Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Это была выдающаяся идея – поставить быт на котурны.

«ЗАМЕТЬТЕ!!! НЕ Я ЭТО ПРЕДЛОЖИЛ!!!»

Но ведь правда, каждый раз смотришь с любого кадра – и до конца.



Он жаждал внимания и понимания. Ему постоянно мнилось, что того и другого недостаточно. Незадолго до отлета в Израиль заехал.

– Вот ты спросишь, почему я решил уехать!

(Я даже не собирался.)

– И я тебе объясню!

Объяснял долго и тщательно. Похоже, объясняя свое решение другим, он утверждался в нем сам.

Спустя какое-то время мы с Таней пришли к нему в гости – в Тель-Авиве.

Он немедля стал читать нам монолог Тригорина, роль которого репетировал в тамошнем театре. Это завораживало – Тригорин свободно изъяснялся на иврите, которого Козаков не знал. Вызубрил текст на слух – звук за звуком.

Приняв наши восторги, сказал:

– Вот ты спросишь, почему я сюда приехал.

(У меня и в мыслях не было.)

– И я тебе объясню! – сказал он.

Потом он вернулся в Россию. И был очень доволен, когда я спросил – почему.



Он воплощал закон сохранения энергии. Она никогда не исчезала в нем – лишь переходила из одного вида в другой. Последовательно и параллельно он репетировал, играл, читал, ставил, озвучивал, выступал, декламировал…

Чего не мог – так это оставаться в тени. Ни общественно, ни лично. Постоянно был обсуждаем – восхваляем или осуждаем.

– Смотри – Козаков!

– Где?

– Да вон!

– Точно. А кто это с ним?

– Жена.

– Он же вроде развелся!

– Уже опять женился.

Все до единого были в курсе.

Он легко поддавался эмоциям, легко возбуждал их в других.

Конфликтовал, оскорблялся, обижал, извинялся, впадал в уныние, ободрялся, сникал, воспарял… Поклонение принималось благосклонно. Критика уязвляла, вызывая философский вздох: «Хвалу и клевету приемли…» Можно было подумать, он способен этому следовать. Впрочем, к концу жизни, кажется, научился. Ну так мне казалось.



Из-за него я чуть не сделался крупным английским романтиком. Он поставил две пьесы Кауарда, что я перевел, и сам в них сыграл. В одной из них – в комедии «Цветок смеющийся» – герой цитирует стихотворение Шелли.

Миша говорит:

– Стих слишком короткий, я так сцену выстроил, что мне нужны еще две строфы.

– Извини, – говорю. – У Шелли всего две.

Он тут же свирепеет.

– Ну так придумай что-нибудь!

– Что?

– Не знаю! Ты же у нас переводчик!

– Может, мне за Шелли дописать?

Моя ирония игнорируется.

– А это ты думай! Ты же у нас мастер пера!

Я обозлился, пошел домой и нарифмовал ему две строфы «под Шелли».

– Ну вот! – воскликнул он, прочитав. – А не хотел! Отличить же нельзя!

Перечитал, мрачно буркнул:

– У тебя даже лучше.

Выстроил сцену по-другому. Шелли мог спать спокойно.



Театр он, конечно, знал насквозь – снаружи, изнутри и между. Судил точно и объективно – особенно когда не был затронут лично.

Звонит:

– Ну что, Мишель, ты уже видел (шло название спектакля)?

Бывало, я уже видел.

– Катастрофа, – задушевно произносит Миша. И приступает к разбору катастрофы – начиная с конкретных пороков злосчастного произведения и заканчивая общим приговором всему мирозданию.

Завершив, спрашивает:

– Ты со мной согласен?

Конечно, я согласен. Разбор шикарный. Спектакль паршивый. И мироздание могло бы быть получше.



Недавно пересмотрел в записи «Обыкновенную историю». Какой же он там замечательный!

А «Двое на качелях», где они с Лавровой…

А «Безымянная звезда»…

А «Маскарад»…

А еще «Вся королевская рать»! Джек Бёрден. «Сейчас я допью ваш виски, плюну в стакан и уйду».

Допил, плюнул и ушел.



После того шестидесятипятилетия ему было отпущено еще десять оборотов планеты вокруг звезды, и его уникальная траектория не прерывалась – он работал, работал, работал…



Художественный трудоголик.

Особый. Отдельный.

Чем дальше он уходит, тем виднее, какой он был большой.

Мне, во всяком случае.

Алла Гербер

«У Мишки была безумная биография!»[24]

Я знала Козакова со времен «Убийства на улице Данте», потом был «Гамлет» в Маяковке. То есть – знала, что есть такой красавец, такой актер! Не вспомню, где и когда мы с Мишей Козаковым встретились и как-то очень подружились. Но вся память – кадры, отдельные киноэпизоды.

Хорошо помню, как мы только-только познакомились. Была у него какая-то шуба до пят и громадная шапка меховая. Изумительный солнечный зимний день, мы идем с ним по Горького, но идти с ним невозможно. Только мы начинаем говорить, фанатки под ноги валятся. Просто со всех подъездов, со всех окон выпадают. Кто автограф, кто просто подходил: «Ой, Козаков! Не может быть». И он идет – король Бродвея, король Москвы, король страны – в общем, король.

И какая-то я рядом с ним. Меня, помню, бесило, что мы о чем-то интересном говорим (а с ним же говорить было одно удовольствие, но он же – человек монолога), а каждую секунду его останавливают. И он ведь никому не отказывал в общении. Я говорю: «Миш, с тобой ходить невозможно».

Естественно, бесконечные стихи на моих днях рождения и посиделках. Он у меня много раз бывал. Приходил вместе с женой Региной, а потом – один. С Региной мы подружились надолго. Она не ревновала его ко мне: было совершенно очевидно, что у нас с Мишей отношения исключительно дружеские. Хоть он и говорил, что у меня лучшие ноги Москвы, – это когда меня в мини по моде того времени увидел.

И снова кадры нашей дружбы. Был какой-то прогон, по-моему, его «Фауста» в Останкино, и я должна была приехать. То ли я где-то застряла, то ли что-то случилось, не помню, но я опоздала. Я опоздала, а он стоял около дверей. Я говорю:

– Ой, Мишка, прости, я вот…

– Я тебя видеть не хочу. Немедленно уходи отсюда.

– Миш, ну постой, я всего-то опоздала на десять минут.

Он был омерзителен, такой жестокий, такой страшный в эту минуту, с перекошенным лицом. Встал около дверей, расставив руки, и не пустил меня. И я ушла. Рыдала, и тащилась обратно с этого чертова Останкино. Потом, через какое-то время, он мне позвонил, извинился. Я говорю:

– Миша, ты меня довел до такого состояния, что я не знаю, как под машину не попала. Я же не по своей вине опоздала.

– Нет, это неуважение к моему творчеству, это неуважение ко мне, это разгильдяйство! Почему-то Стасик Рассадин не опоздал, а ты должна была опоздать.

Я его больше таким страшным никогда не видела. Но при этом он был добрейшим, нежнейшим, какой-то такой родной, такой свой. Он очень Сашу любил, моего сына, режиссера Сашу Зельдовича. И очень высоко отзывался о том, что Саша делал, – о фильмах «Москва» и «Закат», о спектакле «Отелло», который всего два раза шел, потому что денег не было у продюсера. Я помню, мы сидели с Мишей после спектакля в Центре Мейерхольда, в кафе на четвертом этаже. Сколько добра было в том, что он говорил. Какое было уважение, внимание к коллеге, к творчеству другого режиссера, это поразительно. Как он умел уважать товарища по цеху, так мало кто умеет. Притом он всё предметно всегда разбирал. Так же могло ему не понравиться, это тоже не дай Бог. Я помню, он чуть со мной не поссорился. Мне очень понравился фильм «Время танцора» Вадима Абдрашитова, я написала на него в «Литературке» хвалебную рецензию.

А Мишка позвонил мне по телефону: «Вкуса никакого! (Это у меня! – А.Г.) Это так неправильно – то, что ты написала, так неточно, так всё совершенно не о том». И дальше он стал говорить, почему это плохая картина, очень подробно. При том, что он к Вадиму прекрасно относился, мог о нем говорить бесконечно – с таким же темпераментом, с таким же эмоциональным накалом только со знаком плюс. Но то, что я написала, говорило, на его взгляд, о том, что у меня со вкусом что-то не то, если мне понравилась картина, которая ему не понравилась. Ему было обидно: ну как же так, мы же такие близкие товарищи.

Какой-то Новый год мы встречали у Миши с Регишей. И было такое условие, что все должны прийти в карнавальных костюмах. Какой-то у меня был наряд необыкновенный. От моей мамочки, от карнавала в ее молодости, осталась такая черная ткань – вся в блестках, бисере необыкновенной красоты, но она уже распадалась.

И вот помню, я же была худенькая, и у меня было какое-то черное платьице, и вся я была этой самой тканью обмотанная. И Мишка был в совершеннейшем восторге, что я так всё точно продумала.

Я была Фея ночи, и мы очень много тогда танцевали, пили и, конечно, Мишка читал стихи. Не помню, кто был – Зиновий Гердт с женой, какие-то еще милые люди. И был, конечно, как только Регина умела, необыкновенной красоты стол. Даже помню эти красные тарелки с белыми салфетками. Прямо вижу эту картину, и были мы такие молодые, такие счастливые.

Это была веселая картинка, а я хорошо помню очень грустную. Миша снимал «Пиковую даму», эту проклятую «Пиковую даму» в Питере, и всё у него не клеилось. Он звонил, что дело не идет, и вдруг звонок от Регины: «Алла, приезжай, у нас всё очень плохо, помоги, может он тебя послушает, его надо немедленно положить в больницу». И я помчалась.

Она меня вызвала, потому что мы очень тогда дружили, и Миша как-то со мной считался. В общем, я помчалась. Они снимали там громадную неухоженную квартиру на Невском. Я вхожу, сидит Миша, обхватив голову, и повторяет: «Всё кончено, всё кончено». Я говорю: «Мишка, привет, я приехала, ты мне хоть материал покажи, ты же хотел, помнишь, чтобы я написала». У меня такая была рубрика в «Советском экране» – «В предчувствии фильма». Естественно, я не стала говорить, что Регина мне позвонила. Он взял себя в руки, мы попили кофе и поехали на студию смотреть материал, кстати говоря, очень хороший. Прекрасно снятый бал, еще какие-то куски, просто необыкновенно красивые. Старухи еще не было, он же всё время повторял, что старуха его с ума сведет.

Я говорю: «Миша, всё хорошо» Потом мы пошли в какое-то кафе, он был ужасен:

– Нет, нет, это всё ерунда, у меня ничего не получается!

– По-моему, всё получилось, просто надо сейчас успокоиться и идти дальше.

– Она меня погубит, она меня сведет в могилу.

– Кто она, Миша?

– Старуха. Я не могу, я не хочу больше это снимать.

В общем, незабываемый был момент, когда Миша разрыдался. Я видела его плачущим первый и последний раз и поняла, что дело плохо.

Я говорю:

– Мишка, знаешь, по-моему, надо полечиться, просто немножко отойти от картины, освободиться от нее.

– Да-да, наверное, да, я думаю.

Мы весь день провели вместе, а к вечеру я уезжала. И взяла с него клятву, что он будет лечиться. Он был совершенно растерянный, опрокинутый, этот блистательный Миша, этот король, этот любимец всей страны, он был несчастный, жалкий, слабый, сразу постаревший, хотя тогда еще был совсем молодой. Его положили в больницу.

Таким я его больше никогда не видела.

Спустя некоторое время Регина уехала, как известно, в Америку. А Миша остался один. Какой-то период он пил, на какое-то время переставал, потом опять.

Когда он выпивал, лучше было рядом не оказываться, не дай Бог что-то не так сказать, или не так посмотреть, или не так слушать, когда он читает стихи. Он не давал никому слова сказать и, что называется, держал площадку.

Помню, у меня был день рождения, пришли Алик Городницкий, Марк Розовский и еще из читающих или поющих и тоже хотели немножко выступить, чуть-чуть поучаствовать в этом. Марк знал, что при Мише читать ничего нельзя, но Алик Городницкий, который мало общался с Мишей, не знал, где его место. И он тоже решил немножко выступить. А Миша в это время как раз настроился читать что-то серьезное, что требовало абсолютной тишины. Как же он орал!

– Как ты смеешь, ты же видел, что я начал читать, как ты мог?

Городницкий, человек очень миролюбивый и мягкий, совершенно обалдел, не знал, куда деваться. В итоге Миша никому не дал ни слова сказать, ни песенку спеть, ни вообще ничего.

Он дружил с Давидом Самойловым и любил его. Много знал его стихов, у них интереснейшая переписка была в стихах.

Он двоих, по-моему, людей искренне любил – Станислава Рассадина и Давида Самойлова. Миша был им очень предан, я не знаю актеров (думаю, что больше таких нет, как Миша), у которых были бы такого уровня интеллектуальные друзья. Он был уникальный, потому что сам был интеллектуал, и режиссер настоящий, и писатель.

У меня, конечно, перед ним была большая вина, потому что я же собиралась о нем книжку писать для Бюро пропаганды кино и заключила даже договор. И я уже собирала материал. Не знаю, что такое со мной случилось, но никак не могла начать. Глупость, суета.

Он на меня сердился, а потом такую книгу о нем написал Стасик Рассадин. В общем, было мне очень стыдно. Удивительно: при том, что он король и знал себе цену, какая-то в нем все-таки была поразительная скромность. Не то чтобы он сокрушался, что нет о нем книжки, но как-то удивился и задумался.

Я его провожала на вокзал, когда он уезжал в Израиль. Помню, тогда у меня было точное ощущение, что я Мишу больше никогда не увижу. Мы прощались и, может быть, навсегда. Я плакала, Мишка тоже был очень взволнован.

Но тогда еще, между прочим, можно было и не увидеться. Уезжает человек, и кто знает, когда его увидишь, так он где-то рядом, мы треплемся каждый день по телефону. А так – его нет. И я очень хорошо помню, такая тоска на меня нашла, что я, как дура, бежала за поездом, первый раз в своей жизни и последний. Бежала за поездом и махала. Прямо как в «Летят журавли».

Я была у него в Израиле. Тоже киноэпизод. У меня была фотография, где мы сидим у него на балконе. Я в таком клетчатом костюмчике, какой это был год? По-моему, девяносто первый или девяносто второй. Я приехала на какой-то киношный фестиваль. И я пришла к ним – к нему и его новой жене Ане. Он был тогда в Камерном театре, много рассказывал, как ему тяжело играть на иврите. Что поразительно, у Мишки же, конечно, гениальная память, иврит он всё равно не знал, но он со слуха произносил текст роли. Я его не видела там, в театре, но он пытался как-то вжиться, как-то там приспособиться.

Но… Не его это была страна. Он – человек Москвы или Питера, всея России. Он русский актер, это важно, его родина – русский язык, и он абсолютно не приспособлен для того, чтобы жить где-то еще. Ему нужна его Тверская, или его Невский – родные места. Его МХАТ, его «Современник», его Бронная и всё, где он только не был.

А какое позорище было, я вспоминаю, когда Мотылю не дали его снимать в «Звезде пленительного счастья». Боже мой, какое это было оскорбление! Сколько вообще Мишка пережил, Господи Боже мой!

А когда вышли «Покровские ворота», я написала суперхвалебную статью, по-моему, это была одна из лучших моих статей. А фильм же тогда не принимали нормально. Из-за этой статьи у меня тоже были неприятности, перестали печатать в «Советской культуре».

Но всё-таки картина вышла. И имела у нормальной зрительской аудитории вполне нормальный веселый успех. В «Советской культуре» появилась хорошая рецензия Аллы Гербер. Я мог торжествовать победу!
Михаил Козаков


В общем, безумная все-таки была у Мишки биография. Как ураганы какие-то, как цунами, то вверх, то вниз, то трагедии, то слезы, то психушки, то алкоголь. И всегда и везде талантлив!

Миша был моим человеком. Это серьезное явление в моей жизни.

Татьяна Правдина-Гердт

Непростая персона[25]

Конечно, я помню Мишу в «Гамлете» Охлопкова – молодого красавца.

Думаю, что мы с ним непосредственно познакомились вместе с Зямой, который не был с ним до меня знаком. Он слышал, как Гердт читал Пастернака, поэтому это была честь общая.

Миша был значительно моложе. Они оба – актеры, но актеры очень разного характера. Миша – несомненно, очень талантливый актер, но все-таки в нем было то, что называется Актер Актерыч. А в Зиновии Ефимовиче, который обладал дивным чувством вкуса, Актер Актерыча не было совсем. И поэтому основной спор у них был о поэзии. Зяма всегда был погружен в поэзию – знал и понимал ее. И Миша, к его чести, тоже был погружен.

И спор у них был о том, что читать необходимо, но читать только тогда, когда это не показательное выступление, а когда это как бы угощение. Ты восхищен, и ты приглашаешь разделить это блаженство: словно ты кого-то любишь и ешь вкусное, и тебе непременно надо угостить этим любимого человека.

У них с Мишкой были сложные отношения, потому что всегда: «Мишка, не актерствуй»!

А Мишка никак не мог отучиться читать актерски. Единственно, вдруг его «прошибло» Бродским. Бродского он читал, как следует.

Но он был человеком очень увлеченным. Болит у тебя голова, серьезно ли ты болен, как ты себя чувствуешь – значения не имело. Он тебя сажал и требовал, чтобы ты слушал.

Мы были с Мишкой дружны. У нас был открытый дом. Мы жили теплокровно, по-московски гостеприимно. Он и родителей моих знал.

Вообще Миша был непростой персоной. С женами, да и вообще с бабами, у него всё было довольно сложно. Я знала хорошо его жену Регину. С ней мы познакомились, когда она еще не была женой Миши. Как-то мы встречали вместе Новый год у художника Ореста Верейского на даче на Пахре. И Регина была тогда увлечена Андрюшей Мироновым. Но с ним по каким-то причинам роман не состоялся. После этой новогодней встречи что-то у них не сошлось, и она даже ночевала у нас. А потом она стала женой Миши Козакова. Женой ему она была редкостной. Служила ему, что называется, верой и правдой, но и нахлебалась на полную катушку. Миша был прекрасен, но выпивал иногда так, что жизнь попортил себе и близким очень сильно. Регина, к ее чести, обладала замечательным чувством юмора, и массу вещей прощала. И когда он приехал из Питера, где у него произошла трагическая и мистическая история с «Пиковой дамой», которая загнала его в психушку, я помню, как мы с Зямой навещали его в психбольнице. Это было, конечно, трагично. Но потом он всё-таки оклемался. И жили они с Региной и дальше нормально.

Хотя бывали случаи ужасные. Помню, было у нас дома застолье, собралось много народу – своего, как говорится, у нас всегда многолюдно. И Миша надрался вусмерть. В гостях были и наши любимые Михаил Абрамович и Софья Абрамовна Швейцеры, и Миша вдруг, среди совершенно спрохвалы, начал жутко оскорблять Соню. Все кидались к нему с криками:

– Миша, остановись! Что ты говоришь?

Но удержать его было совершенно невозможно. И вдруг Зяма в отчаянии, что остановить его нельзя, крикнул:

– Уходи немедленно! Вон!

Наша дочка Катя, которая тогда еще была маленькой, сказала в удивлении:

– Первый раз вижу, как человека выгоняют из дома.

На что Зяма сказал:

– Я тоже.

Регина его уволокла буквально силой. На следующий день он проспался, очухался, и начал писать нам покаянные письма. Просто писал и сам бросал их в наш почтовый ящик, минуя почтовые службы. Пытался звонить. Но мы серьезно рассердились и никак не реагировали. И потом Шура Ширвиндт сказал:

– Ребята, пожалейте уже меня. Мишка меня достал и совершенно жить не может в таком состоянии ссоры с вами.

Тогда мы поехали к Шуре, туда же приехал Миша. Состоялось наше примирение и братание. И дальше всё шло так, как будто случая этого не было никогда. Никто не вспоминал, естественно, выговорив ему: «Мишка, ты понимаешь, что так надираться нельзя – какой-то предел должен быть».

Актер – действительно очень странная профессия. Как это ни глупо и отвратительно звучит. Актер должен, ну просто обязан быть влюблен в себя. Даже самый умный актер, ироничный, самоироничный, понимающий относительность всего и вся и в первую очередь ограниченность своего дарования, не смеющий даже в мечтах сравниться с гениями, которых он чтит и которым поклоняется, без любви к себе обходиться просто не имеет права.
Парадокс: если актер не любит себя, не считает себя уникальной, неповторимой индивидуальностью, если он теряет эту нарциссическую любовь к себе, к своем дару, к своей «неповторимой» манере чувствовать, мыслить, говорить, двигаться, играть, то он смело может бросать свое ремесло.
А, скажите на милость, какой более или менее умный человек, пусть он даже и актер, может постоянно любить себя, верить в себя, уважать себя и свое искусство? Такое под силу или идиоту, или гению. Вот они как раз вполне могут обойтись без спиртного вообще! И обходились.
Вот и я: боюсь пить и боюсь не пить. Старая шутка не так уж глупа.
Так «Пить или не пить? Вот в чем вопрос».
Выпьешь и кажешься себе умнее, талантливее, интереснее. С похмелья приходят очень даже смелые и подчас подлинно интересные и неожиданные решения… И тогда думаешь: вот еще «бросить пить», перебьетесь…


Не мешай мне пить вино.В нем таится вдохновенье —

писал мой покойный друг и учитель Дэзик Самойлов…
Так стало быть: «Дай ответ! Не дает ответа…»
Был у меня длительный период, когда я не притрагивался к спиртному вообще. Это было условие, поставленное моей женой Региной. Настал час, и я вновь стал выпивать и время от времени впадать в безумство. В таких случаях говорят: пей, но знай свою меру. Вот погляди на такого-то, он тоже пьет, пьянеет, но всё в рамках приличий. Ты же делаешься часто агрессивным, не помнишь себя, ведь не помнишь или все-таки помнишь?
Не помню, – отвечаю я, и это истинная правда.
Михаил Козаков


А еще у нас с Мишкой связана история о том, как он нашу дочку Катю замуж отдавал.

Катя с Валерием Фокиным несколько лет жили, не расписываясь.

Когда совершенно неожиданно для нас выяснилось, что она выходит замуж за Валеру, был жуткий кошмар: она в школе, 10-й класс, а Валера уже проходил стажировку в театре «Современник». С Валерой мы познакомились раньше, чем Катя: он учился вместе с Костей Райкиным, а мы с семьей Райкиных дружили. Валера часто бывал у Райкиных и еще у одних наших друзей – у Михаила Львовского. Там они с шестнадцатилетней Катей и познакомились. Валера начал звонить Кате. Галя Волчек очень смешно рассказывала, как он в перерыве репетиции звонит и спрашивает: «Контрольную по геометрии написала?» Все в театре это слышали и смеялись. Он был старше на одиннадцать лет! И вдруг выясняется, что они женятся. Как женятся?

Валера пришел к нам с просьбой, чтобы мы дали справочку, мол, мы не возражаем, чтобы наша дочь в семнадцать лет вышла замуж. А мы очень даже возражали. Но была жива моя мама, которая была очень мудрой и сказала:

– Всё равно вы ничего поделать не можете, скажите: живите так. Пусть берут с нас пример.

А пример с них нужно было брать всегда, потому что они с папой прожили вместе «во грехе» пятьдесят пять лет. Так и не расписались, не венчались – ничего. Когда было пятидесятилетие их совместной жизни, мы с Зямой сказали: вы, как хотите, а для нас это ваша золотая свадьба. И мы стали праздновать и уговаривать маму пойти в загс, чтобы дали спецталончик и мы могли бы пойти в магазине-салоне для новобрачных купить туфельки. Но мама сказала:

– Прекратите говорить глупости, я должна проверить чувства.

С ее убежденностью, что можно жить «и без справочки», Катя с Валерой жили несколько лет в квартире Валериной бабушки. А чтобы они могли «расшириться», они должны были расписаться. К этому моменту еще так сложилось, что Катя должна была рожать ребеночка.

И вот пошли мы в загс расписывать Катю с Валерой. Со стороны невесты, как мы смеялись, понятым, т. е. свидетелем, был Миша Козаков. ЗАГС был на Садовом, рядом с «Форумом». И совершенно неожиданно для нас всех, а особенно для сотрудниц ЗАГСа – а там, конечно, были одни бабы, мужиков не водилось, – он устроил настоящий спектакль. Кричал Валере:

– Ну что, обрюхатил девочку? Совесть взыграла, спохватился?

Эти девушки в загсе испугались до смерти, но когда увидели, что мы с Зямой помираем с хохоту, тоже веселились вместе с нами.

Расписали их, ребеночек родился, сын Орик – Орест, в честь нашего друга Ореста Верейского. И бабушка Валерина требовала, чтобы крестить ребенка.

Я сказала:

– Хорошо, окрестим ребенка – Валеру выгонят из театра, Катю – из института.

Тогда бабушка решила сделать это тайно, на дому. Что и имело место. В моей квартире проходили эти крестины. Крестной мамой была наша нянька Нюра, а крестным отцом – Миша Козаков. Я сказала, что Мишке не надо появляться при священнике, а то и его выгонят отовсюду.

Вот так он у нас и числился заочным крестным отцом.



Я благодарна Мишке за Мефистофеля, которого Зяма сыграл блестяще, там есть очень тонкие вещи. У Миши же со вкусом театральным всё было хорошо.

Поскольку они играли Фауста в Пастернаковском переводе, для Зямы вопроса не было – соглашаться или нет. Отношение у них с Мишей к поэзии совпадало, это к исполнению было разное. И сделано всё было с очень хорошим вкусом. Пленка сохранилась.

Гердт однажды, пусть всего один-единственный раз, осчастливил меня, сыграв в моем трехсерийном спектакле «Фауст» Гёте – роль Мефистофеля. Я полагаю, нет, я уверен, что никто бы не смог сыграть эту роль, да еще в переводе Пастернака! – лучше Зиновия Ефимовича Гердта.
Я часто сомневаюсь в праве режиссера печатно восхищаться актером, сыгравшим в его спектакле или фильме. Ведь, хваля актера, режиссер хвалит тем самым и самого себя. Зиновий Ефимович Гердт обладал для исполнения труднейшей роли всеми необходимыми качествами.
Прежде всего, Гердт был умен, дьявольски умен. Второе, и весьма немаловажное: за имиджем обаятельного Зямы скрывался мощный и весьма неоднозначный характер. Характер сильный и темпераментный, подчас, весьма взрывной. Третье, юмор со всеми его оттенками – от милого простодушия до уничтожающего сарказма и изощренной язвительности. Безупречное чувство сценической правды. И, наконец, потрясающее знание поэзии.
Потом уже, увидев телеспектакль «Фауст», наш общий друг поэт Давид Самойлов напишет:


Твой «Фауст», Миша Козаков,Прекрасный образец работы,Ведь ты представил мне, каковБыл замысел Володи Гёте.Володя этот (Вольфганг тож)Был гением от мачт до киля,И он не ставил ни во грошЛюбые ухищренья стиля.Он знал, что Зяма – это черт,Что дьявол он по сути самой,Что вовсе он не Гердт, а Гёрт!Что черт в аду зовется Зямой.Михаил Козаков

Юлия Эйдельман

Ода – нет, не ода: реквием по недавно ушедшему другу[26]

Натан познакомился с Мишей зимой семьдесят пятого. Натан тогда жил в Доме творчества в Переделкине, и в тот день я как раз была у него. Он ушел завтракать, я еще стеснялась показываться и осталась ждать его в комнате. Натан долго не возвращался, но я уже привыкла к этим задержкам: он постоянно зацеплялся за кого-то или кто-то зацеплялся за него, и начинались длинные разговоры или игра в блиц.

Вернулся Тоник очень оживленный и сразу начал рассказывать: «Знаешь, с кем я сейчас познакомился? С Мишей Козаковым. Иду я из столовой и вижу его, бродит по коридору с растерянным лицом. Мне было не совсем удобно, но я все-таки подошел к нему: „Михаил Михайлович, вы кого-то ищете?“ Он обрадовался:

– Вы знаете, мне срочно нужен Рассадин, а его нигде нет.

– Да, он рано утром уехал в Москву.

– Что вы говорите! Он меня зарезал. Я приехал специально, он обещал написать врезку к моей пластинке со стихами Пушкина. Сегодня последний день сдачи. Ума не приложу, как мне его разыскать?»

Тоник смущенно продолжал: «Конечно, мне было неловко навязываться, но он так переживал, и хотелось его выручить. Я назвал себя и сказал: „Если вас устроит моя фамилия, то я вам сейчас напишу эту рецензию“. Он так изумился, так благодарил. Я сел и написал полторы странички, старался писать разборчиво».

Много позже, Натана уже не было, Миша вспоминал день их знакомства и говорил: «Я не мог поверить, что серьезный исследователь, автор научных книг, может вот так запросто сам предложить кому-то написать рецензию, причем незнакомому человеку. И не надо упрашивать, уговаривать, такого со мной еще не случалось». Они подружились сразу и всерьез. Тем более у обоих был общий близкий друг Стасик Рассадин.

Миша очень не любил ходить в гости, он предпочитал принимать у себя, где хозяйничала блистательная Регина. Ее приемы славились по всей Москве: она не только необыкновенно вкусно готовила, но с удивительным изяществом сервировала стол. Сама она никогда не садилась за стол, приносила еду, уносила, прохаживалась за нашими спинами и легко, ненавязчиво вставляла по ходу разговора какие-то реплики, всегда к месту и умно.

Регина, по моему представлению, была для Миши идеальной женой: она вела все его дела, помнила даты концертов, спектаклей, кому на что надо оставить пропуск, помнила все знаменательные даты его детей и друзей, следила, чтобы дети от прежних браков обязательно получали деньги от всех заработков Миши, делала всё четко и своевременно.

Мы оказались вместе в Питере, Миша тогда снимал «Пиковую даму», съемки шли туго и тяжело. Регина в гостиничных условиях на плитке готовила Мише протертые супы и каши и возила на съёмочную площадку. Она никогда не склоняла Мишу к работе ради заработка. При Регине Миша, можно сказать, был бессребреником. И когда он значительную часть гонорара за фильм «Покровские ворота» пожертвовал в какой-то благотворительный фонд, она без колебаний поддержала его.

Регина всегда следила за составом гостей и нас чаще всего приглашали вместе с Рассадиными. Какие замечательные разговоры вели мужчины! Женщины в основном помалкивали, только Аля Рассадина иногда позволяла себе вставить какое-нибудь замечание, которое Стасик всегда с жаром поддерживал. А я только переводила глаза с одного собеседника на другого. Иногда вспыхивали яростные споры.

У Миши был один недостаток, и он же – его большое достоинство: загораясь идеей, он мог говорить только о ней, ничто в мире его больше не интересовало. Помню, он готовил новую концертную программу по стихам Пушкина и хотел включить в нее «Клеветникам России». Тоник и Стасик встали на дыбы: «Ни в коем случае ты не должен сегодня читать это стихотворение. Оно не делает чести Александру Сергеевичу». Миша долго не соглашался: «Поэзия и политика – две вещи несовместные, по крайней мере, для меня», – утверждал он, но всё-таки уступил друзьям.

Конечно, жить с Мишей Регине было очень непросто. Вообще, когда человек целиком погружается в свои планы и может думать только о них, совершенно не обращая внимания на близких людей, этого уже достаточно жене, чтобы не испытывать большого счастья. А Миша при этом еще и пил. И погуливал. Регина была ревнива. У знаменитого привлекательного нестарого актёра жена никак не может быть ревнивой, она должна верить всему, что говорит ее муж. Вот этого Регина как раз не могла. Она всё надеялась, что победит его пристрастие к выпивке, она боролась с этим как могла, но безрезультатно.

Миша, правда, никогда не опаздывал на свои выступления, никогда не срывал их, но во хмелю он совершенно терял над собой контроль, становился невероятно агрессивным. В таком состоянии он мог любому человеку наговорить невероятные гадости, и есть немало людей, которые с ним рассорились после таких загулов.

По-моему, Натан был единственным, кого Мише не удалось вывести из себя. Помню, как у себя в доме он вдруг начал набрасываться на собравшихся гостей, а когда Натан попробовал его утихомирить, он закричал на него: «А ты вообще молчи! Пишешь такие заумные книги, ни один нормальный человек их прочитать не может!» Натан захохотал, а я разозлилась.

Дома Тоник меня весело утешал: «А ты думала, что все так и обожают твоего Натана? Нет, моя дорогая, это далеко не так, и твое счастье, что ты не слышишь, что обо мне говорят коллеги!»

Самое большое наслаждение мы получали, слушая Мишино чтение. Как он замечательно читал! И как при этом он наслаждался сам! С каким удивительным пониманием и вдохновением он читал Бродского, к поэзии которого мы с Натаном долгое время оставались глухи, но в Мишином исполнении оценили и полюбили. Сколько раз, возвращаясь под утро от Миши, Натан говорил, улыбаясь: «Мишка, как всегда, говорил только о себе. Но как это интересно! И никогда никакого маразма!»

Под маразмом Натан понимал пустую болтовню, светские сплетни – то, чего он не переносил. И Миша тоже. Я никогда не слышала от него ничего из жизни своих товарищей. А как хотелось послушать! Ведь это происходило в эпоху, когда наши звёзды еще радостно и прилюдно не раздевались, а журналисты не полоскали их грязное белье. Несколько раз я пробовала выведать у Миши что-нибудь, а он отмахивался и говорил: «Только не начинай разговор про искусство: кто с кем живет!»



В 1987-м Миша через Де Ниро устраивает Регине приглашение в Америку. Она уезжает и исчезает из Мишиной жизни. Он долго не может понять, что происходит: ни звонков, ни писем. Наконец он разыскивает ее через старинного приятеля Барышникова, и она сообщает, что остается в Нью-Йорке и к нему больше не вернется. Миша потрясен. В эти месяцы он особенно сближается с Алей Рассадиной и со мной, он часами обсуждает с нами свою незадавшуюся семейную жизнь. Не знаю, как Аля, а я ни словом не напомнила Мише, какие сцены он устраивал Регине. Он действительно страдал и, кроме всего, он совершенно не мог жить один. Дело было не только в бытовых проблемах, ему был необходим постоянный слушатель и сопереживатель. И очень скоро он снова женится. Этот брак не принес ему счастья, но дал двух замечательных детей и ту полноту и глубину отцовской любви, которой он не сумел по причине молодости испытать со старшими детьми. Сын Миша рождается в 1990 году, и сразу же молодая жена заводит разговор о необходимости эмиграции в Израиль. Сначала Миша об этом и слышать не хочет. «Она с ума сошла! Кому я там нужен, я русский актер, я не знаю никакого иностранного языка и никогда не смогу его выучить». Но нам, Мишиным друзьям, сразу становится очевидным, что он обречен на отъезд: во всех житейских вопросах он слабохарактерен и легко поддается женскому влиянию.

Так и случилось. Летом девяносто первого Миша с семьей уезжает в Тель-Авив. Судьба так распорядилась, что я тоже оказалась в этом городе и даже почти на той же улице. Не было дня, чтобы мы не встречались. Миша сотни раз читал мне на иврите роль Тригорина, которую он должен был играть в Камерном театре. Он много выступал в разных залах и больших, и совсем маленьких с чтением стихов. Не думаю, что среди тех, кто приходил на его концерты, было так уж много любителей поэзии, но они любили Мишу, знали его в основном по старым фильмам, радовались, что он здесь и очень хотели поддержать. Миша много снимался в рекламе, по-моему, неплохо зарабатывал, но очень тосковал. Ему не хватало общения с коллегами, московских театров, хороших книг. Семейная жизнь тоже не радовала. Ему без конца приходилось думать о новых и новых заработках. Он рано начал говорить о возвращении. Его желание натолкнулось на яростное сопротивление жены, она и слышать об этом не хотела. Но Мишино желание всё укреплялось. И, в конце концов, он вернулся.

Я не хочу говорить о его разводе и дальнейших женщинах в его жизни. Вполне хватило безнравственной телепрограммы, которая оставила чувство невероятной горечи у всех, кто любил и ценил Мишу, прекрасного актера, великолепного чтеца, благодаря которому тысячи людей в самых отдаленных уголках России услышали лучших наших поэтов. Но одно я сказать должна: после развода Миша остался гол как сокол, он всё, что имел, а имел он немало, отдал жене. Спасибо Иосифу Кобзону и Мише Жванецкому, которые выпросили у тогдашнего мэра Юрия Лужкова небольшую однокомнатную квартирку. Ездил Миша на городском транспорте: мне кажется, единственный из актеров его масштаба. Вообще его личные потребности были минимальными, он был невероятно неприхотлив в одежде и еде. Но думать о заработке приходилось всё время: расходы на младших детей увеличивались с каждым годом. Миша работал без устали.

Работать он любил. Но теперь приходилось браться за любую работу. Он говорил с горечью: «Не представляешь, в каком дерьме мне случается сниматься. Но ты же знаешь, у меня огромные траты на детей». Самому ему хотелось заниматься режиссурой.

Нельзя не сказать о телефильмах Козакова. Не буду говорить о культовой картине «Покровские ворота», на ней выросло уже не одно поколение. А вот малоизвестная работа: постановка философской пьесы Льва Толстого «И свет во тьме светит», как тонко проникся Миша толстовскими идеями! Его последний фильм: «Очарование зла» тоже не один год ждал появления на телеэкране. Не везет Мише с начальством! Оно меняется, видоизменяется, становится временами демократичнее, но Миша неизменно ему не подходит.

В последние годы он мечтал снять картину о Михоэлсе, написал сценарий, искал деньги. Впрочем, этого он как раз делать не умел. Совсем. Хорошо помню, как в начале девяностых в Тель-Авиве появилась пара туристов из новых русских, и им очень хотелось встретиться с Мишей. Кто-то организовал эту встречу в шикарном и очень дорогом ресторане. Миша позвал и меня. «Пойдем, может, мы их раскачаем не только на мою антрепризу, но и на издание Натана». Я в это совсем не верила, но пошла.

Принимающая сторона на расходы не скупилась, стол был заставлен самыми изысканными яствами, Миша быстро выпил пару рюмок и вдруг спросил меня: «Ну что ты на меня так смотришь? (Я на него вообще не смотрела.) Думаешь, не знаю, о чем ты думаешь? А думаешь ты: как я с таким говном водку пью!» Вот так и кончилось дело с финансированием. Думаю, в Москве Миша себя вел так же. Денег на картину он не нашел. На новые театральные роли его тоже не звали. Миша впадал в отчаяние. Одновременно резко ухудшилось здоровье. И Миша принимает нелегкое решение: снова уехать в Израиль.

Наш последний московский разговор – страстный монолог Миши о своем беспросветном состоянии, о невозможности больше ездить с концертами, о необходимости постоянно лечиться, об отсутствии денег на это.

Мне казалось, что Мишино решение неправильное, но ему я об этом не сказала. Подходя к концу своего повествования, хочу сказать об одной черте, поражавшей меня в Мише: о его удивительной доброжелательности по отношению к коллегам, он всегда бурно радовался чужому успеху и обязательно всем рассказывал, что вот, посмотрел прекрасную постановку.

К себе был строг до самоедства. Часто разговор начинал словами: «Скажи, может быть, я неправ… Может быть, я чего-то не понимаю…»

Мне не удалось увидеть его перед смертью. Я только успела позвонить ему, Миша уже еле говорил. Вернее, он почти не говорил…

Я прощаюсь с Мишей словами Анны Ахматовой, которую он любил читать:

Был он грустен или тайно-весел,Только смерть – большое торжество.На истертом красном плюше креселИзредка мелькает тень его.

Константин Райкин

Метеор[27]

Впервые я увидел Козакова на сцене «Современника». Я был школьником – учеником средней школы при Ленинградском университете. Наряду с театром Товстоногова в Ленинграде, спектакли которого мы смотрели и обсуждали, ярким явлением был «Современник» в Москве. Это был «кумирный» театр – совершенно отдельный для меня.

И первый спектакль, в котором я увидел Козакова, был «Всегда в продаже» Аксёнова, где он играл Кисточкина. Потом я видел его в «Обыкновенной истории» по Гончарову, потом – в «Мастерах» Стоянова. Очень это было хорошо. Его нельзя было не запомнить, он был очень ярким артистом – красивым, большого роста, с роковым «злодейским» лицом, с сильным, напористым, даже агрессивным темпераментом.

Конечно, я его видел до этого на экране в образе Педро Зуриты – красавца и злого гения в «Человеке-амфибии» – главном бестселлере страны. Популярность его уже была велика. Но только в театре я увидел, какой он был разнообразный.

Познакомился я с ним лично, когда пришел в труппу «Современника». Тогда же я увидел его удачные телевизионные работы. Потом, в 1974 году, я к нему сам попал в телеспектакль «Ночь ошибок». А в 1991-м – в фильм «Тень».

А ведь с ним, как завязываешься, сразу попадаешь в атмосферу его густого общения. Именно густого – я не подберу лучшего и более точного слова. С ним нельзя было общаться так, по касательной. Он был очень активно живущим человеком. Его было много. Он тебя сразу вовлекал в водоворот своей жизни. При этом потреблял тебя как внимающего ему, как слушающего.

Мы тогда с Валерой Фокиным очень тесно контактировали. И с ним вместе впервые попали в Мишин с Региной гостеприимный и хлебосольный дом. Помню, что общение было сильно смещено в сторону Миши. Это был практически его монолог, но монолог очень интересный. Миша что-то говорил, и даже спрашивал тебя изредка о чем-то. Но спрашивал он только для того, чтобы оттолкнуться от твоего краткого ответа и дальше проявляться и говорить. Он читал стихи и тут же их комментировал.

Фокин даже зло шутил: «Мы с тобой нужны, чтобы только выпивать и кивать. От тебя больше ничего не потребуется: сидишь и киваешь». Я знаю, что Миша так же проявлялся и в других компаниях, не только у себя в доме – общие знакомые рассказывали. Были замечательные интеллигентские дома, например у Зямы Гердта, где иногда он вступал даже в конфликт с кем-то из присутствующих, возникали ссоры, стычки, Гердт это прекращал довольно резко. Потом были извинения, потом его снова допускали.

Миша, когда выпивал, становился агрессивным, конфликтным. Но это в моем сознании существует как-то сбоку, это какие-то сопутствующие моменты. Главное – он был творческим человеком, им постоянно владела жажда поиска. Можно говорить об этом, упрекая его в зацикленности на себе, но я думаю, что это свойство любого творческого человека. Понятно, что люди, которые имеют более спокойный характер, существуют по-иному. Миши было много всегда.

Папа мой был человеком в жизни как бы очень скромным, вроде больше слушающим, чем говорящим. Но он тоже проверял на всех свои сценические монологи, тоже было иногда непонятно, где кончаются его слова и начинается текст автора. Это было так скрыто и так органично, что, только зная его хорошо, можно было что-то различить. Отец очень много занимался своей профессией. Я много наблюдаю людей, смысл жизни которых – театр. Это способ существования. Это некая религия. И мне это очень понятно, потому что у меня самого это так же.

Миша – это большая часть моей жизни. При этом я не могу сказать, что всегда и во всем был с ним согласен. Мы никогда не ссорились, но что-то меня иногда не устраивало в его поведении. Порой мне не нравилось, как он себя ведет на площадке, как он разбирает роль, методологически я сейчас уже могу сказать, потому что сам давно занимаюсь педагогикой. Я могу, обратившись назад, сказать, что во многом с ним не согласен. Его театральные постановки у меня часто вызывали сложное чувство. Совсем наоборот – его блистательные актерские работы в театре! Я видел его у Эфроса в «Дон Жуане». Знаю, что Миша играл в составе с великолепным Николаем Волковым. Но я не мог себе представить иного Дон Жуана, только в исполнении Миши.

В комедии Мольера Эфрос увидел неожиданно ясно: женщины не доставляют Дон Жуану никакой радости. Эфрос и выбрал нас с Волковым, уже немолодых актеров, на эту роль, чтобы не возникало даже оттенка игры молодой плоти. Виток за витком – и Дон Жуан неотвратимо приближается к физическому и нравственному распаду. Его конец закономерен еще и оттого, что Дон Жуан – человек незаурядный. Мольер, а за ним и Эфрос провели чистый эксперимент – что делать живому, думающему человеку в эпоху рухнувшей веры? Грандиозность его режиссерского решения заключалась в том, что Эфрос увидел в пьесе Мольера ее коренную проблему, которая оказалась необычайно современной в 1972 году, в эпоху развитого застоя: если Бога нет, то всё позволено.
«Дон Жуан» – один из самых любимых моих спектаклей, а может быть, и самый любимый из всех, в которых я участвовал.
Михаил Козаков


Я никогда не видел, чтобы Миша играл плохо. Он всегда был так убедителен! Это всегда было таким личным! Это было так им присвоено! Было ощущение, что он сам это написал. Не было заметно никакой разницы между автором, режиссером и актером. Я всего несколько раз в жизни видел такие вещи – без всякого ощущения чужой воли на сцене.

В случае с Мишей это было всегда таким настоящим его высказыванием, что казалось – он автор и пьесы, и спектакля, и вообще всего.

Помню, как я у Козакова снимался. Я вообще много раз у него пробовался, больше, чем снимался. У меня даже были, скажем, человеческие основания быть на него в обиде. Потому что он меня несколько раз ставил в очень непростое положение. Я достаточно непросто развивался на фоне наших внутриполитических ситуаций – я был среди артистов, которых было не рекомендовано снимать. Меня с неохотой утверждали всякие высшие инстанции – я был и нетипичный, и некрасивый, и несоветский, и нестереотипный, к тому же – обладатель пресловутого пятого пункта. Миша это всё знал, и бывали у нас с ним случаи, когда он меня как бы подставлял. Я знал, что у него настолько всегда довлеет интерес творческий, что он этому интересу приносит иногда в жертву человеческие какие-то вещи.

До нашей с ним первой встречи в работе – в «Ночи ошибок» – мы очень много общались, много разговаривали, хотя говорил в основном Миша, я услышал от него множество стихов, которые потом сам читал со сцены. Я и сейчас их читаю. Он читал блистательно, уже не говоря о том, что дружил с поэтами – Самойловым, Левитанским. А какие в то время были «поэтические дома»! У Зямы Гердта, например, где не просто читали, а обожали, знали, ценили поэзию. Это были поэтические гурманы. И прежде всего – Миша. Он был человеком вертикального взлета. Достаточно было малейшего сигнала – бац! и он без разгона начинал читать стихи.

А потом меня стало раздражать то, как он читает стихи. Потому что читал он как будто для иностранцев или глухонемых. Он всё показывал руками и всем телом, он был настырным, и он меня утомлял этим. Я всё время думал: «Господи, ну нельзя же так! Почему у него нет режиссера, который сказал бы ему: Почему ты мне вдалбливаешь насильно каждую фразу?»

Особенно мучительно было, когда он читал Бродского. Потому что Бродский – очень трудный поэт, такой концентрации мысли и образной системы, что ясно: нужно несколько раз его прочесть с разными интонациями, чтобы понять. Так может и лучше несколько раз, чем этот один раз буквально руками впихивать тебе в мозги, в глаза, в уши. Всё показывать!

Я думал: ну сколько можно? Ты меня измучил, изнасиловал! Черт! Отстань от меня!

Видя, как он читает, я пробовал и сам, уверяя себя, что так, как он, – никогда не буду. Это был для меня пример того, как не надо читать. И это при том, что я, конечно же, находился под его огромным влиянием.

А ведь мне есть с чем сравнивать: я все-таки знал Дмитрия Николаевича Журавлева и Сергея Юрьевича Юрского. Они для меня были школой профессии, школой слова. При этом они такие разные! На фоне их вообще трудно слушать кого-либо другого. Они устанавливают такую высоту планки, такого мастерства, такой осмысленности. И был Гердт, который сам читал каждый текст, как свой собственный. Это было так присвоено, это было таким личностным ощущением Пастернака, Твардовского!

И Миша, конечно, входит в этот букет. Он тоже иногда открывал мне глаза на какие-то произведения. Он, может и сам того не желая, очень на меня повлиял. В результате заставлял меня думать на какие-то темы. Он вообще будоражил людей. Его было много! Он был большой! Даже когда он выбирал место для съемок – это было необычно. Когда он снимал «Тень», он включал фонограмму, мимо ходили отдыхающие. Он вводил себя и всю съемочную группу в определенное состояние.

Мне, откровенно говоря, многое в этом фильме не нравится – и моя работа тоже. Это не значит, что я жалею, что там снимался. Потому что мы тогда с Мишей так тесно общались, что мне его лицо – лицо режиссера – снилось ночами. Такая у меня была плотная зрительная и слуховая информация, что я от него не мог отдохнуть и во сне. Вообще, у меня так бывает с режиссерами, с которыми работаю. И я ощущаю, что эти «пленочки – воспоминания» в моем собственном «кинохранилище» остались (есть у меня такие собственные Белые Столбы). Если надо, я могу их потом отмотать и вспомнить. Их лицами, интонациями я был просто перенасыщен, как раствор.

Я Мишу в работе буквально пожирал глазами. Он же всё показывал и очень убедительно. Он такой вообще был человек утомительный, навязывающий свое видение. Это часть его натуры. Он говорил очень убедительно и напористо. Я понимаю, что это способ, которым работают многие. Но Миша, будучи актером очень ярким и своеобразным, буквально вдавливал в тебя свое решение, и даже мог в тебе что-то ломать. От него исходил необыкновенный и мощный драйв.

Я, например, притом что сам занимаюсь педагогикой, понимаю, что тоже обладаю сильным напором. Но я долгие годы учусь и в какой-то степени уже научился быть деликатнее и толерантнее к чужой индивидуальности, как-то провоцировать человека на собственные проявления. И я стал гораздо меньше показывать, просто, может быть, объевшись этим у того же Миши Козакова. Я был в какой-то степени «жертвой» Мишиных показов.

Я помню, какие непростые отношения были у Миши на том же фильме «Тень» с Мариной Неёловой. Это переросло в какое-то бесконечное пикирование на грани скандала и серьезной ссоры. Мне даже порой бывало страшновато, это переходило иногда в открытый конфликт. И Марина, как человек очень самостоятельный в работе, притом что она тоже нуждается в режиссерских замечаниях, очень критично относилась к тому, что предлагал Миша. И Миша чувствовал, как она, что называется, не взахлеб идет за ним. Мне казалось, что она очень хорошо снимается, – огромное ее мастерство тут победило.

У меня болезненное отношение к этому фильму, хотя я снимался очень старательно и увлеченно. И поэтому я отношусь с большим неудовлетворением к результату этой работы вообще, и по своей части тоже. Это то, от чего никто не застрахован.

Я прекрасно помню Мишины великолепные и точные работы: «Безымянная звезда», «Визит дамы» и «Покровские ворота», которые профессионально ценю значительно выше, чем «Тень». Это прекрасные продуманные сцены, композиция, актерские работы, операторские находки. А как он сам прекрасно играл в своих фильмах!

Миша – человек невероятно одаренный. Он – метеор, дюрренматтовский образ. Это было такое горение, которое опаляло всех близстоящих. Он был такой пылающий! По идее, его жизнь должна была закончиться значительно раньше.

Я знаю, он своими проявлениями, бесконечным копанием, ковырянием в материале и даже, может быть, нескромностью раздражал многих. И какие-то люди из настоящих мастеров театрального дела, которых я тоже очень люблю, иногда о нем говорили очень раздраженно и отрицательно. Потому что он возмущал и будоражил. Человек должен был либо им восхищаться, либо вступить в конфликт, что часто и случалось. И все его метания в Израиль, потом обратно – это всё были какие-то поиски своего места.

Он был внесемейным человеком. Он в топку своей творческой жизни, образно говоря, бросал всё: жен, детей, спокойную семейную жизнь. Не знаю, как Регина выдерживала его восемнадцать лет. Я помню, как при мне однажды произошел не совсем трезвый полускандал между Козаковым и Фокиным. И Регина вступилась за Мишу так, что я подумал: ничего себе! Она Мишу превзошла! Она так закричала Фокину:

– Ты – японская рожа! Я – татарка! Я вчера слезла с коня! И ты меня хочешь напугать?

Вдруг она проявилась такой Тамерлановской племянницей. Я представил себе: конь, колчан, стрелы – вот Регина!

Миша всегда был беременен какими-то идеями: спектаклями, стихами, актерами.

Он был на двух моих спектаклях, которые чрезвычайно высоко оценил: на «Контрабасе» и на «Великолепном рогоносце». И я знаю, что он подходил к Олегу Николаевичу Ефремову и спрашивал, видел ли он «Контрабас»? Ефремов спектакль не смотрел.

Козаков восклицал:

– Я перестану тебя уважать, если ты не посмотришь эту выдающуюся работу!

То же самое он говорил о «Великолепном рогоносце». Он это настырно рекламировал. В этом смысле он был человеком очень щедрым, испытывал радость от чужого успеха. Мы знаем, как в каждой художественной среде немало людей, зачастую испытывающих радость от чужих неудач, ревность к чужим успехам.

Миша любил восхищаться. Он говорил, он пел о ком-то.

Сначала мы проиграли холодную войну, затем всё остальное, включая искусство и самоуважение, а стало быть, и смысл существования в искусстве.
Что-то где-то теплится.
Есть П. Н. Фоменко со своими фоменками в подвальном театре, непотопляем «Ленком», руководимый М. А. Захаровым, есть малые формы в ТЮЗе Г. Яновской и К. Гинкаса, есть уникальные спектакли К. Райкина: он блистает в пьесе Зюскинда «Контрабас» и в фоменковском «Великолепном рогоносце»…
Михаил Козаков. 2002 г.


В последний раз мы с ним виделись в Израиле, когда привезли наш спектакль «Не всё коту масленица», где я играл Ахова. Я видел, как ему непросто оставаться лояльным.

В Израиле, когда он туда приехал перед смертью, Миша пришел посмотреть на наш с Костей спектакль «Не всё коту масленица» и был безумно доволен. Потом остался на банкет и разговаривал с молодыми артистами. И Костя говорил своим: «Слушайте! Слушайте!»
Он очень хотел, чтобы Костя играл у него Михоэлса, но что-то не получилось.
Алла Покровская


Он мне тогда сказал, как хочет меня снимать в роли Михоэлса в будущем своем фильме. А я, честно говоря, подумал: «Вот черт! Придется снова с ним работать!» Потому что я уже тогда, зная Мишу, понимал, что будет очень трудно. Может, и хорошо, что у нас не случилось? Хотя фигура Михоэлса как гениальной личности – педагога, артиста, мудреца, ребе – меня очень интересует. Я видел в Нью-Йорке собранные документальные кадры спектаклей Михоэлса. И я вдруг понял, что мы с ним по природе очень похожи. Как он любит преувеличения, как он любит театральность, как он любит такие способы актерской игры, которые остались сейчас редкостью и только в театре – всё остальное утащил кинематограф. А вот остался какой-то остров смещений реальности, когда актерская игра становится выше, чем просто жизнеподобие, когда она становится каким-то преувеличением, когда возникает какая-то замечательная поэзия, какая-то актерская метафизика… некое божественное лицедейство. Этому был привержен и Михаил Чехов. Я это увидел в большой степени у Михоэлса, и это то, что является большой частью моей природы.

Наверное, мы бы с Мишей могли сделать это в фильме. Но это была наша последняя с ним встреча. Пожилой и больной – он говорил со мной тогда откровенно.

Он, конечно, был подарком в моей судьбе. Благодаря ему я что-то услышал, что-то узнал, что-то важное понял. И до какой степени я сейчас живу, существую и в работе, и в жизни под его влиянием, я не смогу оценить. Потому что мы все произрастаем из наших друзей, из наших коллег. Я уже не могу разобраться, что во мне изначально – мы становимся иными под воздействием среды, в которой обитаем. Гораздо меньше, я считаю, определяет наш генный набор.

Раньше я довольно долго был известен исключительно как сын великого артиста. Не могу сказать, что я сейчас окончательно расстался с этим почетным грузом – фигурой моего отца. До сих пор, разъезжая по России, я для огромного количества взрослых людей – сын Райкина. И всё! И это главное мое отличие, моя особенность. Ничего другого они обо мне не знают. «Природа обычно отдыхает на детях великих людей. На вас она не отдохнула!» – огромное количество раз слышал я. Миша был одним из тех, кто способствовал моему излечению от этой напасти. Был еще и Зяма Гердт, который последовательно и осознанно занимался моим излечением. Они говорили мне всегда какие-то даже преувеличительные слова, какой я талантливый, какой я несравненный. И если Зяма это делал именно намеренно, то Миша – просто от чистого сердца. Он меня очень укрепил в вере в себя. Самоуверенность мне вообще не грозит, потому что я самоед по своей природе.

Я очень критичен к себе, я всегда первым думаю о себе плохо.

У меня от Миши какое-то восхищенное послевкусие. Я отчасти совсем другой человек: гораздо менее конфликтный, наверное, более стеснительный. Но я себя тоже причисляю к людям, которые живут этой профессией. И это означает, что в жертву приносится многое, что нужно беречь и что является важной стороной жизни. Я гораздо более домовитый и, наверное, благоразумный человек, хотя, возможно, тоже заблуждаюсь – кто-то из моих близких думает по-другому. Но все-таки мне до Миши в этом далеко.

Козаков был совершенно атомным человеком. Он был человек-факел.

Михаил Барышников

«Мы люди одного круга, мы оба – ленинградцы»[28]

Я мог жить в Москве без транзистора и со слов театральных завсегдатаев узнать, что, например, вчера Михаил Шемякин у себя в мастерской в Париже принял Михаила Барышникова и тот читал присутствующим стихотворение Бродского на английском языке…
Михаил Козаков


Я должен сразу же оговориться, что с Козаковым, к сожалению, никогда не встречался ни в Ленинграде, ни в Москве. Да, мы люди одного круга, да, оба – ленинградцы. А сам я виделся с Михаилом Козаковым один раз в Израиле и пару раз в Нью-Йорке. Правда, я дружил и дружу с его бывшей женой Региной.

В сентябре восемьдесят девятого я вместе с коллегами-артистами приехал в Америку на гастроли. Мой старый знакомый Роберт Де Ниро пригласил нас пообедать в ресторан, кажется, на 5-й авеню. Он был одним из совладельцев этой харчевни. Другим был Михаил Барышников.
Роберт познакомил меня с петербуржцем Мишей. Нашли, как говорится, время и место увидеться друг с другом два бывших ленинградца. Итак, был этот недлинный ланч в Нью-Йорке. Говорили о театре Льва Додина, о его спектакле «Братья и сестры», которым восхищался Барышников, об Иосифе Бродском…
Михаил Козаков


В Нью-Йорке мы встречались в нашем с Романом Капланом ресторане «Самовар». Козаков был с Региной. Я немного знал его по каким-то рассказам Регины, по нескольким фильмам, некоторым его интервью и записям его выступлений.

Я помню его роль в фильме «Человек-амфибия». Я никогда не присутствовал на его поэтических выступлениях, никогда его в театре не видел.

Но я знаю, что он был человеком высокой культуры. Это было понятно из разговора.

Да, у нас есть имя, которое могло бы нас объединить, – Иосиф Бродский.