Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Не печалься, – говорит Елизавета Михайловна. – Человек таков, каким его сотворили – другим тебе не стать. Ты – талантлив, тебе все давалось легко. Жизнь для тебя была не мукой завоевания высот, а легким променадом по Елисейским полям! Только вот надо помнить, что беспечный путник рано или поздно встречается с бедой. Но и тут тебе повезло, ты выжил… и я к этому не имею никакого отношения. Отныне делай все, как знаешь, а мне пора о Боге подумать. Иди, Миша…

Терещенко встает, походит к матери и, опустившись на пол, утыкается головой в ее колени.

Она сидит в кресле прямая, с ровной негнущейся спиной. Лицо ее ничего не выражает. Она даже не кладет руку на голову сына.

Михаил встает и выходит не прощаясь.



18 марта 1923 года. Париж. Кладбище церкви Болье-сюр-Мер

В церкви идет отпевание.

– Упокой, Господи, душу рабы твоей – Елизаветы… – гудит священник.

Поп пожилой, с окладистой бородой, щекастый. Взлетает и опускается кадило, оставляя за собой дымок горящего ладана.

– Упокой, Господи…

Людей в церкви много – Елизавету Михайловну знали и уважали многие. В первых рядах стоят родственники покойной, в их числе Дорик, Лиза, Пелагея, Малик и Михаил.

Покойная лежит в гробу с тем же непреклонным выражением лица, убранная по православному обряду.

Гроб красного дерева опускают в могилу. Летят на крышку комья влажной земли. Один за одним родственники и гости бросают в земляную пасть по три горсти.



Дорик, Пелагея, Лиза, Малик и Михаил вместе идут к машинам.

– Поедем ко мне, в «Поральто», – предлагает Федор Федорович. – Не так роскошно, как ваша «Марипоза», но места хватит всем. Помянем тетю Лизу, пообщаемся.

– «Марипоза» уже не наша, – говорит Пелагея.

Она стала грузнее, но в оплывших чертах лица еще можно разглядеть ту девушку, на которую с вожделением поглядывал Блок.



Автомобиль на трассе от Болье-сюр-Мер

В машине Дорик, Мишель, Лиза, Пелагея и Малик. Дорик за рулем, он ведет машину легко и профессионально, словно сидит не за рулем мощного лимузина, а за штурвалом своего истребителя. Авто легко ввинчивается в повороты, иногда даже раздается повизгивание шин.

– Мне даже нравится такая жизнь, – говорит Дорик громко, чтобы его слышали через звук мотора. – Я дирижирую по праздникам Каннским симфоническим оркестром, чиню чужие машины у себя в гараже, а иногда даже торгую газетами на набережной Круазетт. Многие знают меня в лицо, и поэтому я неплохо зарабатываю.

Он смеется.

– А еще я участвую в гонках на кубок Дюрана. Ну чего вы так на меня смотрите? Я привык возиться с железками, так почему не получить за это пару франков?

– А как твоя яхта? – спрашивает Малик.

– Продал! Продал я свою красавицу некоему Эдисону. Хороший такой господинчик, владелец звукозаписи «Маркони». Зачем мне яхта? Я теперь стал совершенно сухопутным…

– Ты еще летаешь? – подает голос Терещенко.

Федор мрачнеет, улыбка сходит с его лица.

– Нет, – отвечает он. – Больше я не летаю… Не хочу.



Вилла «Поральто». Вечер

Пелагея, Михаил, Лиза, Дорик и Малик сидят на веранде. Мартовский вечер прохладен, возле столика стоит закрытая жаровня с углями. Малик греет над ней руки.

Пелагея устроилась в кресле, закутавшись в плед. Михаил курит у края террасы, набросив на плечи пальто. Дорик разливает по бокалам коньяк, а потом сам закуривает сигару и становится ближе к Мишелю.

– Ну, – говорит Федор Федорович. – Помянем? Земля пухом Елизавете Михайловне. Крепкая была женщина. Никогда не видел ее плачущей…

– Я тоже, – говорит Терещенко.

– И я, – подтверждает Пелагея.

– И я, – кивает Елизавета.

– А я видел, – говорит Малик. Он больше всех похож на покойную мать – то же узкое лицо, близко посаженные глаза, острый подбородок. – Когда я болел и она думала, что я умираю. Она молилась и плакала рядом с кроватью. Думала, что я в бреду, ничего не вижу – и плакала.

– Один раз не считается, – говорит Лиза. – Тебя, Малик, она любила больше всего. Ты же младшенький…

Пелагея поднимает бокал.

– Земля ей пухом, братцы мои, но я скажу, хоть это нехорошо… И Лиза меня поймет, наверное… Прости меня, мама… Мне сегодня дышится легче.

Все молчат, даже Малик.

– Я ни от кого в жизни не бегала, – продолжает Пелагея, – а от нее сбежала. Мне повезло, у меня хороший муж, но я бы за черта хромого вышла бы замуж, лишь бы не оставаться дома. И ведь не скажешь о ней, что плохой человек… Хорошая она была, мамочка… Но жить с ней рядом…

Пелагея ставит бокал на подлокотник и закрывает лицо руками.

– Простите меня, мальчики… – говорит она сдавленно. – Не стоит сегодня…

– Давайте так… – Михаил делает глоток коньяку. – Много чего было – и хорошее, и плохое… Вспомним хорошее. Больше не на кого обижаться – мамы нет, а это последнее, что делало нас детьми. Теперь мы окончательно взрослые. Давайте – за нее. За то, что она нас родила, за то, что возилась с тобой маленьким, Дорик, и наш дом всегда был твоим домом. Дай нам всем Бог быть не хуже, чем она. А ей пусть Он даст упокоение…



31 марта 1956 года. Монако

– Итак, с 1923-го и вплоть до 1928 года я в основном жил в Париже… – Терещенко закуривает неизвестно какую по счету сигарету и выпускает в прохладный вечерний воздух струю белого дыма. – Моя новая работа позволяла это делать – я занимался ликвидацией банков, так или иначе связанных с Россией…

– Не понял, – говорит Никифоров.

– Многие в начале 20-х покупали русские активы за бесценок, надеясь, что их цена многократно вырастет после падения большевиков…

– А… – тянет Никифоров и добродушно смеется. – Тогда понятно. Не дождались?

– Не дождались, – соглашается Михаил Иванович. – Таких вот пострадавших от собственной недальновидности банков было много, некоторыми управляли сливки русской эмиграции, в попечительские советы входили крупные политические деятели из царской России, а толклись в них как весьма сомнительные личности, так и крупные промышленники, вроде моего старого знакомца киевлянина Бродского да русского сахарозаводчика Ярошинского, у которого я даже когда-то арендовал сахарные заводы на Украине. Эти банки, естественно, были связаны с западными, и моя задача состояла в том, чтобы западные банки потеряли как можно меньше денег.

– И вам, несмотря на ваш послужной список, доверяли?

– А что? У них были другие варианты? И чем вам не нравится мой послужной список? – улыбается Терещенко. – Хотя… Сначала, конечно, не очень доверяли, а по мере того, как начали продвигаться дела… Я не боялся рисков, прекрасно знал влиятельных людей с обеих сторон, умел убедить кого надо… Конечно, мои долги и расторгнутый брак с француженкой не добавляли симпатий к моей особе, но… Деньги – самый убедительный аргумент! Результаты моего труда делали лучшую рекламу моим способностям! Мне хватало и на номер в «Рице», и на любовниц, и на поездки в «Гранд-Казино», и на содержание бывшей жены и детей…

– Ликвидация банков, наверное, прибыльная вещь…

На этот раз Терещенко смеется.

– Ну, явно не убыточная! Только смотря для кого! Я был обеспечен, но не состоятелен и, конечно же, не богат. Мне пришлось учиться жить на зарплату и комиссионные, а это очень трудно для человека, который не привык считать деньги… И это при том, что на Украине мои заводы стояли с холодными печами и все с таким трудом построенное поколениями моих предков медленно приходило в упадок. Наши коллекции живописи разграбили, наши имения разгромили… Я не потерял состояние, у меня его забрали! Занимаясь ликвидацией русских банков, я все больше убеждался, что принял правильное решение – забыть ту страну! Забыть об ее правителях, ее проблемах, большевиках, эсерах, кадетах, анархистах, о крови, белом движении и несбывшихся мечтах о реванше…

– И вот, – шутливо продекламировал Никифоров, – эта страна сидит перед вами и берет у вас интервью.

– Соглашусь, я приостыл… Раньше я бы не стал… Впрочем, зачем повторяться? Я отлучусь на пару минут… Запись можете остановить, нам осталось немного…

Терещенко встает и достаточно твердой походкой уходит с веранды.

Рядом со столиком возникает официант – типичный здешний гарсон, невысокий, набриолиненный, в белой курточке.

– Еще чего-нибудь? – спрашивает он по-русски. – Желаете перекусить?

– Пожалуй, нет… – отзывается Никифоров.

– В Минске – зима, – говорит официант. – Снег еще и не начинал таять.

– Здесь климат мягче… – отвечает Сергей Александрович.

– Что вы решили? – осведомляется официант, убирая на столике.

Никифоров едва заметно пожимает плечами.

– Еще не знаю. Решу… Время есть. А впрочем, давайте, на всякий случай…

– Я оставил ручку «Паркер» в салфетке, у вас под левой рукой. Две-три капли в любую из жидкостей, и через несколько часов все будет кончено. Можете смочить табак в сигарете, эффект тот же. Ручку потом лучше выбросить.

– Хорошо, я понял…

– Товарищ Судоплатов передает вам привет, товарищ капитан.

– Можно я не буду кричать на всю Круазетт «Служу Советскому Союзу»? – ухмыляется Никифоров, кладя смертоносное перо во внутренний карман.

– Может, еще коньячку? – предлагает официант.

– Ладно, – машет рукой Никифоров, – неси… У деда печень, как у слона. Сил нет уже с ним пить, сорбент кончается.

Официант приносит два бокала с коньяком и ставит их перед Сергеем.

Два бокала. В каждом из них по сто грамм золотистой жидкости. Никифоров пристально смотрит на бокалы, в руках у него «Паркер», он крутит его таким же движением, как крутил карандаш Керенский. Потом кладет ручку на скатерть рядом с магнитофоном.

Достает сигарету, прикуривает.

На веранде появляется Терещенко – несмотря на возраст и выпитое, он двигается быстро, легко лавирует между посетителями. Если не считать лихорадочного румянца на щеках, он не выглядит утомленным или выпившим. Он машет рукой, приветствуя кого-то невидимого Никифорову, походит к столику и садится на свое место.

– Четверть двенадцатого, – говорит Терещенко, глядя на свой золотой хронометр. – Наша с вами встреча близится к концу, Сергей Александрович.

– Последние метры пленки, Михаил Иванович, – улыбается Никифоров, нажимая на кнопку записи.



23 июля 1929 года. Порт Плимут, Англия

На пирсе стоят люди, ожидающие прихода парохода. Как всегда в таких случаях, в толпе царит легкое возбуждение – цветы, нетерпение, детский смех, улыбки.

Молодой человек в хорошем костюме объясняет девушке, одетой гораздо проще:

– «Уайт Стар Лайн» уже стоит вот там, у входа в гавань. Видите, вот тот дымок над белым судном? Сейчас за ней пойдет лоцманский катер…

– Вот же он! – говорит девушка удивленно. – Ой! Он какой-то странный!

Мимо пирса проплывает катер лоцмана, он действительно странный – более всего походит на огромный букет красных роз с трубой. Цветы повсюду – ими украшены борта, надстройка и палуба. На юте, посреди всего этого великолепия, стоит Терещенко.

К плавучему букету присоединяются два пожарных катера.



Вход в гавань Плимута. Борт парохода «Уайт Стар Лайн»

На пароходе тоже царит возбуждение – путешествие закончилось, люди высыпали на палубы – пассажиры всех трех классов выстроились вдоль бортов, чтобы посмотреть на землю.

Из-за каменного пальца маяка появляется катер лоцмана. Он выходит из гавани и дает гудок. За ним появляются пожарные суда.

С нижних палуб раздается смех и свист.

На верхней, среди пассажиров первого класса, проходит удивленный шепоток.

Все глаз не отрывают от плавучего букета, приближающегося к «Уайт Стар Лайн».

На верхней палубе, у лееров, стоит молодая темноволосая девушка с живыми блестящими глазами. Катер подходит ближе и ближе, пароходный гудок разрывает воздух, и катер гудит в ответ. Стоящий на носу Терещенко машет рукой. Пароход взрывается криками публики – тут уже и первый класс не выдерживает, приветствуя Михаила и цветочный кораблик.

Девушка, не отрываясь, смотрит на Михаила, на ее лице счастливая улыбка. Терещенко еще не разглядел ее среди пассажиров, его взгляд шарит по верхней палубе. Наконец он находит ее и расплывается в широкой улыбке.

Они глядят друг на друга, ни на секунду не выпуская из виду.

Пожарные катера ревут сиренами, в небо бьют фонтаны воды. Публика аплодирует.

За спиной у темноволосой девушки появляется капитан.

– Простите, мисс Хорст. Это за вами!

Девушка идет по легкому трапу, два матроса тянут за ней чемоданы. Терещенко подает ей руку.

– Эбба! – говорит он. – Как же я рад тебя видеть!

И Эбба Хорст легко перескакивает на борт плавучего букета, прямо в объятия Михаила. Он не дает ей опомниться и тут же целует в губы.

Публика, наблюдающая за сценой, свистит и кричит от восторга.

Катер, на носу которого стоят Михаил и его избранница, входит в порт. За ними двигается громадина «Уайт Стар Лайн».



Номер отеля в Плимуте

На постели сплетающиеся в объятиях тела – Эбба и Михаил страстно занимаются любовью. Наконец, девушка кричит от удовольствия и замирает со счастливой улыбкой на лице.

Михаил ложится на спину, некоторое время успокаивает дыхание, а потом тянется к сигаретами, лежащим на прикроватном столике.

– Вот теперь, – говорит Эбба, – я действительно почувствовала, что ты соскучился.

– Были сомнения? – улыбается Михаил. – Я считал месяцы и дни до твоего возвращения. Боюсь, что твои родители ошиблись… Услать тебя на год в Америку было плохой идеей! Разлука заставила меня постоянно думать о тебе.

– Это прекрасно, что они просчитались, – отвечает Эбба, переворачиваясь на живот. – Я думаю, что теперь их мнение не будет играть никакой роли.

Она очаровательна – белая кожа, красивые формы, обезоруживающее бесстыдство. Терещенко смотрит на нее жадно, с восхищением.

– А как же моя страшная репутация? – спрашивает он.

– Я же не моя мать, чтобы переживать по этому поводу…

Эбба ложится грудью на грудь Терещенко, вынимает сигарету из его рта, делает затяжку и снова вставляет сигарету в губы любовнику.

– Я даже питаю страсть к порочным мужчинам. Но учти, только если они слегка порочны…

– Но я же был женат!

– Ну и что?

– У меня двое детей!

– И прекрасно. Я люблю детей.

– Я старше тебя на десять лет!

– Подумаешь!

– Твоя мать меня терпеть не может!

– Ты же не предлагаешь ей руку и сердце?

– И ты выйдешь за меня замуж против воли родителей?

– Я думаю, что смогу их убедить.

– А если – нет?

– Тогда им придется смириться.

– Это ответ?

– Да, милый, это ответ!

Терещенко с ловкостью фокусника достает из-под подушки бархатную коробочку и вручает ее девушке.

Эбба взвизгивает от восторга, усаживается по-турецки и открывает подарок.

Это кольцо тонкой работы с большим и красивым бриллиантом.

– Мишель! – Эбба наклоняется и целует его долго и страстно.

Потом выпрямляется и смотрит на его пах.

– О! – говорит она смеясь. – Вот теперь я вижу, что ты по мне соскучился!



29 июля 1929 года. Париж. Русская церковь

Эбба и Михаил стоят перед священником.

Рядом с Михаилом капитан Бертон – он снова свидетель на свадьбе Терещенко.

– Венчается раб божий Михаил… – гудит священник.



3 октября 1931 года. Вена

Эбба лежит в кровати, бледная и счастливая. Рядом с ней доктор и сестра-акушерка. Сестра передает Терещенко новорожденного. Это мальчик, он кряхтит и морщится.

– Мы назовем его Иван, – говорит Михаил, держа на руках сына. – Как моего отца – Иван.

Мальчик кричит и выдает вверх сильную струю мочи.

Терещенко заливается радостным смехом.

– Сын… – говорит он проникновенно. – Мой сын. Мой Иван.



Октябрь 1931 года. Вена. Офис Луи Ротшильда

В офисе Терещенко и Ротшильд.

– Мы все благодарны тебе за работу, Мишель, – говорит Луи, – и радуемся твоим успехам. Я уверен, что лучше тебя никто бы не справился с такой сложной задачей. Ты даже не представляешь себе, как мне было приятно слышать слова благодарности от лорда Монтегю за мои рекомендации в твой адрес. Даже мне лестны похвалы от председателя Английского банка!

– Спасибо, Луи!

– Но это только начало пути, Мишель… Нам нужно, чтобы ты полностью взял на себя санацию «Кредит-Анштальт» и выжал из него все, что возможно. Только твои решения, только твоя ответственность. Отчитываться ты будешь перед административным советом. Если ты сможешь обеспечить достойную стоимость активов при ликвидации, то вопрос о твоих долговых обязательствах можно будет считать закрытым.

– Это твое слово, Луи? – спрашивает Терещенко, закуривая.

– Конечно, – спокойно отвечает Ротшильд. – И не только мое. Поверь, я согласовал эти премиальные со всеми заинтересованными сторонами.

– Ликвидировать банк обязательно?

– Ты надеешься сохранить его? – удивленно спрашивает Луи.

– У меня есть мысли по этому поводу. Там есть плохие активы, но я, кажется, знаю, что можно сделать…

– Ну что ж… – говорит Ротшильд. – Я не против, если это принесет нам внеплановые прибыли. А у тебя есть шанс снова поразить Нормана Монтегю в самое сердце…



2 октября 1938 года. Дом семьи Терещенко в Вене

Семья за завтраком. Терещенко сидит в кресле с газетой и утренним кофе. Рядом с ним сын Иван, красивый темноволосый мальчик семи лет, и супруга Эбба.

– Вот черт! – резко говорит Терещенко, отбрасывая газету. – Все-таки началось!

Иван и Эбба с недоумением смотрят на Михаила.

– Прошу прощения, – извиняется он. – Произошло то, что я предвидел. Этот безумный художник решил проверить Англию на прочность!

– Что произошло, милый? – спрашивает Эбба.

– Немцы начали аннексию Судетской области, – поясняет Терещенко. – Воспользовались пронемецкими настроениями у населения, оперлись на чешских наци и… вуаля! Формально это не вторжение, но всем понятно, что происходит! Теперь все зависит от Великобритании и Франции – они должны поставить Гитлера на место, иначе Чехословакия – это только первая ласточка! Он не успокоится, поверь! Я знал таких людей еще в России – они идут до конца! Всегда – только до конца! Гитлер хочет получить всю Европу!

– Это опасно и для нас, папа? – вмешивается в разговор Иван. – Поэтому ты так волнуешься?

– Это опасно для всех, сынок.

Терещенко поворачивается к жене.

– Раньше я думал, что самая большая угроза Европе – большевики…

– А теперь ты боишься наци? – спрашивает Эбба.

– Теперь Европе стоит опасаться и тех, и других. Боюсь, что большая война – это всего лишь дело времени. Вена становится небезопасным местом.

– Ты хочешь уехать?

– Я хочу не просто уехать, а уехать вместе с банком. Зря я, что ли, отдал ему восемь лет жизни?

– Куда?

– Например, в Монако!

Эбба улыбается.

– С «Кредит-Анштальт»? Но ведь это старый австрийский банк! Он не захочет переезжать!

– Боюсь, что ему придется это сделать, чтобы не стать немецким…



Январь 1938 года. Монако. Дворец его высочества князя Луи II

– Я благодарю вас за аудиенцию, ваше высочество!

Терещенко склоняет голову в поклоне.

– Оставьте церемонии, Мишель! Я рад вас видеть!

– А мне видеть вас, ваше высочество, крайне необходимо!

– Что-то случилось, месье Терещенко? Что-то плохое?

– Пока нет, ваше высочество, но может случиться со дня на день…

Князь делает приглашающий жест, и мужчины проходят в курительную.

– Вы говорите о возможной войне? – спрашивает Луи, садясь в старинное кожаное кресло с высокой спинкой.

– О возможной, ваше высочество? Война уже идет, просто мы не называем вещи своими именами!

Луи II раскуривает сигару, окунает ее кончик в бокал с коньяком и рассудительно замечает:

– Монако было и будет нейтральным, месье Терещенко. Надеюсь, вы приехали ко мне не за военной помощью?

– Отнюдь, я приехал с выгодным вашему высочеству финансовым проектом. Напрямую он не связан с войной, но опасность противостояния Гитлера со всей Европой может весьма способствовать его успеху.

– Европа уже показала, что противостояния не будет…

– Увы, вынужден сказать, что противостояние будет вне зависимости от желания Великобритании и Франции вступать в конфликт. Я полагаю, что Гитлер лишь попробовал свои силы перед настоящей схваткой и Германия к ней готова. Я был в Берлине, ваше высочество, и слушал речь Гитлера вживую. Он – сумасшедший гений и управляется с толпой успешней, чем пастух с овечьим стадом! Даже Ленин, которого я тоже слышал, так не говорил. Да что там Ленин! Троцкий не смог бы так! Толпа его боготворит и он обязательно поведет ее на войну, другого выхода у него нет…

– Предположим, – говорит князь, – вы правы, друг мой… Но какое это имеет отношение к коммерции?

– Непосредственное. Капитал умеет зарабатывать на войне, но не любит беспокойств. Деньгам нужна гавань, где можно переждать во время шторма. Например, страна, которая не воюет и не принимает сторону агрессора. Маленькая, но гордая, самостоятельная в суждениях и умеющая предложить капиталу выгодные условия…

Князь внимательно смотрит на Терещенко через сизоватый сигарный дым.

– Например, – продолжает Михаил, – налог в три-четыре процента от прибыли для банка был бы чрезвычайно привлекателен… Я лично, ваше высочество, знаю несколько банков, которые на край света поехали бы за такими цифрами.

– Но налоги в Монако гораздо выше!

– Все в вашей власти, ваше высочество. Если бы вы могли решиться на снижение налога в случае, если банк не будет заниматься коммерцией на территории княжества Монако, то я бы привел в вашу страну один из могущественных банков Австрии, на который сейчас работаю. И он был бы первым, но далеко не последним. Сейчас капиталу нужно убежище, а, получив его, он вряд ли побежит обратно, когда все кончится. Надо воспользоваться моментом…

– О каких деньгах идет речь?

– О десятках миллионов франков. И о репутации новой Швейцарии.

– Мне нравится ваша идея, месье Терещенко!

– Благодарю вас, ваше высочество!

– Но есть одно «но», – говорит князь с улыбкой.

– Какое же, ради Бога?

– Цифра 3 в процентах с оборота нравится мне куда больше, чем в процентах от прибыли!

– Эту цифру, ваше высочество, я тоже нахожу весьма приятной.

– Сколько времени вам надо на подготовку?

– Нисколько, ваше высочество!

– Вы готовы начинать? – удивленно поднимает брови Луи.

– Да что вы! Конечно же, не готов – просто у нас нет времени. Совсем. Это надо делать немедленно!



11 марта 1938 года. Вена. Заседание административного совета банка «Кредит-Анштальт»

Терещенко стоит во главе стола – он выступающий. Выглядит Михаил совершенно спокойным, говорит четко, стараясь быть не эмоциональным, а убедительным. Собравшиеся на заседание банкиры слушают его внимательно.

– На протяжении нескольких месяцев я пытался доказать уважаемому совету, что банку грозит опасность. На протяжении нескольких месяцев я пытался объяснить вам, что ваши активы попадут в руки Гитлера и будут пущены на войну, которая начнется в самое ближайшее время. К сожалению, вы не приняли мои аргументы и не вывели банк из зоны риска. Сегодня последний день для принятия решений – в Вене начались беспорядки. Австрийские нацисты зовут на помощь Германию. Знакомый сценарий, не так ли, господа? Я не могу точно сказать, когда гитлеровские войска войдут в Австрию, но точно знаю, что Гитлер медлить не будет. Сегодня ночью? Завтра? Послезавтра? Не знаю, но это случится наверняка! Что это будет означать для «Кредит-Анштальт»? То же самое, что для Австрии! Утерю суверенитета, разрушение многолетних партнерских связей с английскими и американскими банками, обесценивание активов и колоссальные репутационные потери. Необходимо принять решение, господа. Перед вами подготовленные мной бумаги – пакет документов о передаче зарубежных активов банка «Кредит-Анштальт» в управление банка «Сосьете Континанталь де Жестьон» с юрисдикцией в Монако. Этот шаг спасет вас от огромных и неминуемых потерь.

– И кто будет управлять активами? – спрашивает пожилой седой банкир с тяжелыми чертами лица.

– Я, – говорит Терещенко. – Полагаю, что человек, гарантировавший своим состоянием военные займы собственной страны и расплатившийся по обязательствам, может рассчитывать на ваше доверие…



31 марта 1956 года. Монако

Вращаются катушки рекордера. Пленка заканчивается, щелчок – и магнитофон останавливается.

– Вот и все, – говорит Терещенко, глядя на замершие бобины. – Вся жизнь на шести катушках магнитной ленты. Смешно.

– На семи, – поправляет его Никифоров. – Это немало, Михаил Иванович. Я встречал людей, жизнь которых уместилась бы на одном метре пленки. И еще осталось бы место…

– Утешаете?

– Да к чему мне это? Вы прекрасно жили без моих утешений, проживете и дальше. Но мне интересно… Что же было дальше? В двух словах!

– Дальше был аншлюс. Потом началась Вторая мировая. Говорят, что за историю с выводом активов из Австрии Гитлер крепко меня невзлюбил. Я помогал вывозить и прятать людей, противостоявших гитлеровскому режиму, организовывал каналы переправки беженцев, и при всем при том Англия отказала мне во въезде из-за моего русского гражданства. Это было в 1940-м, уже после нападения СССР на Польшу, так что их можно понять. В 1941-м мы с женой и сыном переехали в Кашкайш: Португалия в то время оставалась нейтральной страной, прибежищем для шпионов всех мастей, и здесь я продолжил переправлять в Гибралтар британских летчиков и военнопленных. Здесь же, в Кашкайше, я познакомился с Карлосом де Бобоне и получил предложение поработать на его «Сосьедаде Агрикола де Мадал» – одну из больших компаний в Африке. Так я попал в Мозамбик и начал делать деньги на копре. После победы союзников пробовал вернуться в Норвегию – не вышло, семье было физически тяжело там находиться, потом пожил в Англии, отказался от предложенного мне титула лорда, переехал на материк и в 1946-м вернулся к работе в Африке. Тогда же, в свои шестьдесят лет, я увлекся альпинизмом…

Терещенко смотрит на часы.

– Скука скучная… – говорит он. – В сравнении с тем, что мне довелось пережить и повидать, последние десять лет моей жизни – летаргический сон. Как у Уэллса. Я имел все: молодость, деньги, власть, репутацию, честолюбие – и все потерял. Это было как падение со скалы в пропасть. Потом я вернул все, кроме молодости. И оказалось, что это чертовски скучно – иметь все. Другое дело – стремиться иметь все.

Он встает.

– Вы знаете, что акула никогда не спит, месье Никифоров?

– А она не спит?

– Представьте себе! Чтобы дышать, она должна плавать, дабы вода шла через жабры, доставляя кислород. Днем и ночью, от рождения до смерти – двигаться, чтобы жить… Я – акула. Мне необходимо движение, риск, стремление к чему-то, страсть – я не могу без них. В благополучии я хирею. Задыхаюсь. Размеренность меня душит.

– Странно, с виду вы типичный буржуа… Или университетский профессор!

Терещенко смеется, и от этого лицо его делается молодым.

– Я правнук человека, который торговал пирожками на рыночной площади в городе Глухове и сделал первые большие деньги на поставке обмундирования армии. Это обязывает!

Терещенко протягивает Никифорову руку. Сам протягивает, первым.

– Прощайте, месье Никифоров. Скажите в своей статье, что я не буду писать мемуары и обнародовать старые документы. Мне не в чем оправдываться – я всю жизнь следую своим принципам, поэтому не намерен извиняться. Что же касается компромата, то он давно протух и никого не интересует. Я – змея, пережившая свой яд.

– Боюсь, что вы мало знаете о ядах, – говорит Сергей Александрович, пожимая Терещенко руку. – Я лично держал в руках каменные наконечники бушменских стрел, которым было больше тысячи лет. Так вот, яд, нанесенный на них, действует до сих пор. Не дай Бог порезаться!

– Интересная у вас профессия, месье Никифоров, – улыбается Михаил Иванович.

– О да… Чрезвычайно! – улыбается Сергей. Улыбка у него хорошая – открытая, честная. – Ну, что? На посошок?

– Как давно я этого не слышал.

Мужчины чокаются и выпивают.

– Удачи! – говорит Терещенко и идет к лестнице. – И прощайте.

– Спасибо, – говорит Никифоров ему вслед. – Прощайте, Михаил Иванович.

Он смотрит на стол.

На столе пепельница, полная окурков, магнитофон и два пустых бокала из-под коньяка.



Монако. Гранд-Казино. Полночь 1 апреля 1956 года

Терещенко поднимается по лестнице ко входу. Шаг его не так легок, как в годы молодости, видно, что взлететь, как прежде, по ступеням у Михаила не получится, но для человека своего возраста он ловок и стремителен.

Швейцар на входе приветствует Михаила Ивановича поклоном.

В вестибюле Терещенко снимает пальто, сбрасывая его на руки гардеробщику, идет к кассе и покупает целую стопку жетонов. Потом закуривает и начинает оглядываться. В казино всегдашняя суета – гул голосов, треск шарика на рулетке, табачный дым, уходящий к потолку…

Здесь Михаила Ивановича знают – он раскланивается со встречными, кому-то машет рукой и притом внимательно оглядывается вокруг, впитывая выражения лиц, интонации, жесты.

Впереди – стол с рулеткой, где играют по-крупному. Над ним висит абажур и стол залит мягким светом, хотя лица сидящих за ним, скрываются в тени.

Терещенко останавливается рядом. Шарик бежит по барабану все медленнее, останавливается.

– Двенадцать! Черное! – объявляет крупье.

Лопатка собирает фишки с сукна.

Терещенко садится на свободное кресло.

– Делайте ставки, господа!

– Семнадцать! И двадцать три! – говорит Михаил Иванович, поправляя очки.

– Как всегда? Семнадцать и двадцать три? – говорит знакомый женский голос.

Терещенко вздрагивает.

– Моник?

Из полумрака напротив него возникает лицо Моник. Она по-прежнему в бальзаковском возрасте, как в день их первой встречи, но удивительно хороша.

– Рада видеть тебя, Мишель!