, причем двери в тюремной часовне в эти особые часы всегда были на запоре. В следующее воскресенье Ансола во исполнение своего замысла пришел в тюрьму очень рано. В полдень явился лысый священник и повел убийц в часовню. Ансола понял, что у него есть шанс.
Камеры Галарсы и Карвахаля были не только просторней, чем у остальных, но и иначе устроены: их разделяла всего лишь перегородка – такая тонкая, что можно было по ночам свободно переговариваться, не повышая голоса. Ансола вошел в левую камеру, не зная, кто из двоих ее занимает, и остановился, пораженный. Ковер на полу и телячья шкура спасали от холода. Под потолком плавала зажженная лампа без абажура, бросая тени на изображение Святого сердца Иисусова, висящее на стене, в глубине монотонно постукивали о раковину капли. Что это за камера такая, подумал Ансола, снабженная водопроводом и электричеством? Кто это так печется о двоих убийцах? Две симметрично стоявшие койки были застелены: на каждой лежало по два шерстяных одеяла, по четыре больших подушки в наволочках и по маленькой вышитой думочке. В камере было чисто. На деревянном столе в беспорядке громоздились книги и бумаги в таком количестве, словно тут сидел не один из двоих плотников, убивших генерала Урибе, а какой-нибудь бедный студент. Да нет, – поправил себя Ансола, – не студент, а скорей уж семинарист: у стены, под образом Пречистой Девы дель Кармен, стояла обитая мягкой тканью скамеечка, какие используют, когда молятся на коленях.
Ансола увидел служебник и тексты новенн, какие читают на Рождество, увидел Библию в кожаном переплете, увидел стопку брошюр и особо отметил название одной – «Да и Нет». Она впервые попалась ему на глаза, хотя слышал он об этой книжице много – ее упоминали по разным поводам, но с неизменным возмущением. В 1911 году, спустя несколько лет после того как падре Эсекиэль Морено заявил, что либерализм – это грех, генерал Урибе ответил ему блестящим памфлетом, полным его любимых риторических фигур и точных мыслей, и носившим такое название: «О том, что колумбийский либерализм не греховен». Этот опус наделал много шума: Урибе доказывал, что Либеральная партия так же неукоснительно придерживается доктрины католицизма, как и ее соперница, так же блюдет святость семейных уз и общественных установлений Колумбии, а вслед за тем призывал либералов смелее противостоять разгулу клерикализма, разоблачать и обличать неблаговидные дела духовенства. Но и это, впрочем, было еще не самое плохое: после того как колумбийская Церковь запретила чтение этой брошюры, Урибе нанес ей тягчайшее оскорбление – воззвал непосредственно к Святому Престолу. Для священников это стало последней каплей, и их ответом стала книжечка «Да и Нет», лежащая сейчас на видном месте в камере убийцы. Автор ее спрятался за непроницаемым псевдонимом Аристон Мен Хайдор. Вытащив блокнот Бонильи, Ансола записал на последней страничке название, имя автора и название издательства – «Крусада католика». Оно же выпускало газету «Сосьедад», на страницах которой генерала Урибе объявляли имморалистом и утверждали без оговорок и сомнений, что война 1899 года была Божьей карой для приспешников Сатаны. Ансола наугад открыл книжицу и прочел, что генерал Урибе – враг религии, отчизны и принципов консерватизма. Но в этот миг какой-то арестант, с воем промчавшийся по коридору мимо открытой двери, спугнул Ансолу: тот поспешил выскочить из камеры, стараясь ни с кем не встречаться глазами.
На следующее утро, прежде чем отправиться изображать служебную деятельность, он зашел в издательство «Крусада». Он желал приобрести экземпляр брошюры и узнать про ее автора. В чем, однако, не преуспел: никто во всем издательстве не мог сказать ему, кто скрывался за этим псевдонимом, звучавшим на чужеземный лад. Некий Марко А. Рестрепо, священник-иезуит, доставил рукопись в издательство, но истинные сведения об авторе можно отыскать только в бухгалтерских ведомостях. Ансола спросил, можно ли будет заглянуть в них, и услышал в ответ, что они – в ведении курии: еще ему в самых изысканных выражениях дали понять, что отцы-каноники скорее дадут отрубить себе руку, чем проконсультируют человека с такой репутацией, как у него. И тем не менее, выходя оттуда с брошюрой под мышкой, Ансола, как это ни глупо, чувствовал, что одержал, пусть маленькую, но – победу.
Он читал ее целый день, за одинокими трапезами и в минуты отдыха, и дисциплинированно дочитал до конца, хотя каждый абзац был пропитан нелепой ложью, искажение действительности и клеветой, сочившейся из-под пера Аристона Мена Хайдора и порочившей память генерала Урибе, как раньше, при жизни – его самого. Одно место особенно привлекло его внимание. Там с возмущением перечислялись прегрешения генерала Рафаэля Урибе Урибе в бытность его сенатором Республики. Что же ставилось ему в вину? – Не явился на заседание, где обсуждалось торжественное посвящение Колумбии Пресвятому Сердцу Христову
[56]; ушел из Сената, когда шли дебаты по поводу того, должна ли страна участвовать в празднествах по случаю пятисотлетия принятия догмы о непорочном зачатии – годовщины, которую широко отмечал весь католический мир. Да уж, подумал Ансола, тем он и навлек на себя ненависть этой фанатичной страны – тем, что не соглашался лепить колумбийские законы из глины суеверий и предрассудков, тем, что не желал отдавать неверное будущее страны на откуп магическим ритуалам разлагающейся теологии. Передавали, что один конгрессмен-консерватор при виде того, как Урибе выходит из зала, как раз когда там начиналось голосование по поводу торжеств, отпустил шутку, которой многие зааплодировали:
– У генерала Урибе – много общего с Сатаной: стоит лишь упомянуть имя Пречистой Девы, как оба удирают стремглав.
Враг католической веры. Виновник гражданских войн. Убийца колумбийцев. Какие знакомые обвинения – думал Ансола. Он слышал их тысячу раз и тысячу раз встречал на страницах газет, но прочитав их сейчас, заметил кое-что новое. Поначалу это был слабый отзвук, глуховатое эхо, неопределенное ощущение, и лишь через несколько минут его осенило – голос Аристона Мена Хайдора удивительно напоминал голос того автора, который под псевдонимом «Крестьянин» остервенело нападал на Урибе со страниц газеты «Републикано». Эти статьи Ансола с сожалением читал на протяжении нескольких лет, следил за неистовой полемикой, которую они вызывали, и сам обсуждал их с другими либералами. «Крестьянин» обвинял генерала еще и в том, что во время войны 1899 года он послал на смерть тысячи юношей, и в том, что вынашивал мечты об исчезновении Церкви, о разрушении семьи, уничтожении частной собственности, и в намерении ввергнуть страну в пропасть безбожного социализма. И в том, что Урибе своими писаниями растлевает общественную мораль и подрывает устои веры, без которых невозможна достойная жизнь. Да кто же он такой, этот «Крестьянин»? Если интуиция не обманывала Ансолу, тот же человек, который подписывался как Аристон Мен Хайдор: это просто два псевдонима одного клеветника по призванию. Но как подтвердить эту догадку?
Он попытал счастья в типографии «Републикано». Поговорил с корректорами и с наборщиком. Вдруг откуда-то вынырнул юный репортер с повязкой на глазу и, шепнув «не здесь», за руку повлек Ансолу на улицу. По дороге сообщил, что зовут его Луис Самудьо и что он служил в «Републикано» в ту пору, когда там печатались статьи «Крестьянина», потом высказал Ансоле свое восхищение и уважение, пожелав, чтобы он докопался до истины в деле генерала Урибе. И наконец добавил, что не знает, кто сочинял статьи о покойном.
– Нам доставляли машинопись. В редакции их не писали.
– Не редактор?
– Нет-нет, уверен, что нет. У нас ходили слухи, что постарались иезуиты. Впрочем, чтобы смекнуть это, не надо быть семи пядей во лбу.
– А кто же их приносил?
– Иногда падре Веласко, настоятель францисканского монастыря. Они с редактором запирались и о чем-то беседовали. Иногда – падре Тенорио. Иезуит. Не знаете такого?
– Знаю, – ответил Ансола. – А, может, кто-то из них?..
– Кто-то из них «Крестьянин»?
– Да.
– Я даже не знаю… Статьи приходили в редакцию, как я говорил, уже напечатанными. Нет возможности установить, чьей рукой они написаны. Одно могу сказать твердо: писали их не в редакции. – И после паузы добавил: – Мне очень стыдно, сеньор Ансола.
– Почему?
– Стыдно, что моя газета превратилась в такое. За то, что она вытворяла в отношении покойного генерала, за безобразную травлю, которой она его подвергала. – Тем временем, обойдя квартал, они вновь оказались у дверей типографии. – Позвольте вас спросить…
– Слушаю.
– Почему вас интересует именно «Крестьянин»? Атаки на Урибе шли со всех сторон.
Ансола ощутил прилив теплого товарищеского чувства: он вдруг вспомнил, что это такое – доверять кому-то, и что такое – когда кто-то доверяет тебе, и чувство это (нечто среднее между ностальгией и уязвимостью) обольстило его так, что он уже был готов все выложить этому одноглазому репортеру, которого видел впервые в жизни. Он чуть было не произнес имя Аристона Мена, чуть не сказал, что, по его мнению, у статей и у брошюры – один автор, и что в камере, где с удобствами сидели убийцы, он видел брошюру эту, и чуть было не объяснил, что получили они ее от тех, кто заказал убийство генерала – те вручили им ее, чтобы поднять их боевой дух, разжечь ненависть к Урибе, заглушить в них чувство вины и раскаяния. Ансоле пришло в голову, что, если установить личность автора, это может пролить свет на вдохновителей преступления, и прямо там, на мостовой, был уже готов все выложить репортеру. Но вовремя спохватился. Этот Самудьо, как ни крути, не уволился, а по-прежнему служит в «Републикано». И кто знает, какие тайные намерения лежат в основе его словоохотливости? Какие невидимые нити повлекли его обходить вокруг квартала? Кто поручится, что он не выполнял секретное поручение Саломона Корреаля или следователя Родригеса Фореро?
Ансола бросил взгляд на перекресток, убеждаясь, что никто не следит за ними. Потом простился с репортером и пошел своей дорогой.
В конце мая случилось то, что предвидел Ансола в отношении таинственного письма из газеты «Этсетера». Следователь прокуратуры Алехандро Родригес Фореро с большой шумихой приказал добыть хоть из-под земли свидетеля Альфредо Гарсию, занесшего на бумагу эти ужасные обвинения. В Барранкилью, откуда пришло первое письмо, полетел запрос – самого категорического свойства, но, к сожалению, не содержавший никаких примет Гарсии, без которых ничего сделать было нельзя. На это и указал алькальд Барранкильи, прося предоставить хотя бы словесный портрет разыскиваемого, но ответа не получил. Вскоре прокуратура циркулярно разослала всем алькальдам Республики телеграмму: «Настоятельно прошу немедленно установить и телеграфировать, проживает ли на территории, вверенной вашему попечению, Альфредо Гарсия А.» Утвердительного ответа не пришло. Как только Ансола узнал о содержании циркуляра, он поспешил к Хулиану Урибе и спросил его: «Почему Гарсия А.? Почему не Гарсия Б., не Гарсия С.? Ведь прокуратура знает о путанице с инициалами? Теперь нам известно доподлинно, что преступники попросили свидетеля подписываться тремя различными способами – для того, чтобы его искать и гарантированно не найти; для того, чтобы создавать видимость усилий, твердо зная, что усилия эти успехом не увенчаются. Я оказался прав. Я был прав, а мне не поверили». Брат генерала был вынужден согласиться с этим.
28-го числа, утром, когда Ансола уже завершал свои труды в «Паноптико», один из надзирателей, который носил фамилию Педраса и, как выяснилось, по заданию Саломона Корреаля осуществляя связь убийц с внешним миром, подошел к нему и сообщил, что его спрашивают у ворот тюрьмы. Выйдя на улицу, еще влажную от недавнего дождя, Ансола увидел Томаса Сильву, державшего в руках экземпляр газеты «Тьемпо», где было опубликовано постановление прокуратуры. Он развернул ее и прочел: «Я, Алехандро Родригес Фореро, расследующий обстоятельства убийства генерала Урибе Урибе, призываю автора письма…» Дальше можно было не читать – Ансола немедленно все понял: следователь публично и печатно обратился к свидетелю с просьбой сообщить все, что ему известно о преступлении, гарантировал ему неприкосновенность, предупреждая, что если тот не явится, будет обвинен в укрывательстве.
Ансола прошел несколько шагов и присел на скамейку лицом к проспекту. Он видел, как мимо проносились рычащие автомобили, видел на задних сиденьях дам в шляпах, видел лошадь, рысившую к северу, к Барро-Колорадо и на ходу ронявшую из-под хвоста кругляши навоза. «Они добились своего, – сказал он. – Они настоящие кудесники, мой дорогой Сильва, с ними не совладать. Гарсия не объявится: его отсутствие проплачено и обеспечено. Но скажите-ка мне вот что, Томас… Сколько стоит сделать так, чтобы человек исчез, но при этом остался в живых? Во что обойдется превратить его в сочинителя абсурдных писем, а потом – в призрак, а потом – и вовсе в фикцию, а потом – его руками скомпрометировать все расследование? Вот кем стал сейчас Альфредо Гарсия – нашим измышлением, затеянным ради того, чтобы замарать репутацию достойных граждан Колумбии. Все его обвинения, все, что он изложил в своих письмах, превратилось отныне и до скончания века в бредовые домыслы человека, покрывающего убийц. Благодаря этому маневру присутствие Педро Леона Акосты у водопада Текендама больше ничего не значит. Как ничего не значит и то, что убийцы вышли из задней двери иезуитского монастыря. И я с этим не могу справиться. Ни я, и никто другой. От этого мутит, но что тут можно сделать? Как совладать с силой, сумевшей сделать так, чтобы Ану Росу Диэс поглотила земля, чтобы Альфредо Гарсия написал то, чего не знал, и сейчас же превратил истину в ложь, и бывшее сделал небывшим? Я думал, что только Богу под силу такие чудеса, а оказалось – нет, таким могуществом обладают и люди. Да, необыкновенно тошно мне от всего этого, только это я и чувствую сейчас. И что же мне делать, что делать, Сильва? Поблевать. Выблевать все, что у меня внутри, и постараться при этом никого не испачкать».
О свидетеле Альфредо Гарсии он никогда больше не упоминал – это был конец света и крах всей его миссии. Время от времени Ансола все же вспоминал о нем, думал, где он теперь обретается – в Барранкилье ли, в Коста-Рике, в Мехико, а, может, лежит на глубине двух метров под землей, с перерезанным горлом или с двумя пулями, в упор выпущенными в спину. В конце сентября поползли слухи, что Алехандро Родригес Фореро завершает сбор свидетельских показаний и следствие, а кое-кто из тех, кому нет нужды врать, утверждали, будто он уже пишет обвинительное заключение. Ансола слышал эти толки и думал только одно: «Показаний Альфредо Гарсии там не будет. Они сумели сделать это. Добились своего. Добились». Приближалась вторая годовщина преступления, и Ансола понял вдруг, что давно уже не бывал на месте. (Он привык в своих внутренних монологах, в снах и наяву называть его именно так – «это место».) И однажды утром отправился туда. Шел-то он по другому делу, но, пройдя церковь Санта-Клара, позволил себе изменить маршрут. Выйдя с заднего фасада Капитолия на площадь Боливара, буквально проволок себя там, где полицейский и какой-то прохожий задержали Леовихильдо Галарсу, отобрав у него окровавленный топорик. «Я не использовал его, – повторял потом на первых допросах Галарса. – Потому что я не убийца». Ансола содрогнулся всем телом, словно его вдруг накрыло порывом студеного ветра, так изумляющим чужестранцев, потому что на мгновение весь город превратился в «это место», а каждая улица, каждая стена стали свидетелями убийства или декорацией, где произошла сцена убийства.
Ансола завернул за угол. Его отделяло от заветного тротуара еще шагов двадцать, когда он заметил в привычном пейзаже появление чего-то нового и, покуда, не отрывая глаз от угла, приближался к нему, понемногу понимал, что это – мемориальная доска, новая мраморная доска, которую за прошедшие месяцы кто-то установил на месте убийства, чтобы жители Боготы никогда не забывали о трагедии. И прочел:
Здесь, на этом скорбном месте, 15 октября 1914 года жертвой двух никому неведомых злодеев, нанесших ему предательские удары топором, пал выдающийся муж совета и брани, доктор и генерал Рафаэль Урибе Урибе, возлюбленный сын колумбийского народа, гордость Латинской Америки.
Кто поставил памятную доску? Для кого? Да уж, наверно, не для этих пешеходов, вяло шагавших мимо и даже не удостоивших ее взглядом. «Двух неведомых злодеев», – повторил Ансола и внезапно почувствовал себя обманутым. Нет, их было не двое, а много больше, и доска в этом смысле становилась участницей заговора. Слово «скорбное» было враньем, слова «пал жертвой» – высокопарны и низкопробны, слово «топор» – неточно, слово «возлюбленный» – лицемерно. Да, подумал Ансола, все это – мраморный обман, воздвигнутый, быть может, по приказу врагов генерала – поднаторевших в искусстве искажать реальность, запутывать следы, наводить тень на белый день. Когда говорят «высечено в камне», имеют в виду вечную истину, непреходящую ценность, нечто такое, что до конца времен пребудет неизменно, разве не так? И эта доска, выглядящая как невинная дань памяти, на самом деле – ритуал заговорщиков, еще один шаг к навязыванию той реальности, где двое пьяных плотников убивают генерала, потому что правительство не дало им работы. Эта доска безоговорочно отпускает грехи стае двуногих волков – Ансола представил себе, что, если приподнять и отодвинуть плиту, под ней на стене найдешь имена Саломона Корреаля, и Педро Леона Акосты, и Руфино Берестайна. Он испытал нечто вроде озарения – тридцать восемь слов, выбитых на ней, возвещали то же самое, что гораздо пространнее скажет обвинительное заключение прокуратуры: так плуг отваливает слой земли, чтобы бросить в него семя лжи. Ансола снова перечел надпись, потом достал блокнот Любина Бонильи и переписал эти тридцать восемь слов, с каждым движением карандаша понимая все отчетливей, что можно будет не читать обвинительное заключение – он и так знает его содержание. Там будет сказано «гордость Латинской Америки», там будет сказано «муж совета и брани» и, главное, там будет сказано «пал жертвой двух неизвестных злодеев».
Двух одиноких волков. Двух убийц, действовавших на свой страх и риск.
Документ, призванный представить суду обвиняемых по делу Урибе, был опубликован в ноябре. Эта книга в кожаном переплете содержала триста тридцать страниц убористого текста, пересыпанного юридическими терминами, однако читающая публика проглотила его, словно модный роман. «Вышло! Вышло!» – слышалось на всех углах, и зазывалы рекламировали новинку, хотя она еще не поступила в продажу. И во второй половине того же дня Хулиан Урибе срочно созвал военный совет, причем не у себя дома, а в № 111 по Девятой калье, то есть там, где проживал покойный генерал, а теперь его вдова, там, где кабинет и библиотека пребывали в том виде, в каком он их оставил, и где до сих пор витала его тень – на лестницах, по которым несли его гроб, в просторной гостиной, где несли траурную вахту над его телом близкие, в окнах, из которых в вечер его смерти неслись безутешные рыдания его сподвижников и последователей. В кабинете генерала Ансола увидел Хулиана Урибе и Карлоса Адольфо Уруэту – оба стояли и обоих снедали печаль или негодование.
– Уже видели? – спросил Хулиан, едва лишь Ансола переступил порог.
Ансола раздобыл экземпляр в редакции «Либераля» и первым делом стал просматривать оглавление. Отыскал раздел «Выводы» и убедился, что подтвердились наихудшие его опасения. Известив, что возбуждено уголовное дело против Хесуса Карвахаля и Леовихильдо Галарсы, прокурор сообщал, что следствие не выявило причастности к преступлению никаких других лиц. Ансола прочел список невиновных – всех тех, к кому правосудие не имело претензий. Он начинался с Аурелио Кансино, работника Франко-Бельгийского общества, который за несколько недель предсказал убийство генерала, но тем не менее не заинтересовал следствие своим ясновидением. Одно за другим и очень внимательно Ансола изучил почти полсотни имен и лишь в самом конце обнаружил то единственное, что в самом деле его заинтересовало: Педро Леон Акоста занимал последнюю строчку в этом синодике позора. Похоже, составители хотели так пошутить, подумал Ансола, ибо последнее место в этом параграфе служило чем-то вроде мостика к параграфу следующему, где безапелляционно утверждалась полнейшая невиновность Саломона Корреаля. И вот теперь Ансола стоит в кабинете покойного, и Хулиан Урибе не сводит с него запавших от печали глаз, а Карлос Адольфо Уруэта спрашивает: «Уже видели?»
– Видел, – ответил он.
– Акоста невиновен! – воскликнул Уруэта, потрясая книгой, как проповедник на амвоне. – Корреаль – невиновен!
– И иезуиты тоже непричастны – про них ни слова, – добавил Хулиан.
– Ни единого! – подтвердил Уруэта. – Как будто их и на свете нет. Как будто вы не выяснили всё, что выяснили! Если, конечно, это не плоды вашего воображения.
– Да нет, не плоды, – ответил Ансола. – Я знаю, что иезуиты навещают убийц в тюрьме. Знаю, что те были в колледже Сан-Бартоломе. Знаю, что иезуиты встречались с Корреалем. Знаю, что есть некий памфлетист, прячущийся под псевдонимом Аристон Мен Хайдор, и это – тот же самый, кто подписывал «Крестьянин» самые жуткие статьи против генерала Урибе.
– И кто же он?
– Не знаю.
– В самом деле не знаете? – спросил Хулиан. – У вас есть наметки, Ансола, общее направление. Здесь – Акоста, там – Корреаль, падре Берестайн – еще где-то… Я хочу вам верить, но вы ведь до сих пор не объяснили, какое отношение одно ваше открытие имеет к другому, а другое – к третьему. Если не считать игру воображения или, если угодно, вашу теорию. А если вы мне это не объяснили, как мы будем объяснять это на суде? Повторяю – я хочу вам верить, но судья не поверит, ибо то, что вы отстаиваете, никому не понравится. После опубликования заключения времени у нас не осталось. Закон есть закон: перед судом предстанут только упомянутые в заключении. Тех, кто там не назван, как бы и в природе не существует. И вам это известно не хуже, чем мне, не так ли?
– Так.
– Суд начнется примерно через год. У нас есть год, чтобы сообщить судье, почему обвинительное заключение – ложь. Год – на то, чтобы убедить его, что эта книга содержит неверные сведения. Точнее, не у нас, а у вас, любезнейший Ансола. Год, чтобы не ударить в грязь лицом и не дать забросать грязью память моего покойного брата. Год, чтобы доказать, что мы не ошиблись, дав такое деликатное поручение вам. Многое поставлено на карту, Ансола, многое – даже и помимо правосудия в данном конкретном случае. Если вы говорите правду и заговор существует на самом деле, будущее нашей страны зависит от того, выйдут ли заговорщики сухими из воды. Тот, кто убил однажды и не понес за это кары, убьет снова. Что вы собираетесь предпринять, чтобы избежать этого?
Ансола молчал.
– Отвечайте, Ансола, – продолжал Хулиан Урибе. – Как намерены действовать, чтобы убедить судью в том, что книга эта искажает истину, а вернее, что истина находится не там и что это именно мы обнаружили ее.
– Я тоже напишу, – произнес Ансола, причем с такой внутренней убежденностью, что в этот миг показалось, будто это решение он принял уже давно. – Я расскажу все. А там – будь что будет.
И первая его статья вышла спустя пять дней.
Гнусное убийство Рафаэля Урибе Урибе, человека, бывшего бесспорным лидером либерализма и нравственным ориентиром в нашей Республике, осталось безнаказанным: обвиняемые в нем до сих пор не преданы суду. К иному выводу нельзя прийти, ознакомившись с Обвинительным заключением, составленным доктором Алехандро Родригесом Фореро, которого мы до сей поры считали образцом прямоты и нравственной чистоплотности или, по крайней мере, усердия и добросовестности. Однако опубликованный им документ служит печальным доказательством того, сколь могущественны истинные виновники убийства, организовавшие и подготовившие его, но до сих пор остающиеся в тени, и сколь велика их власть над нашим гражданским обществом; и если они сумели осуществить убийство такой прославленной личности, как генерал Урибе, если смогли средь бела дня организовать подлое и трусливое нападение, которое наша отчизна пережила 15 октября 1914 года, то из этого следует, что никто из нас не вправе чувствовать себя в безопасности; и что сильные мира сего, оставаясь за сценой, решают, кому в этой стране, оставленной Господним попечением, жить, а кому умереть.
Обвинительное заключение – документ замечательный, но не в силу своей неоспоримости и справедливости суждений, а тем, с каким талантом его авторам удалось замаскировать истину и укрыть виновных в небезызвестном преступлении. Злой умысел прокуратуры присутствовал в нем с самого начала расследования настолько очевидно, что брат жертвы, Хулиан Урибе Урибе, руководствуясь подозрением, которое в иных случаях дает разумные советы, счел нужным поручить нам параллельное расследование. И когда мы, преисполненные как восхищением деятельностью генерала, так и скорбью утраты, сочли это честью для себя и согласились принять предложение, то и предположить не могли, что обнаружим такую плотную паутину интриг, фальсификаций, лжи и вопиющего аморализма. В течение нескольких месяцев мы не жалели ни времени, ни ресурсов, чтобы пролить свет на обстоятельства случившегося, причем постоянно сталкивались с извращением фактов и преодолевали препоны, которые чинились нам в чьих-то до конца не выясненных интересах, а ныне, на страницах этой бесстрашной газеты, сочли себя вправе возвысить свой гневный голос, воздеть перст указующий, подобно тому, как в относительно недавние и столь же суровые времена сделал это Эмиль Золя, и повторить вслед за ним: «Мы обвиняем».
Мы обвиняем генерала Саломона Корреаля, начальника полиции, в том, что он, не имея на то властных полномочий, возглавил следствие по делу Урибе Урибе и солгал относительно личного поручения, якобы полученного им от президента Республики. Мы обвиняем генерала Корреаля в том, что он преследовал и травил следователей, которые, подобно генералу Любину Бонилье, питали иллюзии относительно своего долга, состоящего в розыске убийц Урибе Урибе, а не в выгораживании их и не в создании дымовой завесы. Мы обвиняем генерала Корреаля в том, что он отказался принять улики, указывающие на тех, кто стоял за спиной исполнителей убийства, а также при потворстве и сообщничестве прокуратуры делал все возможное, чтобы важный свидетель не смог дать показания. Мы обвиняем генерала Корреаля в том, что он скрывал вещественные доказательства как в тот день, когда из связки бумаг, обнаруженных при обыске в доме убийц, он на глазах у своих подчиненных отобрал несколько листков и спрятал их в карман, а остальные вернул, оставив открытым вопрос – какого рода сведения содержали эти документы, вскоре исчезнувшие бесследно. Мы обвиняем генерала Корреаля в том, что он позволил преступникам, сидящим под стражей, свободно сноситься друг с другом; в том, что жестами показывал им, когда следует молчать, а когда отвечать на вопросы следователей; в том, что между их камерами в тюрьме «Паноптико» была лишь легкая перегородка, дающая возможность согласовывать показания, а вернее, измышления, и вырабатывать общую линию поведения; в том, что он приставил к ним своего рода денщиков из числа арестантов, которые готовят убийцам кушанья по их выбору и вкусу, застилают по утрам их койки и выносят по вечерам за ними нечистоты, и в том, что каждому из них (по сведениям других заключенных) дозволено получать невиданные количества провизии – до шести фунтов мяса и сала. И наконец, мы обвиняем генерала Корреаля в том, что он использовал свою власть – немалую, добавим, власть, – чтобы распространить на этих двух заключенных блага и льготы, о которых ни один другой заключенный в Колумбии не вправе даже мечтать. Почему происходит все это? Потому что только эти убийцы могут назвать имена истинных виновников гибели генерала Урибе; потому что молчание этих двоих – золото в самом прямом смысле слова.
Поведение генерала Корреаля вызывает подозрения для всякого непредвзятого наблюдателя, для всякого свободного ума, не ставящего перед собой иной задачи, кроме поисков истины. Однако для следователя прокуратуры Родригеса Фореро, который с самого начала был единомышленником Корреаля, дело обстоит иначе: он вел себя не как государственный чиновник, а как раб, покорно выполняющий волю хозяина. Так, например, он отказался устанавливать истину в показаниях многочисленных свидетелей, видевших убийц вместе с генералом Педро Леоном Акостой у водопада Текендама; он отказался хотя бы допустить возможность того, что именно вышеупомянутый Акоста был тем самым человеком, которого видели у дверей плотницкой мастерской за беседой с будущими убийцами. Родригес Фореро отказался привлечь его к ответственности, не приняв в расчет бесчисленные и убедительные доказательства его преступной деятельности. Следователь прокуратуры, получив совпадающие показания десятка свидетелей, предпочел поверить его голословным утверждениям, что в дни, предшествующие убийству, его вообще не было в Боготе. Читатели газеты «Патриа», без сомнения, – поскольку речь идет об эпизоде, широко освещавшемся в печати, – припомнят, как в один далеко не прекрасный день вышеупомянутый Педро Леон Акоста покушался на жизнь тогдашнего президента Республики генерала Рафаэля Рейеса. Неужели слово Акосты для следователя весит больше, нежели слова других? Что можно сказать о таком чиновнике, как Родригес Фореро, представляющем всю корпорацию, если он безоговорочно верит слову заговорщика и участника переворота в ущерб показаниям людей с незапятнанной репутацией?
Сейчас только намеренной близорукостью или злым умыслом можно объяснить отрицание очевидного факта – генерал Педро Леон Акоста имел к убийству генерала Рафаэля Урибе Урибе значительно большее отношение, нежели тщится доказать прокуратура. Только корысть или безразличие могут позволить не краснея утверждать, будто начальник полиции ни в чем не виноват – в том числе и в преступной халатности. И только невежество или беспамятство могут пренебречь очевиднейшим сходством двух этих темных личностей: оба некогда пытались умертвить президента нашей страны. Саломон Корреаль пытал престарелого доктора Мануэля Марию Санклементе; Педро Леон Акоста трусливо покушался на генерала Рафаэля Рейеса. Нужны ли еще доказательства их соучастия и общности целей?
Однако есть и третья сторона в этом треугольнике зла, уничтожившем народного вождя и оставшемся безнаказанным. А третью сторону, уважаемые читатели «Патрии», истинные колумбийцы, следует искать в Обществе Иисуса. Поклеп, – закричите вы, – клевета? Нет, всего лишь решимость черным по белому изложить кое-какие истины, которые мучают всех нас, но приемлемы далеко не для каждого.
И вот доказательства. Кто вел за закрытыми дверями переговоры с начальником полиции? Иезуиты, представленные падре Руфино Берестайном. Кто использовал церковный амвон для оскорбления памяти убитого генерала всего лишь через неделю после рокового дня, кто во всеуслышание высказал пожелание, чтобы душа его гнила в преисподней? Снова они, иезуиты, представленные все тем же падре Берестайном, хорошо известным карлистом
[57], злым гением колумбийской полиции, колумбийским Распутиным. Откуда – по имеющимся в нашем распоряжении свидетельствам – вышли убийцы вечером 13 октября 1914 года? Из колледжа иезуитов, где маленькая дверка черного хода выводит на Девятую калье. Кто посещал заключенных в тюрьме, кто приносил им туда книги, порочащие и бесчестящие покойного генерала Урибе, и совершенно явно желал укрепить их дух и внушить им, что католическая церковь не только не осуждает, но приветствует их ужасное преступление? Иезуиты. Иезуиты.
Выдвигая со страниц свободной прессы эти обвинения, мы вовсе не претендуем на то, чтобы признать эти деяния уголовно наказуемыми – этим должно заниматься правосудие нашей страны. Мы же готовы удовлетвориться тем, что предаем огласке недостатки и ошибки, изобилующие в обвинительном заключении, которое, как нам кажется, предназначено больше для укрывания, нежели для разоблачения. Автор его, доктор Родригес Фореро, возлагает всю ответственность за убийство генерала Урибе на тех двоих, что сидят сейчас под стражей в ожидании суда, однако здравый смысл и тщательное расследование открывают куда более широкий круг лиц, в той или иной степени причастных к этому преступлению, причем среди них имеются весьма видные члены нашего общества. В ближайшие дни, если Бог даст, а эта героическая газета предоставит место на своих страницах, мы расскажем все, что нам удалось установить в результате собственного расследования, абсолютно свободного от всякой предвзятости и даже намека на мстительность. Ибо мы не преследуем никого и ничего, кроме единственной цели – получить ответ на законно возникающие вопросы. Разве у колумбийского народа нет права выпутаться из паутины обмана, интриг и слухов? Разве не имеет он права знать правду о тех, кто вершит его судьбу? А также – имена тех, кто на самом деле повинен в смерти генерала Урибе Урибе?
Кто же они?
Прочитав на страницах газеты «Патриа» собственную статью, Марко Тулио Ансола подумал, что теперь уже точно пути назад нет. В последующие месяцы он довольно регулярно публиковал в газетах результаты своих расследований, а точнее – придавал последовательность и стройность тому, что в полнейшем беспорядке таилось в бездонных кладезях его набросков, заметок и документов, причем делал это, сознавая, что не просто печатает негодующие колонки, но собирает будущую книгу – книгу, которая должна будет стать его ответом обвинительному заключению и доказательством того, что Хулиан Урибе не напрасно дал ему это поручение, книгу, которая, да, будет новым «Я обвиняю». Он писал не под псевдонимом, в отличие от Крестьянина или Аристона Мена Хайдора, публиковавших лживые и оскорбительные статьи о генерале Урибе Урибе, а гордо, крупными буквами выводил собственное имя и радовался, когда незнакомые люди (в парке «Дос Мартирес», к примеру, или в «Сладкоежке») узнавали его, подходили к нему и восторгались его отвагой. Уже прошел слух, что эти скандальные статьи войдут в готовящуюся книгу, и восхищение видел он в глазах немногочисленных читателей и слышал в их голосах. Ансола как никогда прежде познал, что такое тщеславие – ужасающее тщеславие от собственной смелости.
Примерно тогда же начал он примечать на перекрестках подозрительных людей. Это началось однажды утром, когда он выглянул из окна посмотреть, идет ли дождь, а вместо дождя увидел двоих субъектов, по всей видимости, наблюдавших за домом. И вечером в пятницу, выходя из своей конторы, снова увидел их – по крайней мере ему показалось, что это те же самые люди, но сказать наверное не смог бы, даже если бы от этого зависела его жизнь. Он никому не сообщил об этом, и уж тем более – Хулиану Урибе, ибо не хотелось оказаться в его глазах мнительным трусом. Генерал Урибе – думал он – не оглядывался через плечо в день своей гибели. Какое право есть у тебя, Ансола, вынашивать страхи, если ими пренебрегал великий человек?
Тем не менее он написал письмо министру внутренних дел. И напомнил про его обязанность обеспечивать права граждан и гарантировать их безопасность; упомянул о том, как заинтересован в прояснении обстоятельств гибели Урибе; сообщил, что в рамках этого «абсолютно законного» расследования он начал печатать в газете «Патриа» цикл статей, демонстрирующих ошибки должностных лиц. И после публикации сделался объектом «скрытой, но оттого не менее опасной слежки со стороны неизвестных лиц», в связи с чем и просит сеньора министра отдать распоряжение полиции, чтобы задержать этих неизвестных. «Это не значит, – продолжал Ансола, – что нижеподписавшийся просит предоставить ему личную охрану, но всего лишь предполагает найти своевременную и эффективную поддержку со стороны властей в этом конкретном вопросе».
Ответ пришел через месяц. Он содержал не просто отказ, но отказ оскорбительный: «Как только упомянутые заявителем события будут иметь место, Национальная полиция окажет ему необходимую помощь». Ансоле почудился в этой пренебрежительно-злой насмешке почерк Саломона Корреаля. Меж тем «Сансон Карраско» поместил у себя карикатуру в барочном стиле, где были изображены противники: с одной стороны – свирепо ощерившийся Ансола с крючковатым носом, а над ним – полупрозрачные фигуры генерала Урибе и Смерти с косой в руке. С другой – Саломон Корреаль, воздевавший над головой крест. Подпись гласила: «Трусы нападают скопом». Рисунок появился в понедельник, а на следующий день Ансола присутствовал на митинге, созванном сторонниками Марко Фиделя Суреса, седобородого лингвиста, члена-корреспондента Королевской Испанской академии, который начал выступать как кандидат от консерваторов на предстоящих в будущем году президентских выборах. Митинг проходил в Парке независимости, где устало поникшие деревья и низенькие домишки никого не спасали от ветра, задувавшего с восточных гор. Ансола стоял посреди безымянного людского множества, ожидая, когда на сцену выйдет первый оратор, но тут его узнали.
– А-а, это ты, безбожник?! – в упор спросил его человек в темном пончо.
И прежде чем Ансола успел опомниться, раздался свист. «Безбожник!» – неслось из невидимых ему ртов. «Безбожник!» Ансола попытался защищаться: «Я католик! – глупо выкрикнул он. – Я посещаю церковь». За лицами, искаженными угрозой, за блеском золотых зубов в разинутых бранью ртах задрожали кроны деревьев. Ансола вспомнил, что случилось с генералом Урибе незадолго до его гибели: в каком-то парке – таком же, как этот, или, может быть, даже в этом самом – на митинге, собранном Рикардо Тирадо или Фабио Лосано, разъяренная ревущая толпа окружила его и накинулась бы на него с кулаками, если бы его сторонники не успели открыть большой черный зонт, загородиться им на манер щита и чуть ли не на руках вынести генерала из свалки. Ансола подумал о нем, а потом о ненависти и как легко она вспыхивает, и еще подумал, что у каждого человека всегда отыщутся причины убить другого. В эту минуту пошел дождь и рассеял нападавших, как детей или зверей, и Ансола в три широких шага оказался за пределами парка, на примыкающей к нему улице. Впрочем, он уже никого не интересовал: искра ненависти погасла так же скоро, как и вспыхнула. Через несколько минут он – усталый, напряженный, широко раскрыв глаза и ощущая легкую дрожь в руках – уже был на пути к дому.
Через несколько дней он обратился к Игнасио Пиньересу, ведавшему в Колумбии местами заключения, с письменной просьбой распорядиться о тщательном обыске камер, где сидели убийцы. Не найдутся ли там улики, компрометирующие документы, еще какие-нибудь материалы, способные подкрепить обвинения? Ансола считал, что это вполне возможное дело, помня, скольких посетителей видел он в тюрьме «Паноптико», покуда выполнял свою секретную миссию. Однако он сознавал, что теперь необходимо провести обыск с соблюдением всех формальностей, причем так, чтобы убийцы об этом не узнали. И ему удалось убедить начальника всех тюрем: 14 марта, примерно в половине десятого утра, Ансола и Пиньерес прибыли к воротам «Паноптико» в сопровождении некоего чиновника по фамилии Руэда – молодого человека, говорившего удивительно пронзительным голосом, а двигавшегося так, будто он что-то зажал ляжками. Зато Пиньерес сразу понравился Ансоле. Показался ему человеком дельным, усердным и расположенным помочь. У дверей камер, где сидели Галарса и Карвахаль, он не стал дожидаться, пока Ансола – уж как сумеет – объяснит цель визита, а выступил вперед во всей славе своей и объявил заключенным, угрюмо и безучастно взиравшим на него с коек, о цели своего визита, а потом очень твердо, но вежливо попросил подняться и выйти из камер. Первым, не обуваясь, прошлепал в коридор Галарса, и Ансола увидел его босые ноги и грязные ногти: большой палец на левой ноге был лиловый, словно от ушиба; следом двинулся Карвахаль и, выходя, успел обвести камеру быстрым взглядом, словно хотел убедиться, что ничего компрометирующего или такого, что может быть вменено им в вину, не оставлено. Убийцы, не глядя друг на друга, привалились спинами к стене в коридоре. Бледные тонкие губы, не закрытые жидкими усами, у обоих кривились спокойной неприязнью, как будто все происходящее касалось кого-то другого. Галарса, уставившись чуть раскосыми индейскими глазами в галстук Ансолы, проговорил:
– Вы, кажется, здеся работали.
– Верно.
– И вас не выперли отюдова?
– Нет. Меня перевели, повысили.
– А нам сказали, будто выперли.
– Кто сказал?
– Люди.
– Так вот, неправда это. Меня перевели. Меня повысили.
– А-а, – ответил на это Галарса.