Он и сам поначалу разделял всеобщий восторг, однако уже через несколько часов впал в мрачность которая была непонятна окружающим, которую он и сам не мог себе ее объяснить, как ни старался. Что-то царапало его взгляд в этом письме – слишком правильно там все было, слишком вовремя оно подоспело, слишком ясно и убедительно излагало факты, слишком полезным оказалось. «В самом деле, теперь – всё. Теперь есть все, что нам нужно, все, что мы так хотели доказать. Вот Акоста и убийцы стоят у водопада, вот Акоста и убийцы выходят из колледжа Сан-Бартоломе, вот записка иезуита, которую полтора года не могли найти, вот доказательство, что Корреаль оказывал убийцам тайное содействие. Да, здесь имеется все».
– Так в чем дело-то? – спросил Сильва.
– Сам не знаю, – ответил Ансола. – Как-то неправильно оно происходит.
– Все на свете как-нибудь да происходит.
– Да. Как-нибудь, но не так.
– Любезный мой Ансола, я начинаю за вас беспокоиться, – сказал Сильва. – Вы так привыкли повсюду искать врагов, что не осознали, какое сокровище на нас свалилось.
– Да никакое это не сокровище.
– Одно вам могу сказать – поберегитесь. Потому что если так дальше пойдет, вы не поверите и Господу нашему Иисусу Христу, когда он придет спасать вас в день Страшного суда.
Ансола попытался облечь свой скептицизм в слова. После убийства Урибе Альфредо Гарсия больше года пробыл в Боготе, напрасно дожидаясь, когда следователь выслушает его показания, и все это время даже не упоминал о виденном в ночь на 13 октября, хотя видел он нечто очень важное. Не упомянул и про Саломона Корреаля, хотя знал, какие подозрения тяготеют над начальником полиции с тех пор, как тот отказался принять его заявление. Не упомянул и про записку иезуита и ничем не намекнул, что знаком с ее содержанием и способен его пересказать, хотя разделял с Ансолой и Сото тревогу за судьбу Аны Росы Диэс. «Почему? – спрашивал Ансола. – Почему он ни слова нам об этом не сказал? Почему он полтора года говорил с нами про убийство генерала и обо всех сопутствующих этому обстоятельствах, но обошел молчанием все это? Почему заговорил именно сейчас, когда мы получили показания свидетелей, видевших, как Галарса с каким-то неизвестным выходил из монастыря иезуитов? Почему только сейчас, когда становится очевидна причастность иезуитов и Корреаля? Почему только сейчас он набрался смелости сказать – да, он тоже знал, он тоже все видел и все знал? Почему этот подарок судьбы получаем мы в едином документе, где содержится все, что нам необходимо для того, чтобы следователь установил наконец истину и выявил истинных убийц? Почему все, о чем пишет Гарсия, нам уже было известно из других источников? И почему он сменил инициал? Сейчас второе имя начинается с “Б”, тогда как в заявлении – с “К”, а в письме из Барранкильи – с “А”. Да, вот именно – почему?»
– Может быть, это разные люди? – робко спросил Уруэта.
– Это не разные люди! – внезапно вспылил Ансола, с трудом сохраняя корректный тон в разговоре с тем, кто был старше. – Понятно же, что это – одно лицо. Если только по чистому совпадению это не трое однофамильцев. Если только все трое не узнали одно и то же о смерти генерала Урибе. Нет, я думаю, что это – один человек, а еще мне кажется, что в этой игре он держит банк. Полагаю, кто-то заплатил Альфредо Гарсии немалые деньги за то, чтобы он уехал из Боготы. Как мы и опасались, его купили, а сейчас стараются оправдать расходы. Его заставляют писать письма, сбивающие нас с толка и со следа. И подписываться разными инициалами. И выложить в письме все, что можно инкриминировать консерваторам и иезуитам.
– Но это же абсурд, Ансола! Вы сами слышите, что говорите? – воскликнул Сильва. – Зачем им это? Зачем заговорщикам самим выдавать себя?
– А вы посмотрите, кем подписано это письмо.
– Свидетелем. Альфредо Гарсией.
– Свидетелем, который бежал или исчез. Человеком, который пишет в газету и в собственной подписи ставит не ту букву. Этот документ не имеет никакой юридической силы ни для одного судьи, потому что за него никто не несет ответственности. Где автор разоблачительного письма? А бог его ведает. В Барранкилье? В Боготе? В Медельине? У свидетеля нет лица, а, значит, его как бы не существует вовсе. Нет, это письмо предназначено для того, чтобы оставить нас в дураках.
Хулиан Урибе поднял бровь.
– Одним движением пера, – продолжал Ансола, – заговорщики только что лишили все наши разоблачения какой бы то ни было достоверности. Участие иезуитов, Саломона Корреаля, Педро Леона Акосты – все превратилось в словесный мусор. Невнятное письмо от исчезнувшего свидетеля, который неизвестно где находится и меняет инициал второго имени всякий раз, как подписывает что-либо… нет, все это не внушает ни малейшего доверия, и ни один судья, находясь в здравом рассудке, не примет это всерьез. А им того только и надо – лишить достоверности любое наше обвинение, превратить его в нелепое бормотание пропавшего безумца. И они добились своего – мне это теперь ясно. Они нас обыграли еще до начала партии. Хотите, скажу, что будет дальше? Следователь примется искать доносчика на небе и на земле, устроит грандиозное шоу – поиски сокрытой истины. Через несколько недель или месяцев заявит, что поиски оказались безрезультатны. Что несмотря на все усилия, установить и обнаружить обвинителя не удалось, и все обвинения превратятся в бред сумасшедшего. Общество Иисуса замешано в преступлении! Чушь какая. Генерал Акоста и начальник полиции – соучастники преступления! Бред. И, разумеется, все скажут: «Чего ждать от анонимного обвинителя, который действует под чужим именем и носа не решается высунуть из своей норы?» «Нет, – скажут все, – эти инвективы – не более чем плоды воспаленного воображения. Как, – скажут все, – можно принимать их всерьез?» – Ансола помолчал и добавил: – Разыграно, как по нотам. Не будь это работа наших врагов, я бы восхитился от всей души.
Позднее, уже прощаясь с собеседниками, он заметил, что они глядели на него не так, как обычно. А как? С жалостью? С недоверием? С беспокойством? Так смотрят на близкого человека, который вдруг понес какую-то околесицу – с поджатыми губами, с застывшей в глазах тревогой. Уходя, Ансола подумал, что кое-чего лишился сегодня. Он прошел два-три квартала, рассматривая отблески желтого света на брусчатке. Размышляя об Альфредо Гарсии А., об Альфредо Гарсии Б., об Альфредо Гарсии К., вспоминая облик человека, с которым познакомился в Боготе, совесть которого сожрали заговорщики, потом сказал себе, что противостоит могучей машине, и ощутил, как бегут мурашки вдоль хребта. Выстоит ли он в борьбе с этими чудовищами? И сейчас же спросил себя – боишься? Когда он ступил на площадь Боливара, ему показалось, что все прохожие смотрят на него и говорят о нем. Кучка людей двинулась к углу, и донесся чей-то хохот, звучавший на пустой площади одновременно глуховато и гулко, словно камень, брошенный в пруд. Ансолу осенило – и уже через несколько минут он снова оказался в столовой Хулиана Урибе, и гости, занимавшие прежние места, обратили к нему жалостливые взгляды – точно такие же, как до его ухода.
– Доктор Урибе, доктор Урибе… – торопливо проговорил он. – У меня к вам просьба. – И, не дожидаясь вопроса, добавил: – Устройте меня в тюрьму.
Так Ансола начал работать в «Паноптико». Воспользовавшись тем, что он некогда был чиновником в Министерстве общественных работ, Урибе и Уруэта благодаря своим связям добились для него должности в администрации главной тюрьмы Боготы. Никто так никогда и не узнал, каков был круг его обязанностей, когда он праздно наблюдал за работами, которые проводились в корпусах тюрьмы, но никто ни о чем и не спрашивал, так что Ансола на несколько месяцев получил доступ в холодное каменное здание, где Галарса и Карвахаль соседствовали с уголовниками, свезенными туда со всей страны, и видел, как усталая ненависть побежденных кладет печать на их лица с ввалившимися щеками и землистыми подглазьями. Да, жалованье в «Паноптико» было меньше, чем в министерстве, но для Ансолы не имело значения, что на какое-то время пришлось затянуть ремешок – важно было только вести расследование, давно уже к этому времени ставшее чем-то гораздо большим, нежели выполнение задания или служебный долг: оно превратилось в призвание, которое упорядочивало его жизнь и придавало ей цель и смысл. Он издали наблюдал за Галарсой и Карвахалем, стараясь оставаться незамеченным. И сознавал, что его поведение повторяет или имитирует поведение убийц перед преступлением – так же, как он, убийцы следили за жертвой, радуясь, что она ни о чем не подозревает – и понимал (или думал, что понимает), как пьянит власть над тем, за кем следишь и думаешь, как вернее покончить с ним. Пришла минута, когда он обнаружил непривычное ощущение, похожее на любопытство, но любопытство какого-то особого, будоражащего свойства. О чем целый день размышляют эти убийцы? Вспоминают ли они свою жертву? Видят ли ее во сне? Однажды он даже попросил охранника показать арестанта, осужденного за убийство, и потом осторожно, как приближаются к хищному зверю, подошел к нему.
– Вы видите во сне тех, кого убили?
– Я вижу их наяву, – отвечал тот.
Ансола, никогда прежде не слышавший, чтобы человек с такой исчерпывающей точностью определил чувство вины, больше ни о чем его не спрашивал. Но вскоре благодаря этому человеку он узнал другого, а от него – третьего, пока наконец не разговорился с неким Саламеа, который увидел, как он ошивается возле камеры Галарсы и Корреаля. «Вы что – сыщик?» – спросил он. Ансола ответил – нет, он тут от Министерства общественных работ, но не смог побороть двусмысленный – и, пожалуй, болезненный, не мог не добавить он – интерес к убийцам генерала Урибе.
– Интересней, пожалуй, то, как они тут живут, – сказал Саламеа.
– Вы о чем?
– О том, что они делают тут всё, что им заблагорассудится. Как будто они на воле.
Этот самый Саламеа явно был человек не без образования, а потому решался протестовать по поводу несправедливостей, чинимых в этой тюрьме. Сам он сообщил, не вдаваясь в подробности, что сидел за долги, зато пространно изложил свое недоумение тем, что привилегии, которыми пользуются Галарса и Карвахаль, выходят за все рамки. Это он рассказал Ансоле, что надзиратель втихаря носит арестантам записки и что некий священник-иезуит несколько раз получал от них запечатанные конверты для передачи на волю.
– Вы уверены, что это был именно иезуит? – насторожился Ансола.
– Некий падре Тенорио.
– Рафаэль Тенорио?
– Он самый. Вы его знаете?
Да, Ансола знал его, хоть никогда и не видел. Хулиан Урибе попросил его разобраться в подозрительном поведении падре – похоже, что, служа во время последней войны капелланом в армии консерваторов, он познакомился с солдатом по имени Карвахаль, который предложил убить генерала Урибе и разом положить конец войне. После убийства, когда все газеты запестрели фотографиями Карвахаля, падре рассказал эту историю некоему Эдуардо Эсгерре, консерватору и своему прихожанину. «Это тот самый», – добавил он. Однако спустя несколько месяцев, когда иезуита наконец вызвали на допрос, он отказался от своих слов: «Сравнив лицо на фотографии с тем, какое запомнилось мне, могу с уверенностью заявить, что это разные люди». А теперь получается, что падре Тенорио посещает убийц в тюрьме? И служит им почтальоном?
– Галарса и Карвахаль встречаются с ним в часовне, разговаривают по-дружески, – сказал Саламеа. – Я своими глазами видел. – Потом помолчал и добавил: – И уже давно. Падре Тенорио часто навещает их, передачки носит. Принимает, как говорится, в них участие.
– Что же он им носит?
– Я видел свертки. Книги, газеты. Точнее не скажу.
Саламеа передал свой разговор с убийцами, состоявшийся как-то раз на прогулке в тюремном дворе. Он спросил, ради чего они ввязались в это дело, и услышал в ответ, сейчас уже не помнит, от кого именно из двоих: «Если бы не мы его пристукнули, нашелся бы еще кто-то». Они были твердо уверены, что проведут за решеткой года четыре, хотя за преступление, которое они совершили, дают двадцать пять лет, и Саламеа полагал, что эта спесь проистекает от уверенности, что их отмажут. Однажды их застукали за тем, как они прячут в камере молотки, клещи и напильники, которые другой арестант хотел использовать для побега, и это происшествие, для всякого другого чреватое тяжкими карами, сошло им с рук.
– Неужели ничего им за это не было?
– Даже не обругали. Вот я и говорю – они священны и неприкосновенны. Не говоря уж о том, что заработали на фильме.
Он имел в виду ленту братьев Ди Доменико, для которой убийцы снялись здесь, в этих самых камерах и коридорах. С самого начала пополз слушок, что Галарса и Карвахаль сделали это не бесплатно, и вот теперь Саламеа подтвердил его.
– Так, значит, им заплатили?
– Да. Пятьдесят песо каждому. Поглядите, как они приоделись, поглядите, какие роскошества стали позволять себе. Загляните, загляните к ним в камеры.
И Ансола в течение нескольких монотонных, тянувшихся бесконечно и неотличимых друг от друга дней ждал удобный случай последовать этому совету. Это оказалось нелегким делом, потому что двое убийц не подчинялись тюремному распорядку, обязательному для прочих арестантов – к примеру, не ходили на занятия, куда сгоняли всех остальных, и не должны были подниматься ни свет ни заря. Питались они иногда от, с позволения сказать, общего котла, куда каждый арестант вносил свои припасы, иногда им разрешалось получать с воли замысловатые кушанья, сготовленные и принесенные женами, а иногда они бахвалились, будто едят как в ресторане, и обеды на глазах у всех им доставляли прямо в камеру. Подобные привилегии, – заметил Ансола, – вызывали у остальных заключенных глухую неприязнь или откровенную враждебность. Они смотрели на Галарсу и Карвахаля как на чужаков, и стоило одному из этой пары приблизиться, меняли тему разговора и даже позу. Стало известно, что Галарса и Карвахаль ссужали заключенным деньги, причем под высокий процент; что нуждающиеся закладывали им цепочки, кольца, перстни, и те неплохо за это платили; что порой посылали за съестными припасами на волю и продавали их арестантам, не имевшим такой возможности. Еще Ансола узнал, что убийцы генерала не ходили к мессе вместе с остальными, а получали причастие отдельно, причем двери в тюремной часовне в эти особые часы всегда были на запоре. В следующее воскресенье Ансола во исполнение своего замысла пришел в тюрьму очень рано. В полдень явился лысый священник и повел убийц в часовню. Ансола понял, что у него есть шанс.
Камеры Галарсы и Карвахаля были не только просторней, чем у остальных, но и иначе устроены: их разделяла всего лишь перегородка – такая тонкая, что можно было по ночам свободно переговариваться, не повышая голоса. Ансола вошел в левую камеру, не зная, кто из двоих ее занимает, и остановился, пораженный. Ковер на полу и телячья шкура спасали от холода. Под потолком плавала зажженная лампа без абажура, бросая тени на изображение Святого сердца Иисусова, висящее на стене, в глубине монотонно постукивали о раковину капли. Что это за камера такая, подумал Ансола, снабженная водопроводом и электричеством? Кто это так печется о двоих убийцах? Две симметрично стоявшие койки были застелены: на каждой лежало по два шерстяных одеяла, по четыре больших подушки в наволочках и по маленькой вышитой думочке. В камере было чисто. На деревянном столе в беспорядке громоздились книги и бумаги в таком количестве, словно тут сидел не один из двоих плотников, убивших генерала Урибе, а какой-нибудь бедный студент. Да нет, – поправил себя Ансола, – не студент, а скорей уж семинарист: у стены, под образом Пречистой Девы дель Кармен, стояла обитая мягкой тканью скамеечка, какие используют, когда молятся на коленях.
Ансола увидел служебник и тексты новенн, какие читают на Рождество, увидел Библию в кожаном переплете, увидел стопку брошюр и особо отметил название одной – «Да и Нет». Она впервые попалась ему на глаза, хотя слышал он об этой книжице много – ее упоминали по разным поводам, но с неизменным возмущением. В 1911 году, спустя несколько лет после того как падре Эсекиэль Морено заявил, что либерализм – это грех, генерал Урибе ответил ему блестящим памфлетом, полным его любимых риторических фигур и точных мыслей, и носившим такое название: «О том, что колумбийский либерализм не греховен». Этот опус наделал много шума: Урибе доказывал, что Либеральная партия так же неукоснительно придерживается доктрины католицизма, как и ее соперница, так же блюдет святость семейных уз и общественных установлений Колумбии, а вслед за тем призывал либералов смелее противостоять разгулу клерикализма, разоблачать и обличать неблаговидные дела духовенства. Но и это, впрочем, было еще не самое плохое: после того как колумбийская Церковь запретила чтение этой брошюры, Урибе нанес ей тягчайшее оскорбление – воззвал непосредственно к Святому Престолу. Для священников это стало последней каплей, и их ответом стала книжечка «Да и Нет», лежащая сейчас на видном месте в камере убийцы. Автор ее спрятался за непроницаемым псевдонимом Аристон Мен Хайдор. Вытащив блокнот Бонильи, Ансола записал на последней страничке название, имя автора и название издательства – «Крусада католика». Оно же выпускало газету «Сосьедад», на страницах которой генерала Урибе объявляли имморалистом и утверждали без оговорок и сомнений, что война 1899 года была Божьей карой для приспешников Сатаны. Ансола наугад открыл книжицу и прочел, что генерал Урибе – враг религии, отчизны и принципов консерватизма. Но в этот миг какой-то арестант, с воем промчавшийся по коридору мимо открытой двери, спугнул Ансолу: тот поспешил выскочить из камеры, стараясь ни с кем не встречаться глазами.
На следующее утро, прежде чем отправиться изображать служебную деятельность, он зашел в издательство «Крусада». Он желал приобрести экземпляр брошюры и узнать про ее автора. В чем, однако, не преуспел: никто во всем издательстве не мог сказать ему, кто скрывался за этим псевдонимом, звучавшим на чужеземный лад. Некий Марко А. Рестрепо, священник-иезуит, доставил рукопись в издательство, но истинные сведения об авторе можно отыскать только в бухгалтерских ведомостях. Ансола спросил, можно ли будет заглянуть в них, и услышал в ответ, что они – в ведении курии: еще ему в самых изысканных выражениях дали понять, что отцы-каноники скорее дадут отрубить себе руку, чем проконсультируют человека с такой репутацией, как у него. И тем не менее, выходя оттуда с брошюрой под мышкой, Ансола, как это ни глупо, чувствовал, что одержал, пусть маленькую, но – победу.
Он читал ее целый день, за одинокими трапезами и в минуты отдыха, и дисциплинированно дочитал до конца, хотя каждый абзац был пропитан нелепой ложью, искажение действительности и клеветой, сочившейся из-под пера Аристона Мена Хайдора и порочившей память генерала Урибе, как раньше, при жизни – его самого. Одно место особенно привлекло его внимание. Там с возмущением перечислялись прегрешения генерала Рафаэля Урибе Урибе в бытность его сенатором Республики. Что же ставилось ему в вину? – Не явился на заседание, где обсуждалось торжественное посвящение Колумбии Пресвятому Сердцу Христову
[56]; ушел из Сената, когда шли дебаты по поводу того, должна ли страна участвовать в празднествах по случаю пятисотлетия принятия догмы о непорочном зачатии – годовщины, которую широко отмечал весь католический мир. Да уж, подумал Ансола, тем он и навлек на себя ненависть этой фанатичной страны – тем, что не соглашался лепить колумбийские законы из глины суеверий и предрассудков, тем, что не желал отдавать неверное будущее страны на откуп магическим ритуалам разлагающейся теологии. Передавали, что один конгрессмен-консерватор при виде того, как Урибе выходит из зала, как раз когда там начиналось голосование по поводу торжеств, отпустил шутку, которой многие зааплодировали:
– У генерала Урибе – много общего с Сатаной: стоит лишь упомянуть имя Пречистой Девы, как оба удирают стремглав.
Враг католической веры. Виновник гражданских войн. Убийца колумбийцев. Какие знакомые обвинения – думал Ансола. Он слышал их тысячу раз и тысячу раз встречал на страницах газет, но прочитав их сейчас, заметил кое-что новое. Поначалу это был слабый отзвук, глуховатое эхо, неопределенное ощущение, и лишь через несколько минут его осенило – голос Аристона Мена Хайдора удивительно напоминал голос того автора, который под псевдонимом «Крестьянин» остервенело нападал на Урибе со страниц газеты «Републикано». Эти статьи Ансола с сожалением читал на протяжении нескольких лет, следил за неистовой полемикой, которую они вызывали, и сам обсуждал их с другими либералами. «Крестьянин» обвинял генерала еще и в том, что во время войны 1899 года он послал на смерть тысячи юношей, и в том, что вынашивал мечты об исчезновении Церкви, о разрушении семьи, уничтожении частной собственности, и в намерении ввергнуть страну в пропасть безбожного социализма. И в том, что Урибе своими писаниями растлевает общественную мораль и подрывает устои веры, без которых невозможна достойная жизнь. Да кто же он такой, этот «Крестьянин»? Если интуиция не обманывала Ансолу, тот же человек, который подписывался как Аристон Мен Хайдор: это просто два псевдонима одного клеветника по призванию. Но как подтвердить эту догадку?
Он попытал счастья в типографии «Републикано». Поговорил с корректорами и с наборщиком. Вдруг откуда-то вынырнул юный репортер с повязкой на глазу и, шепнув «не здесь», за руку повлек Ансолу на улицу. По дороге сообщил, что зовут его Луис Самудьо и что он служил в «Републикано» в ту пору, когда там печатались статьи «Крестьянина», потом высказал Ансоле свое восхищение и уважение, пожелав, чтобы он докопался до истины в деле генерала Урибе. И наконец добавил, что не знает, кто сочинял статьи о покойном.
– Нам доставляли машинопись. В редакции их не писали.
– Не редактор?
– Нет-нет, уверен, что нет. У нас ходили слухи, что постарались иезуиты. Впрочем, чтобы смекнуть это, не надо быть семи пядей во лбу.
– А кто же их приносил?
– Иногда падре Веласко, настоятель францисканского монастыря. Они с редактором запирались и о чем-то беседовали. Иногда – падре Тенорио. Иезуит. Не знаете такого?
– Знаю, – ответил Ансола. – А, может, кто-то из них?..
– Кто-то из них «Крестьянин»?
– Да.
– Я даже не знаю… Статьи приходили в редакцию, как я говорил, уже напечатанными. Нет возможности установить, чьей рукой они написаны. Одно могу сказать твердо: писали их не в редакции. – И после паузы добавил: – Мне очень стыдно, сеньор Ансола.
– Почему?
– Стыдно, что моя газета превратилась в такое. За то, что она вытворяла в отношении покойного генерала, за безобразную травлю, которой она его подвергала. – Тем временем, обойдя квартал, они вновь оказались у дверей типографии. – Позвольте вас спросить…
– Слушаю.
– Почему вас интересует именно «Крестьянин»? Атаки на Урибе шли со всех сторон.
Ансола ощутил прилив теплого товарищеского чувства: он вдруг вспомнил, что это такое – доверять кому-то, и что такое – когда кто-то доверяет тебе, и чувство это (нечто среднее между ностальгией и уязвимостью) обольстило его так, что он уже был готов все выложить этому одноглазому репортеру, которого видел впервые в жизни. Он чуть было не произнес имя Аристона Мена, чуть не сказал, что, по его мнению, у статей и у брошюры – один автор, и что в камере, где с удобствами сидели убийцы, он видел брошюру эту, и чуть было не объяснил, что получили они ее от тех, кто заказал убийство генерала – те вручили им ее, чтобы поднять их боевой дух, разжечь ненависть к Урибе, заглушить в них чувство вины и раскаяния. Ансоле пришло в голову, что, если установить личность автора, это может пролить свет на вдохновителей преступления, и прямо там, на мостовой, был уже готов все выложить репортеру. Но вовремя спохватился. Этот Самудьо, как ни крути, не уволился, а по-прежнему служит в «Републикано». И кто знает, какие тайные намерения лежат в основе его словоохотливости? Какие невидимые нити повлекли его обходить вокруг квартала? Кто поручится, что он не выполнял секретное поручение Саломона Корреаля или следователя Родригеса Фореро?
Ансола бросил взгляд на перекресток, убеждаясь, что никто не следит за ними. Потом простился с репортером и пошел своей дорогой.
В конце мая случилось то, что предвидел Ансола в отношении таинственного письма из газеты «Этсетера». Следователь прокуратуры Алехандро Родригес Фореро с большой шумихой приказал добыть хоть из-под земли свидетеля Альфредо Гарсию, занесшего на бумагу эти ужасные обвинения. В Барранкилью, откуда пришло первое письмо, полетел запрос – самого категорического свойства, но, к сожалению, не содержавший никаких примет Гарсии, без которых ничего сделать было нельзя. На это и указал алькальд Барранкильи, прося предоставить хотя бы словесный портрет разыскиваемого, но ответа не получил. Вскоре прокуратура циркулярно разослала всем алькальдам Республики телеграмму: «Настоятельно прошу немедленно установить и телеграфировать, проживает ли на территории, вверенной вашему попечению, Альфредо Гарсия А.» Утвердительного ответа не пришло. Как только Ансола узнал о содержании циркуляра, он поспешил к Хулиану Урибе и спросил его: «Почему Гарсия А.? Почему не Гарсия Б., не Гарсия С.? Ведь прокуратура знает о путанице с инициалами? Теперь нам известно доподлинно, что преступники попросили свидетеля подписываться тремя различными способами – для того, чтобы его искать и гарантированно не найти; для того, чтобы создавать видимость усилий, твердо зная, что усилия эти успехом не увенчаются. Я оказался прав. Я был прав, а мне не поверили». Брат генерала был вынужден согласиться с этим.
28-го числа, утром, когда Ансола уже завершал свои труды в «Паноптико», один из надзирателей, который носил фамилию Педраса и, как выяснилось, по заданию Саломона Корреаля осуществляя связь убийц с внешним миром, подошел к нему и сообщил, что его спрашивают у ворот тюрьмы. Выйдя на улицу, еще влажную от недавнего дождя, Ансола увидел Томаса Сильву, державшего в руках экземпляр газеты «Тьемпо», где было опубликовано постановление прокуратуры. Он развернул ее и прочел: «Я, Алехандро Родригес Фореро, расследующий обстоятельства убийства генерала Урибе Урибе, призываю автора письма…» Дальше можно было не читать – Ансола немедленно все понял: следователь публично и печатно обратился к свидетелю с просьбой сообщить все, что ему известно о преступлении, гарантировал ему неприкосновенность, предупреждая, что если тот не явится, будет обвинен в укрывательстве.
Ансола прошел несколько шагов и присел на скамейку лицом к проспекту. Он видел, как мимо проносились рычащие автомобили, видел на задних сиденьях дам в шляпах, видел лошадь, рысившую к северу, к Барро-Колорадо и на ходу ронявшую из-под хвоста кругляши навоза. «Они добились своего, – сказал он. – Они настоящие кудесники, мой дорогой Сильва, с ними не совладать. Гарсия не объявится: его отсутствие проплачено и обеспечено. Но скажите-ка мне вот что, Томас… Сколько стоит сделать так, чтобы человек исчез, но при этом остался в живых? Во что обойдется превратить его в сочинителя абсурдных писем, а потом – в призрак, а потом – и вовсе в фикцию, а потом – его руками скомпрометировать все расследование? Вот кем стал сейчас Альфредо Гарсия – нашим измышлением, затеянным ради того, чтобы замарать репутацию достойных граждан Колумбии. Все его обвинения, все, что он изложил в своих письмах, превратилось отныне и до скончания века в бредовые домыслы человека, покрывающего убийц. Благодаря этому маневру присутствие Педро Леона Акосты у водопада Текендама больше ничего не значит. Как ничего не значит и то, что убийцы вышли из задней двери иезуитского монастыря. И я с этим не могу справиться. Ни я, и никто другой. От этого мутит, но что тут можно сделать? Как совладать с силой, сумевшей сделать так, чтобы Ану Росу Диэс поглотила земля, чтобы Альфредо Гарсия написал то, чего не знал, и сейчас же превратил истину в ложь, и бывшее сделал небывшим? Я думал, что только Богу под силу такие чудеса, а оказалось – нет, таким могуществом обладают и люди. Да, необыкновенно тошно мне от всего этого, только это я и чувствую сейчас. И что же мне делать, что делать, Сильва? Поблевать. Выблевать все, что у меня внутри, и постараться при этом никого не испачкать».
О свидетеле Альфредо Гарсии он никогда больше не упоминал – это был конец света и крах всей его миссии. Время от времени Ансола все же вспоминал о нем, думал, где он теперь обретается – в Барранкилье ли, в Коста-Рике, в Мехико, а, может, лежит на глубине двух метров под землей, с перерезанным горлом или с двумя пулями, в упор выпущенными в спину. В конце сентября поползли слухи, что Алехандро Родригес Фореро завершает сбор свидетельских показаний и следствие, а кое-кто из тех, кому нет нужды врать, утверждали, будто он уже пишет обвинительное заключение. Ансола слышал эти толки и думал только одно: «Показаний Альфредо Гарсии там не будет. Они сумели сделать это. Добились своего. Добились». Приближалась вторая годовщина преступления, и Ансола понял вдруг, что давно уже не бывал на месте. (Он привык в своих внутренних монологах, в снах и наяву называть его именно так – «это место».) И однажды утром отправился туда. Шел-то он по другому делу, но, пройдя церковь Санта-Клара, позволил себе изменить маршрут. Выйдя с заднего фасада Капитолия на площадь Боливара, буквально проволок себя там, где полицейский и какой-то прохожий задержали Леовихильдо Галарсу, отобрав у него окровавленный топорик. «Я не использовал его, – повторял потом на первых допросах Галарса. – Потому что я не убийца». Ансола содрогнулся всем телом, словно его вдруг накрыло порывом студеного ветра, так изумляющим чужестранцев, потому что на мгновение весь город превратился в «это место», а каждая улица, каждая стена стали свидетелями убийства или декорацией, где произошла сцена убийства.
Ансола завернул за угол. Его отделяло от заветного тротуара еще шагов двадцать, когда он заметил в привычном пейзаже появление чего-то нового и, покуда, не отрывая глаз от угла, приближался к нему, понемногу понимал, что это – мемориальная доска, новая мраморная доска, которую за прошедшие месяцы кто-то установил на месте убийства, чтобы жители Боготы никогда не забывали о трагедии. И прочел:
Здесь, на этом скорбном месте, 15 октября 1914 года жертвой двух никому неведомых злодеев, нанесших ему предательские удары топором, пал выдающийся муж совета и брани, доктор и генерал Рафаэль Урибе Урибе, возлюбленный сын колумбийского народа, гордость Латинской Америки.
Кто поставил памятную доску? Для кого? Да уж, наверно, не для этих пешеходов, вяло шагавших мимо и даже не удостоивших ее взглядом. «Двух неведомых злодеев», – повторил Ансола и внезапно почувствовал себя обманутым. Нет, их было не двое, а много больше, и доска в этом смысле становилась участницей заговора. Слово «скорбное» было враньем, слова «пал жертвой» – высокопарны и низкопробны, слово «топор» – неточно, слово «возлюбленный» – лицемерно. Да, подумал Ансола, все это – мраморный обман, воздвигнутый, быть может, по приказу врагов генерала – поднаторевших в искусстве искажать реальность, запутывать следы, наводить тень на белый день. Когда говорят «высечено в камне», имеют в виду вечную истину, непреходящую ценность, нечто такое, что до конца времен пребудет неизменно, разве не так? И эта доска, выглядящая как невинная дань памяти, на самом деле – ритуал заговорщиков, еще один шаг к навязыванию той реальности, где двое пьяных плотников убивают генерала, потому что правительство не дало им работы. Эта доска безоговорочно отпускает грехи стае двуногих волков – Ансола представил себе, что, если приподнять и отодвинуть плиту, под ней на стене найдешь имена Саломона Корреаля, и Педро Леона Акосты, и Руфино Берестайна. Он испытал нечто вроде озарения – тридцать восемь слов, выбитых на ней, возвещали то же самое, что гораздо пространнее скажет обвинительное заключение прокуратуры: так плуг отваливает слой земли, чтобы бросить в него семя лжи. Ансола снова перечел надпись, потом достал блокнот Любина Бонильи и переписал эти тридцать восемь слов, с каждым движением карандаша понимая все отчетливей, что можно будет не читать обвинительное заключение – он и так знает его содержание. Там будет сказано «гордость Латинской Америки», там будет сказано «муж совета и брани» и, главное, там будет сказано «пал жертвой двух неизвестных злодеев».
Двух одиноких волков. Двух убийц, действовавших на свой страх и риск.
Документ, призванный представить суду обвиняемых по делу Урибе, был опубликован в ноябре. Эта книга в кожаном переплете содержала триста тридцать страниц убористого текста, пересыпанного юридическими терминами, однако читающая публика проглотила его, словно модный роман. «Вышло! Вышло!» – слышалось на всех углах, и зазывалы рекламировали новинку, хотя она еще не поступила в продажу. И во второй половине того же дня Хулиан Урибе срочно созвал военный совет, причем не у себя дома, а в № 111 по Девятой калье, то есть там, где проживал покойный генерал, а теперь его вдова, там, где кабинет и библиотека пребывали в том виде, в каком он их оставил, и где до сих пор витала его тень – на лестницах, по которым несли его гроб, в просторной гостиной, где несли траурную вахту над его телом близкие, в окнах, из которых в вечер его смерти неслись безутешные рыдания его сподвижников и последователей. В кабинете генерала Ансола увидел Хулиана Урибе и Карлоса Адольфо Уруэту – оба стояли и обоих снедали печаль или негодование.
– Уже видели? – спросил Хулиан, едва лишь Ансола переступил порог.
Ансола раздобыл экземпляр в редакции «Либераля» и первым делом стал просматривать оглавление. Отыскал раздел «Выводы» и убедился, что подтвердились наихудшие его опасения. Известив, что возбуждено уголовное дело против Хесуса Карвахаля и Леовихильдо Галарсы, прокурор сообщал, что следствие не выявило причастности к преступлению никаких других лиц. Ансола прочел список невиновных – всех тех, к кому правосудие не имело претензий. Он начинался с Аурелио Кансино, работника Франко-Бельгийского общества, который за несколько недель предсказал убийство генерала, но тем не менее не заинтересовал следствие своим ясновидением. Одно за другим и очень внимательно Ансола изучил почти полсотни имен и лишь в самом конце обнаружил то единственное, что в самом деле его заинтересовало: Педро Леон Акоста занимал последнюю строчку в этом синодике позора. Похоже, составители хотели так пошутить, подумал Ансола, ибо последнее место в этом параграфе служило чем-то вроде мостика к параграфу следующему, где безапелляционно утверждалась полнейшая невиновность Саломона Корреаля. И вот теперь Ансола стоит в кабинете покойного, и Хулиан Урибе не сводит с него запавших от печали глаз, а Карлос Адольфо Уруэта спрашивает: «Уже видели?»
– Видел, – ответил он.
– Акоста невиновен! – воскликнул Уруэта, потрясая книгой, как проповедник на амвоне. – Корреаль – невиновен!
– И иезуиты тоже непричастны – про них ни слова, – добавил Хулиан.
– Ни единого! – подтвердил Уруэта. – Как будто их и на свете нет. Как будто вы не выяснили всё, что выяснили! Если, конечно, это не плоды вашего воображения.
– Да нет, не плоды, – ответил Ансола. – Я знаю, что иезуиты навещают убийц в тюрьме. Знаю, что те были в колледже Сан-Бартоломе. Знаю, что иезуиты встречались с Корреалем. Знаю, что есть некий памфлетист, прячущийся под псевдонимом Аристон Мен Хайдор, и это – тот же самый, кто подписывал «Крестьянин» самые жуткие статьи против генерала Урибе.
– И кто же он?
– Не знаю.
– В самом деле не знаете? – спросил Хулиан. – У вас есть наметки, Ансола, общее направление. Здесь – Акоста, там – Корреаль, падре Берестайн – еще где-то… Я хочу вам верить, но вы ведь до сих пор не объяснили, какое отношение одно ваше открытие имеет к другому, а другое – к третьему. Если не считать игру воображения или, если угодно, вашу теорию. А если вы мне это не объяснили, как мы будем объяснять это на суде? Повторяю – я хочу вам верить, но судья не поверит, ибо то, что вы отстаиваете, никому не понравится. После опубликования заключения времени у нас не осталось. Закон есть закон: перед судом предстанут только упомянутые в заключении. Тех, кто там не назван, как бы и в природе не существует. И вам это известно не хуже, чем мне, не так ли?
– Так.
– Суд начнется примерно через год. У нас есть год, чтобы сообщить судье, почему обвинительное заключение – ложь. Год – на то, чтобы убедить его, что эта книга содержит неверные сведения. Точнее, не у нас, а у вас, любезнейший Ансола. Год, чтобы не ударить в грязь лицом и не дать забросать грязью память моего покойного брата. Год, чтобы доказать, что мы не ошиблись, дав такое деликатное поручение вам. Многое поставлено на карту, Ансола, многое – даже и помимо правосудия в данном конкретном случае. Если вы говорите правду и заговор существует на самом деле, будущее нашей страны зависит от того, выйдут ли заговорщики сухими из воды. Тот, кто убил однажды и не понес за это кары, убьет снова. Что вы собираетесь предпринять, чтобы избежать этого?
Ансола молчал.
– Отвечайте, Ансола, – продолжал Хулиан Урибе. – Как намерены действовать, чтобы убедить судью в том, что книга эта искажает истину, а вернее, что истина находится не там и что это именно мы обнаружили ее.
– Я тоже напишу, – произнес Ансола, причем с такой внутренней убежденностью, что в этот миг показалось, будто это решение он принял уже давно. – Я расскажу все. А там – будь что будет.
И первая его статья вышла спустя пять дней.
Гнусное убийство Рафаэля Урибе Урибе, человека, бывшего бесспорным лидером либерализма и нравственным ориентиром в нашей Республике, осталось безнаказанным: обвиняемые в нем до сих пор не преданы суду. К иному выводу нельзя прийти, ознакомившись с Обвинительным заключением, составленным доктором Алехандро Родригесом Фореро, которого мы до сей поры считали образцом прямоты и нравственной чистоплотности или, по крайней мере, усердия и добросовестности. Однако опубликованный им документ служит печальным доказательством того, сколь могущественны истинные виновники убийства, организовавшие и подготовившие его, но до сих пор остающиеся в тени, и сколь велика их власть над нашим гражданским обществом; и если они сумели осуществить убийство такой прославленной личности, как генерал Урибе, если смогли средь бела дня организовать подлое и трусливое нападение, которое наша отчизна пережила 15 октября 1914 года, то из этого следует, что никто из нас не вправе чувствовать себя в безопасности; и что сильные мира сего, оставаясь за сценой, решают, кому в этой стране, оставленной Господним попечением, жить, а кому умереть.
Обвинительное заключение – документ замечательный, но не в силу своей неоспоримости и справедливости суждений, а тем, с каким талантом его авторам удалось замаскировать истину и укрыть виновных в небезызвестном преступлении. Злой умысел прокуратуры присутствовал в нем с самого начала расследования настолько очевидно, что брат жертвы, Хулиан Урибе Урибе, руководствуясь подозрением, которое в иных случаях дает разумные советы, счел нужным поручить нам параллельное расследование. И когда мы, преисполненные как восхищением деятельностью генерала, так и скорбью утраты, сочли это честью для себя и согласились принять предложение, то и предположить не могли, что обнаружим такую плотную паутину интриг, фальсификаций, лжи и вопиющего аморализма. В течение нескольких месяцев мы не жалели ни времени, ни ресурсов, чтобы пролить свет на обстоятельства случившегося, причем постоянно сталкивались с извращением фактов и преодолевали препоны, которые чинились нам в чьих-то до конца не выясненных интересах, а ныне, на страницах этой бесстрашной газеты, сочли себя вправе возвысить свой гневный голос, воздеть перст указующий, подобно тому, как в относительно недавние и столь же суровые времена сделал это Эмиль Золя, и повторить вслед за ним: «Мы обвиняем».
Мы обвиняем генерала Саломона Корреаля, начальника полиции, в том, что он, не имея на то властных полномочий, возглавил следствие по делу Урибе Урибе и солгал относительно личного поручения, якобы полученного им от президента Республики. Мы обвиняем генерала Корреаля в том, что он преследовал и травил следователей, которые, подобно генералу Любину Бонилье, питали иллюзии относительно своего долга, состоящего в розыске убийц Урибе Урибе, а не в выгораживании их и не в создании дымовой завесы. Мы обвиняем генерала Корреаля в том, что он отказался принять улики, указывающие на тех, кто стоял за спиной исполнителей убийства, а также при потворстве и сообщничестве прокуратуры делал все возможное, чтобы важный свидетель не смог дать показания. Мы обвиняем генерала Корреаля в том, что он скрывал вещественные доказательства как в тот день, когда из связки бумаг, обнаруженных при обыске в доме убийц, он на глазах у своих подчиненных отобрал несколько листков и спрятал их в карман, а остальные вернул, оставив открытым вопрос – какого рода сведения содержали эти документы, вскоре исчезнувшие бесследно. Мы обвиняем генерала Корреаля в том, что он позволил преступникам, сидящим под стражей, свободно сноситься друг с другом; в том, что жестами показывал им, когда следует молчать, а когда отвечать на вопросы следователей; в том, что между их камерами в тюрьме «Паноптико» была лишь легкая перегородка, дающая возможность согласовывать показания, а вернее, измышления, и вырабатывать общую линию поведения; в том, что он приставил к ним своего рода денщиков из числа арестантов, которые готовят убийцам кушанья по их выбору и вкусу, застилают по утрам их койки и выносят по вечерам за ними нечистоты, и в том, что каждому из них (по сведениям других заключенных) дозволено получать невиданные количества провизии – до шести фунтов мяса и сала. И наконец, мы обвиняем генерала Корреаля в том, что он использовал свою власть – немалую, добавим, власть, – чтобы распространить на этих двух заключенных блага и льготы, о которых ни один другой заключенный в Колумбии не вправе даже мечтать. Почему происходит все это? Потому что только эти убийцы могут назвать имена истинных виновников гибели генерала Урибе; потому что молчание этих двоих – золото в самом прямом смысле слова.
Поведение генерала Корреаля вызывает подозрения для всякого непредвзятого наблюдателя, для всякого свободного ума, не ставящего перед собой иной задачи, кроме поисков истины. Однако для следователя прокуратуры Родригеса Фореро, который с самого начала был единомышленником Корреаля, дело обстоит иначе: он вел себя не как государственный чиновник, а как раб, покорно выполняющий волю хозяина. Так, например, он отказался устанавливать истину в показаниях многочисленных свидетелей, видевших убийц вместе с генералом Педро Леоном Акостой у водопада Текендама; он отказался хотя бы допустить возможность того, что именно вышеупомянутый Акоста был тем самым человеком, которого видели у дверей плотницкой мастерской за беседой с будущими убийцами. Родригес Фореро отказался привлечь его к ответственности, не приняв в расчет бесчисленные и убедительные доказательства его преступной деятельности. Следователь прокуратуры, получив совпадающие показания десятка свидетелей, предпочел поверить его голословным утверждениям, что в дни, предшествующие убийству, его вообще не было в Боготе. Читатели газеты «Патриа», без сомнения, – поскольку речь идет об эпизоде, широко освещавшемся в печати, – припомнят, как в один далеко не прекрасный день вышеупомянутый Педро Леон Акоста покушался на жизнь тогдашнего президента Республики генерала Рафаэля Рейеса. Неужели слово Акосты для следователя весит больше, нежели слова других? Что можно сказать о таком чиновнике, как Родригес Фореро, представляющем всю корпорацию, если он безоговорочно верит слову заговорщика и участника переворота в ущерб показаниям людей с незапятнанной репутацией?
Сейчас только намеренной близорукостью или злым умыслом можно объяснить отрицание очевидного факта – генерал Педро Леон Акоста имел к убийству генерала Рафаэля Урибе Урибе значительно большее отношение, нежели тщится доказать прокуратура. Только корысть или безразличие могут позволить не краснея утверждать, будто начальник полиции ни в чем не виноват – в том числе и в преступной халатности. И только невежество или беспамятство могут пренебречь очевиднейшим сходством двух этих темных личностей: оба некогда пытались умертвить президента нашей страны. Саломон Корреаль пытал престарелого доктора Мануэля Марию Санклементе; Педро Леон Акоста трусливо покушался на генерала Рафаэля Рейеса. Нужны ли еще доказательства их соучастия и общности целей?
Однако есть и третья сторона в этом треугольнике зла, уничтожившем народного вождя и оставшемся безнаказанным. А третью сторону, уважаемые читатели «Патрии», истинные колумбийцы, следует искать в Обществе Иисуса. Поклеп, – закричите вы, – клевета? Нет, всего лишь решимость черным по белому изложить кое-какие истины, которые мучают всех нас, но приемлемы далеко не для каждого.
И вот доказательства. Кто вел за закрытыми дверями переговоры с начальником полиции? Иезуиты, представленные падре Руфино Берестайном. Кто использовал церковный амвон для оскорбления памяти убитого генерала всего лишь через неделю после рокового дня, кто во всеуслышание высказал пожелание, чтобы душа его гнила в преисподней? Снова они, иезуиты, представленные все тем же падре Берестайном, хорошо известным карлистом
[57], злым гением колумбийской полиции, колумбийским Распутиным. Откуда – по имеющимся в нашем распоряжении свидетельствам – вышли убийцы вечером 13 октября 1914 года? Из колледжа иезуитов, где маленькая дверка черного хода выводит на Девятую калье. Кто посещал заключенных в тюрьме, кто приносил им туда книги, порочащие и бесчестящие покойного генерала Урибе, и совершенно явно желал укрепить их дух и внушить им, что католическая церковь не только не осуждает, но приветствует их ужасное преступление? Иезуиты. Иезуиты.
Выдвигая со страниц свободной прессы эти обвинения, мы вовсе не претендуем на то, чтобы признать эти деяния уголовно наказуемыми – этим должно заниматься правосудие нашей страны. Мы же готовы удовлетвориться тем, что предаем огласке недостатки и ошибки, изобилующие в обвинительном заключении, которое, как нам кажется, предназначено больше для укрывания, нежели для разоблачения. Автор его, доктор Родригес Фореро, возлагает всю ответственность за убийство генерала Урибе на тех двоих, что сидят сейчас под стражей в ожидании суда, однако здравый смысл и тщательное расследование открывают куда более широкий круг лиц, в той или иной степени причастных к этому преступлению, причем среди них имеются весьма видные члены нашего общества. В ближайшие дни, если Бог даст, а эта героическая газета предоставит место на своих страницах, мы расскажем все, что нам удалось установить в результате собственного расследования, абсолютно свободного от всякой предвзятости и даже намека на мстительность. Ибо мы не преследуем никого и ничего, кроме единственной цели – получить ответ на законно возникающие вопросы. Разве у колумбийского народа нет права выпутаться из паутины обмана, интриг и слухов? Разве не имеет он права знать правду о тех, кто вершит его судьбу? А также – имена тех, кто на самом деле повинен в смерти генерала Урибе Урибе?
Кто же они?
Прочитав на страницах газеты «Патриа» собственную статью, Марко Тулио Ансола подумал, что теперь уже точно пути назад нет. В последующие месяцы он довольно регулярно публиковал в газетах результаты своих расследований, а точнее – придавал последовательность и стройность тому, что в полнейшем беспорядке таилось в бездонных кладезях его набросков, заметок и документов, причем делал это, сознавая, что не просто печатает негодующие колонки, но собирает будущую книгу – книгу, которая должна будет стать его ответом обвинительному заключению и доказательством того, что Хулиан Урибе не напрасно дал ему это поручение, книгу, которая, да, будет новым «Я обвиняю». Он писал не под псевдонимом, в отличие от Крестьянина или Аристона Мена Хайдора, публиковавших лживые и оскорбительные статьи о генерале Урибе Урибе, а гордо, крупными буквами выводил собственное имя и радовался, когда незнакомые люди (в парке «Дос Мартирес», к примеру, или в «Сладкоежке») узнавали его, подходили к нему и восторгались его отвагой. Уже прошел слух, что эти скандальные статьи войдут в готовящуюся книгу, и восхищение видел он в глазах немногочисленных читателей и слышал в их голосах. Ансола как никогда прежде познал, что такое тщеславие – ужасающее тщеславие от собственной смелости.
Примерно тогда же начал он примечать на перекрестках подозрительных людей. Это началось однажды утром, когда он выглянул из окна посмотреть, идет ли дождь, а вместо дождя увидел двоих субъектов, по всей видимости, наблюдавших за домом. И вечером в пятницу, выходя из своей конторы, снова увидел их – по крайней мере ему показалось, что это те же самые люди, но сказать наверное не смог бы, даже если бы от этого зависела его жизнь. Он никому не сообщил об этом, и уж тем более – Хулиану Урибе, ибо не хотелось оказаться в его глазах мнительным трусом. Генерал Урибе – думал он – не оглядывался через плечо в день своей гибели. Какое право есть у тебя, Ансола, вынашивать страхи, если ими пренебрегал великий человек?
Тем не менее он написал письмо министру внутренних дел. И напомнил про его обязанность обеспечивать права граждан и гарантировать их безопасность; упомянул о том, как заинтересован в прояснении обстоятельств гибели Урибе; сообщил, что в рамках этого «абсолютно законного» расследования он начал печатать в газете «Патриа» цикл статей, демонстрирующих ошибки должностных лиц. И после публикации сделался объектом «скрытой, но оттого не менее опасной слежки со стороны неизвестных лиц», в связи с чем и просит сеньора министра отдать распоряжение полиции, чтобы задержать этих неизвестных. «Это не значит, – продолжал Ансола, – что нижеподписавшийся просит предоставить ему личную охрану, но всего лишь предполагает найти своевременную и эффективную поддержку со стороны властей в этом конкретном вопросе».
Ответ пришел через месяц. Он содержал не просто отказ, но отказ оскорбительный: «Как только упомянутые заявителем события будут иметь место, Национальная полиция окажет ему необходимую помощь». Ансоле почудился в этой пренебрежительно-злой насмешке почерк Саломона Корреаля. Меж тем «Сансон Карраско» поместил у себя карикатуру в барочном стиле, где были изображены противники: с одной стороны – свирепо ощерившийся Ансола с крючковатым носом, а над ним – полупрозрачные фигуры генерала Урибе и Смерти с косой в руке. С другой – Саломон Корреаль, воздевавший над головой крест. Подпись гласила: «Трусы нападают скопом». Рисунок появился в понедельник, а на следующий день Ансола присутствовал на митинге, созванном сторонниками Марко Фиделя Суреса, седобородого лингвиста, члена-корреспондента Королевской Испанской академии, который начал выступать как кандидат от консерваторов на предстоящих в будущем году президентских выборах. Митинг проходил в Парке независимости, где устало поникшие деревья и низенькие домишки никого не спасали от ветра, задувавшего с восточных гор. Ансола стоял посреди безымянного людского множества, ожидая, когда на сцену выйдет первый оратор, но тут его узнали.
– А-а, это ты, безбожник?! – в упор спросил его человек в темном пончо.
И прежде чем Ансола успел опомниться, раздался свист. «Безбожник!» – неслось из невидимых ему ртов. «Безбожник!» Ансола попытался защищаться: «Я католик! – глупо выкрикнул он. – Я посещаю церковь». За лицами, искаженными угрозой, за блеском золотых зубов в разинутых бранью ртах задрожали кроны деревьев. Ансола вспомнил, что случилось с генералом Урибе незадолго до его гибели: в каком-то парке – таком же, как этот, или, может быть, даже в этом самом – на митинге, собранном Рикардо Тирадо или Фабио Лосано, разъяренная ревущая толпа окружила его и накинулась бы на него с кулаками, если бы его сторонники не успели открыть большой черный зонт, загородиться им на манер щита и чуть ли не на руках вынести генерала из свалки. Ансола подумал о нем, а потом о ненависти и как легко она вспыхивает, и еще подумал, что у каждого человека всегда отыщутся причины убить другого. В эту минуту пошел дождь и рассеял нападавших, как детей или зверей, и Ансола в три широких шага оказался за пределами парка, на примыкающей к нему улице. Впрочем, он уже никого не интересовал: искра ненависти погасла так же скоро, как и вспыхнула. Через несколько минут он – усталый, напряженный, широко раскрыв глаза и ощущая легкую дрожь в руках – уже был на пути к дому.
Через несколько дней он обратился к Игнасио Пиньересу, ведавшему в Колумбии местами заключения, с письменной просьбой распорядиться о тщательном обыске камер, где сидели убийцы. Не найдутся ли там улики, компрометирующие документы, еще какие-нибудь материалы, способные подкрепить обвинения? Ансола считал, что это вполне возможное дело, помня, скольких посетителей видел он в тюрьме «Паноптико», покуда выполнял свою секретную миссию. Однако он сознавал, что теперь необходимо провести обыск с соблюдением всех формальностей, причем так, чтобы убийцы об этом не узнали. И ему удалось убедить начальника всех тюрем: 14 марта, примерно в половине десятого утра, Ансола и Пиньерес прибыли к воротам «Паноптико» в сопровождении некоего чиновника по фамилии Руэда – молодого человека, говорившего удивительно пронзительным голосом, а двигавшегося так, будто он что-то зажал ляжками. Зато Пиньерес сразу понравился Ансоле. Показался ему человеком дельным, усердным и расположенным помочь. У дверей камер, где сидели Галарса и Карвахаль, он не стал дожидаться, пока Ансола – уж как сумеет – объяснит цель визита, а выступил вперед во всей славе своей и объявил заключенным, угрюмо и безучастно взиравшим на него с коек, о цели своего визита, а потом очень твердо, но вежливо попросил подняться и выйти из камер. Первым, не обуваясь, прошлепал в коридор Галарса, и Ансола увидел его босые ноги и грязные ногти: большой палец на левой ноге был лиловый, словно от ушиба; следом двинулся Карвахаль и, выходя, успел обвести камеру быстрым взглядом, словно хотел убедиться, что ничего компрометирующего или такого, что может быть вменено им в вину, не оставлено. Убийцы, не глядя друг на друга, привалились спинами к стене в коридоре. Бледные тонкие губы, не закрытые жидкими усами, у обоих кривились спокойной неприязнью, как будто все происходящее касалось кого-то другого. Галарса, уставившись чуть раскосыми индейскими глазами в галстук Ансолы, проговорил:
– Вы, кажется, здеся работали.
– Верно.
– И вас не выперли отюдова?
– Нет. Меня перевели, повысили.
– А нам сказали, будто выперли.
– Кто сказал?
– Люди.
– Так вот, неправда это. Меня перевели. Меня повысили.
– А-а, – ответил на это Галарса.
Потом начался обыск. Три с половиной часа двое надзирателей обшаривали две смежные камеры, записывая все найденное в блокнот вроде того, который вечность назад использовал Альфредо Гарсия для своих бесполезных показаний. Начали с обиталища Карвахаля и обнаружили там почти неношеный суконный костюм и отдельно – новые пиджак и пару отлично выглаженных брюк, три сорочки иностранного производства и целый ящик трусов и маек отличного качества. Нашли веревку в десять локтей длиной, пилу и три иглы. Нашли коробку шоколада и маниоковые хлебцы, бумажник с деньгами и брелок для ключей без ключей, а также ворох писем, тетрадей и книг, которые Ансола немедленно взялся просматривать, покуда Пиньерес и Руэда под бесстрастными взглядами арестантов двигались по просторным камерам, переходя из одной в другую. В камере Галарсы – мотки шерсти, три пары почти новых башмаков, костюм зеленого сукна в хорошем состоянии, четыре пары суконных же брюк, две тирольские шляпы, полдюжины недавно купленных воротничков, коробка с галстуками и другая – с нижним бельем отличного качества. Проглядев список, Пиньерес подвел итог шестью словами:
– Эти голодранцы одеваются лучше, чем я.
Ансола тем временем листал тетрадки и книжки так усердно, словно они должны были явить ему истину, и что-то записывал в блокнот Любина Бонильи. Около часа, завершив это занятие, он вышел в коридор, но к убийцам подходить не стал, а пересек двор и обратился к надзирателю с вопросом, который звучал как обвинение:
– Вы их предупредили о нашем приходе.
– Что вы, сеньор, – севшим голосом отвечал тот. – Я тут ни при чем. Ночью приезжал генерал.
Надзирателя звали Карлос Рианьо. И из его показаний стало известно, что ночью, незадолго до полуночи, в тюрьме побывали Саломон Корреаль вместе с Гильеро Гамбой, одним из своих доверенных офицеров. Начальник тюрьмы лично сопроводил их в камеры убийц, где и оставил наедине с ними. Свидание длилось полчаса, но ни Рианьо, ни другие заключенные, ни начальник не узнали, о чем они там беседовали.
– А кто уведомил Корреаля? – спросил Ансола. – Знали об этом только вы и мы. Но мы не в счет.
– У генерала повсюду свои люди. И ему доносят обо всем, и особенно – о Карвахале и Галарсе. Без его ведома тут муха не зажужжит. И каждый раз, как те двое влипают, тотчас появляется либо генерал, либо падре Тенорио. Ей-богу, как будто у нашего «Паноптико» стены стеклянные.
И вслед за тем поведал, что оба злодея вот уже несколько месяцев кряду вели себя как вдрызг разругавшиеся супруги. И только благодаря вмешательству Корреаля или падре-иезуита удавалось их помирить. Последний скандал вышел совсем недавно: Рианьо сидел у себя в караулке, смежной с камерами убийц, и играл в шахматы с товарищами, верней, наблюдал за игрой. Тут раздались крики. Карвахаль обвинял Галарсу, что законопатили их сюда по его вине, из-за того что он связался с теми людьми, и что он, Карвахаль, сам не понимает, с какой стати он его послушал. Галарса ответил на это отборной бранью, просто последними словами обругал его и посоветовал держать язык за зубами, если не хочет его лишиться с головой вместе. Тогда Карвахаль заверещал, как оскорбленная жена, вопя, что ничего не боится, однако по всему выходило совсем наоборот – боится, и очень даже. В этот миг Галарса полез за своим ножом, нашел его и переложил в карман брюк, причем на глазах у всех. Карвахаль убежал и спрятался в уборной.
– И Корреалю все это было известно? – спросил Ансола.
– Точно не скажу, но на следующий день пришел падре Тенорио, увел обоих в часовню и заперся там с ними. Такое уже случалось – и не раз. А уж оттуда оба вышли как ни в чем не бывало. Не зря же говорят, будто исповедь камень с души снимает.
– Да уж, наверное, не зря, – согласился Ансола и спросил: – А они вынесли что-нибудь из камер? Я имею в виду Корреаля и его людей.
– Вот чего не видел, того не видел, – ответил Рианьо.
Ансола порекомендовал начальнику тюрьмы убрать из камер веревки и всякие колюще-режущие предметы, которыми заключенные могли бы нанести вред себе или другим, а также попытаться сбежать. То же относится и к тирольским шляпам: в том случае, если арестантов выпустят, вернее, выведут из тюрьмы, шляпы изменят им внешность. Все было сделано. Ансола вернулся домой удовлетворенный, но вместе с тем и озабоченный – теперь он воочию убедился в том, что раньше слышал от свидетелей: генерал Корреаль и иезуиты превратились, если судить по практическим результатам, в настоящих опекунов и покровителей убийц. Неужели они так боялись, что те развяжут языки? «Исповедь камень с души снимает», – сказал охранник Рианьо, но Ансола думал, что иезуит не столько исповедовал арестантов, сколько сулил им золотые горы. И приходил он к ним в часовню по тем же причинам, по каким присылали им в камеры клеветнические измышления про генерала Урибе Урибе в брошюрках, объявлявших его врагом Бога и Церкви. Ансола написал: «Укреплять дух убийцы». Написал: «Успокоить их совесть». И еще написал: «Убедить их, что они не попадут в ад».
Через несколько дней после обыска арестантам доставили посылку от тюремного капеллана. Вскрыв ее, они обнаружили две пары новой обуви и узел с новым бельем. Карвахаль выбрал себе башмаки желтой кожи, Галарса – белые парусиновые туфли; майки и трусы они честно поделили между собой. Обо всем этом рассказал охранник Рианьо. И добавил еще, что как-то на днях видел убийц, которые возвращались в свои камеры, неся охапки добротной одежды. Где они ее получили и от кого, он не знал, но рассказал, что свой узел Галарса сунул в сундучок как нечто ненужное, зато Карвахаль свои вещи развернул, повернул к свету, чтобы рассмотреть получше, а когда заметил, что Рианьо наблюдает за ним, запихал одежду в сундук, с силой захлопнув крышку – с силой и наглым вызовом. Ансола выслушивал эти показания, в каждом слове которых так явственно звучала завистливая досада к этим заключенным, живущим лучше, чем тюремщики, и вдруг сделал для себя некое открытие, долго еще потом не дававшее ему покоя. Он подумал, что за очень небольшие деньги можно было бы устроить так, чтобы в ближайшую же ночь Карвахаль и Галарса, не просыпаясь, залили бы кровью из перерезанных глоток вышитые наволочки.
На днях мы в сопровождении генерального директора управления тюрем побывали в «Паноптико», чтобы провести обыск в камерах, занимаемых Хесусом Карвахалем и Леовихильдо Галарсой. Каково же было наше удивление, когда выяснилось, что начальник полиции генерал Саломон Корреаль, неведомо как прознав о предстоящем визите, накануне около полуночи сам побывал в тюрьме. Читатели газеты «Патриа» наверняка спросят, как спросили и мы, что делал начальник полиции в этот неурочный час в камерах убийц. И не надо быть Шерлоком Холмсом, чтобы догадаться, что человеком, который под покровом ночи и в обстановке тайны получает информацию от своих шпионов, едва ли движут благие намерения.
Однако пока оставим в стороне эти обвинения – многочисленные и тяжкие – в адрес субъекта, которого народ в мудрости своей окрестил «Генерал Топор». И представим читающей публике кое-какие наши находки, посланные нам судьбой во время вышеупомянутого визита в тюрьму, и будем надеяться, что читатель воздаст им должное в меру своего разумения. Прежде всего упомянем принадлежащий Хесусу Карвахалю дневник-ежегодник, откуда чья-то рука вырвала семь страничек, относящихся как раз ко дням, которые предшествовали нашему визиту, так что установить, что содержалось в них, не удалось. Однако руки соучастника не могли уничтожить все страницы, и на оставшихся имеется еще достаточно сведений. Например, вот запись от июля 1916 года: «Купил у Хосе Гарсии Лосано шерстяной матрас за четыреста пятьдесят песо ($450) ассигнациями». Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы при виде подобного свидетельства спросить, каким образом в руки арестанту попала столь значительная сумма? Как сказано в печально известном обвинительном заключении, к моменту совершения преступления Карвахаль и Галарса были настолько бедны, что не могли купить дрель за пятьдесят песо и вынуждены были одалживать ее. Теперь же, как мы установили, они тратят сотни песо на одежду и благоустройство камер, причем у них еще остаются деньги, чтобы одалживать их другим заключенным под проценты. Какой таинственный оборот колеса Фортуны! И как жаль, что следователь Родригес счел ниже своего достоинства обращать на это внимание.
Рассмотрим теперь, какие перемены произошли за эти годы с теми, кто окружал убийц. Мать Галарсы несколько раз была на приеме у начальника полиции и, согласно ее показаниям, которые следователь не пожелал приобщить к делу, во время одной из таких встреч она выразила обеспокоенность тем, что ее сын, на иждивении которого она живет, арестован, и на это генерал Корреаль попросил ее не беспокоиться и пообещал найти способ через третьих лиц передать ей деньги. Мария Аррубла, сожительница того же Галарсы, еще недавно влачившая полунищенское существование, ныне резко изменила стиль жизни, нанимает прислугу и устраивает застолья с соседями. Покуда означенная Аррубла во время установления ее причастности к совершению преступления находилась некоторое время в женской тюрьме «Буэн Пастор», она, по отзывам сокамерниц, пользовалась там редкими привилегиями: ежедневно получала по литру молока и еду в судках, на которые никто больше в тюрьме не мог претендовать. Свидетельница показала: «Помню, что до того, как убили генерала Урибе, Мария жила бедно, ходила в обносках, носила альпаргаты, а потом стала форсить в хороших туфельках, шелковых блузках и суконных юбках, а к своему обычному имени присоединила еще одно». Разве подобные факты не заслуживают внимания со стороны следствия и не должны были насторожить его? Но мы никого не удивим, если скажем, что ничего подобного не произошло.
У родных Карвахаля все обстояло примерно так же. В упомянутом выше дневнике мы обнаружили следующую запись: «19 мая Алехандро отправился из Боготы в Толиму». Речь идет о его брате, Алехандро Карвахале, который тоже присутствовал на месте преступления – таинственное совпадение, на которое следствие также не обратило внимания – и защитил Хесуса от возможной расправы. Проведя следственные действия, которые не захотела или не смогла провести прокуратура, мы обнаружили, что брат убийцы, прежде живший до чрезвычайности скудно, ныне стал процветающим коммерсантом под именем Алехандро Барбозы. Судите сами, уважаемые читатели – не вызывает ли подозрений этот стремительный взлет к преуспеянию и не значит ли, что если человек меняет фамилию, он явно хочет что-то скрыть и утаить?
Тем не менее в пресловутом обвинительном заключении нет ни слова о деньгах как возможном мотиве преступления. Улики и свидетельства с самого начала процесса буквально вопиют, однако следствие прикладывает нечеловеческие усилия, чтобы не дать им хода и не принять во внимание. Почему же? Потому что если признать, что убийцами двигала корысть, то ipso facto
[58]необходимо найти источник денег и выяснить, кто заплатил им. Чтобы поддерживать свою версию, авторам обвинительного заключения надо было игнорировать все следы, ведущие к другим, и теперь мы знаем, что речь идет не о простой халатности, а об осознанном стремлении вывести из-под удара истинных организаторов преступления, из чьих грязных, обагренных кровью рук исполнители получили плату за то, что убили человека и надвое раскололи историю нашей страны. И мы неустанно спрашиваем: «Чьи эти руки?»
Кому они принадлежат?
В середине июля Ансолу вызвал к себе Хулиан Урибе. «Появился еще один свидетель, – сказал он. – И даже не один. Если уж и это не убедит судью, тогда я не знаю, что делать».
И вот сейчас Ансола сидел у него в гостиной, где за последние годы бывал уже много раз, порою ощущая, как покуда за стенами дома корчится в конвульсиях насилия страна, на него нисходят умиротворение и покой, а порой чувствуя себя заговорщиком, который из этого тайного места противостоит другому заговору, кровожадному заговору власть имущих. На улице шел мелкий дождь, и ветер прижимал струйки к чуть скошенным стеклам. Хулиан Урибе с толстой сигарой, красный огонек которой, разгораясь, обозначал силуэты в полутьме, сидел в кресле у окна, а напротив Ансолы на бархатных подушках плетеного дивана – Адела Гаравито и ее отец. Генерал Элиас Гаравито, давний член «Колумбийской Гвардии», приверженец и почитатель генерала Урибе, носил по моде былых времен густую, уже седеющую бороду на две стороны, а подбородок выбривал. Он заговорил первым, причем – шепотом.
– Расскажи им, доченька. Расскажи все, что мы знаем.
Его сорокалетняя дочь, существо религиозное и робкое, со стародевьими повадками, ходила к мессе чаще, чем хотелось бы ее отцу-либералу. Не сразу решившись поднять глаза на Ансолу, а когда наконец это произошло, обращаясь больше к ковру, чем к нему, она принялась рассказывать такое, от чего лишился бы дара речи и человек более светский, более бойкий или более отважный.
Дело было 15 октября 1914 года.
– В день убийства, – сказал Ансола.
– Для меня, – ответила сеньорита Адела, – это – день памяти Святой Терезы де Хесус
[59].
Отстояв девятичасовую мессу в часовне Дель Саграрио, она возвращалась домой вверх по Девятой калье, как вдруг ей показалось, что она узнала генерала Саломона Корреаля, который впускал другого полицейского офицера во двор соседнего дома, нежилого по виду. Сеньорита сделала еще несколько шагов и убедилась, что не ошиблась: это и вправду оказался хорошо знакомый ей Корреаль, а второго, при сабле, она видела впервые.
– То есть они были в соседнем доме? – спросил Ансола. – В соседнем с домом генерала Урибе, вы хотите сказать?
– Да. И оттуда, из подворотни, подавали знаки другим.
– Кому именно?
Стоя в подворотне соседнего дома, куда он впустил своего спутника-полицейского, Корреаль немного высунулся оттуда, взглянул на угол Пятой карреры и стал водить в воздухе рукой. А там, на углу, в нескольких шагах от входа в дом генерала, стояли двое в пончо и соломенных шляпах, простонародного вида – ремесленники или что-то вроде. Сеньорита Адела даже издали поняла, что происходит нечто необычное: мужчины на углу были явно чем-то озабочены и переглядывались, будто спрашивая друг друга, что теперь им делать. Одновременно пытаясь получше понять, что же такое творится, не показаться при этом нескромной и не попасться никому на глаза, она пошла вверх по улице, пока не поравнялась с двумя мастеровыми. И только теперь заметила – оба что-то прячут под своими пончо.
– Оба? – переспросил Ансола. – Это точно? Вы уверены?
– Моя дочь не имеет привычки обманывать или преувеличивать, – ответил за нее генерал Гаравито.
– Я и не говорю, что это неправда. Я всего лишь спрашиваю, точно ли сеньорита запомнила.
– Как бог свят, – сказала Адела Гаравито. – У обоих руки были под пончо и двигались там. Там явно было что-то спрятано.
– Топорики, – сказал Ансола.
– Этого я не знаю. Но просто бросалось в глаза, что оба заметно нервничают.
В эту минуту мимо Аделы прошла ее знакомая, Этельвина Поссе, прошла так торопливо, что даже не поздоровалась. «Она как будто не заметила меня». Донья Этельвина не вызывала у нее симпатии – про нее поговаривали, что она чересчур близко знакома с Корреалем, которого терпеть не может ее муж, а еще – что Корреаль завербовал ее в осведомители. Адела, стараясь, чтобы это вышло незаметно, обернулась и увидела, что Этельвина, остановившись, разговаривает с Корреалем, но, разумеется, не слышала, о чем, потому что в этот миг завернула за угол. Но придя домой – а дом ее стоял в полуквартале оттуда, – все рассказала отцу.
Во второй половине дня пришло известие: на генерала Урибе Урибе напали двое ремесленников, вооруженных топориками. Гаравито в безумном смятении выбежал на улицу, чтобы проверить ужасную новость, но из-за огромной и беспорядочной толпы, уже собравшейся во дворе, в дом пострадавшего проникнуть не сумел. Он поговорил с двумя-тремя знакомыми либералами, но все были так же сбиты с толку, а потому, повинуясь не разуму, а скорее безотчетному чувству, поспешил домой, чтобы в те моменты, когда мир, казалось, рушится, быть в кругу близких. Гаравито без стука вошел к заплаканной дочери. Ей не надо было объяснять, что имеется в виду, когда, присев на кровать, он заговорил так, словно кто-то мог слышать его:
– Никому больше не повторяй то, что рассказала мне утром. Нас могут даже отравить – с них станется.
Адела повиновалась. Через несколько дней она вновь встретила донью Этельвину Поссе, но на этот раз та остановилась, заговорила о пустяках, а потом показала ей газету, развернутую на странице с фотографиями Галарсы и Карвахаля.
– Узнаю, – сказала Адела. – Это они стояли там, на углу, в тот день, когда убили генерала.
Эти слова сильно удивили донью Этельвину. «Мне показалось – она поняла, что ошиблась во мне. Она-то считала, что я – на ее стороне, с теми, кто радовался гибели генерала Урибе. А вышло не так. И лицо у нее изменилось».
– Где стояли? – спросила она.
– Там… на углу, у дома генерала, – ответила Адела. – А из соседней подворотни Корреаль подавал им знаки. Я, помню, сильно удивилась тогда.
– Саломона не было там в тот день.
– Как же не было, когда я его видела собственными глазами?
– А я вот никого не видела.
– И он был не один. С ним стоял еще кто-то – они вместе делали знаки убийцам.
Донья Этельвина, не глядя, сунула ей газету.
– Возьмите, милочка, я уже прочла, – сказала она и уже на ходу добавила: – И простите.
– Кому еще вы об этом рассказывали? – спросил Хулиан Урибе.
– Больше никому, – ответил генерал Гаравито. – В те дни поговаривали, что полиция преследует и запугивает тех, кто приходит дать показания. Я сам знаю нескольких – решили рассказать, чему были свидетелями, а попали на двое-трое суток за решетку. Так что я велел Аделите никому ни слова не говорить, и она послушалась.
Хулиан Урибе поднялся и вышел на середину комнаты. В полумраке – было уже шесть вечера – его фигура казалась громадной.
– А вы дадите показания? – спросил он.
Адела взглянула на отца и прочла по его лицу что-то такое, чего не видел Ансола.
– Если от этого будет польза…
– Будет – и огромная, – ответил ей Ансола. И добавил, обращаясь уже к отцу, а не к дочери, хотя речь шла именно о ней. – Я все устрою, генерал. Послезавтра судья снимет показания с сеньориты. И с вас также, если не возражаете.
– Не возражаю. Однако все, что имел сказать, я уже сказал.
– Однако не перед судьей.
– Не все ли равно? Слово кабальеро есть слово кабальеро, и неважно, под присягой он свидетельствует или нет.
– Ах, если бы все было так просто, – вздохнул Ансола.
Он вышел из дома Хулиана Урибе, ощущая уже почти забытый душевный подъем. Он знал, что его оптимизм улетучится довольно скоро, но все же дал себе волю, понимая, что эти краткие мгновения будут противоядием от упадка и уныния. Уже стемнело, но фонари еще не горели. Зато свет из окон отражался в лужах на тротуаре и на еще влажных от дождя торцах мостовой. Ветер становился холодней и задувал сильней. Ансола чувствовал, как ветер взлохматил ему волосы, и скрестил руки на груди, чтобы от резких порывов не распахнулось пальто – получить воспаление легких в такие важные дни было бы совсем некстати. Людям, наверно, было так же холодно и неуютно, раз они все попрятались по домам в неурочный, слишком ранний час, – думал он, слыша, как гулко, словно в коридоре пустого дома, отдаются его шаги. И размышлял об этом, когда вдруг понял, что не один.
Обернувшись через плечо, он увидел двоих в пончо. Показалось ли или в самом деле пончо парусили так, словно под ними что-то было спрятано? Он прибавил шагу, и стук его каблуков чаще зазвучал среди выбеленных стен. Свернул за угол и заметил, что шагает очень широко, почти прыгает, чтобы поскорее оторваться людей в пончо, причем так, чтобы преследователи не заметили этого. Вот они тоже свернули за угол, и Ансола, снова обернувшись, убедился, что они и в самом деле что-то держат под своими пончо, и спросил себя, не привиделось ли ему, что у одного полы приподнялись, как грудной плавник ската, и под ними в полутьме улицы мелькнул на миг серебристый высверк металла. Ансола, теперь уже ясно чувствуя опасность, пошел еще скорей, так что шаги застучали в такт и в унисон с ударами колотящегося сердца. Он почувствовал, что взмок от пота. Во мраке ночи вдруг заметил отблеск света на брусчатке, кинулся к нему и оказался у дверей распивочной, которая была полна посетителей. Войдя, быстро глянул на улицу, но там уже никого не было – ни людей, ни пончо и вообще ничего. Ансола ощутил волну тепла – тепла чужого дыхания. Уши заложило и потому, наверное, он с промедлением ответил на вопрос:
– Что вам налить, сеньор?
Однажды утром, перед тем как выйти из дому, он обнаружил конверт. А в конверте – вырезка из вчерашнего номера газеты «Жиль Блаз», который Ансола не видел: и не потому, что затворился в малоприятном обществе трехтысячестраничного досье, а потому, что считал эту газету столь же безответственной и безрассудной, как и ее идеологические противники. Это была даже не вырезка, а обрывок, так что в углу не хватало нескольких букв, но текст разобрать было можно. В своем письме в редакцию заключенный тюрьмы «Паноптико» заявлял, что стал жертвой пыток, которым подвергают его подчиненные Саломона Корреаля. Арестанта звали Валентин Гонсалес, и Ансола знал о нем лишь то, что сообщала та же газета, а именно – что он отбывает срок за кражу дарохранительницы из церкви Пречистой Девы де лас Ньевес. Теперь Ансола припомнил: в самом деле, в июле прошлого года из собора пропала чаша для причастия, а неделю спустя после задержания и скорого освобождения подозреваемых – испанского гражданина, священника и оперной певицы – полиция обнаружила в темном углу собора, под статуей Святого Людовика, часть похищенного. Основание чаши, остатки гостии, платок, сигаретные окурки и отпечатки ног, несомненно, оставленные вором. Произвели шесть арестов, объявили, что преступление раскрыто и общество может быть спокойно. Ансола, подобно многим другим, недоумевал – как это все необходимые улики оказались в одном месте спустя восемь дней после кражи, как будто за это время никто туда не заглядывал и не подметал полы? И вот сейчас он получал ответ.
«Девять дней, – писал заключенный Валентин Гонсалес, – я провел в камере безо всякой пищи и не получал даже хлеба, и мне нечем было укрыться, а выводили меня из этого жуткого места затем лишь, чтобы каждую ночь, от часа до трех, дрожащего от холода и умирающего с голоду, подвергать разнообразным мучительствам». После этих пыток его возвращали в одиночку, которая к этому времени стараниями полицейских была загажена до предела, залита мочой и жидкими испражнениями. И наконец настал день, когда Валентин Гонсалес, доведенный до отчаяния голодом, холодом и прочими страданиями, попросил своих тюремщиков не терзать его больше, а сразу прикончить.
– Сразу – это неинтересно, – ответили ему. – Сделаем, но – постепенно.
И, судя по всему, решили не торопиться. Валентин Гонсалес повествовал, как полицейские часто выволакивали его из камеры во двор, связывали ему руки, швыряли в глаза пригоршни опилок, хлестали ладонями по лицу, покуда остальные хохотали наблюдая. Через несколько дней в таком режиме его перевели в одиночку. Сейчас, по его словам, пальцы у него в язвах, а от сырости начался ревматизм, причиняющий жестокие боли. «Я настоятельно, но безуспешно просил привести врача. Сеньор Басто ответил, что никому не надо знать о моем положении». Валентин Гонсалес в конце своего письма утверждал, что в правоте его слов, в справедливости его обвинений может убедиться каждый, кто придет в «Паноптико» и увидит незаживающие раны у него на пальцах. Ансола отметил, что он не отрицал факт похищения дарохранительницы. Его интересовало не это – он хотел, чтобы мир узнал, какие муки он терпит.
Ансола дочитал вырезку до конца и начал сначала. И потом прежде всего подумал – не все, значит, еще потеряно, если безвестные и безымянные граждане, движимые добрыми чувствами, находят время и возможность прислать ему доказательства, необходимые, чтобы показать истинное лицо колумбийской полиции, чтобы разоблачить генерала Саломона Корреаля. О, если бы так поступили все, кто занимает его сторону, все, кто, как и он, хочет установить истину! О, если бы заговорщики ощутили давление общественного гнева! Он чувствовал безмерную благодарность неизвестному человеку без лица и имени, который, быть может, прячась от тайных агентов и очень серьезно рискуя, доставил ему этот конверт… Да, Ансола думал об этом в те минуты, когда снова взял в руки конверт в надежде найти какое-либо указание на личность отправителя, но вместо этого обнаружил клочок желтоватой бумаги, который почему-то не заметил раньше. Он стал читать слова, написанные от руки, и почувствовал себя жертвой детского розыгрыша, но не какого попало, а такого, где в руке у маленького шутника – мачете, а в глазах плещется тьма.
Доктор Ансола, это вам, чтоб знали, что бывает с теми, кто ищет, чего не терял.
Потом осознал, что в этот миг произошло гораздо больше событий, чем могло показаться. Во-первых, он испугался и, во‑вторых, – вот чего Ансола не предвидел – он испугался собственного страха. А что, если он дрогнет и сдастся? Что, если даст победить себя угрозам, перспективе физических страданий и насильственной смерти? Зачем тогда были эти многолетние усилия, зачем подставлял под удар других и себя, зачем искал в грязи заговоров смутную идею истины и справедливости? Все это резко изменилось с того вечера в 14-м году, когда Хулиан Урибе и Карлос Адольфо Уруэта пришли и попросили его об услуге. До этого мир был устроен проще – но только для него, а вот для генерала Урибе, написанные угрозы обернулись реальным нападением и гибелью. Что ж, об этом можно думать двояко: с одной стороны, было бы опрометчиво, узнав из первых рук о возможных последствиях некоего действия, продолжать его; с другой – бояться угроз значит предать память убитого генерала. Ансола не стал хранить записочку среди своих документов, а бросил ее в камин. Зато вырезку из «Жиль Блаза» положил на стол, чтобы потом переписать текст. И это, пусть даже сам он этого не сознавал, свидетельствовало о зреющем решении продолжать начатое. Спустя несколько недель случайная встреча сделала его бесповоротным.
Некое «Общество друзей согласия» организовало конференцию, посвященную мировой войне: в зале «Олимпия» собралось больше трехсот человек – и Ансола в том числе. В течение двух нескончаемых часов он слушал о событиях в Европе, где уже три года шла война, чья адская пасть поглотила могучие державы, истребила пять миллионов человек, то есть уничтожила целое поколение. Слушал о французских послах в США, о новых боях на Ипре, о многомильных линиях траншей, вырытых германцами на границе с Бельгией, а также выступление одного испанца, который сообщил, что либералы прилагают огромные усилия, чтобы втянуть в войну Испанию, чтобы не стыдиться потом, что не приняли участия в борьбе с варварством. Ансола не знал, кто сказал ему, что в первых рядах сидят родные солдата Эрнандо де Бенгоэчеа, а, может быть, и не надо было ничего говорить, потому что ведущий то и дело расточал со сцены хвалы мужеству юного солдата и его изумительному поэтическому дарованию, и даже позволил себе припомнить одно стихотворение, которое Ансола толком не понял – в нем говорилось о Париже и встречались слова «огни» и «астрал». Публика разразилась рукоплесканиями, в первом ряду поднялись две фигуры, а за ними следом – и весь зал, и Ансола неожиданно обнаружил, что растроган.
Когда действо окончилось, он пошел вперед, против течения, навстречу зрителям, спешившим к выходам из кинотеатра. Ему хотелось познакомиться с родственниками Бенгоэчеа, пожать им руки, узнать, как звучат их голоса, и он не разочаровался, узнав, что из родных тут одна Эльвира, сестра солдата, в сопровождении Диего Суареса Косты и дамы-компаньонки. Суарес же оказался большим другом Эрнандо, но Ансола так и не понял, проездом ли он в Боготе или живет тут, и потому не понял, что все внимание отдал Эльвире – большеглазой девице с густой челкой и с заколкой в цветах французского флага.
– Мне бы очень хотелось познакомиться с вашим братом, – сказал ей Ансола. Потом, как оброненный платок – с земли, взял ее руку и склонился к ней, но не прикоснулся губами. – Марко Тулио Ансола, – представился он.
– А-а, – сказала она. – Это ведь вы пишете про то, что всех нас так волнует?
– Вы меня простите… – начал он. – Я не…
– Мой брат тоже наверняка был бы рад познакомиться с вами, – перебила она. – Ну, по крайней мере так у нас дома говорят о вас.
«Говорят обо мне… – мысленно повторил Ансола. – Был бы рад познакомиться со мной». Он непонятно почему вспоминал этот краткий диалог в те месяцы, когда все время его и все силы были посвящены работе над последней книгой. Иногда в словах юной Эльвиры ему слышалась поддержка, а иногда – требование. Иногда, дописывая очередной абзац, разоблачающий Саломона Корреаля или Педро Леона Акосту, он думал, что рядовой Эрнандо в его годы уже был убит, но прожитых двадцати шести лет хватило, чтобы оставить стихи, которые с восторгом встречают читатели, и чтобы героически погибнуть, отстаивая вечные ценности. А он, Ансола, он что успел к своим двадцати шести? И книга, которую он пишет, книга не стихов, а самой низменной прозы, книга, цель которой – всего лишь разоблачить заговор убийц, книга, не имеющая иных достоинств, кроме стремления восстановить справедливость и корявой риторики здравого смысла, в самом ли деле не грозит ему смертью? Не роет ли он сам себе могилу, каждым абзацем, каждой статьей, каждым свидетельством углубляя ее? Каждая новая страница, которую исписывал он своим каллиграфическим почерком с наклоном вправо, взрывала очередную бомбу разоблачения. Да, так оно и есть, думал он: эта рукопись подобна субмарине, и кое-какие фрагменты, как торпеды, были наведены на трансатлантический лайнер колумбийской власти и готовы были поразить его ниже ватерлинии и пустить на дно.
Проверяя силу написанного им, он продолжал публиковать колонки в «Патрии», но теперь уже не мастерил их из того материала, который предназначался для будущей книги, а отправлял в печать целые фрагменты уже готовой рукописи. Иногда – чтобы попросить какого-нибудь свидетеля подтвердить его версию, иногда – чтобы какой-нибудь крупный специалист, собаку съевший на процессуальном праве, указал на сознательное или случайное искажение в трактовке закона. Однажды – просто чтобы посмотреть, что из этого выйдет – он отправил в Ассамблею Кундинамарки целую главу, посвященную коррупционным махинациям Алехандро Родригеса Фореро. Ассамблее предстояло выбрать из нескольких кандидатур и утвердить нового прокурора. Едва лишь члены ее прочли присланные Ансолой страницы, как сеньор Родригес Фореро был лишен всякой поддержки, и автор жалел только о том, что за стенами Ассамблеи, в мире обычных людей, не произошло ничего подобного. Родригес написал статью в газету, утверждая, что семья покойного генерала возмущена деятельностью сеньора Ансолы, считает его безнадежным мифотворцем, а направление его расследования – неверным. Когда же Ансола явился к Хулиану Урибе за объяснениями, тот встретил его в сильном смущении и сказал, не глядя в глаза:
– Семья только что утвердила адвоката, который будет представлять ее интересы на процессе. Поверьте, я не имею к этому никакого отношения.
– И кто же этот адвокат?
– Педро Алехо Родригес, – ответил дон Хулиан. – Я, признаться, сам ничего не понимаю.
Да, произошло нечто необъяснимое. Молодой адвокат Педро Алехо Родригес был родным сыном прокурора Алехандро Родригеса Фореро. И то, что именно он стал представлять интересы семейства Урибе на процессе убийц генерала, нельзя было счесть неуклюжим маневром – это было форменное самоубийство. Однако эту новость принес ему брат покойного, явно не желавший выступать в роли подобного вестника: Педро Алехо Родригес был официальным адвокатом Урибе, хоть и приходился сыном одному из тех, кого считали заговорщиком, или, в лучшем случае, одному из тех, кто делал все возможное, чтобы выгородить организаторов заговора. Нет, не мог Хулиан Урибе угодить в такую примитивную ловушку. Ансола схватился за голову, но чувство собственного достоинства помешало ему сказать все, что хотелось.
– Значит, так оно и есть. Вы больше мне не доверяете.
– Дорогой мой Ансола, я сам не вполне понимаю, как это произошло, – сказал Урибе. – Настояла донья Тулия. Бог знает, что ей, бедняжке, напели в уши.
– Вдовы не должны ничего решать.
– Прошу вас, друг мой… Вы говорите о моей невестке. Она заслуживает уважения.
– При всем моем уважении эта вдова только что погубила все дело. А сыновья не возражали?
– Не знаю.
– А доктор Уруэта? Ведь это он – вместе с вами, кстати, – подрядил меня. И, стало быть, имеет право…
– Доктор Уруэта в Вашингтоне.
– Как? Что он там делает?
– Получил назначение в посольство. И отбыл. Ничего не попишешь.
– Ну ладно, это неважно. Но ведь и министр мог бы выразить свое несогласие…
Хулиан Урибе начал терять терпение:
– Говорю же – я удивлен не меньше вашего. Но, с другой стороны, мы ведь не знаем молодого Родригеса – почему же непременно нам следует ожидать худшего?
– Да уж потому, доктор Урибе, да уж потому, – ответил Ансола. – Именно и только худшего и следует ожидать.
Новость так оглушила его, что он на три недели заперся у себя, завершая свою книгу, хотя от разочарования и горькой досады его так и подмывало бросить эту затею. Он и вправду готов был к этому и спрашивал себя – к чему рисковать репутацией и самой жизнью в деле, где не стоит ждать не то что восхищения, а хотя бы простого участия со стороны семейства Урибе? Тем не менее Ансола продолжал писать, устроив себе странный рабочий график: спал почти до вечера, а ночами, до жжения напрягая глаза, работал. И не расставался с толстенной папкой, полной неопровержимых свидетельств, и с обвинительным заключением, полным передергиваний и прямой лжи. Он больше не испытывал негодования, он уже позабыл даже, по какой причине когда-то согласился принять это поручение – и вот на рассвете одного сентябрьского дня вывел слово «Заключение», на бумаге показавшееся ему несуразно длинным. Ниже следовало:
1. Леовихильдо Галарса и Хесус Карвахаль в убийстве лидера либералов генерала Урибе Урибе являются исключительно одушевленными орудиями преступления.
2. Убийство великого патриота было задумано и подготовлено группой консерваторов-карлистов, которые числят среди своих жертв президента Республики доктора Мануэля Марию Санклементе; они покушались на жизнь президента Республики генерала Рафаэля Рейеса и, без сомнения, продолжат цепь своих злодеяний против всякого, кто благодаря своим исключительным дарованиям будет способен направить страну по пути демократии.
3. Душой этой зловещей группировки является так называемое Общество священников-иезуитов.
Потом Ансола вразрядку вывел пять заглавных букв – так жирно, что тонкий кончик его ватермановского пера прорвал бумагу – слова «Конец». И подумав, что нечего даже терять время, предлагая книгу «Импрента Насьональ» – не возьмет, даже если римский папа лично прикажет, – решил как можно скорей отнести рукопись в типографию Гомеса и напечатать за свой счет. Потом лег спать, но был так взбудоражен, что сон не шел. На следующий день, едва лишь рассвело, он схватил лист чистой бумаги и написал заглавие:
КТО ОНИ?
Потом положил манускрипт в кожаный портфель и вышел в недавно проснувшийся город. Было холодно, ветер кусал щеки. Ансола глубоко вздохнул, и воздух обжег ему ноздри, выдавил слезу из глаза. Все казалось таким, как всегда – но лишь казалось. Он выполнил поручение, полученное три года назад от семейства Урибе, а теперь оно перестало поддерживать его – ибо он осмелился бросить обвинения всем, кто был наделен в этой стране силой и властью, и никто не поручится, что ему это сойдет с рук. Он еще мог передумать, на следующем перекрестке изменить направление, обойти квартал, выпить где-нибудь горячего шоколада, забыть обо всем этом и вернуться к прежней жизни, в мир и покой. Однако Ансола продолжил путь, не сворачивая, и представлял, что думают о нем встречные и попутные прохожие: вот он идет – одинокий, но непобежденный, молодой, но лишенный иллюзий, идет, волоча ноги. Можно по виду его догадаться, какое роковое решение таится в его душе? А если кто-то догадается, то станет ли разубеждать его? А если и станет, то в намерении своем не преуспеет. Нет и нет. Он должен сопротивляться, должен идти вперед, и тогда в один прекрасный день он сможет сказать, что по крайней мере выполнил обещание, данное Хулиану Урибе: он написал книгу, он рассказал все, и теперь ему остается только сидеть и ждать, когда небо обрушится ему на голову.
Ансола остановился на перекрестке, пропуская «Форд». Барышня в шляпке застенчиво подняла на него глаза и скользнула по нему взглядом так, словно он стал невидимкой.
VIII. Суд
Когда Марко Тулио Ансола опубликовал свою книгу, он не мог знать, что девяносто семь лет спустя в маленькой полутемной квартирке в забывшей о его существовании Боготе два читателя соберутся толковать о нем, как будто он жив, а о написанном – как будто все это произошло только что. А я не мог знать, не в том ли с самого начала состояло намерение Карбальо, чтобы показать мне эту книгу, потому что никогда в жизни не видал и даже не мог себе представить, что между ними – между книгой и ее читателем – может возникнуть такая степень близости. Не знал я и того, роились ли в его голове страхи или сомнения, когда он вручал эту книгу мне, или же он сразу счел меня достойным такого доверия. До этого мы говорили об Ансоле, о поручении, полученном от Хулиана Урибе и Карлоса Адольфо Уруэты; я спросил, как он сумел проверить все, что он рассказал мне, и где эти сведения. Вместо ответа Карбальо поднялся и направился в спальню, а не в библиотеку: было очевидно, что недавно он просматривал книгу. И, вернувшись, обеими руками протянул ее мне и сказал так:
– Дело в том, что прочесть ее надо двадцать раз. А иначе – из нее не вытянуть ее тайн.
– Двадцать раз?
– Ну, или тридцать, или сорок, – ответил Карбальо. – Это – особая книга. Ее надо заслужить.
Это был ветхий, замусоленный том в кожаном переплете с выдавленными на корешке буквами. «Убийство генерала Рафаэля Урибе Урибе» было написано на первой странице, слева красовалась подпись Карлоса Карбальо, а ниже шло название, да не просто название, а признание в паранойе: «Кто они?» В начале этой строчки не хватало перевернутого вопросительного знака, который имеется только в испанском языке с того далекого дня в XVIII веке, когда Испанская академия сделала его обязательным, зато рядом с обычным вопросительным знаком в конце фразы был изображен силуэт руки. «Черная рука, – подумал я, – с перстом указующим».
– Это донос о заговоре? – спросил я. – Не очень, надо сказать, тонко сделал сеньор Ансола.
Но Карбальо не одобрил мою шутку.
– Эта книга была во всех библиотеках Боготы, – промолвил он сухо. – Все купили ее: одни – чтобы поклоняться ей, другие – чтобы сжечь. Но в 1917 году она была в руках у всех. Любопытно, когда вы сумеете сделать что-либо подобное.
– Такое же скандальное? – спросил я.
– Такое же ценное. Книгу, имеющую благородную цель. – И добавил: – Хотя слово «благородство» для людей вашего поколения – звук пустой.
Я решил не обращать внимания на этот выпад.
– А позвольте узнать, какая же это цель?
– Нет. Не позволю, – ответил Карбальо. – Не позволю, пока вы не усвоите кое-какие сведения. Перво-наперво вам надо будет прочитать эту книгу и понять ее. Освоиться в ней как рыба в воде, точнее говоря. Я не говорю, что надо прочесть ее двадцать раз, как прочел я. Но раза четыре-пять, самое малое – обязательно. Иными словами, пока не поймете.
Я открыл «Кто они?» и со скучающим видом начал перелистывать страницы. Их было почти триста, заполненных убористым текстом. Я прочитал: «Нам, имевшим честь заслужить дружбу генерала Урибе Урибе и питавшим самую искреннюю любовь к этому выдающемуся государственному деятелю, доставляет бесконечное удовлетворение воздать дань благодарной памяти его светлому образу». В этой фразе было все, от чего меня воротит – высокопарность, велеречивость, напыщенное множественное число, которое колумбийцы так обожают, а я ненавижу сильней, чем самые гнусные пороки, свойственные роду человеческому. По давней привычке я взглянул на последнюю страницу, где иные читатели записывают впечатления или отзывы, однако обнаружил лишь цифры «1945» – след, оставленный на книге одним из многих читателей, доставшихся ей почти за столетие ее полезной жизни.
– Вы хотите, чтобы я прочел эту книгу четыре-пять раз?
– Если хотите понять ее, – отвечал Карбальо. – Если нет, не стоит и браться за нее.
– Может быть, и в самом деле не стоит. У меня нет на нее времени, Карлос. Это ваша одержимость, а не моя.
Карбальо, сидевший в такой позе – ноги расставлены, локти уперты в колени, руки скрещены на груди, – понурился, и я могу поклясться, что услышал вздох.
– И ваша тоже, – вымолвил он наконец.
– Моя – нет.
– Не нет, а да, Васкес, – настойчиво сказал он. – Уж поверьте мне, вы тоже одержимы этим.
Я помню, как потом, на мгновение вперив взгляд в стену, чуть повыше портрета Борхеса, или в темное окно, задернутое белой кружевной занавеской, он сказал: «Подождите минуточку, я скоро». И помню, как он исчез за дверью, но не той, которая вела в его спальню, а еще помню, что отсутствовал он довольно долго – дольше, чем нужно, чтобы отыскать вещь, особенной ценности не представляющую, и местонахождение которой мы, как правило, помним твердо. Потом я принялся размышлять о том, что, быть может, Карбальо раскаялся во всем этом – и в том, что зазвал меня к себе, и в том, что позволил мне вернуться в его жизнь, чтобы написать эту книгу, которую (пусть он пока этого не знает) я никогда не напишу, и что сейчас он напрягает воображение, отыскивая предлоги, столь же правдоподобные, сколь и благовидные, чтобы не показывать мне все, что намеревался показать. Но когда он вновь появился в комнате, в руках у него был кусок оранжевой ткани, по прихотливой ассоциации напомнившей мне его кричаще-яркие шейные платки. Ткань эта окутывала предмет непонятных очертаний или неправильной формы (а, может быть, форму эту не давали определить ее причудливые складки). Карбальо уселся на зеленый диван и начал медленно разматывать ткань, открывая моему взору доселе скрытое, и наконец явил мне его, причем я хоть и скоро, но все же не сразу понял, что на ярком свету обнаружилась кость – человеческая кость, верхняя часть черепной коробки. «Ну, вот оно», – сказал Карбальо. Чистый, заблестевший под лившимся с потолка белым светом череп был поврежден, точнее – проломлен. Но мое внимание немедленно привлекли три темные буквы, будто выжженные на передней его части – Р.У.У.
Не помню, имела ли место с моей стороны некоторая оторопелость, вызванная тем, что для постижения предъявленного потребовалось известное умственное усилие, не помню, что именно я сказал, и сказал ли вообще что-нибудь, покуда Карбальо демонстрировал мне предмет – горделиво, сноровисто и ловко, но вместе с тем очень бережно вертя его в руках, поворачивая так и эдак и давая потрогать мне тоже, как будто он не был единственным и неповторимым, как будто если бы мы повредили его (уронив на пол или стукнув обо что-нибудь), это не стало бы невосполнимой утратой для человечества. Постепенно осваиваясь с этим чудом, я мог думать лишь о том, что именно через это отверстие в некогда живом фрагменте некогда живого тела вышла жизнь, и когда Карбальо осторожно отделил отколотый кусочек теменной кости и протянул ее мне, и я двумя трепетными пальцами взял ее, повернул к свету, и стал рассматривать с разных сторон, как драгоценный камень, а в голове моей отпечаталась одна-единственная фраза: «Отсюда вышла жизнь Рафаэля Урибе Урибе».
Карбальо же, будто отгадав мои мысли (а в преображенной атмосфере этого жилища, под призрачным неоновым светом я не мог решительно отвергнуть подобную возможность), сказал:
– Вот отсюда, вот через эту дырку в голове вылетела его жизнь. Невероятно, а? Вы должны гордиться, Васкес, – пошутил он. – Потому что очень мало кто в мире видел это. Да и тех уж нет с нами. Вот, например, того, кто дал мне это.
– Доктор Луис Анхель Бенавидес.
– Упокой, Господи, его душу.