Первым высказался Гальяудо: — Оно и видно с кем ты водишься, чьей дури набрался. Ну сам скажи, виданное ли дело, бегать туда и сюда как блажные! То всей толпой из города, а то всей толпой в город! Прошу покорно, нет, сначала вы проходите. Не забудьте только бубны и дудки. Спляшем хоровод в честь святого Баудолина.
— Ну нет, задумка не так уж чтоб плоха, — сказал Бойди. — Вот только после этого как же нам прозываться? Были александрийцы, а сделались кесарийцы? Это мне как-то неудобно. Не знаю как и рассказывать в Асти про такое дело.
— Перестанемте говорить чепуху, — перебил Оберто дель Форо, — а то мы будто уж ничего другого не умеем. По мне, пусть он перекрещивает город сколько хочет, но вот отдавать ему почести, это дудки. В конце концов это не он нам, а мы ему как следует вставили. Пусть сильно не выпендривается.
Куттика из Куарньенто сказал, что перекрещиваться согласен, ему плевать, будет город прозываться Кесареей, Фесареей, Бесареей, пусть зовется хоть Чезирой, Оливией, Софронией и Евтропией, а зато важно, нашлет ли Фридрих на них своего подесту или удоволится тем, чтоб подтвердить инвеституру консулов, которых они сами выберут из местных.
— Так ты езжай и спроси, как он там все это понимает, твой Фридрих, — сделал вывод за всех Бойди. На это Баудолино: — Вот еще, так я и стану мотаться взад-вперед по Альпам Пиренеям, пока вы не договоритесь. Нет уж, милые, пусть двое из вас едут выборными со мной к императору и решим на месте, какой способ устраивает всех. Фридриху стоит завидеть александрийцев, даже только двух из вас, как ему сразу сделается тошно. Он будет так спешить отослать вас обратно, что увидите, общий с ним язык вы быстро найдете.
Так с Баудолино отправились двое выборных граждан, Ансельмо Конзани и Теобальдо, один из сыновей Гуаско. Посольство съехалось с императором в Нюрнберге. Соглашение было достигнуто. На месте решился и вопрос о консулах. Как всегда, все зависело от формы. Пусть консулов выбирают сами александрийцы, главное, чтобы утверждались они императором. Что же до почестей, Баудолино отвел Фридриха в сторону и тихо сказал ему: — Отец, ты ехать не можешь, ты пошлешь своего легата. Так пошли меня. Я в конце концов министериал, и в таковом качестве ты в неизъяснимой доброте своей удостоил меня рыцарского пояса, так что я стал Ritter, как говорится в ваших краях.
— Да, но ты же из служилого дворянства, можешь иметь феод, но не можешь присваивать феоды, ты не можешь обладать вассалами, ты…
— Да, но моим-то землякам какое до этого дело? Им лишь бы только воевода был на коне и отдавал приказы. Они воздадут почесть твоему представителю, через него воздадут тебе. В то же время твоим представителем буду я, а я из их среды, и вряд ли они станут переживать, что почести эти в твой адрес. Конечно, если хочешь, почести и все остальное может принимать какой-нибудь имперский камерарий, которого ты пошлешь со мной. А те-то, они не сообразят даже, который из двух посланников важнее. Нужно же учитывать, как устроены люди. И пусть на этом вопрос утрясется навсегда. Ведь всем станет лучше? Станет лучше, ведь правда?
И вот в середине марта 1183 года церемония состоялась. Баудолино нарядился в такое убранство, что выглядел важнее маркиза Монферрато. Родители пожирали его глазами. Под рукавицей яблоко меча. Белый конь вытанцовывает пируэты. «Разукрасили, как ту барскую собаку», — приговаривала очарованная мать. Что, кроме Баудолино, там были и два имперских знаменосца, оба с парадными штандартами, и Рудольф, императорский камерарий, а также многие знатные нобили империи, а уж епископов, так тех и подавно не мерено, — это александрийцев, похоже, не впечатлило. Припожаловали и представители других ломбардских городов: Ланфранко из Комо, Сиро Салимбене из Павии, Филиппо из Казале, Герардо из Новары, Паттинерио из Оссоны и Малависка из Брешии.
Поскольку Баудолино установился прямо у ворот, то все александрийцы выходили прямо на него по очереди, со всеми малолетками на руках и с древними дедами на закорках, вывозили на повозках больных, выводили дураков и припадочных, вытаскивали героев осады без ног, без рук или вовсе с голыми задницами на деревянных плашках, отпихивавшихся руками. Поскольку не было представления, сколько времени придется быть им вовне, многие несли с собою закуску: кто хлеб с колбасой, кто жареную курицу. У многих были и корзинки с фруктами. Выглядело все это как выход для приятной складчины на траве.
На самом же деле стояла холодная погода. Позем обледенел, не сядешь. Осиротелые горожане переминались, притопывали от холода, грели дыханием руки. Были ворчавшие: «Ну, скоро кончат они свой базар? У нас варево на огне осталось!»
Имперские посланные въехали в город и неизвестно чем они в городе занимались. Баудолино с ними не въезжал, он предпочел у главных городских ворот дождаться обратного шествия. Показался один епископ и возгласил, что имя граду сему Кесарея, милостивым соизволением святоримского кесаря. Имперские посланные за спиной Баудолино воздели оружие и штандарты и прокричали славу императору Фридриху. Баудолино пустил своего коня рысью, подскакал к первым рядам изверженных и оповестил их, в качестве имперского нунция, что Фридрих только что создал этот новый город из семи округ: Гамондио, Маренго, Бергольо, Роборето, Солеро, Форо и Овильо, а также что Фридрих присвоил городу имя Кесарей и уступает его жителям вышеозначенных округ, объединив их, и призывает их войти во владение подаренным башенным градом.
Императорский камерарий стал читать избранные места из монаршей грамоты. Но все невыносимо мерзли. Поэтому были сокращены подробности касательно regalia, подушных и поземельных пошлин, путевого оброка и всего, что узаконивало вступление договора в силу. — Кончай, Рудольф, — сказал Баудолино имперскому камерарию, — чем раньше свернем эту комедию, тем лучше.
Выселенцы побрели обратно. Там были все, кроме Оберто дель Форо, который не принял позорного условия, так как это он в свое время разбил Фридриха, а не Фридрих его. Оберто выставил вместо себя двоих выборных нунциев, nuncii civitatis: Ансельмо Конзани с Теобальдо Гуаско.
Доехав до Баудолино, нунции новой Кесарей дали формальную присягу, даром что на такой чудовищной латыни, что если бы они потом заявили, что присягнули обратное, никто не смог бы их оспорить. Что же до остальных… остальные при проходе как-то вяло подрыгивали рукой, в чем заключался весь салют. Многие приговаривали: «А, Баудолино! Как дела, Баудолино? Эге-ге, Баудолино! Человек с человеком встречается, верно? Ну как жизнь?»
Гальяудо, проходя, буркнул, что все это несерьезно, но все-таки был настолько деликатен, что даже нехотя стащил с головы шапку, а учитывая, что он ее снял перед этим шалабоном, собственным сыном, жест значил даже больше, нежели чем, пожалуй, облизать ноги императору Фридриху.
По окончании церемонии как ломбардцы, так и тевтоны поскорее разъехались, устыженные. Баудолино, наоборот, с земляками поехал в центр города и слышал, как они переговаривались:
— Ух ты какой город!
— Послушай, а никак он похож на тот, не помню названия, ну, сначала тут стоял?
— Ай да сноровка, ай да алеманы. За два полчаса такой город отгрохали, что любо дорого глянуть!
— Гляди, гляди, дом-то точь в точь как и мой, не отличить, вот как подделали!
— Ребята, — проорал Баудолино, — радуйтесь, что обошлось без откупных!
— А ты не пыжься сильно! Гляди не лопни!
И наступил распрекрасный день. Баудолино, сложив с себя все знаки величия, пошел со всеми праздновать. Против собора на площади кружился девичий хоровод. Бойди зазвал Баудолино в остерию. В подвале, пропахшем чесноком, народ нацеживал себе прямо из стоявших бочек, поскольку в такой день не бывает ни хозяев и ни слуг. В особенности не бывает, как их ни ищи, кабацких служанок. Всех до одной, похоже, разобрали по верхним комнатам предприимчивые посетители, но что поделать, красиво жить не запретишь.
— Христова кровь, — цокал языком Гальяудо, накрапывая вино себе на рукав, чтоб показать, что в ткань оно не впитывается, а капля сохраняет форму с рубиновым блеском; и впрямь праздниковое вино. — Ладно, показываем это дело Кесареей пару годочков, хотя бы на пергаментах с печатями, — шепнул Бойди на ухо Баудолино. — Потом вернемся к старому порядку. Посмотрим, кому это помешает.
— Правильно, — сказал Баудолино. — Потом вернитесь к старому порядку. Зовите так, как называла светлый ангел, Коландрина. Чтоб она не ошибалась, когда из Рая посылает вам молитвы.
— Сударь Никита, я почти что примирился в тот день со всеми злоключениями. Вместо сына, которого мне не было дано, вместо жены, которая дана мне была столь ненадолго, я создал город, которому уже ничто и ничем не угрожало. Быть может, — продолжил Баудолино, воодушевленный анисовкой, — когда-нибудь Александрия станет новым Константинополем, третьим Римом, башни, базилики, новое чудо света.
— Бог в помочь, — пожелал в ответ Никита и поднял кубок.
20
Баудолино находит Зосиму
В апреле в Костанце император и Лига ломбардских городов-коммун подписали окончательный мир. В июне пришли кое-какие новые сведения из Византии.
Три года как преставился Мануил. Наследником стал Алексей, едва не мальчик. Причем невоспитанный мальчик, вставил Никита, этот мальчишка всегда занимался бог знает чем, не имел представления о печалях и радостях, целыми днями наездничал и травил зверей, а также играл с другими, как он, мальчишками. А при дворе все кому не лень старались окрутить его мать, василиссу. Придворные то и дело поливались духами и надевали ожерелья, как женщины. Иные расходовали без счета государственную казну. Все следовали своим капризам, все строили козни против прочих. Как будто с выбитой опорной колонной, все здание начало оползать.
— Во исполнение чуда, явившегося при смерти Мануила, — сказал Никита. — Тогда одна женщина произвела на свет мужского урода с короткими неразвитыми конечностями, большой головою. Это и было предвестием полиархии, которая мать анархии.
— Что мне сразу донесли шпионы, это какие интриги затевал один из сродников: Андроник, — сказал Баудолино.
— Он сын брата отца Мануила. Следовательно, Алексею он приходился дядей. До той поры он жил в изгнании, Мануил считал его коварным предателем. А потом он втерся в доверие к юному Алексею, создав видимость, будто раскаивается в прошлом, предлагает тому помощь и защиту. Постепенно он обретал чем дальше, тем сильнейшую власть. Заговорами, отравлениями прокладывал себе дорогу к трону. Под конец, будучи уже в годах и истерзан ненавистью и алчбой, он подстрекал восстать граждан Константинополя. Те восстали, провозгласили его василевсом. Когда он получил чашу с благословенной просфорой, он клялся, что взял власть, дабы оберечь слишком юного племянника. Но сразу после того его прислужник и злой гений Стефан Агиохристофорит удавил юного Алексея тетивой от лука. Перед трупом страдальца Андроник приказал бросить его в глубокое море, отрубив прежде голову, а голову спрятать в монастыре Катабата. Я не понял, почему там. Речь шла о старой полуразрушенной обители снаружи Константинова вала.
— А я знаю почему там. Лазутчики доложили мне, что при Агиохристофорите состоял монах-духовидец, которого Андроник пригрел после смерти Мануила за знание некромантии. И, подумать только, звался этот монах Зосима! Якобы он умел воскрешать мертвых средь руин монастыря. В подземелье монастыря были устроены ему роскошные палаты. Это значило, что я отыскал Зосиму. По крайней мере понимал, где искать. Шел ноябрь тысяча сто восемьдесят четвертого года. Как раз тогда внезапно преставилась Бургундская Беатриса…
Опять молчание. Баудолино снова налил и выпил.
— Я принял эту смерть как наказание. Как справедливость: вслед за второю главной женщиной моей жизни теперь ушла первая. Тем временем мне стукнуло сорок. Я слышал, что в Тортоне не то была, не то еще есть церковь, где если крестят дитя, оно проживает не менее сорока лет. Я пересек предел, данный счастливчикам. Я мог умирать спокойно. На Фридриха не было сил глядеть. Смерть Беатрисы раздавила его. Он много занимался первым сыном, тот в двадцать лет был хилым и недужным, и медленно готовил престолонаследие в пользу меньшого, Генриха. В этих целях Генриха возвели на итальянский престол и короновали. Он старился, бедный отец, переставал быть Барбароссой — борода побелела… Я снова съездил в Александрию и увидел, что еще сильнее одряхлевали мои родные родители. Хрупкие, легонькие, седоголовые… точь-в-точь те белесые комья цветочной пыли, что ветер носит по нашим окрестным полям весною. Они проводили дни у очага, ругаясь за сдвинутую с места сковородку или за битое яйцо. Меня они тоже ругали, стоило мне наведаться: почему я никогда не наведываюсь. Тогда я решил бросить вызов судьбе и тронуться в Византию, на поиски Зосимы, пусть даже кончится эта затея в какой-нибудь темнице, где с выколотыми глазами мне будет суждено скончать остаток дней.
Поездка в Константинополь была довольно опасной, поскольку всего немногими годами раньше, и как раз по наущению Андроника, еще не захватившего полную власть, обитатели города восставали против латинян, живших между ними, и замучили немало, а пограбили и выслали на Принцевы острова вообще без счету. Ныне, по слухам, венецианцы, генуэзцы и пизанцы снова имели право селиться в Константинополе, поскольку были полезны для благоденствия империи. Но Вильгельм Второй, король Сицилии, двигался с войском на Византию. Для greculi латинянином был любой провансалец, алеман, сицилиец или житель Рима; греки не проводили различий. Так что разумнее всего было отплывать из Венеции под видом каравана купцов, шедшего (идея Абдула) с Тапробаны. Где находится Тапробана, не мог знать никто. И никто из византийцев, безусловно, не мог знать, на каком языке там говорят.
Баудолино переоблачился в персидского вельможу. Рабби Соломон, который и в Иудее выглядел бы таким евреем, что дальше некуда, взял на себя роль судового врача, нацепив прекрасную темную накидку с золотыми зодиаками. Поэт стал турецким барышником, небесно-голубой кафтан, а Гийот сошел бы за ливанца, из тех, кто одевается в отрепья, но прячет кошель золотых. Абдул побрил себе голову, чтоб не торчала рыжина. Тем самым он преобразился в высокопоставленного евнуха, со слугой Бороном.
Что до общего языка, они приняли решение употреблять воровской говор, который выучили в Париже и в котором знатно понаторели: из чего видно, как усердно занимались они науками в те блаженные деньки. Непонятное даже парижанам наречие шаромыг на слух византийцев должно был великолепно сойти за язык Тапробаны.
Из Венеции отплывали в начале лета. Причалив к берегу в августе, они узнали, что сицилийцы захватили Фессалоники и, может, роятся уже у северного берега Пропонтиды. Поэтому, войдя в пролив самым поздним вечером, капитан предпочел проследовать вдоль правого берега, а оттуда повернуть на Константинополь, будто судно идет из Халкедонии. Чтобы скрасить для пассажиров удлинившийся маршрут, капитан пообещал великолепный вид на пристань. Потому что, говорил он, Константинополь так и должен открываться: спереди и в первых лучах солнца.
Когда Баудолино с товарищами вышли на палубу на рассвете, первое их чувство было разочарованием, ибо суша затянулась густой занавеской тумана. Но капитан обнадежил: это-де и требуется, медленно приближаться к городу, глядя, как водяной пар, который тем временем начинал окрашиваться розовой зарей, побледнеет и постепенно выветрится.
Еще час приближения к рейду и капитан навел палец на беленькое пятнышко. Это оказался купол. Купол выглянул из тумана… скоро в парном молоке стали различаться на набережной и колонны, и фасады дворцов, и цвета окраски фасадов… Колокольни розового колера. Между ними, внизу, крепостные башни и зубцы. В высоте неожиданно нарисовалась огромная светлая тень. На ее фоне отрывались и улетали в высоту клочья водяного дыма, и вот наконец во всем своем блеске, во всей соразмерности посверкивая под солнцем, навершие Святой Софии, будто мираж, из небытия.
С тех пор и без перерыва все было сплошным откровением. Из марева выникали новые каланчи и купола. Это было торжество зелени, золотых колонн, белых перистилей, розового мрамора, это была роскошь императорского дворца Буколеона, с кипарисами в разноцветном лабиринте висячих садов. Потом судно вошло в Золотой Рог. Для них отпустили, а потом снова натянули цепь, загораживавшую гавань. Белая башня Галаты возвышалась по правой руке.
Баудолино рассказывал с воодушевлением, а Никита с печалью слушал о красоте Константинополя, то есть о бывшей его красоте.
— Ах, этот город жил так порывисто, — говорил Баудолино. — Сразу после приезда мы поняли, что повсюду волнения. На Ипподроме мы видели казнь противника василевса.
— Андроник как обезумел. Ваши сицилийские латиняне предали огню и мечу наши Фессалоники. Андроник вроде начал укреплять Константинополь, но быстро позабыл об опасности. Снова предался рассеянной жизни, говорил, что от врагов оберегаться не надо, и отправлял на плаху тех, кто мог бы помочь ему. Он бежал от города с проститутками и наложницами, запрятывался в долины, в леса, как это делают звери, за ним следовали любовницы, как следуют за петухом куры, за Дионисом вакханки. Чтоб стать богом пьянства, ему оставалось только облечься в кожу оленя и в платье шафранового цвета. Он видел одних флейтистов и гетер. Растленный, как Сарданапал, похотливый, как каракатица, он еле справлялся с истощением от собственной необузданности, и, чтоб усилиться, даже поедал отвратительное нильское чудовище, род крокодила, по слухам способствовавшее эякуляции… Но мне бы не хотелось, чтобы ты полагал его негодным господином. Он много полезного сделал. Сократил произвол сборщиков податей. Издал эдикты, запрещающие потопление в портах терпящих бедствие кораблей с целью их разграбления. Восстановил старый подземный акведук. Привел в порядок церковь Сорока Великомучеников….
— Был добродеем…
— Я этого не говорил. Речь о том, что василевс может использовать свое владычество для добра, но для удержания владычества он вынужден творить зло. Ты тоже жил при властелине. Ты тоже видел, что власть бывает и благородной, и вспыльчивой, и лютой, и попечительной об общественных благах. Чтоб не грешить, царям следовало бы уединяться на вершины столпов, как делали святые схимники. Но ныне схимнические столпы уже превратились в руины.
— Я не вступаю с тобой в спор о том, как нужно было управлять этой империей. Империя-то ваша. По крайней мере до сих пор была вашей. Вернусь к рассказу. Мы поселились тут, у этих наших генуэзцев. Как ты уже догадался, именно они были моими бесценными осведомителями. Не кто иной как Бойямондо принес однажды весть, что вечером василевс направится в старинную крипту Катабаты для проведения гаданий и волшбы. Чтоб настичь Зосиму, это был верный случай.
Спустился вечер. Все двинулись к Константинову валу, вернее к маленькому дому около храма Всех Святых Апостолов. Бойямондо доложил, что из домика есть вход в крипту, нет нужды проходить через церковь монастыря. Он открыл им дверь, провел по нескольким скользким ступенькам и доставил в коридор, где были вонь, плесень и сырость.
— Вот, — сказал Бойямондо. — Пройдете вперед и будете в крипте.
— А ты?
— А я не охотник спознаваться с мертвецами. Спознаюсь охотно с живыми, в случае если они бабского пола.
Дальше они шли одни. Низкое подземелье, везде триклинии, неопрятные кровати, кубки брошены на землю, грязная посуда, остатки кутежей. Было видно, что сладострастник Зосима не только с усопшими спознается в этих стенах, но и с теми, кого предпочитал Бойямондо. Однако вся эта оргиастическая утварь была спешно упрятана и вброшена в завалы и углы. Сегодня Зосима назначил сходку с василевсом, чтобы знакомить его с покойниками, а не с потаскухами. Потому что, известно, пояснил Баудолино, люди готовы поверить во что угодно, если в дело ввязаны мертвецы.
За этой залой виднелись какие-то огни. Они вступили в помещение круглой крипты, освещавшейся двумя зажженными треножниками. Крипта была обнесена кольцом колонн, между которыми были проходы в какие-то другие лазы, подкопы, галереи, куда ведущие — бог их весть.
Посередине крипты стояла полная лохань с водой. В гнутой закраине лохани колыхалась жирная жидкость. Около лохани на низкой колонке было поставлено нечто покрытое красным сукном. По городским сплетням и слухам Баудолино уже понимал, что Андроник, прежде полагавшись на чревовещателей и звездочетов, затем искав и не найдя, кто в Византии умел бы, как в старину, толковать судьбу по полету птиц, не дав особой веры самозванным изъяснителям снов, ныне сосредоточивал главные упования на гидромантах, то есть на тех вещунах, подобных Зосиме, кто добывает предсказания из воды, погружая в нее предметы, принадлежавшие усопшим.
Входили они в зал из-за алтаря и вышли в самую середину. Оборотились: с верхнего тябла иконостаса Христ Вседержитель уставился на них расширенным и строгим взором.
Баудолино понимал, что если сведения Бойямондо верны, значит, скоро сюда придут. Спрятаться, и поскорее. Для этого годился край колоннады, куда от факелов на треногах не попадало ни блика света. Как раз и вовремя. По гулким шагам было понятно, что кто-то входит.
Из-за левой части иконостаса в круглую крипту вступил Зосима, окутанный мантией вроде хламиды Рабби Соломона. Баудолино так зашелся от злобы, что чуть не выскочил на свет — ухватить мерзопакостного лгуна. Монах раболепно изгибался перед следовавшим за ним мужчиной в роскошном платье, при двух свитских сопровождающих, и было ясно, что это и есть Андроник.
Василевс остолбенел от зрелища, замер, затем перекрестился с чувством на золотые иконы. Спросил у Зосимы: — Зачем ты привел меня в эту крипту?
— Владыка, — ответил Зосима, — мы здесь потому, что подлинная гидромантия возможна только на святом месте. Нигде кроме как в церкви не осуществимо прямое сообщение с загробным миром.
— Я не труслив, — продолжил василевс и снова перекрестился. — Но ты-то, ты-то как не страшишься вызывать усопших?
Хвастливый ответ: — Владыка, стоит мне вознести к небу руки, и из десятка тысяч константинопольских гробов восстанут спящие и лягут под мои стопы. Но я не вижу нужды в оживлении этих трупов. Тут есть чудодейственный предмет. Я его использую для самого быстрого вызова потусторонних духов.
Зосима зажег головню от факела и приблизил к закраине лохани. Масло в лохани запылало, обняло воду огненным венцом, заблистало языками.
— Я пока ничего не вижу. — Василевс склонился над плоским сосудом. — Спроси у своей воды. Кто готовится занять мое место. В городе неспокойно. Я хочу знать, кого надо уничтожить, чтоб не страшиться.
Зосима приблизился к колонне с красным покровом, театрально снял ткань и поднес Андронику на ладонях нечто круглое. Наши друзья не могли разглядеть, что там такое. Но было видно: монарх затрясся и отстранился. Видимо, картина оказалась невыносимой. — Нет, нет, — вскричал он. — Только не надо! Когда ты выпрашивал для своих обрядов… Я ее дал, но не думал, что ты станешь воскрешать… Не согласен!
Зосима поднял трофей высоко в воздух, представляя некоему воображаемому суду как дароносицу, поворачивая по очереди ко всем сторонам подвала. Тот шар был детской головой. Голову еще не затронуло тление, будто ее только что отсекли от тела: глаза закрыты, раздуты ноздри заостренного носика, полуоткрытые губы открывают два неповрежденных ряда детских зубов. При неподвижности это лицо странно полнилось жизнью. Особую торжественность придавал равномерный золотой цвет, разлитый на смертной маске, сияющей в лучах пламен, к которым Зосима приближал ладони.
— Необходима голова твоего племянника Алексея, — сказал Зосима василевсу, — чтобы совершился обряд. Алексей был связан с тобой узами крови, через его посредничество ты можешь общаться с теми, кого нет. — И он медленно погрузил в глубь влаги ужасную ношу. Андроник наклонился сколько позволил пылающий круг. — Вода затуманилась, — выдохнул он.
— Вода обрела в Алексее потребный земной элемент и его допрашивает, — пояснил Зосима. — Подождем, пока муть разойдется.
Друзьям было не видно, что происходило на дне лохани. Видимо, жидкость снова приобрела прозрачность и явила лицо василевса-ребенка.
— Силы Ада! Он обрел живой вид — бормотал Андроник. — и читаются какие-то буквы на лбу, вот и чудо… Иота, Сигма…
Не требовалось быть гидромантом, чтоб догадаться, как это было подстроено. Зосима, получив голову мальчика-императора, вырезал у него на лбу две буквы и позолотил все лицо водорастворимой краской. Позолота в воде разошлась. Злосчастный мученик внушал тому, кто подослал к нему губителей, то, что было выгодно или Зосиме, или Зосимовым подговорщикам.
Андроник действительно не переставал повторять: «Иота, Сигма, ИС… Ис…»
Он привстал, накручивая бороду на пальцы, глаза метали молнии, голова в наклоне, казалось, лопалась от мыслей. Затем вздыбился, как ярый конь. — Исаак! — прокричал он, еле сдерживаясь. — Враг — Исаак Комнин! Что он задумывает на Кипре? Я направлю на Кипр флот, задавлю гадючину в логове!
Один из императоровых спутников вышел из тенистого места и Баудолино увидел типичную рожу молодца, готового изжарить родную мать, если захочется пообедать. — Владыка, — сказал тот. — Кипр далече, флоту придется выйти из Пропонтиды и поплыть в те места, на которых разгулялся сицилийский король. Как тебе несподручно идти к Исааку, так и Исааку неудобно идти к тебе. Не его ты должен опасаться! Не Комнина, а Исаака Ангела! Он-то в городе и его-то, конечно, ты причисляешь к своим завистникам.
— Стефан, — брезгливо оборвал его император, — что мне волноваться из-за Исаака Ангела? Что ты взял в голову? Истасканный, бессильный, ничтожный Исаак, какая в нем угроза? Эх ты, Зосима! — В негодовании он рявкнул на гидроманта. — Живая вода и мертвая голова указывают либо на слишком далекого, либо на чересчур глупого! На что тебе глаза? Они не умеют разглядеть правду в этой луже мочи! — Зосима, верно, уже мысленно попрощался с глазами. Но тут на его счастье снова вступил тот Стефан, что говорил раньше. Он так ликовал, смакуя, вероятно, новые злодейские планы, что Баудолино догадался: пред ним Стефан Агиохристофорит, злой гений Андроника, тот самый, кем был удавлен и обезглавлен молодой Алексей.
— Владыка, не пренебрегай адской чарой. Ты же сам видел на лбу отрока письмена, которых не было при жизни. Исаак Ангел труслив и ничтожен, но он ненавистник. Другие, еще ничтожнее и трусливее его, злоумышляли на жизни великих и смелых, подобных тебе, ежели, конечно, подобные бывали… Дай позволение! Ночью я арестую Исаака и вырву у него глаза своими руками, потом повешу на столбе твоих царских палат. Народу скажем, что было знамение Господне. Разумнее уничтожить того, кто еще не угрожает, чем оставить его в живых и дать возможность угрожать в будущем. Ударим же первыми!
— Ты стремишься использовать меня в интересах своей мести, — отвечал василевс. — Но возможно, что идя за злом, ты принесешь добро. Убери Исаака. Огорчительно только, — при этих словах он пронзил взором Зосиму так, что у того затряслись все члены, — огорчительно, что, расставшись с жизнью, Исаак не сможет подтвердить нам, что он действительно замышлял дурное, а следовательно, мы не узнаем, сказал ли нам правду этот монах. Но он, конечно, насторожил меня… А береженье лучше вороженья. Стефан, мы принуждены выказать ему признательность. Одели его тем, чего он просит. — Монарх жестом позвал за собой сопровождающих и вышел. Зосима бок о бок с волшебной купелью, по-видимому, медленно приходил в себя от ужаса, сковавшего члены.
— Агиохристофорит и точно ненавидел Исаака Ангела и, похоже, сговорился с этим Зосимой, чтоб накликать на Ангела немилость, — сказал Никита. — Вот только, теша свое озлобление, он не добром помог собственному владетелю, потому что, ты, верно, наслышан, тем самым ускоривал его кончину.
— Знаю, — в ответ Баудолино, — но, по совести говоря, в тот вечер я не так уж интересовался сутью наблюдаемых мной действий. Интересовался я исключительно тем, чтобы заполучить Зосиму себе в руки.
Отзвучали шаги царственного посетителя со свитой, Зосима шумно перевел дух. Действо, можно сказать, состоялось с успехом. Он тер ладони, и что-то вроде удовлетворенной улыбки играло на его лице. Вынув детскую отрубленную голову из купели, он вернул ее на прежнее место. Повернулся, окинул взором крипту и разорвал тишину диким хохотом, воздевая руки, истерически вопя: — Василевс в моей власти! И теперь мне не страшны даже мертвые!
Только он накричался, как вся компания друзей медленно вышла на свет. Иногда у заклинателя возникает чувство, что хотя он не верит в дьявола, дьявол почему-то поверил в него. Перед зрелищем сонма призраков, возникавших отовсюду, будто в Судный день, Зосима, хоть и был паяц, повел себя на редкость естественно. Он даже не пытался скрыть свои чувства. Он просто лишился их: рухнул в обморок.
Отошел он, когда Поэт облил его волшебной водой. Открыв глаза, он обнаружил перед своим носом Баудолино, и тот был страшнее, чем какой угодно несусветный выходец. В этот момент Зосиме стало ясно, что вовсе не пламена потустороннего ада, а воздаяние его вполне посюстороннего знакомца — вот что неотвратимо и ужасно ждет его в самом неотдаленном будущем.
— Только волею пославшего мя владыки, — поспешно выпалил он. — Да и ради тебя, для твоего же блага! Я ведь запустил повсюду твое письмо гораздо лучше, чем сумел бы ты сам…
Баудолино сказал: — Зосима, не стану преувеличивать… Волею посылающего мя владыки, я бы стер тебе задний проход в порошок. Однако поелику не желаю сильно пачкаться, то, как ты видишь, я воздерживаюсь. — И влепил ему такую заушину, чтоб закрутить голову Зосимы по крайней мере на два полных оборота.
— Я состою при дворе василевса. Только троньте мой волосок, и обещаю… — Поэт вцепился ему в волосы, подтащил лицо к огню, полыхавшему на закраине купели. Борода Зосимы задымилась.
— Вы сошли с ума, — старался Зосима вывернуться от Абдула и Гийота, заломивших ему за спину руки. Баудолино мощным подзатыльником прекратил пожар в бороде, ввергнув голову Зосимы в самую лохань и держа ее под водой до тех пор, пока злосчастный, позабыв свои муки от огня, не принял новую муку от воды, и чем больше он вертелся, тем сильнее захлебывался влагой.
— По этим замечательным пузырям, — вкрадчиво сказал Баудолино, вытаскивая того за волосы, — я вывожу гидромантическое предвестие, что этой ночью ты умрешь. Не с горелой бородой, так с горелыми пятками.
— Баудолино, — изнемогал Зосима в рвотных позывах, — Баудолино, мы же можем договориться по-людски… Дай мне откашляться, пожалуйста, я же не убегу, чего вам надо, столько на одного, нет у вас милосердия! Слушай, Баудолино. Я знаю, ты не захочешь мне мстить за стародавний миг слабости. Ты хочешь отыскать землю этого твоего пресвитера. Я говорил тебе, что верная карта находится у меня. Не плюй в колодезь…
— К чему ты клонишь, бандит? Кончай с поговорками!
— Хочу сказать, что убив меня, ты не получишь карту. Нередко рыбы, играя, выпрыгивают из родных стихий… Я дам тебе уйти в далекие страны. Заключим же договор как честные люди. Ты меня выпустишь, а я приведу тебя к карте Космы Индикоплова. Жизнь Зосимы в обмен на царство Иоанна. Разве не выгодно?
— Я предпочел бы убить тебя, — сказал Баудолино. — Но ты мне нужен для карты.
— Ну а потом?
— Потом мы свяжем тебя как можно крепче и закатаем в ковер, поищем корабль понадежнее и уплывем подальше отсюда. И только там раскатаем ковер, поскольку отпустить тебя здесь, сейчас, означает навлечь на себя всех наемных убийц этого города.
— Знаю, как же, раскатаете в воду…
— Замолчи. Мы не убийцы. Если бы я собирался убить тебя, то не хлестал бы по щекам. Имей в виду, это я так выветриваю гнев. Тем я и намерен ограничиться. — И снова отвесил одну и вторую, и новые оплеухи, то левой, то правой, так что голова Зосимы переворачивалась туда и сюда, два раза ладонью, два раза тыльной стороной, два раза кулаком, два раза ребром, два раза пальцами, покуда Зосима не приобрел лиловый цвет, а у Баудолино почти что вывихнулись оба запястья. Тогда он сказал: — Уже и мне больно. Довольно с тебя. Идем смотреть карту.
Гийот и Абдул тащили Зосиму под руки, поскольку своим ходом он, похоже, идти не мог. Он только показывал дорогу дрожащим пальцем и еле мычал себе под нос: — Инок безропотно переносит глумления и тяготы досаждений, подобно злаку, поливаемому ежеденно.
Баудолино говорил Поэту: — Я слышал изречение когда-то от Зосимы, что гнев сильнее, чем любая другая страсть, волнует и смущает душу, но иногда ей и способствует. Когда мы спокойно вымещаем гнев на нечестивцах и на грешниках, дабы спасти и образумить их, мы доставляем душе благоверие, ибо прямо близимся к правосудной цели.
Рабби Соломон вторил ему: — В Талмуде сказано, есть взыскания, смывающие все злодеяния с человека.
21
Баудолино и услады Византии
Катабатская обитель стояла в развалинах, все считали ее покинутой, но на нижнем ярусе еще сохранялись годные кельи. В старой библиотеке не осталось ни единой книги. Ее превратили в трапезную. Зосима жил там с двумя или тремя послушниками, и богу одному ведомо, в чем состоял их монашеский искус. Когда Баудолино с друзьями вынырнули из подвала, ведя пленника, послушники спали, а наутро проснулись такие чумные от пьянства и обжорства, что, по совести, опасности никакой не представляли. С вечера друзья, посоветовавшись, решили устроиться на ночь в библиотеке. Зосима метался в беспокойных снах, лежа на земле между Гийотом и Абдулом, своими новыми ангелами-хранителями.
Утром все расселись около стола, и Зосиме велели выложить все начистоту.
— Начистоту, — начал Зосима, — могу сказать, что карта Космы находится в Буколеонском дворце, в известном только мне месте, и только мне к тому тайнику дозволен доступ. Как свечереет, можно пойти.
— Зосима, — перебил его Баудолино, — не советую хитрить. Для начала расскажи, что представляет собой эта карта.
— Да что такого, — сказал Зосима, беря пергамент и стилос. — Я говорил тебе, что любой правый христианин, исповедующий правую веру, обязан признавать ту истину, что вселенный мир устроен в виде скинии, о коей говорится в Писании. Смотрите, я вам покажу. В нижней части скинии стол с двенадцатью хлебами, двенадцатью плодами, по одному на месяц года, вокруг же этого стола имеется постамент, соответствующий Океану. Постамент обрамлен стенками шириной в ладонь: это соответствует потусторонней земле, на восточном краю которой располагается Земной Рай. Небо отображено в виде свода. Свод всей протяженностью опирается на окраины земли. Однако между сводом и основанием растянута завеса тверди, а за ней Царствие небесное, которое все мы однажды получим возможность хорошо рассмотреть. И действительно, как сообщает Исайя, Он есть Тот, Который восседает над кругом земли, и живущие на ней — как саранча пред Ним; Он распростер небеса, как тонкую ткань, и раскинул их, как шатер для жилья. Ему вторит и Псалмопевец: Ты одеваешься светом, как одеждою, простираешь небо, как кожаный покров. Потом Моисей поставил под завесой против стола на стороне скинии к югу светильник, освещавший все протяжение земли, под ним же семь лампад, дабы отобразить семь дней недели и все светила небесного свода.
— Да что ты мне толкуешь устройство Моисеевой скинии, — взорвался Баудолино. — Мы говорим об устройстве мира.
— А мир устроен как Моисеева скиния. Так что через скинию я объясняю тебе мир. Ну что тут не понять, если все так просто? Смотри. — И он начертил рисунок.
Рисунок передавал устройство мира, как точного подобия храма, с выгнутым сводом, верхняя часть которого закрыта от земных глаз завесою тверди.
— В нижней части находится ойкумена, то есть обитаемая земля, но не плоская, а отходящая от окружающего Океана с мягким уклоном вверх до крайнего полуночного края и крайнего запада, на котором стоит настолько высокая гора, что она недоступна человеческому взгляду, ее верх теряется в облаках. Солнце и луна движимы ангелами, которые распоряжаются, кроме того, дождями, землетрясениями и прочими атмосферными явлениями. Солнце и луна по этой тверди утром проходят от востока к полдню, оставив гору за собой, и освещают землю, а вечером они уходят себе на запад и исчезают за горой, создавая нам ощущение, будто они закатились. В то время как у нас опускается ночь, с той стороны горы стоит день, но этот день никому не виден, потому что с той стороны горы необитаемое место. Никто там никогда не был, — пояснял Зосима.
— И этого нам должно хватить, чтоб найти страну Пресвитера? — не выдержал Баудолино. — Зосима, имей в виду, ты выменял свою жизнь на хорошую карту, а на плохую никто с тобой не менялся.
— Спокойно, спокойно. Поскольку эта проекция, через вид скинии, бессильна передать все, что загорожено как стенами, так и горой, Косма нарисовал другую карту, в которой земля показана в проекции сверху, как видят ее те, что летают по тверди, то есть ангелы. И эта карта, сохраняемая в Буколеоне, отображает соотношение знаемых нами земель, заключенных в обвод Океана. Отображает и расположенные по бокам Океана земли, где люди обитали перед потопом. Но после Ноя никто не плавал туда.
— Так я еще раз повторяю, Зосима, — сказал Баудолино с самым зверским лицом. — Если ты думаешь, что болтая и не давая нам ничего увидеть…
— Да я-то все это вижу как будто сейчас перед глазами. Погоди, скоро увидите и вы.
С этой изможденной физиономией, которой сообщали выразительность синяки и шишки, придавшие ему самый жалостный вид, с этим горящим взором, устремленным на нечто видимое только ему, Зосима умел уговаривать и недоверчивых. — В этом была его сила, — пояснял Баудолино Никите, — и таким образом он провел меня в первый раз, водил за нос тогда снова и сумел проводить за нос еще несколько лет.
Зосима смотрелся так убедительно, что дело чуть не дошло до объяснения солнечных и лунных затмений по системе Индикоплова, да только Баудолино об этом не хотел думать. Он хотел думать лишь о том, как он с правильной картой скоро в самом деле поплывет на поиски Пресвитера. — Хорошо, — сказал он. — Будем ждать вечера.
Зосима велел приспешникам принести овощи и фрукты. На вопрос, а нет ли чего посолиднее, ответил Поэту: — Пища суровая, всеми единодейственно вкушаемая, споро приводит иноков в гавань бесстрастия. — Поэт послал его к черту, потом присмотрелся: Зосима уплетал за обе щеки. Обнаружилось, что у него под овощами пряталась порция жирного ягненка. Поэт без звука взял его тарелку и сунул тому свою.
Так они приуготовлялись просидеть целый день, до сумерек, как вдруг один из послушников явился с вытаращенными глазами и доложил, что что-то происходит. Ночью сразу же после гадания Стефан Агиохристофорит с отрядом солдат отправился в дом к Исааку Ангелу, возле монастыря Богородицы Периблептос (Досточтимой), и позвал своего врага зычным голосом, приказывая выйти. Даже нет, кричал-то он не Исааку, а своим солдатам: ломать дверь, хватать Исаака за бороду и тащить вон из дома. Исаак на это, будучи человеком мнительным и боязливым, как его характеризовало общественное мнение, решил, что хуже уже не будет, забрался во дворе на лошадь и с мечом наголо, сам почти голый, в дурацкой двухцветной рубахе, едва окутывавшей бедра, выскочил там, где враг его не ждал. Агиохристофорит не успел схватить оружие, как Исаак ударом меча раскроил ему голову надвое. Потом он налетел на прислужников этого недруга, превращенного в двухголовца, первому напрочь снес ухо, а остальные в ужасе дали деру.
Убить любимца императора! Невозможное преступление! В крайней невзгоде, крайние меры. Исаак, проявив поразительное чутье по части обращения с народом, кинулся в храм Святой Софии просить той защиты, которую по традиции могли там получать убийцы, и громогласно возопил о своей вине. Порвал те немногие одежды, что имел на себе, рвал также и бороду, показывал меч с кровью и, умоляя о прощении, сумел дать понять, что убивал он для защиты собственной жизни. Попутно Исаак перечислял различные злодейства убитого.
— Не нравится мне эта история, — пробормотал Зосима, и без того разволнованный гибелью своего зловещего покровителя. Те новости, которые последовали вскоре, должны были понравиться ему и еще меньше. К Исааку в соборе Святой Софии присоединились уважаемые люди, такие как Иоанн Дука. Исаак продолжал увещевать толпу, а она становилась все громаднее час от часу. К вечеру большое количество горожан забаррикадировалось с Исааком в соборе, чтоб защитить его, и кое-кто начинал бормотать, что следовало бы убрать и тирана.
Готовил ли вправду Исаак, как следовало из пророчества Зосимы, какой-то переворот, или случайно сумел воспользоваться замешательством противников? Как бы то ни было, теперь трон Андроника, ясно, шатался. И столь же ясно было, насколько дикая идея — идти в царский дворец, когда он может в любой миг превратиться в общественную бойню. Все понимали, что надо пережидать бурные часы и оставаться в Катабате.
На следующее утро не менее половины горожан хлынуло на городские улицы, требуя, чтобы Андроника заключили в тюрьму, а Исаака избрали на императорский трон. Народ разбил запоры и ворвался в темницы, освобождая невинные жертвы тиранов. Многие сидевшие были из знати и сразу пристали к бунтующим… Да это был уже не бунт, а восстание, революция, взятие власти. Горожане с оружием бродили по городу, кто в кирасе и с мечом, кто с дубьем и дрекольем. Многие в толпе, и в частности многие чиновники, решили, что настал момент избрать другого автократа, поэтому была снята корона Константина Великого, висевшая над главным алтарем, и Исаака венчали на царство.
Как рой пчел, с шумом вырвавшись из Софии, толпа обложила со всех сторон императорское жилище. Андроник отчаянно сопротивлялся, стреляя из лука с вершины Кентенарионской, самой высокой в городе башни. Но он вынужден был отступить перед неудержным напором собственных подданных. По рассказам, он сорвал распятие с шеи, скинул пурпурные сапоги, на голову напялил островерхий колпак, какой обычно надевают варвары, и выбрался через буколеонские лабиринты на свою триеру, забрав с собой, во-первых, жену, а во-вторых, проститутку Мараптику, которую страстно любил. Исаак триумфально занял дворец, чернь тем временем овладела городом, кинулась на монетный двор, так называемую Золотомойню, взломала оружейные палаты, а также предала разграблению дворцовые церкви, срывая оклады с святых икон.
Теперь, какие бы ни поступали слухи, Зосима трясся все сильнее, поскольку говорилось, что всех сподвижников Андроника, кого удавалось поймать, толпа истребляла на месте. С другой стороны, и Баудолино с друзьями считали неосторожным именно в это время забираться в коридоры Буколеона. Поэтому, не имея иных занятий, кроме питья и еды, компания просидела еще несколько дней в Катабате.
Затем им донесли, что Исаак оставил Буколеон и переместился в резиденцию Влахерн на самой северной окраине города. Буколеон, следовательно, охранялся менее тщательно, а поскольку он был уже разграблен, вряд ли там оставалось много народу. Именно в этот день Андроника сумели догнать у берегов Эвксинского Понта и доставили к Исааку. Придворные встретили его пощечинами и пинками, вырвали ему бороду, выбили зубы, побрили голову, потом отрубили правую руку и бросили в тюрьму.
При этом известии чернь возликовала и заплясала на всех углах. Баудолино подумал: такая сумятица способствует их походу в Буколеон. Зосима возражал, что его могут узнать, но друзья порекомендовали ему не бояться. Вооружившись подручными средствами, ему обрили и голову и бороду, а он скулил, утверждая, что опозорен, лишившись знаков монашеского достоинства. И правда, в лысом, как яйцо, виде Зосима предстал практически без подбородка, с выпяченной верхней губой, островерхими песьими ушами, так что, заявил Баудолино, стал похож скорее на Чикинизьо, городского александрийского дурачка, который бегает по улицам, неприлично приставая к девицам, нежели на зловещего черноризца, каковым почитался до тех пор. Чтобы скрасить незавидный результат, они намазали Зосиму румянами, после этого он приобрел вообще педерастический облик. В Ломбардии за таким ходили бы толпою мальчишки, дразня и кидая в него гнильем. В Константинополе же подобные фигуры были так же обычны, как, скажем, в Александрии разносчики сыра и молока.
Идя через весь город, они видели, как на паршивом верблюде везли Андроника, полуодетого, обгаженного хуже того верблюда. На обрубок правой руки была намотана кровавая грязная тряпка. Все лицо в засыхающей крови: ему только что выкололи левый глаз. Вокруг гудела стаей низкая чернь, все ничтожества, незадолго до того славившие Андроника как императора и автократа. Колбасники, кожедеры, подонки и кабацкая голь, будто мухи на конский навоз, слетались надругаться над прежним властителем: и били дубинками по голове, и впихивали ему в ноздри бычье дерьмо, и терли его по лицу губками, пропитанными мочою, и протыкали спицами ноги. Самые добросердечные просто кидали в него камни, обзывая связанного бешеным псом и сукиным сыном. Из окна притона какая-то потаскуха вылила ему на голову ведро кипятку. Затем толпа дошла уже до неистовства. На Ипподроме его стащили с верблюда и привесили за ноги к двум колоннам, что высятся возле статуи волчицы, кормящей сосцами Ромула и Рема.
Андроник проявил себя лучше, чем его мучители. Он не жаловался. Только бормотал: «Кирие элейсон, кирие элейсон» и спрашивал, зачем они так ярятся на сломанный тростник. Повешенного, его совсем обнажили, один из толпы ножом отсек его мужской член, другой воткнул копье в рот, дойдя до кишечника, а третий в это время колом протыкал его от зада до брюха. Поучаствовали в забаве и латиняне: эти плясали вокруг казнимого, пробуя на нем сабельную рубку и срезая каждый раз по ошметку мяса. Надо сказать, что только они, в сущности, и имели основания для мести, если вспомнить, что Андроник выделывал недавно над их соплеменниками. Напоследок несчастный нашел в себе силы поднести ко рту правую культю, будто собирался испить своей крови, столь обильно терявшейся. Тут он и кончился.
Чтоб не смотреть на такое позорище, Баудолино с друзьями поспешили к Буколеону, но уже издалека сумели понять, что попасть во дворец нельзя. Исаак, решив: довольно грабежей, расставил около дворца охранников, и всех пытавшихся прорваться через кордон эти охранники уничтожали без предупреждения.
— Ну, ты иди туда все равно, Зосима, — сказал Баудолино. — Ничего трудного. Возьмешь карту и сюда к нам ее вынесешь.
— А если мне горло перережут?
— Ах, не пойдешь? Мы перережем тебе горло сами.
— Подобное самопожертвование имело бы смысл, если бы карта была во дворце. Но во дворце этой карты нет.
Баудолино поглядел на него, не в силах вообразить подобную степень нахальства. — О, — проревел он затем, — теперь ты наконец говоришь искренне? А почему до сей минуты врал?
— Выигрывал время. Выигрывать время — это не грех. Для честного схимника грех — это терять время.
— Так. Убивать его надо сразу на месте, — сказал Поэт. — Лучшей обстановки не найдем. В такой горячке никто не обратит внимания. Договоримся, кто его удавит, и решен вопрос.
— Минуточку, — запротестовал Зосима. — Господь наущает нас, как воздерживаться от неподобных деяний. Я лгал, это правда, однако лгал во имя блага.
— Чьего? — гаркнул Баудолино, едва владея собой.
— Моего, — отвечал Зосима. — Я имел право оборонять собственную жизнь, поскольку вы злоумышляли на нее. Схимнику, подобно как и херувимам и серафимам, надлежит быть исполнену очей, кольми паче (так я толкую высказывания святых пустынножителей) надлежит проявлять прозорливость и хитроумие по отношению к врагу.
— Да ведь пустынножители писали о враге дьяволе, а не о нас! — надрывался Баудолино.
— Демонские стратагемы многоразличны. Вражья сила проявляется во снах, создает галлюцинации, хитроумно искушает нас, преображается даже в ангелов света и щадит, навевая обманчивое спокойствие. А вы бы что делали на моем месте?
— А ты сейчас что будешь делать на своем месте, поганый greculo? Как убережешь свою ничтожную жизнь?
— Я? Для этого я скажу правду, как это мне свойственно. Карта Космы безусловно существует. Я ее видел собственными глазами. Где она — это мне неизвестно. Но клянусь, что она запечатлена вот тут, у меня в памяти. — Он лупил себя кулаком по лбу, на этот раз не прикрытому патлами. — Я могу перечислить день за днем расстояния, отделяющие нас от страны Пресвитера Иоанна. Слушайте. Я, как вы понимаете, не останусь в этом городе. Да и вам тут оставаться нет причины. Нет причины, поскольку вы пришли сюда за мною. Так вот я! И за картой, а карту вам не достать! Если вы меня убьете, получится, что вы не достали ничего. Если вы возьмете меня с собой, то клянусь пресвятыми апостолами, буду рабом вам и все дни своей жизни посвящу разработке вашей подорожной, той, что вас доведет пряменько до земель Пресвитера. Сохраняя мне жизнь, вы не теряете ничего, кроме лишнего пайка на мою долю. Убивая меня, вы теряете все. Выбор, кажется, ясен.
— Это самый бесстыжий бесстыдник, какой мне попадался за всю мою жизнь, — произнес тогда Борон. Остальные согласились с этой характеристикой. Зосима кротко ждал выводов. Рабби Соломон завел было обычное: — Святой, Он благословен, Творец… — Но Баудолино цыкнул: — Хватит иносказаний. Мы достаточно слышим их от этой гниды. Гнида он, но говорит дело. Придется тащить его с собой. Не возвращаться же к Фридриху с пустыми руками. Он подумает, будто мы просадили его золото на услады Византии. Возвращаться, так уж лучше с пленником. А ты, Зосима, поклянись, поклянись мне, что не замышляешь нового фиглярства!
— Клянусь двенадцатью святыми апостолами, — загнусавил Зосима.
— Одиннадцатью, одиннадцатью, сволочь, — шипел Баудолино, дергая Зосиму за мантию. — Двенадцатым у них был предатель Иуда!
— Ну пожалуйста, одиннадцатью.
— Понятно, — сказал Никита. — Так проходило твое первое знакомство с Византией. Не удивлюсь, после всего тогда увиденного, если нынешние картины тебе представляются как очистительное омовение.
— Знаешь, сударь Никита, — ответил Баудолино, — я вообще не люблю очистительных, как ты выражаешься, омовений. Александрия, согласен, это жалкое захолустье; но у нас, если начальники перестают нравиться, мы просим их вон и выбираем других консулов. Даже Фридрих, которому случалось раздражаться, все-таки он своим двоюродным родственникам, даже самым приставучим, не отрывал срамные части. Он уступал им спорные герцогства… Однако я думал не об этом… А о том, что вот стою на самой крайней границе известного христианского мира. Двинуться бы только на Восток, или на Юг, и тут начнутся Великие Индии. Я же стою без денег. И не могу идти на восток, не возвратившись прежде на Запад… Мне было сорок три, я гонялся за Иоанном с моих шестнадцати лет. И теперь в который раз снова приходилось откладывать желанный отъезд.
22
Баудолино теряет отца и находит Братину
Генуэзцы отправили Бойямондо с Феофилом походить по городу, посмотреть, можно ли пройти. Пройти было в общем можно, сказали оба по возвращении. Большая часть паломников сидит в кабаках, а меньшая вся стянулась в Святую Софию и глазеет завидущими очами на наваленные реликвии, возвращенные по приказу.
— Аж глядеть больно! — рассказывал Бойямондо. Но попутно и отмечал, что сбор трофеев сопровождается грязными подлогами. Многие делают вид, будто снесли добычу в церковь, а на самом деле вносят дрянную мишуру и тут же тихо прячут в рукав кость какого-нибудь святого. Но так как все боятся, что их накроют со святыми мощами, то на церковной площади образовалось некое подобие базара, где приобретают мощи те горожане, у кого еще хоть какие-то средства, а также армяне-перекупщики.
— Вот, — потешался Бойямондо, — так-то и выходит, что те греки, кто сумели запрятать пару монет во все свои дырки, теперь их вынимают и отдают за лодыжку какого-нибудь Иоанн-Купалы, которая спокон веков лежала у них в церкви напротив! Хотя, может, они замыслили перепродавать попам эти мощи… Греки ведь знатные хитрецы. Поди, делишек наобделают — страх подумать. Вот и верь после этого, что самые охочие к деньгам — мы, генуэзцы.
— Но что там все-таки приносят в церковь? — хотел знать Никита. Феофил смог ответить поподробнее. Он видел раку, содержавшую обрывки багряницы Христовой, он видел розгу, коей Христа секли, и губку, поданную Христу при крестной муке, терновый венец, а также ларчик, содержащий кус хлеба преломления, оставшийся от Тайной Вечери: тот самый кус, что Христос подал Иуде. Кроме того, принесли еще ковчежец с волосами из бороды Христа, которые евреи вырвали после снятия тела с крестного древа. Этот ковчежец был завернут в облачение Иисуса, в свое время разыгранное римскими солдатами в кости у лобного места. Втаскивали и столп от бичевания Христа, в полной целости.
— И клочок одежды Мадонны, — вставил свое Бойямондо.
— О горе! — в ужасе закричал Никита. — Если принесли только клочок, значит, Покров разорвали. А ведь он был весь целый и нетленный во Влахернских палатах. Много лет тому назад некие Гальбий и Кандий отправились из Константинополя в Палестину и Капернаум на поклонение святым местам. Там они узнали, что один еврей сохраняет у себя в доме ризу Богородицы, паллий, pallion. Они подружились с евреем, переночевали у него в доме, тайно сняли мерку с деревянного кивота, в котором хранилась риза, и потом в Иерусалиме заказали построить такой же. Возвратившись в Капернаум, они ночью подменили кивот и перевезли ризу в Константинополь. В Константинополе был воздвигнут храм апостолов Петра и Марка, где и совершилось положение ризы.
Бойямондо присовокупил, что, по слухам, два конногвардейца захватили каждый по голове святого Иоанна Крестителя, и ни один свою не отдает. Все гадают теперь, которая из голов — законная. Никита знающе усмехнулся. — Да, мне известно, что в городе почитались обе эти святыни. Первую привез Феодосий Великий, и ее положили в Предтеченском храме. Потом Юстиниан обрел вторую в Эмессе. Он, вроде бы, передал ее каким-то киновитам, потом ходили слухи, что честная глава была возвращена, но никто и никогда ее больше не видел.
— Да как же можно затерять такую дорогую вещь? — удивился Бойямондо.
— Народная набожность переменчива. Много лет все дружно почитают какие-нибудь мощи, но стоит открыться новым мощам, еще более чудотворным, как о первых совсем забывают.
— И какая из голов законная? — допытывался Бойямондо.
— К святыням неприменимы обычные критерии. Перед любыми из этих мощей, будь уверен, наклонившись, дабы облобызать их, я смогу обонять мистическое струимое ими благовоние и буду думать, что именно эта честная глава — подлинная.
Тут воротился из города Певере. Творилось что-то неслыханное. Чтобы солдатня не раскрала и кучу, наваленную в Софии, дож велел немедленно начинать перепись собранных мощей. Были приглашены греческие монахи для опознания реликвий. И обнаружилось, что после требования ко всем пилигримам вернуть награбленное добро во храм попали не только две честные главы святого Иоанна Предтечи (об этих было уже известно), но и две губки для желчи и уксуса, два терновых венца… не говоря уж о прочем. Чудо веры! — потешался Певере, переглядываясь с Баудолино. Самые ценные мощи Византии удваиваются, наподобие хлебов и рыб. Некоторые паломники даже говорят, что это небесное знамение в их пользу, кричат, что если подобные редкости ныне столь счастливо преизобилуют, это должно позволить каждому забрать обратно то, что он первым поимел.
— Нет, это чудо в нашу пользу, — настаивал Феофил. — Теперь латиняне, не зная, какие из святых мощей законные, обязаны вернуть обратно все нам.
— Ох, сомневаюсь я, однако… — произнес Баудолино. — Все князи, все маркионы, все вассалы с восторгом повезут домой святые частицы, чтобы привлечь в свои края толпы верующих, а следовательно, уйму пожертвований… Если даже кто-нибудь заикнется, что одинаковые мощи имеются за тысячу миль от тех мест, всегда можно возразить, что это другие — поддельные.
Никита пребывал в задумчивости. — Я тоже не верю в подобное чудо. Господь не искушает наши помыслы подложными мощами угодников… Баудолино, скажи-ка, а вот за эти месяцы, что ты сейчас провел тут в городе, тебе не случалось чудотворничать с мощами?
— Сударь Никита! — Баудолино состроил как можно более обиженную мину. Замахал обеими руками, показывая: не забегаем вперед. — Да, в самом деле, если уж рассказывать подробности, то дойдет очередь и до эпизода с мощами. Но это попозже. И ты же сам говоришь, что к святыням неприменимы обыденные критерии… Но сейчас поздно. Думаю, что где-то через час совсем стемнеет и можно будет идти. Давай собираться.
Никита, чтобы подсластить себе горечь ухода, загодя заказал Феофилу приготовить «монокифрон», ведь готовить «монокифрон» было долгое дело. В бронзовый судок накладывали доверху говядину и свинину, мясные кости и фригийскую капусту, все заливали жиром и на огне тушили. Для полноценного ужина времени уже не оставалось и логофет отбросил свои прекрасные манеры и запускал в судок не три пальца, как положено, а целую пятерню. Казалось, он переживает свою последнюю ночь любви с обожаемой столицей, и непорочной, и блудной, и поруганной. Баудолино есть не хотел и тихонько потягивал смоляное вино. Кто знает, найдется ли такое же в Селиврии.
Никита спросил, а участвовал ли в эпизоде с мощами Зосима. Баудолино дал понять, что хотел бы рассказывать не кусками, а по порядку.
— Насмотревшись всяких ужасов в городе, мы пошли в оборотный путь, причем в сухопутный, не имея денег на оплату корабельного фрахта. Напоследок перед отъездом, пользуясь общей суматохой, Зосима с помощью своих оставляемых послушников исхитрился раздобыть мулов. В дороге мы охотились в лесах и останавливались на постой в монастырских обителях и наконец добрались до Венеции, а оттуда дошли и до ломбардской низменности…
— Зосима не пробовал от вас сбежать?
— Он не мог. С первого дня вплоть до возвращения и все время, что мы прожили при Фридриховом дворе, и весь иерусалимский поход он у нас содержался на цепи. Более чем четыре года. Я имею в виду, содержался, когда нас не было. Если он был при нас, мы его спускали. Но когда наступало время ему быть одному, мы приковывали его цепью к кровати, к столбу, к дереву, где бы мы ни находились, а если Зосима скакал верхом — то приковывали к сбруе так, чтобы, чуть он соберется сойти, лошадь бесилась. Все же не имея уверенности в том, что Зосима крепко помнит свой долг, я каждый вечер перед отходом ко сну давал ему хорошую затрещину. Он это знал и ждал ее как материнского поцелуя.
Во время странствия наши друзья то и дело требовали от Зосимы восстановить заветную карту. Он, судя по виду, добросовестно думал и каждый день припоминал какую-нибудь одну подробность, тем паче что, если верить его словам, он уже и прежде промерял эти расстояния.
— Ну, на глазок, — он протягивал пальцем линию по дорожной пыли, — от Синисты, то есть от шелковой страны, до Персии сто пятьдесят дней ходу; Персию можно пройти за восемьдесят дней; от персидской границы до Селевкии тринадцать дней; от Селевкии до Рима и от Рима до страны иберов еще сто пятьдесят. С одного до другого конца света в длину четыреста суток пути по тридцать миль в день. Земля, как мы знаем, в длину пространнее, нежели в ширину, согласно опять же Книге Исход, где сказано, что в скинии стол длиной составляет два локтя, а шириной один. Поэтому с севера на юг всего насчитывается пятьдесят дней дороги от северных окраин до Константинополя, еще пятьдесят от Константинополя до Александрии и еще семьдесят от Александрии до Эфиопии вплоть до Аравийского залива. Итого приблизительно двести суток. Поэтому если вы выйдете из Константинополя и будете держать свой путь в самую дальнюю из Индий, идти вам придется наискосок и останавливаться очень часто для разведывания дороги, и неизвестно сколько раз вы вернетесь обратно, и делаем вывод, что до Пресвитера Иоанна вам всей дороги, будем считать, примерно на год.
Кстати о святых реликвиях. Гийот поинтересовался, слыхал ли Зосима что-нибудь о Братине. Слыхал, а как же. От галатов… ну, так у нас называют галлов и кельтов… живущих в окрестностях Константинополя. Они сохраняют память о рассказах древних жрецов с далекого севера. Гийот спросил, а рассказывали ли галаты о Фейрефице, доставившем Братину к Пресвитеру Иоанну. Зосима подтвердил, что рассказывали. Баудолино усомнился во всех утверждениях Зосимы. — И какова же собою Братина? — спрашивал он, — Это чаша, чаша, в которой Христос освятил хлеб и вино, вы же сами говорили… — Как, и хлеб лежал в чаше? — Нет, в чаше было вино, а хлеб на таком блюдечке, на дискосе, на маленьком подносике. — Ну так что же все-таки Братина, это чаша или блюдечко? — Это все вместе, — пробовал выкрутиться Зосима. — Если как следует подумать, — подсказывал Поэт, сверля взором Зосиму, — это копие, которым Лонгин прободал ребро Спасителю на кресте. — Да, да, именно это Зосима и собирался сказать.
Тут Баудолино влепил ему еще одну полновесную затрещину, хотя время ложиться спать еще вроде не наступило. Зосима продолжал оправдываться: что поделать, рассказы галатов полны неточностей, но сам тот факт, что византийские галаты знают о Братине, подтверждает, что она и взаправду на свете есть.
В общем, о Братине удавалось узнать всегда все то же, то есть все так же мало.
— Эх, если бы, — сокрушался Баудолино, — вот если бы я привез Фридриху эту Братину, вместо поганого висельника, то есть тебя…
— Это можно всегда устроить, — отзывался Зосима. — Найди ему хороший горшок…
— Вот как, теперь уже горшок? Я тебе сейчас дам горшок! Чтоб кто, чтоб я фальшивки подсовывал? По себе не суди, мошенник!
Зосима пожал плечами и принялся ласкать отрастающую щетину. Но сказать по правде, теперь, в обличий ерша, он выглядел еще гаже, чем когда смахивал на гладкое, чистое яйцо.
— И все же, все-таки, — не успокаивался Баудолино, — если не знать, горшок это или кубок, как опознать Братину, встретив ее?
— Вот об этом не беспокойся, — вступал Гийот, не сводя взора с воображаемых легендарных образов. — Увидишь свет, почувствуешь ароматы…
— Хочу надеяться, — буркнул Баудолино. Рабби Соломон качал головой: — Вы, язычники, похитили это в нашем Храме, когда разграбили Храм и рассеяли наш народ по свету…
Вернулись они в аккурат к свадьбе Генриха, второго сына Барбароссы, римского венчанного короля, с Констанцией из Альтавиллы. Император полностью возложил надежды на младшего сына. Старшего он не хотел обижать, и даже назначил его герцогом Свевии, но было видно, что отец любит его горько и грустно, неудачливое, болезненное детище. Бледный, изможденный от кашля Фридрих, как заметил Баудолино, то и дело помаргивал левым веком, отгоняя невидимых мух. Даже в ходе королевского празднества Фридрих часто выходил. Баудолино видел, что тот блуждает между кустов и нервно рубит высокие травы хлыстиком, будто пытаясь избавиться от непонятного внутреннего угрызения.
— Он нелегко переносит жизнь, — поделился печалью Фридрих однажды вечером. Старость неумолимо надвигалась на императора. Уже не Барбаросса, а Барбабьянка, он кривил шею, ходил с трудом, но не отказывался от любимой охоты, а стоило ему попасть на реку, тут же пускался вплавь, будто в прежние времена. Баудолино опасался, как бы случайно от ледяного течения у Фридриха не приключилась судорога. Поосторожнее, упрашивал он приемного отца.
Чтобы отвлечь, он рассказал Фридриху про свои похождения: что злоумышленный чернец изловлен, и что скоро в их распоряжении будет карта, по которой они отыщут путь к Пресвитеру, и что Братина не сказка, и что в один прекрасный день Братина попадет к ним в руки. Фридрих кивал. — О, Братина, — еле слышно прошептал он, устремив глаза в пространство. — Будь у меня Братина, я мог бы… — Тут его отвлекли на какое-то неотложное дело, он вздохнул и тяжеловесно побрел исполнять королевскую обязанность.
Время от времени Фридрих отводил Баудолино в сторону и доверительно рассказывал, до чего он тоскует по Беатрисе. В утешение Баудолино ему рассказывал, как он тоскует по Коландрине. — Да, понимаю, — соглашался Фридрих. — Ты, любивший Коландрину, можешь понять, как я тоскую по Беатрисе. Но вряд ли ты представляешь, какую сильнейшую любовь Беатриса умела вызывать.
У Баудолино заныла больная совесть.
Летом император снова поехал в Германию, но без Баудолино. К тому прискакал нарочный с известием, что умерла его мать. По дороге в Александрию Баудолино размышлял о том, что он никогда не показал родившей его женщине всю меру своей нежности, разве что, может быть, тогда рождественской ночью, множество лет назад, когда ягнилась овца. Черт подери, сказал он себе, с тех пор прошло пятнадцать зим. Боже мой, исправился он, а может, и восемнадцать.
Он приехал уже после похорон. Гальяудо, ему сказали, ушел из города и возвратился в их старый дом во Фраскете.
Старик лежал, под рукой у него была потресканная деревянная плошка с вином, и он устало поводил ладонью, отгоняя от лица мух. — Баудолино, — сказал он. — Десять раз за день я злобился на эту бедолагу. Говорил: да разрази тебя гром на месте. Ну вот теперь гром ее и разразил. Так я не знаю, что делать. Ничего не могу найти. Она все на хозяйстве ставила куда ее угораздит. Не могу найти вилы для компоста. В хлеву скотина утопла в навозе по брюхо. По этой причине я принял решение тоже помереть. Так мне будет лучше.
Протесты сына не возымели успеха. — Баудолино, ты знаешь, что тут у нас как что втемяшат в голову, то не вышибешь. Я не бездельник вроде тебя, сегодня здесь, завтра там, перекати-поле. Важные баре! Вы только и думаете как бы вам кого другого прикончить, а будь то вам самим придет пора помирать, от страха долой с копыт. А я за все годы не учинил потравы даже мухе. Жил себе со святой покойницей, с твоей матерью. И уж если я сказал, что скоро помру, то так оно и будет. И ты мне не вздумай претить. Мне это только в радость. Потому что тут с вами мне нету боле расчету.
Он отпивал вино из плошки, задремывал и спрашивал, пробуждаясь: — Я помер? — Нет, отец, — говорил в ответ Баудолино, — ты, к счастию, не помирал. — Ох горюшки, — отвечал отец. — Ну, еще денек, завтра помру непременно, будь спокоен.
Ни под каким предлогом Гальяудо не соглашался ничего есть.
Баудолино вытирал ему лоб, отгонял садившихся мух, а потом, не зная, что принято говорить умирающим отцам, желая убедить его, что сын не такой уж шелопут, как тому всегда представлялось, рассказал ему о святой затее, на которую он собирался почти всю жизнь, и что он намерен дойти до царства Пресвитера Иоанна. — Знал бы ты, — говорил он, — до чего удивительные земли мне предстоит открыть. Там живет невиданная птица Феникс. Она живет себе и летает пятьсот лет. Как пройдут пятьсот лет, то священники приготавливают алтарь, посыпают его специями и серой, а потом туда садится птица, возгорается и превращается в пепел. На другой день в этом пепле зарождается черва, на второй день из той червы вылупливается птица, а на третий эта птица улетает себе по своим делам. По крупности она вроде орла, с венчиком как у павлина, шея золотая, клюв цвета индиго, крылья багряные, а весь хвост у нее в полоску: желтый, красный, зеленый. Эта Феникс умирает и возрождается вечно.
— Да на кой мне ляд твоя птица, — отозвался Гальяудо. — Лучше бы хоть раз возродилась моя Розина, бедная животина, это вы погубили ее, болезную, и еще полпуда зерна погубили с нею в придачу. Лучше б зарезали свою летучую Феликсу!
— Я, когда вернусь, привезу тебе манну. Она есть только на горах в стране Иова. Она белая, очень сладкая, выпадает она с росой на землю с неба, из росы выпаривается манна. Манна способна очищать кровь и изгонять меланхолию.
— Дырку в заднице она способна очищать, твоя манна. Жратва для придворных бар и бездельников. У вас бекасы с пончиками уже в обрат полезли.
— Давай я тебе дам хлеба?
— Нет у меня времени на еду. Мне завтра утром помереть надо.
Назавтра утром Баудолино рассказывал отцу, что хочет отыскать для императора Братину, то есть чашу, которая служила Иисусу.
— Это как? Что за чаша?
— Из золота, усыпана ляпис-лазурью.
— Подумай сам, какой вздор. Господь был сыном плотника и жизнь провел с голодранцами еще себя хуже. Всю жизнь проносил единое вретище, так говорят и попы в церкви, вретище нешвенное, то есть без швов, чтобы не разлезлось покуда Христу не исполнится тридцать три года. Так что представь, какие там могли быть у него усыпанные золотом лапы зозули. Кончай врать, поразмысли башкой. Он если и имел при себе плошку, то вроде вон той моей. Ему мог выточить отец плошку из капа, как выточил свою плошку я, и она мне дослужила до старости, и такая не расщелится даже под кувалдой. Вот что, кстати о плошке, дай-ка мне еще хлебнуть из нее Христовой крови. Глядишь, поможет помереть с толком.
Дьяволы ада, сказал себе Баудолино, ведь дед-то прав. Братина — это такая деревянная плошка. Нищая, простая, как Господь. Она, может, на виду у всех, а ее не видят, потому что всю жизнь ищут что-то там с позументом.
Но в те дни Баудолино не слишком много раздумывал о Братине. Он не хотел, чтоб отец умирал, но понимал, что такова его воля. Через несколько дней Гальяудо усох, как сморщенный каштан, и дышал через силу, и перестал принимать даже вино.
— Отец, — говорил с ним Баудолино. — Если тебе умирать, примирись с Господом, и тогда ты попадешь в рай, а он подобен палатам Пресвитера. Господь Бог сидит там на большом троне на вершине большой горы, а над спинкой этого трона два золотые яблока. В каждом яблоке огромный карбункул, карбункулы сияют всю ночь. Подлокотники того трона из смарагда. Семь ступенек, ведущих к трону, состоят из оникса, хрусталя, яшмы, аметиста, сардоникса, сердолика и хризолита. Кругом столбы из чистого золота, над троном ангелы поют сладкую музыку…
— …и черти приходят за мной, чтобы погнать меня к себе пинками в задницу, поскольку в тех-то чистейших хоромах не место мужику-навознику. Лучше молчи уж…
Потом внезапно он распахнул глаза и попытался сесть, а Баудолино держал его за плечо. — О Господи, никак и впрямь помираю. Я вижу небесный рай… Какой он прекрасный…
— Что же ты видишь? — горько плача, спросил Баудолино.
— Да в точности как наш хлев, но хорошо почищен, и в хлеву Розина… И эта святая покойница, твоя матерь. Мерзкая баба, теперь уж ты мне ответишь, куда заставила навозные вилы!
Тут Гальяудо отрыгнул, плошка покатилась, а он застыл, выпучивши глаза в созерцании своего небесного хлева.
Баудолино ладонью опустил ему веки (что надо, он теперь мог видеть и с закрытыми глазами) и пошел в Александрию известить земляков о смерти Гальяудо. Те решили, что великому старцу полагаются торжественные похороны, так как он спас в свое время народ и весь город. Было решено, что его статую поместят на портале кафедрального собора.
Баудолино вернулся в лачугу родителей. Он решил взять себе что-нибудь на память и никогда уж больше не возвращаться во Фраскету. Поднял валявшуюся отцову плошку. Вымыл как следует, чтоб не воняла винным духом, потому что, он решил, если однажды будет сказано, что она и есть Братина, а от Тайной Вечери минуло уже немало лет, Братина не должна ничем пахнуть, разве что тончайшими ароматами, которые, полагая ее Истинным Сосудом, все верующие самопроизвольно станут обонять. Он завернул отцову чашку в плащ и вынес ее из лачуги.
23
Баудолино в третьем крестовом походе
Когда на Константинополь снизошла темнота, они двинулись. Общество собралось многочисленное, но в те дни немало таких людных групп, состоявших из обездомленных, бродило по улицам, как души чистилища, из конца в концы города, ища навес, под которым проночевать. Баудолино отбросил крещатые латы, поскольку если бы его остановили и спросили о боевой принадлежности, он не сумел бы назвать своего принципала. Перед отрядом шли Певере, Бойямондо, Грилло и Тарабурло, с независимым видом, будто случайные попутчики. Но они зорко оглядывались на каждом углу и под плащами сжимали рукояти загодя отточенных ножей.
Еще не успели дойти до Святой Софии, как вдруг светлоглазый и рыжеусый наглец кинулся в гущу шествия, ухватил за руку одну девушку, хотя она казалась гадкой и волдыристой, и потащил ее к себе. Баудолино тихо решил, что вот он момент начинать святую драку, и генуэзцы подошли уже к нему, но тут Никиту посетила лучшая идея. Завидев кучку начальственных всадников, следовавших той дорогой, он кинулся с воем на колени, моля о защите и справедливости, взывая к их рыцарской чести. Видимо, то были придворные дожа. Те наехали на варвара, лупя его наотмашь мечами в ножнах, и препроводили девицу снова в семейное лоно.
За Ипподромом генуэзцы стали выбирать улицы поспокойнее: узкие переулки, где все дома или выгорели, или являли следы полного расхищения. Тем латинянам, которые еще искали поживы, нечего было делать в них. К ночи процессия наконец вышла за Феодосиеву стену. Там их дожидались остальные генуэзцы с мулами. Наступило расставание; гостеприимные генуэзцы получили последние объятия, гости — последние напутствия, и после этого тронулись в путь по деревенской дороге, под гладким весенним небом, под почти целой сияющей луной на горизонте. От дальнего моря доносился ветерок. Все отдохнули за день. Путь, видно было, не тяготил даже супругу Никиты. Еле держался на муле лишь сам Никита, охая при любом подскоке животного, и каждые полчаса просился передохнуть.
— Переел ты, государь Никита, — подтрунивал над ним Баудолино.
— А ты откажешь изгнаннику в последних усладах погибающей родины? — отвечал Никита, отыскивая подходящий валун или ствол, чтоб примоститься. — Просто я жажду поскорей узнать твои приключения. Садись ближе, Баудолино, видишь, какая отрада, чувствуешь, как пахнет | воздух здесь за городом. Давай немного отдохнем, и рассказывай.
Поскольку в остальные три дня они ехали при свете, а по ночам отдыхали под распростертым небом, дабы избежать населенных неизвестно кем дворов, так при звездном свечении, в тишине, оглашавшейся только шелестением веток и неожиданными кликами ночных зверей, Баудолино продолжил повествование.
В те времена, а шел 1187 год, Саладин двинул последний приступ на христианский Иерусалим и одержал победу. Он повел себя добролюбиво: невредимыми отпустил всех, кто мог ему выплатить пеню, обезглавил же на плацу только рыцарей-тамплиеров, потому что, как единодушно признавалось всеми, милосердие должно иметь определенные границы. Элитное подразделение неприятельского войска не уцелело бы ни у одного кондотьера, достойного кондотьерского званья. Да и сами тамплиеры знали, что при их работе следует учитывать правило: пленных не бывает. Сколько бы милосердия ни выказал Саладин, все же крещеный мир пришел в великое уныние из-за утраты заморского франкского королевства, простоявшего почти сотню лет. Папа воззвал ко всем монархам Европы, чтоб объявили третий поход под знаком креста для отвоевания Иерусалима от гнета неверных.
А Баудолино только того и дожидался, чтоб его император откликнулся на призыв. Принимая курс на Палестину, он тем самым перевел бы на западные рубежи мира непобедимую армию. Иерусалим был бы захвачен во мгновение ока, после этого оставались бы пустяки: продолжать тот же путь в направлении Индий. Однако именно тут стало заметно, до какой степени Фридрих и утомлен и неуверен в себе. Ему удалось замирить Италию, это правда; но тем более он опасался, что удаляясь от нее, поставит под удар благие результаты. А может, он страшился этого нового похода на Палестину как напоминания о былом злодействе, когда он во власти сумасшедшего гнева велел сокрушить болгарский христианский монастырь. Кто знает? Император не мог решиться. Раздумывал, в чем состоит его долг. Когда задают себе подобные вопросы, думал Баудолино, это, как правило, означает, что никакого призыва долга в данном случае нет.
— Мне было сорок пять лет, государь Никита, и на кону стояло мечтание целой жизни, можно даже сказать, на кону была жизнь, так как вся моя жизнь строилась вокруг этого мечтания. И посему, поразмыслив и доверясь своей обычной счастливой звезде, я решил подать приемному отцу новую надежду, божественное знамение его избранности. Когда пал Иерусалим, в наших краях стали появляться беженцы, редкие удачники, кому выпало уцелеть на той войне. При дворе побывали семеро рыцарей-храмовников, спасшихся от мести Саладина. Вид они имели скверный, но не знаю, знаешь ли ты, что это вполне обыкновенно для тамплиеров. Они пьянчуги и развратники, и охотно поступятся родной сестрой, если взамен ты дашь им потискать твою, а еще гораздо им лучше, веря людским наговорам, если дашь потискать братика. В общем, я их кормил, поил и изрядно поводил по местным заведениям. Поэтому вышло правдоподобно, когда я поведал императору Фридриху, что эти бесстыжие святокупцы прятали священную Братину, которую им удалось умыкнуть из Иерусалима. А теперь, сказал я, они настолько поиздержались, что дав им все имевшиеся у меня монеты, я смог выкупить Братину. Фридрих, естественно, поначалу был ошарашен. Разве не о Братине, спросил он, пишет этот Пресвитер Иоанн, обещая подарить мне ее? И не для того ли мы так долго приуготавливаемся идти к Иоанну, чтобы он нам подарил эту пресвятую реликвию?
Это так, но, мой отец, сказал я, из этого следует, что какой-то придворный предатель смог украсть реликвию у Иоанна, а потом продать ее рыцарям-тамплиерам, доскакавшим в погоне за наживой даже до пределов пресвитеровой страны, натурально, без понятия, куда занесло их. Но какая уж теперь разница, что где было и когда. Главное — ныне святому и римскому императору открывается новая дивная возможность: отыскать Пресвитера Иоанна именно чтобы вернуть ему Братину. Он не станет корыстно употреблять эту несравненную святыню. Он не станет за счет ее увеличивать свою земную власть. Он выполнит долг. А наградой за эту миссию явится благодарность Иоанна и вечная слава среди всех христиан на свете. Одно дело завладеть Братиной, совсем другое — вручить ее; одно дело использовать, совсем другое — вернуть хозяину; одно — иметь, другое — даровать; одно — обладать (о чем всегда все мечтали) и совсем иное — совершить высший из актов отречения, отказавшись… Совершенно ясно, в чем истинное помазанничество, в чем глория единственного и истинного rex et sacerdos. Фридриху предлежала участь нового Иосифа Аримафейского.
— Ты лгал отцу.
— Для его блага и блага империи.
— И тебе не приходило в голову, какой конфуз произойдет, если Фридрих действительно явится к Пресвитеру, преподнесет Братину ему, а тот раскроет глаза: откуда берется эта миска, которую он никогда не видел? Фридриху это сулило бы не всемирную глорию, а всемирное посмешище.
— Государь Никита, ты знаток человеческих душ в большей степени, чем я. Ну вообрази: ты Пресвитер Иоанн, и великий император западного мира преклоняет пред тобой колена и дает тебе реликвию такого сорта… Уверяет, что она твоя по праву… Что, ты захихикаешь в ответ и скажешь, что ни разу не видал эту трактирную посуду? Невозможно! Не думаю даже, что Пресвитеру привелось бы кривить душой, признавая ее. По мне, он ослепился бы величием, преисполняющим Братину; принял обет хранить ее; и этим самым утвердил бы Братину, веря, что всегда хранил ее… Сказав это, я преподнес императору, как драгоценнейшую в мире вещь, плошку своего родителя Гальяудо, и клянусь, что в оный миг я ощущал себя отправителем самого святого из обрядов. Я передавал в дар память кровного отца своему духовному отцу. Кровный отец сказал все правильно. Эта бедная вещь, с коей он имел дело всю свою грешную жизнь, истинно была, в духовном смысле, чашей, с коей имел дело бедный Христос, шедший на гибель во искупление каждого грешника. Разве не так иерей, когда служит мессу, претворяет презренный хлеб, презренное вино в кровь и плоть Агнчи?
— Да. Но ты же не иерей.
— Вот именно, я и не говорил, что эта чаша кровь Христова, я говорил только, что некогда в ней побывала кровь Христа. Не посягал на иерейство. Только свидетельствовал.
— Лжесвидетельствовал!
— Неправда! Ты сам сказал, что истинность реликвии зависит от источаемых ею благовоний. Мы думаем, что только нам потребен Бог, но иногда и Богу потребны мы. Тогда я чувствовал, что Богу требуется моя помощь. Эта чаша могла вправду существовать. Ведь пользовался же какой-то чашей Спаситель. Если ее потом потеряли, виноваты просто ничтожные люди. Я возвращал Братину христианскому миру. Бог не опроверг бы меня. Это доказано и тем, что в Братину безоговорочно и сразу поверили все мои товарищи. Святой сосуд был перед их глазами. Он был в руках императора, который поднимал его к небу, весь в экстазе. Борон упал на колени, впервые встречаясь с реликвией, которой он бредил всю жизнь. Гийот моментально заявил, что видит божественное сияние. Рабби Соломон признал, что хотя Христос и не является великим Мессией, ожидаемым в его народе, но безусловно от посудины исходит благоухание ладана. Зосима вытаращил свои духовидческие зенки и множество раз покрестился задом наперед, как принято у вас, раскольников. Абдул весь трясся как осина и бормотал, что владение подобной святыней равно владению всеми заморскими уделами; очевидно, воображал себе, до чего славно было бы дать святыню в залог любви к его дальней принцессе. Даже и у меня были глаза на мокром месте. Я спрашивал, за что мне такая благодать, посредничать при чуде. Что же касается Поэта, он угрюмо кусал ногти. Я знал, чем занята его голова. Он думал, что я веду себя глупо, что Фридрих стар и не сумеет выжать всю пользу из этого предмета, что лучше бы мы попридержали Братину и отвезли бы ее в северные земли, сменяли б ее там на королевство… По мере одряхления императора Поэт, конечно, снова взлелеивал давнишнюю мечту о власти. Но меня, по чести, и это радовало: значит, и Поэт воспринимал мою Братину как подлинную.
Фридрих с благоговением уложил чашу в сундук, а ключ повесил на шею. Баудолино мысленно сказал себе, что это очень правильно, поскольку в ту минуту, похоже, не только Поэт, но и все остальные были не прочь завладеть знаменитою вещью для своих личных потребностей и планов.
После этого император сказал, что теперь уж действительно ехать необходимо. Путешествие-захват требовалось тщательно подготовить. Весь следующий год Фридрих слал повсюду гонцов, в частности к Саладину, а также договаривался о встречах с представителями сербского князя Стефана Немани, византийского василевса и иконийского султана сельджуков, для того чтоб обсудить порядок прохода через подвластные им территории.
Король Англии с королем Франции решили отправляться по морю, а Фридрих в мае 1189 года выступил сухопутной дорогой из Регенсбурга с пятнадцатью тысячами всадников и пятнадцатью тысячами оруженосцев. В некоторых рассказах встречались сведения, что по венгерским равнинам прошло шестьдесят тысяч конных и сто тысяч пеших воинов. Указывалась и другая цифра: шестьсот тысяч пилигримов. Конечно, летописцы преувеличивали. Баудолино не мог бы сказать, сколько именно народу было в войске, но приблизительно двадцать тысяч душ. В любом случае армия была солидная. Если не считать по головам, а смотреть издали, получался лагерь такого громадного размера, что где он начинается, было ясно, а вот где он кончается, было неведомо никому.
Ливанов Василий
Во избежание разбоя и мародерства, не желая повторять опыт прежних походов — нищих толп, которые потопили в крови Иерусалим сто лет назад, — император выбрал другой путь. Этот поход должен был выглядеть иначе. Его участники были настоящими воинами Христа, а не жалкими оборванцами, в свое время выступившими чтоб заработать себе Царствие небесное и вернувшимися домой с кучами тряпок, снятых с зарезанных евреев. Нет, Фридрих принимал только тех, кто способен был просодержать самих себя два года, а солдатам выдавал по три марки серебром на провиант. Взялся отвоевывать святые места, будь готов к соответствующим издержкам.
Ваш Шерлок Холмс
В армию вступило много итальянцев. Кремонцы во главе с епископом Сикардом, отряд из Брешии, из Вероны под командованием кардинала Аделярда и даже некоторые александрийцы, в частности старые приятели Баудолино: Бойди, Куттика из Куарньенто, Порчелли, Алерамо Скаккабароцци, чье прозвище было неприлично, Коландрино — брат Коландрины, то есть Баудолинов шурин, кое-кто из Тротти, и с ними Поцци, Гилини, Ланцавеккья, Пери, Инвициати, Гамбарини и Чермелли, снаряженные кто на собственные деньги, кто на средства городской управы.
Воспоминания и впечатления
Праздничным парадом прошлись вдоль Дуная до самой Вены, а оттуда до Братиславы, где в июне была назначена встреча Фридриха с королем Венгрии. После этого воинство втянулось в болгарскую чащу. В июле они встретили сербского князя, который подбивал Фридриха на союз против византийцев.
Гори, гори, моя звезда
— Полагаю, что эта встреча, — сказал Баудолино, — насторожила вашего Исаака. Он забеспокоился, как бы армия не польстилась на Константинополь.
Посвящается памяти Евгения Урбанского
— И не ошибался.
Кажется, это было первое солнечное утро той весны.
— Он ошибся на пятнадцать лет. В тот поход Фридрих действительно собирался на Иерусалим.
На освещенном склоне сопки четко вырисовывались стволы кедров и тени под ними. На съемку ждали Урбанского. Он закончил работу в театре и вылетел из Москвы.
— Но мы все-таки нервничали.
Из лагеря киноэкспедиции за ним ушла машина. И, конечно, как всегда в кино, с корабля на бал: вылез из машины — и немедленно включайся в работу.
— Понимаю. Громадные иноземные рати движутся по вашей территории. Неуютно. Но и вы нам не давали потачки. Когда мы пришли в Сердику, оказалось, что обещанный провиант отсутствует. Возле Филиппополя мы наткнулись на ваши форпосты, те, надо заметить, улепетывали, сверкая пятками, как все ваши защитники при любой стычке.