Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Политики были в замешательстве, а члены кабинета друг с другом на ножах. Король и Бьют хотели прекратить войну как можно скорее; Питт и Ньюкасл намеревались ее продолжать. В верхах росло недоверие, Питт особенно остро ощущал возникающие проволочки. Тори, дорвавшись до королевского расположения спустя полвека отчуждения, окончательно перестали понимать, кем или чем они были, а виги оказались раздроблены на такое количество фракций, что едва ли всегда узнавали друг друга. Как сказал один из членов парламента, Генри Сеймур Конвей, «казалось, между партиями не только исчезли всякие разногласия, но и сама граница, которая некогда разделяла их».

Воодушевившись позицией короля и Бьюта, чья неприязнь к военной политике Питта была хорошо известна, политическая элита стала дружно выступать за мир. Все понимали, что страна устала от войны, а особенно от налогов, которые на нее собирались. Первый шаг сделал король Франции Людовик XV, полагавший или надеявшийся, что финансовые ресурсы врага истощены. В конце марта 1761 года он заявил о том, что все переговоры отныне должны вестись в соответствии с территориальными владениями враждующих сторон на текущий момент. Термин для описания достигнутой договоренности – uti possidetis, или принцип сохранения существующего положения вещей, – был не более чем дипломатическим ухищрением, которое можно было трактовать как угодно.

По счастливой случайности в этот же период состоялись всеобщие выборы, приковавшие к себе внимание политических обозревателей. Это была сложная и дорогостоящая кампания. Хорас Уолпол писал, что «вестиндцы, завоеватели, набобы и адмиралы» планомерно захватывали округ за округом. Под «вестиндцами» подразумевались владельцы плантаций, а «набобами» называли вернувшихся из Индии в Англию служащих Ост-Индской компании, разбогатевших на службе. Росли взяточничество и коррупция, а избирательный округ Садбери даже выставил свой голос на продажу. С учетом запутанных комбинаций разношерстных союзов, групп, предпочтений, фракций и клик, игнорирующих привычное деление на вигов и тори, было непросто сказать, кто «победил» и победил ли вообще. Такой расклад неизбежно спровоцировал беспорядки в стране – и это в тот момент, когда королю пришлось столкнуться с доселе невиданными трудностями.

Впрочем, до очередного созыва парламента в октябре 1761 года Питт по-прежнему оставался самым влиятельным министром. Один из парламентариев по имени Ричард Ригби называл его «диктатором», а французский посол Франсуа де Бюсси как-то заметил, что «несмотря на небольшое количество друзей в Совете, едва ли там найдется кто-то достаточно сильный или дерзкий, чтобы сместить Питта». Разумеется, Питт выступал за продолжение войны с Францией, руководствуясь желанием добить давшего слабину врага.

Питт призывал к превентивной войне с Испанией, чтобы у двух держав, в которых правили Бурбоны, не было времени и шансов объединиться против общего врага. Созвав коллег, Питт рассказал им о том, что Франция и Испания действительно заключили семейный пакт. В таких обстоятельствах особое значение приобретал своевременный перехват ежегодного Серебряного флота[157], следовавшего из Америки и перевозившего на борту несметные сокровища. «Франция – это Испания, – говорил Питт, обращаясь к министрам, – а Испания – это Франция». Его коллеги, однако, не торопились с аналогичными выводами. Как сообщили в лондонском Сити, для продолжения войны не хватало средств; адмирал Джордж Ансон сетовал, что флот еще не готов. Для осторожности и бездействия находилась тысяча веских причин.

На все происходившее Питт реагировал единственным известным ему способом. По его словам, он «ответственен лишь за то, чем управляет лично». Он подал в отставку 5 октября 1761 года, к огромному облегчению Испании, Франции, графа Бьюта и молодого короля. Георг писал: «Я не буду противиться тому, чтобы этот сумасшедший Питт ушел». К огорчению своих сторонников и недоумению противников, Питт принял правительственную пенсию в размере 3000 фунтов в год. Циничный, при этом весьма лаконичный ответ бывшего первого министра переполнил чашу общественного терпения. В конце концов, даже величайшего из патриотов можно было подкупить, и теперь отъявленные циники могли рассматривать его беззаветное служение государству в совершенно ином свете. Как сказал Хорас Уолпол: «Увы, увы! Господин Питт любит земные блага не меньше, чем милорд Бат». Обида Питта была столь велика, что его предполагаемая отставка оказалась временной. Он жаждал отомстить клеветникам.

Вскоре пришло время графа Ньюкасла – старого вояки, отдавшего 38 лет государственной службе, – склонить голову перед «новыми людьми» и оставить пост первого лорда Казначейства. Он уже не раз сетовал: «Моего совета или мнения почти не спрашивали, и тем паче никогда ему не следовали. Меня держат взаперти, не доверяют и лишают какого бы то ни было общения». Горькие жалобы Ньюкасла наглядно демонстрируют тот факт, что политику государства определяла горстка советников. В первые годы правления Георга III группа влиятельных людей, как правило семь или восемь, но не более тринадцати человек, стала называть себя внутренним кабинетом в противовес более многочисленному внешнему кабинету, объединявшему самых разных высокопоставленных особ. Выказав недюжинное самомнение, за национальную политику взялся сам граф Бьют. Лорд Шелбурн заметил, что тот демонстрировал «неизменную напыщенность».

В начале 1762 года прогнозы Питта оправдались. Корабли с драгоценностями вошли в испанские гавани, при этом власти, как и задумывалось, отрицали любые обвинения в том, что Испания устраивает провокации для английских судов. Война против Испании была объявлена в январе 1762 года, и вскоре Великобритания продемонстрировала свое превосходство на море, захватив Гавану и Манилы. Казалось, Королевский флот был непобедим на морских просторах от Вест-Индии до Филиппин. Однако стоило дыму от выстрелов рассеяться, как Бьют уже ступил на мирную тропу; через многочисленных посредников Бьют держал связь с дворами Мадрида и Версаля. Вероятнее всего, он действовал в соответствии с общественными настроениями, поскольку в тот год в стране наметился резкий экономический спад, ставший предвестником целого десятилетия засух и неурожаев.

Предварительные статьи мирного договора были подписаны в Фонтенбло в начале ноября. В суматохе переговоров, которые никак нельзя было назвать простыми, стало ясно, что Англия окажется в выигрыше. Менорка, Новая Шотландия, Канада, Сенегал, Сент-Винсент, Гренада и другие территории отходили ей по праву завоевания. Франция была вынуждена уступить Индию. Однако Питт – человек, который руководил этой войной фактически все семь лет, – был крайне недоволен результатами мирных переговоров. Он пришел в парламент, обернув ноги в шерстяную фланель. Временами его так мучила подагра, что ему разрешалось сидеть во время выступлений. Его речь против предварительных условий мира в парламенте длилась три с половиной часа, в течение которых он описывал Францию как могущественного и опасного врага, не заслуживающего снисхождения. И все же война кончилась.

Парижский мирный договор, подписанный в феврале 1763 года, положил конец военным действиям. После семи лет конфликта страны Европы были истощены. Мало кто получил хоть сколько-нибудь значимую выгоду от кровопролитий и разрушений. Никто не знал, сколько завоеватели ограбили домов, опустошили полей и уничтожили жителей. Им (завоевателям) было все равно. Во всяком случае, в Англии царил оптимизм, граничащий с самодовольством. Хорас Уолпол писал другу: «Ты не узнаешь свою страну. Ты покидал ее, когда это был небольшой закрытый остров, живущий по средствам. Теперь же это столица мира… По Сент-Джеймс-стрит толпами ходят набобы и вожди американских индейцев, а господина Питта в его сабинском поместье посетили восточные монархи и избиратели из доминиона Бореалия, ожидавшие, пока у него пройдет приступ подагры и он удостоит их аудиенции».

Казалось, что к началу 1760-х годов Великобритания прочно заняла центральное место в стремительно развивавшейся торговой сети, простиравшейся от Канады до Бенгалии. Страну по-прежнему не воспринимали как империю. К империям причисляли такие крупные государства, как Китайская империя Цин, Османская империя или империя Великих Моголов. Европейцы же амбициозностью не отличались, что пытался показать Эдвард Гиббон в труде «История упадка и разрушения Римской империи» (The History of the Decline and Fall of the Roman Empire), изданном тринадцатью годами позднее. Тем не менее завоевания в ходе Семилетней войны свидетельствовали не только о политических, но и о коммерческих амбициях, и в 1770-х годах об империи стали говорить все чаще. При этом в отношении целого агломерата колоний, территорий, провинций и государств, которые теперь оказались под властью британской короны, не было разработано ни планов, ни стратегии, ни последовательной политики. В осторожных и нерешительных действиях англичан сквозили тревога и неуверенность, наблюдался всплеск религиозного сектантства и апокалиптического морализма в противовес тому, что многие современники называли неорганизованностью и безответственностью. Численность населения небольшого острова была весьма скромной. Однако согласно прогнозам, в течение последующих нескольких лет можно было ожидать, что все больше людей переселится в Северную Америку.

Основной причиной этого выступала торговля. Она повышала благосостояние и независимость, подпитывала национальную мощь. Классическая теория меркантилизма гласила, что количество слитков из драгоценных металлов в мире ограничено и Англия должна взять под контроль большую их часть. По словам политика и публициста Эдмунда Берка, торговлю «можно было расширить и обеспечить ее процветание с помощью войны». Рабы, сахарный тростник и табак стали ключевыми товарами на новых землях. Последствия наблюдались и внутри страны: непрерывно рос спрос на оружейников и портовых рабочих; литейные цеха и кузни были раскалены докрасна. Современники еще не понимали, что это лишь прелюдия к куда более масштабным событиям.

Усилия, направленные на финансирование мировой войны, длившейся семь лет, на обустройство кораблей, оплату наемных солдат, сбор налогов и получение займов у компаний, повлекли серьезные изменения. Страна более не была закрытой и изолированной, хотя теоретически могла продолжать жить обособленно, полагаясь лишь на собственные силы. Все стремительно менялось – Великобритания превратилась в масштабное предприятие, обладавшее всеми признаками мировой державы, опиравшейся на растущую казну и поддержку финансовой аристократии. Ее авторитет определялся непрерывно растущим числом чиновников, не говоря уже о несчетном количестве сотрудников таможенно-акцизной службы. К 1720-м годам в стране работало 12 000 государственных служащих.

Иностранный наблюдатель отмечал, что «англичане платят налоги утром на мыло, которым моют руки, в 9 часов – на кофе, чай и сахар, которые употребляют на завтрак; в полдень – на пудру для волос; во время ужина – на соль, которой приправляют мясо, и на пиво, которое подают к нему». Налогами облагалось практически все: кирпичи, из которых строились дома, уголь, с помощью которого они отапливались, свечи и даже окна, которые пропускали дневной свет. Ирония заключалась в том, что народ, который так громко сетовал на непомерные налоги, ссылаясь на всеобщие права и свободы, в конце концов платил их быстро и весьма охотно. Отчасти это объясняет двусмысленное отношение народа к власти, которая провоцировала мятежи, а не революции.

По этим и другим причинам британский государственный аппарат потреблял львиную долю национальных доходов, в отличие от любого другого европейского государства. Военные расходы составляли 83 % бюджетных средств. За тот период времени, который описан в этом томе, – начиная с короля Якова II и заканчивая принцем-регентом Георгом IV, – налоги выросли в 16 раз. За эти годы Англия объявляла войну внешним врагам восемь раз. Фактически правящая элита превратилась в военную машину, основные силы которой направлены против Бурбонов. Британия была самой агрессивной торговой и военной державой в мире. Понимали ли люди все косвенные последствия столь жесткой политики – другой вопрос. Их представления о величии страны выражались в популярной патриотической песне, звучавшей повсюду – в залах для торжеств и кафе. Ни у кого не вызывали сомнения такие слова:

Правь, Британия, морями!Бриттам не бывать рабами![158]

Бьют, говоря о Парижском мирном договоре, утверждал, что «не желал иной эпитафии на свою могилу, кроме слов о том, что он был советником при составлении этого мирного договора». Однако спустя два месяца он покинул пост; его гордость имела хрупкую природу, пошатнуть его чувство собственного достоинства с помощью критики оказалось нетрудно. Питт, например, сетовал, что Испания и Франция отделались слишком легко. Бьют всеми силами отстаивал мирный договор, и его тонкая душевная организация, по всей видимости, не выдержала жестоких оскорблений. Он уже пережил изрядные потрясения, связанные с введением налога на сидр, вызвавшего массовые бунты на западе страны и не только. И 8 апреля 1763 года он подал в отставку. Бьют не исчез с политической арены полностью. Многие полагали, что он просто «скрылся за кулисами», чтобы тайно давать советы королю еще три года. Именно оттуда ему представилась возможность наблюдать за двумя самыми провокационными событиями в истории Англии и Америки XVIII века.

20

А вот и мы!

Сэмюэла Джонсона называли «ходячим словарем» и «старым слоном», причем первое прозвище было куда более выразительным и точным после выхода в свет весной 1755 года его Словаря английского языка (A Dictionary of the English Language). Это было время правил и научных изысканий; все слишком расплывчатое и неопределенное было обречено; все слишком активное и деятельное укрощалось требованиями строгого порядка. Язык, по словам Джонсона, отличался сложностью, запутанностью и бесчисленным количеством вариантов. При этом сам он проявлял жадный интерес к слову, был библиофилом и антикваром одновременно.

В его словаре не было ничего уникального или необычного. В ту пору их было уже немало. Первым стал Перечень алфавитный (A Table Alphabeticall) Роберта Кодри, увидевший свет в 1604 году. XVIII век вообще был эпохой словарей, за это время были изданы Новый словарь английского языка (A New English Dictionary) Джона Керси в 1702 году и Универсальный этимологический словарь (An Universal Etymological Dictionary) Натаниэля Бэйли, опубликованный спустя девятнадцать лет.

Первая «Британская энциклопедия», или просто «Британника», была издана в 1768 году. Стремление к порядку глубоко проникло в общественное сознание, вызвав новую волну интереса к происхождению слов, их производным и толкованиям.

Однако книга Джонсона не походила на прошлые труды подобного толка. Сам автор не был ни этимологом, ни лексикографом; он был писателем. Джонсон пустил в ход все свое красноречие и ученость, занявшись анатомией слов, и снабдил книгу многочисленными примерами их употребления, взятыми у самых разных авторов. Так, для определения значения слов «край» (brim) и «полный до краев» (brimful) он обращается к Бэкону и Крэшо, Свифту и Драйдену, Мильтону и Сидни и т. д., однако он был не просто охотником-собирателем аллюзий. Джонсон называл свой труд «моя книга», он был для него книгой книг, квинтэссенцией языка, историческим справочником и энциклопедией, исследованием и трактатом о морали. В этой работе представлен мир англичан, портрет эпохи, облеченный в слова.

Джонсон провел детство в книжной лавке отца, на Бредмаркет-стрит в Личфилде, откуда его отправили в начальную школу, которую у себя на дому организовала вдова Энн Оливер, а затем в местную среднюю школу, где он впервые познал священные тайны греческого и латинского языков. В его словаре слово «школа» определяется как «дом дисциплины и обучения». Какое-то время Джонсон посещал Пемброк-колледж в Оксфорде, однако из-за нехватки средств был вынужден вернуться в Личфилд. Карьера школьного учителя в родном городе его не прельщала, и вместе с компаньоном Дэвидом Гарриком он перебрался в Лондон, где подрабатывал журналистом и литературным поденщиком. Лондон стал для Джонсона настоящим домом, который принял его в свои объятия как родного. Словарь был его первой крупной работой.

Джонсон был выдающейся фигурой XVIII века. Едва ли он смог бы достичь аналогичных успехов в другом столетии. Присущая ему меланхоличность не была чем-то новым в обществе тех лет, однако уныние в сочетании с душевным расстройством характерно именно для времени, когда творили Кристофер Смарт, Уильям Купер и правил Георг III. Как и Купер, Джонсон считал, что ему грозят вечные муки; он принимал опиум в больших дозах, всерьез желал оказаться в заключении и получить наказание розгами за свои прегрешения. Возникшая в те времена мода на литературу о путешествиях стала для Джонсона новым развлечением. Первая изданная им работа в этом жанре – перевод книги португальского католического миссионера Иеронима Лобо «Путешествие в Абиссинию» (A Voyage to Abyssinia). До конца жизни Джонсон сохранял интерес ко всему экзотическому и неизведанному.

По всей видимости, Джонсон ассоциировался с XVIII века в том числе благодаря своей чрезвычайной эксцентричности. Гравюры Хогарта, а также произведения Генри Филдинга и Лоуренса Стерна служат бесспорным доказательством повышенного интереса к подобным странным персонажам. В работах художников и писателей Лондон становится своего рода сценой для пантомим и маскарадов, наводненной гротескными персонажами. Самый известный биограф Джонсона Джеймс Босуэлл[159] пишет о нем: «Когда он разговаривал или просто сидел в кресле, погрузившись в задумчивость, он наклонял голову на правое плечо и слегка потряхивал ею, покачиваясь корпусом взад-вперед и потирая ладонью левое колено сообразно движению тела». В перерывах между репликами «он издавал различные звуки, иногда будто жевал что-то, подобно жвачному животному, или посвистывал, иногда цокал языком, а иногда кудахтал, словно курица-наседка…».

Походка Джонсона напоминала «поступь закованного в кандалы узника; верхом он ездил, отпустив поводья, позволяя лошади под собой нести себя, словно воздушный шар». Во время прогулок он непременно вилял из стороны в сторону, двигаясь зигзагом, и имел навязчивую привычку дотрагиваться до всех почтовых ящиков, которые попадались ему на пути; если он случайно пропускал хотя бы один, то спешил вернуться и похлопать по нему. Он вполне мог остановиться посреди оживленной улицы и вскинуть руки над головой; прежде чем переступить порог, он имел обыкновение крутануться вокруг своей оси и совершить внезапный прыжок. Он с удовольствием катался с гор и лазал по деревьям. У Джонсона было множество глубоких шрамов от перенесенной в детстве золотухи; он одевался неопрятно, часто грязно и неряшливо. Его можно считать образчиком человеческого характера XVIII века, стремление познать который росло день ото дня.

Это столетие ознаменовалось зарождением подлинного интереса к чтению со стороны новой прослойки грамотных людей, среди которых были и представители рабочего класса. Французский обозреватель Сесар Франсуа де Соссюр писал в 1750-х годах, что «рабочий люд обычно начинает день в кофейне, куда приходит, чтобы прочитать последние новости». В попытке освоить правила хорошего тона, научиться носить платье и грамотно говорить подробнейшим образом изучались всевозможные руководства и даже романы; огромным спросом пользовались образовательные книги по практическим вопросам – торговле и сельскому хозяйству. Спустя два года после окончания работы над словарем Джонсон принялся убеждать руководство газеты London Chronicle печатать обзоры книг. По словам самого Джонсона, это была «эпоха авторов». Он, разумеется, был самым популярным. Отчасти этим объясняется главная причина его легендарности.

Стиль словаря – одновременно высокопарный и безапелляционный – частично объясняет успех книги. Джонсону и самому порой приходилось вести себя «по-джонсоновски». Однажды, говоря о драматической литературе, он заметил, что «для пробуждения сентиментальности в ней недостает остроумия», а затем поправился, добавив, что «ей не хватает живости, чтобы удержаться от морального разложения». Когда он говорил о ком-то: «Эта дама обладает зачатками здравого смысла», эти слова вызывали всеобщий смех, при этом Джонсон приходил в негодование, а затем мрачно продолжал: «Я говорю лишь о том, что эта дама по сути своей благоразумна». В XVIII веке можно было не только определить принадлежность высказывания к тому или иному регистру речи, но и научиться воспроизводить тот или иной регистр. Словарь был призван служить как дидактическим, так и творческим целям, что полностью соответствовало духу времени.

Готовясь к работе над словарем, Джонсон непрерывно читал, выбирая книги по наитию. В этом смысле он был совершенно «всеяден» и порой буквально разрывал новые издания[160], стремясь как можно скорее поглотить их содержание. Когда Джонсону попадалось слово, которое ему нравилось или которое он искал, он подчеркивал его и помечал его контекст. Его небольшая, а порой изрядно потрепанная свита помощников – иногда их было четверо, порой шестеро – занимала комнату на верхнем этаже его дома на Гоу-сквер, где они размещались за столами, словно клерки в счетной конторе. Сам Джонсон сидел в старинном кресле, прислоненном к стене, поскольку у кресла уцелели лишь три ножки и один подлокотник.

Завершив работу, Джонсон передавал книгу одному из своих компаньонов, который принимался переписывать выделенные фрагменты на отдельные листы размером ин-кварто; когда на листе во всю длину появлялся записанный в колонку список источников, его разрезали на отдельные полоски и распределяли по «корзинам». В первом издании законченного труда насчитывалось 40 000 слов и более 110 000 цитат. Метод, избранный Джонсоном для работы со столь неподатливым материалом, был исключительно прагматичным и явно выигрывал по сравнению с долгими дискуссиями, которые вели ученые мужи Парижа и Флоренции, составляя собственные национальные словари[161]. Кроме того, словарь для Джонсона был делом всей его жизни, которое ограждало его от безделья, а следовательно, и от меланхолии. По его словам, он продолжал писать «в минуты беспокойства и рассеянности, в болезни и в горести», при этом величие этого труда, который занимал все мысли автора, возвышало Джонсона над всеми земными невзгодами.

В рамках подготовки к работе над словарем Джонсон сформулировал «План словаря английского языка» (The Plan of a Dictionary of the English Language), завершенный труд снабдил предисловием, а также написал «Историю английского языка» (History of the English Language). Джонсон верил, что словарь позволит раскрыть «все богатство смыслов» языка, при этом в нем будут описаны «принципы науки», «удивительные факты», «законченные процессы», «поучительные наставления» и «красноречивые описания». Однако все это были лишь «мечты поэта, обреченного однажды проснуться лексикографом». Джонсон изучал трансформации языка со времен Филипа Сидни до периода Реставрации, поскольку с середины XVI до середины XVII века «нетронутые богатства английского языка» требовали особенно тщательного изучения и осмысления.

Джонсон на правах хозяина свободно и смело обращался с источниками; порой он цитировал их целиком, однако чаще урезал или сокращал. Так, он намеренно не цитировал Томаса Гоббса, поскольку считал его работы безнравственными; он часто обращался к поэзии Мильтона, хотя лишь раз привел цитату из его прозы, считая, что в этом жанре он слишком радикален и мятежен. Джонсон хотел, чтобы словарь имел не только моральную, но и дидактическую направленность; даже простейшие слова он снабжал религиозными или этическими комментариями. Так, давая определение слова «стол», Джонсон процитировал Джона Локка: «Дети за столом никогда ничего не просят, но довольствуются тем, что получили». Словарь стал практическим пособием по воспитанию нравственности. Джонсон был набожным и ортодоксальным членом англиканской общины, для которого слова служили фундаментом веры. Первый пример для глагола «учить» был взят им из Книги пророка Исаии и звучал так: «…и научит Он нас Своим путям, и будем ходить по стезям Его»[162].

В ходе исследования Джонсон находил такие слова, которые в более поздний период могли показаться грубыми или странными, однако в то время были частью разговорной речи. Так, в словаре мы встречаем слово «бузотер» (breedbate) – человек, разжигающий ссоры, «бронтология» (brontology) – наука, изучающая гром, «бруньон» (brunion) – фрукт, нечто среднее между сливой и персиком, «баб» (bub) – крепкий солодовый напиток, «плут» (bubbler) – мошенник, «сиськи» (bubby) – женская грудь и «мошна» (budget) – сумка. «Лежебокой» (bedpresser) называли грузного или ленивого человека, а «пенсион» (pension) означало «плату, которую получал госслужащий за измену своей стране».

Джонсон приводит 134 примера употребления глагола «брать» (take), изложенных в 8000 слов на пяти страницах. Однако он знал далеко не все и часто признавался: «Значение слова мне неизвестно». Так, «оборванец» (tatterdemalion) он определяет как «босяк и не знаю, кто еще». Упоминая слово «складчатость» (plication), Джонсон лишь сообщает, что «оно употребляется где-то в “Клариссе”»[163]. Некоторые слова выходят из обихода, исчезают, появляются новые; другие живут какое-то время, а затем угасают, а есть те, что борются за жизнь и закладывают основу новой системы мышления. В «Плане словаря» Джонсон отмечает, что «любые изменения сами по себе – зло», однако в конце концов признает, что все слова рождаются и умирают, подобно живым существам. В этом смысле его книга является одновременно и очень личной, и очень нужной. Пролистать ее все равно что отправиться в путешествие через весь XVIII век, представленный живо благодаря всполохам молнии, осветившей отдельные, наиболее яркие моменты истории и культуры того времени.

На рассвете 6 сентября 1769 года на берегах реки Эйвон в городке Стратфорд-на-Эйвоне раздался тройной залп из 17 орудий и 12 мортир, ознаменовав открытие юбилейных торжеств в честь Уильяма Шекспира. Предполагалось, что это будет трехдневный национальный фестиваль, организованный Дэвидом Гарриком в честь величайшего литератора страны. В рамках фестиваля планировались карнавальные шествия, театральные постановки и торжественные процессии, посетить которые намеревались самые видные представители того времени. Герцоги, герцогини, актеры, политики, адмиралы и генералы вышли в свет во всей красе. На празднества прибыл и Джеймс Босуэлл, нарядившийся корсиканцем, чтобы повысить продажи недавно изданного рассказа об острове. По его словам, «поначалу Гаррик наблюдал за мной. Мы смерили друг друга взглядом, а затем сердечно пожали друг другу руки».

Первый день празднования прошел благополучно, однако уже на второй в сценарий торжеств вмешались осенние дожди; булыжные мостовые города оказались затопленными, а уровень воды в Эйвоне поднимался с угрожающей быстротой. Множество мероприятий пришлось отменить, зрителей становилось все меньше, а немногие оставшиеся промокли до нитки и являли собой жалкое зрелище. В целом фестиваль нельзя назвать триумфом, правильнее было бы сказать, что он получил положительные отзывы критиков. Так зародилась традиция проведения памятных торжеств в честь Шекспира, которые позднее получат полуироничное название «шекспиромания». Фестиваль ознаменовал начало национального чествования английской драматургии, которую стали считать средством выражения национального духа. Драматург был символом растущего культурного самоопределения и патриотизма.

С необычайной чуткостью Босуэлл чувствовал время и место, а драматургия в тот период была формой и содержанием эпохи. Все, от политика до священника, заимствовали реплики со сцены. Услышанные диалоги записывали и разучивали наизусть. Особое внимание привлекали костюмы, особенно наряды актрис. Когда Босуэлл, впервые увидев Гаррика, «смерил его взглядом», то лишь воспроизвел мизансцену, увиденную им во время театральной постановки. Сценические реплики становились крылатыми фразами, а популярные исполнители – объектами пародий и уличных представлений. Весь Лондон превратился в театр, в котором даже попрошайки на улицах «наряжались» для роли; существовал костюм для горничной и торговки рыбой. Когда люди начали одеваться «не по статусу», то спровоцировали социальный хаос. Имена Конгрива, Шеридана и Афры Бен[164] известны всем; однако тогда в сторону сцены с надеждой на заработок смотрел любой бульварный писака и журналист, каждый безработный актер или студент Оксфорда и Кембриджа в надежде, что однажды им улыбнется удача.

Два главных театра в Лондоне – Ковент-Гарден и театр на Друри-Лейн. Именно туда обычно устремлялась разношерстная лондонская толпа. Джентльмены и те, кто считал себя таковыми, были готовы, заплатив три шиллинга, расположиться на скамейках в партере, в непосредственной близости к сцене, в то время как простые горожане и их жены платили по два шиллинга и занимали места на первом ярусе галерки. Низшие слои размещались еще выше на галерке, где свои услуги предлагали торговцы фруктами и проститутки. Известные и состоятельные зрители занимали места в ложах, чтобы насладиться действом в одиночестве. Эти два театра в Ковент-Гардене и на Друри-Лейн были единственными, кто получил королевскую лицензию и ставил сценическую драму, однако, разумеется, это не мешало другим площадкам веселить публику на свой лад.

Стали возрождаться давно забытые форматы времен Елизаветы и Стюартов. Так, в 1728 году в Старом театральном балагане на Боулинг-Грин-стрит в лондонском районе Саутуарк ставили оперы и устраивали «развлекательные танцевальные представления гротескных персонажей». В том же театре можно было посмотреть увлекательнейшее представление о преступнике и беглеце Джеке Шепарде, а также «драматические оперы» и «музыкальные фарсы». Несколько театральных балаганов располагались во дворе гостиницы «Джордж-инн» на Боро-Хай-стрит и у ворот госпиталя в Смитфилде. В выпуске газеты Daily Advertiser от 22 октября 1776 года сообщалось, что «восхитительный Патагонский театр открыл двери Большого зала в Эксетер-чейндж», представив вниманию публики небольшую комическую оперу «Мидас» (Midas) и пантомиму «Чародей» (Enchanter). Со временем эти театральные площадки потеряли интерес зрителей, пришли в упадок или сгорели. Однако они напоминают о том, что некогда в Лондоне бурлила театральная жизнь. К началу 1726 года театральные афиши приглашали посмотреть около 36 постановок.

Всем правила конъюнктура; шутки и реплики героев были сплошь на злобу дня, аллюзии – прозрачны и бесхитростны, а объектами сатиры становились такие феномены современности, как методисты или спекулянты, чьи махинации приводили к возникновению экономических пузырей. Люди ходили в театр, чтобы узнать последние новости и собрать сплетни, источником которых служила не только сцена, но и зрители. Для постановок использовались любовные истории, мелодрамы и то, что впоследствии начнут называть «варьете».

Публика привлекала не меньше внимания, чем сами актеры; толки и пересуды в зрительном зале не умолкали ни на минуту, порой на фоне этого гомона актеров было едва слышно. В партере ели сливовые пироги и свистели в свистульки, если не нравилось происходившее на сцене; такие звуки получили название «кошачьи вопли». Театральное представление всегда было событием, на которое жители города приходили, чтобы хорошенько рассмотреть друг друга, а также узнать о том, как выглядит их мир со стороны, на сцене. Это был поистине коллективный опыт. Освещение в зрительном зале было ярче, чем дневной свет, а зрители несли на себе печать лондонской толпы, демонстрируя многие присущие ей черты – нередко вспыхивали настоящие беспорядки из-за цен на билеты или выступлений зарубежных артистов. Бывало, в помещении театра устраивались погромы, особенно после того, как управляющий выходил на сцену и просил тишины.

В театральном мире XVIII века зритель сам нередко становился актером. Известные завсегдатаи театра были притчей во языцех. Например, один зритель верхнего яруса галерки в знак одобрения действия на сцене стучал дубовой тростью по скамье или стенам, так что его слышал весь театр. По словам Джозефа Аддисона, это был «никому не известный крупный чернокожий мужчина», которого вскоре стали называть «сундучник с верхней галерки». Аддисон упоминает еще одного «красавчика без царя в голове», который имел обыкновение, выбравшись из боковой ложи, запрыгнуть на сцену прежде, чем поднимался занавес; там он нюхал табак, размахивая шпагой, делал несколько выпадов перед занавесом, а затем поворачивался к зрительному залу. «Тут он завладевал вниманием публики, начинал беспорядочно кланяться и улыбаться, демонстрируя свои местами и правда белоснежные зубы. После этого он удалялся за кулисы, однако еще не раз во время представления можно было лицезреть, как он нет-нет да и высовывался на сцену».

Нехватка театров в столице означала, что несколько новых зданий было построено без королевской лицензии. Как известно, спрос рождает предложение. Так появились два театра на улице Хеймаркет: в 1705 году свои двери открыл оперный театр, а в 1766 году – варьете. Третий театральный зал появился на Айлифф-стрит в Уайтчепеле в 1727 году; в 1703 году неподалеку от этого места уже был учрежден театр, который в 1732 году пережил второе рождение. Таким образом, лондонский район Уайтчепел стал вторым домом английской драмы. Театры, не имевшие лицензии, получали неписаное разрешение развлекать публику при одном условии: их тут же закроют, если постановки будут сопровождаться серьезными правонарушениями.

Акт о театральных лицензиях 1737 года (The Licensing Act), согласно которому все пьесы следовало отправлять на проверку лорду-камергеру, оказал сильное влияние на театр. Со сцены исчезли любые намеки на непристойные шутки или богохульства; о политической сатире теперь тоже можно было забыть. Оказавшийся на грани исчезновения театр XVIII века дал начало морализаторской и сентиментальной драматургии, которая призывала к праведным чувствам и мыслям. Как говорит Дэнгл в пьесе Шеридана «Критик, или Репетиция одной трагедии» (The Critic; 1779): «А по-моему, вся беда в том, что публика стала чересчур щепетильной. Не то что двусмысленной шутки или остроты, даже игривого намека не допускает. Покойникам и то достается – Конгрива и Ванбру берутся исправлять»[165].

Примечательно, что ограничения, введенные Актом о театральных лицензиях, не только привели к возникновению нового нравоучительного театра, но и заставили писателей пробовать себя в новых жанрах, меняя, таким образом, саму природу художественной литературы. Вся изобретательность и энергия, остроумие и драматизм перекочевали с театральных подмостков на страницы книг. Акт о театральных лицензиях ознаменовал подъем английского романа – серьезного и глубокого жанра, который вскоре получил блестящее развитие. Раньше художественная литература воспринималась Дефо и его современниками лишь как побочный продукт журналистики; теперь она стала жить собственной независимой жизнью.

Так, раньше Филдинг и Смоллетт писали исключительно для сцены, а Филдинг даже получил прозвище «английский Мольер». Теперь их комедии обрели новый формат. То, что теперь было под запретом на сцене, нашло выражение в «Истории Тома Джонса, найденыша» (The History of Tom Jones, a Foundling) или в «Приключениях Перигрина Пикля» (The Adventures of Peregrine Pickle). Комизм, намеки и двусмысленности, полный драматизма конфликт и мелодраматический поворот сюжета легли в основу художественной литературы.

Шесть томов «Тома Джонса, найденыша» Генри Филдинга были изданы в начале 1749 года, а четыре тома «Приключений Перигрина Пикля» Тобайаса Смоллетта вышли в свет ровно два года спустя. Достойным прологом к этим масштабным трудам стала «Кларисса, или История молодой леди» Сэмюэла Ричардсона, опубликованная в 1748 году. Эти три выдающихся произведения появились в течение четырех лет. Английский просветительский роман XVIII века следовал негласному принципу, что художественная проза может вобрать в себя весь спектр человеческого опыта и выйти за рамки ограничений, продиктованных особенностями театральной постановки.

XVIII век стал эпохой романистов. С середины и до конца столетия голоса поэтов и драматургов были практически не слышны; все внимание было приковано к новаторским идеям писателей-прозаиков. Сам Филдинг во второй книге «Истории Тома Джонса» называет прозу «новой областью в литературе» и заявляет, что он «волен дать ей какие угодно законы»[166]. Здесь нет необходимости соблюдать «три единства»[167] драматического произведения и следовать законам сценических жанров. В романах XVIII века отсутствует довлеющая и деспотичная структура повествования; главы похожи друг на друга, каждая, однако, имеет собственные затейливые вариации, которые подогревают интерес читателя.

В предисловии к роману «Приключения графа Фердинанда Фатома» (The Adventures of Ferdinand Count Fathom; 1753) Смоллетт описывает свою книгу как «большое, размытое полотно, на котором натуралистично изображены различные персонажи; они объединяются в группы, оказываются в самых неожиданных обстоятельствах, по-разному проявляют свой характер, и все это делается с целью создать единый план и общую событийную канву, в которой каждый отдельный герой имеет свое предназначение». «Единый план» представлял величайшую истину эпохи, однако он не обязательно играл значимую роль в конкретном произведении. Фактически Смоллетт имел в виду лишь то, что предмет описания романа – человеческая жизнь во всем ее многообразии. И четких правил здесь не было и быть не могло. Так, Филдинг называл «Историю Тома Джонса» «героико-историко-прозаической поэмой», что могло либо дать исчерпывающее представление о произведении, либо оставить читателя в полном недоумении. «Приключения Перигрина Пикля» Смоллетта – еще один пример соединения нескольких жанров в одном произведении; на страницах этого романа возникают сатира и мелодрама, звучат непристойности и уличная брань, ощущается некая театральность и сентиментальность, соседствуют пафос, реализм и бафос, интрига держит читателя в напряжении, а комедия развлекает. Все, что запрещали на сцене, в том числе и сами персонажи, хлынуло на страницы книг с возгласами: «А вот и мы!»

Несмотря на то что некоторые романисты были родом из провинции – Смоллетт родился в Данбартоншире, а Филдинг – в Сомерсете, – их мировоззрение было чисто лондонским. Роман был городским жанром, который брал свое начало в сатире и журналистике, и совсем не обязательно в рыцарском романе или аллегории. Филдинг говорил, что роман – это «та же газета, слов в которой не меньше, и так ли важно, есть в ней новости или нет». Лондон глубоко укоренился в литературном сознании. Филдинг придерживался философии городского жителя, в нем соединялись пантомима и театральность, выражавшиеся в безудержной энергии и страсти к приключениям, при этом он старательно избегал психологических или нравственных хитросплетений в своих произведениях. В его понимании сложная личность проявлялась прежде всего в шокирующей чудаковатости. Персонажам Смоллетта из «Приключений Родрика Рэндома» также приходилось бороться, чтобы быть услышанными среди «модных развлечений города вроде театральных представлений, оперы, маскарадов, вечеров с танцами, ассамблей и театра марионеток»[168].

Еще одной причиной популярности романа стало его обращение к среднему классу, представители которого теперь составляли большую часть читателей. Герои романа были выходцами из определенной «социальной среды», при этом они могли принадлежать ей по праву или попасть в нее хитростью; в сельской местности это были сквайры или землевладельцы, в городе – леди и джентльмены. Таким образом, роман мог стать руководством или справочником для тех, кто стремился к знатности; пособием по этикету в светском обществе. Персонажи этих произведений добивались благосостояния и положения в обществе благодаря своим добродетелям, к примеру, роман Сэмюэла Ричардсона «Памела, или Вознагражденная добродетель» (1740) считался произведением, написанным, «чтобы культивировать принципы добродетели и религии в юношеских умах обоих полов». Ричардсон, без сомнения, преследовал эту цель, однако Хогарт и Смоллетт, вероятно, воспринимали его сентиментальность с долей скепсиса. В художественной литературе XVIII века преобладала приподнятая, если не сказать ироничная веселость, а тон задавали комичность, воодушевление и игривость. Однако точнее всего дух художественной литературы того времени можно определить словом ирония.

21

Ума палата

Граф Бьют, уязвленный и обескураженный своей непопулярностью в народе, ушел в отставку. Не успели воды забвения сомкнуться над его головой, как спустя восемь дней на политическую арену вышел Джордж Гренвиль. Он был родом из известной семьи и сумел построить блестящую политическую карьеру, объединив усилия с Уильямом Питтом, чью враждебность к Франции искренне разделял. Впрочем, Гренвиль не был фаворитом короля – Георг так и не смирился с вынужденной отставкой своего шотландского поверенного, на место которого пришел ничем не примечательный виг. Король терпеть не мог витиеватую и задиристую манеру речи Гренвиля. «Уж лучше повстречать черта в монарших покоях, – говаривал он, – чем Джорджа Гренвиля». Король вспоминал: «Порой он утомляет меня два часа кряду, а потом смотрит на часы, словно раздумывая, стоит ли мучить меня еще час». И тем не менее уже весной 1763 года этот зануда стал первым министром страны.

Не прошло и месяца на новом посту, как состоялась первая проверка Гренвиля на прочность. На открытии парламентской сессии 19 апреля Георг торжественно заявил, что Парижский мирный договор, подписанный двумя месяцами ранее, – это «честь и гордость короны и благо для народа». Впрочем, польза договора оставалась под вопросом. Годом ранее Джон Уилкс учредил еженедельную газету под названием North Briton («Северный британец»), иронично намекая на шотландца Бьюта. В новом издании Уилкс принялся поносить Гренвиля и короля. Главная фаворитка Людовика XV мадам де Помпадур как-то поинтересовалась у Уилкса, насколько далеко простирается свобода печати в Англии. «Именно это, – заявил он, – я и пытаюсь выяснить».

В 45-м номере North Briton, вышедшем 23 апреля 1763 года, Уилкс фактически обвинил короля во лжи: по его мнению, мир был заключен не из соображений чести и достоинства, а из-за коррупции и слабости. Он писал, что «каждый, кто считает себя другом этой страны, должен горько сожалеть о том, что принца, обладающего столькими выдающимися и похвальными качествами, перед которым благоговеет вся Англия, можно вынудить принять наигнуснейшие меры и заставить делать столь несправедливые публичные заявления от своего священного имени, находясь во главе государства, которое славится безукоризненной честностью, благородством и незапятнанной добродетелью». Обвинение короля во лжи, пусть и косвенное, приравнивалось к мятежу.

Имя Уилкса было у всех на устах. Его самый известный портрет, на котором он предстает со злодейской усмешкой, создан Уильямом Хогартом. Парик на гравюре удивительным образом напоминает рожки дьявола. Косоглазие Уилкса не художественный вымысел – он был таким от природы. Это лондонский радикал старой формации, сын солодового винокура с Сент-Джон-сквер в Кларкенуэлле – колыбели радикального движения еще со времен Уота Тайлера. В юности Уилкс отличался весьма одиозным поведением, он даже посвятил два или три не самых удачных года службе в парламенте, прежде чем воодушевленно взяться за перо на страницах North Briton.

Протест, поднявшийся в результате нападок на Георга III, имел беспрецедентный размах. Призывы к аресту дерзкого журналиста нельзя назвать непредсказуемыми, однако, по роковому стечению обстоятельств, правительство издало бланкетный ордер, то есть ордер, который мог быть использован в отношении любого, кто оказывался неугодным власти. Уилкса заключили в Тауэр. В начале мая 1763 г., дважды выступая в Вестминстер-холле, он оба раза назвал ордеры незаконными. Кроме того, на правах члена парламента он требовал выпустить его на свободу. Во втором обращении к суду он заявил, что «свобода всех пэров и джентльменов и, что особенно важно для меня, среднего класса и низших сословий… решится сегодня вместе с моим делом». После этого председательствующий суда снял с Уилкса обвинения в тяжком преступлении и государственной измене и приказал освободить его. Уилкс повел себя как типичный политический радикал: не подчинился общественному мнению, а сформировал его, руководствуясь личными интересами. Он заявил, что он честный гражданин, который оказался замешанным в интригах сильных мира сего и их приспешников. В своем лице он озвучил вопрос большинства: быть ли свободе в Англии «реальностью или лишь тенью». Так возник лозунг, эхом звучавший на улицах Лондона: «Уилкс и свобода!» Многотысячная толпа сопровождала его от Вестминстера до дома. Довольно скоро в избытке появились листовки, плакаты и памфлеты, рассказывающие о деле Уилкса.

Сразу после освобождения Уилкс предъявил иск статс-секретарю Джорджу Монтегю-Данку, 2-му графу Галифаксу, за то, что тот подписал бланкетный ордер. Уилкс получил моральную компенсацию в размере 1000 фунтов от сочувствующего суда. Фактически Уилкс бросил вызов власти и одержал победу. Для тех, кто считал, что с правящими кругами что-то не так, это стало настоящим подарком.

Однако и власть может поступать подло и коварно. Несколькими годами ранее Уилкс участвовал в написании сатирической пародии на поэму Александра Поупа «Опыт о человеке» (An Essay on Man) под названием «Опыт о женщине» (An Essay on Woman). Эту непристойную элегию недоброжелатели приписывали епископу Вустерскому. Одной из героинь пародии была известная куртизанка Фанни Мюррей, давняя любовница Джона Монтегю, 4-го графа Сэндвича. Поэма открывалась словами: «Проснись, моя Фанни!» – хотя в некоторых источниках встречались нецензурные вариации: «Проснись, моя киска». В довершение всего в этом порнографическом стихотворении Фанни сравнивали с Девой Марией.

Намереваясь безобидно пошутить, Уилкс на деле совершил серьезный промах. Фрагменты стихотворения зачитывали теперь в палате лордов. Благородные джентльмены, не разделявшие взгляды парламентария, который требовал для себя иммунитета от судебного преследования, пришли в ярость от выходки Уилкса, сумевшего перетянуть на свою сторону народ и судей. Виги, имевшие политическое преимущество, воздержались от выражения поддержки. В ноябре 1763 года палата лордов признала поэму «Опыт о женщине» «скандальной, неприличной и нечестивой клеветой». В то же время палата общин заявила, что 45-й номер газеты North Briton полон «грубой, вульгарной и политически опасной лжи», и приказала, чтобы палач публично сжег газету на площади у Королевской биржи. Однако собравшаяся там внушительная толпа лондонцев помешала блюстителям закона предать газету огню.

Палата общин лишила Уилкса неприкосновенности. Отныне ему могли предъявить обвинение в распространении клеветы и подстрекательстве. Во время дуэли с политическим оппонентом он был ранен в живот, однако вовремя выздоровел и успел бежать во Францию в конце 1763 года, избежав неминуемого поражения в суде, которым грозили ему его могущественные оппоненты. Впрочем, Уилкс не утратил чувство юмора. Когда его приглашали за карточный стол, он отказывался, объясняя это тем, что «не может отличить короля от валета».

В отсутствие Уилкса его судили за клевету, признали виновным и приговорили к ссылке. Рассказывали, что в Париже он был счастлив как никогда, наслаждаясь остроумием, культурностью и интеллигентностью французов, заклятых врагов Англии, и на время позабыв о ханжестве и формализме лондонцев. В «Приключении Перигрина Пикля» Тобайас Смоллетт признается, «что во Франции нет недостатка в людях безупречной честности, глубокого ума и самого широкого образования»[169].

Не менее радушный прием ожидал Уилкса и в Северной Америке, где чуть ли не каждый превозносил его как страстного борца за свободу. Некоторые даже утверждали, что Уилкс и Америка либо устоят, либо падут вместе. Во время его заключения в Тауэре колонии всячески поддерживали узника: Виргиния отправляла ему табак, а Бостон снабжал черепаховым мясом; Южная Каролина перечислила 1500 фунтов в счет оплаты его долгов, а недавно возникшая американская организация «Сыны свободы»[170] открыто заявила о дружеском отношении и симпатиях к Уилксу. Наравне с ними он вел борьбу против продажных властей.

Как бы то ни было, ситуация в американских колониях оставалась непростой. Некоторые из них уже подверглись нападениям со стороны коренных индейских племен в ходе восстания Понтиака (1763–1766), получившего название по имени его предводителя. Хотя ожесточенные бои, казалось, ограничивались областью Великих озер и территориями Иллинойса и Огайо, паника стремительно распространилась и на другие колонии. Поговаривали, что отряды англичан в отместку за зверства, которые учиняло коренное население, раздавали одеяла, зараженные вирусом оспы. Это маловероятно. В Лондоне решили, что в Северную Америку следует направить постоянный военный контингент не только для усмирения коренных племен, но и с целью предотвращения вторжения французов на некогда принадлежавшие им территории. В любом случае Франция по-прежнему владела землями вокруг Нового Орлеана и контролировала устье реки Миссисипи. Восстание Понтиака продолжалось чуть менее двух лет.

Разумеется, на военную кампанию требовалось финансирование, содержание войск обходилась недешево, и единственное здравое решение первый министр Джордж Гренвиль видел в том, чтобы колонисты взяли на себя часть расходов. Король уже обвинил Гренвиля в том, что тот рассуждает как «клерк в счетной конторе». Тем не менее идея введения гербового сбора казалась весьма логичной. Разрабатывая его, министр руководствовался тем, что новый налог не слишком обременительный и не слишком явный. Согласно Акту о гербовом сборе (Stamp Act) 1765 года колонисты должны были покупать у специальных агентов гербовые марки, которые служили подтверждением подлинности официальных документов. Гренвиль великодушно дал колонистам год, в течение которого они могли обращаться к нему с предложениями по взиманию налога. Однако он и представить себе не мог масштаб массовых протестов и волнений, причиной которых стал этот штемпельный сбор, введенный без согласия колоний. Это была не просто провокация, это сочли оскорблением. Американцы, как говорили тогда, были «ревнителями свобод» и считали любое вмешательство Англии в их внутренние дела проявлением тирании.

Джордж Гренвиль ушел в отставку спустя четыре месяца после введения Акта о гербовом сборе. Причиной этому, однако, стал отнюдь не злополучный закон (хотя Акт о гербовом сборе претендовал на звание самой провальной страницы в истории английского законодательства). Гренвиль был вынужден уйти, поскольку слишком часто навлекал на себя гнев короля. Последней каплей стала попытка Гренвиля исключить имя матери короля из Акта о регентстве (Minority of Heir to the Crown Act), который составили в связи с болезнью Георга III. Король отправил Гренвиля в отставку прежде, чем нашел ему достойную замену, и вот колесо Фортуны стало раскручиваться с небывалой скоростью. Имена Бьютов, Рокингемов, Чатамов, Гренвилей, Шелбернов, Фоксов и Нортов вращались на огромном рулеточном столе, и все, затаив дыхание, ждали, кому выпадет золотой шарик. Счастливчиком оказался Чарльз Уотсон-Уэнтуорт, 2-й маркиз Рокингем, однако его служба продлилась недолго – он пробыл на посту премьер-министра лишь год. Когда семнадцать лет спустя золотой шарик власти выпал ему вновь, смерть смилостивилась над ним, прервав его карьеру через четыре месяца после назначения.

Такое положение вещей не способствовало порядку и последовательности политического курса. Гербовый акт Гренвиля уже вызвал крайнее возмущение и недовольство американцев. Первой в череде протестующих стала Виргиния, выпустив целый ряд резолюций, которые получили название «набат недовольных». Недовольные символически вздернули на дереве портрет чиновника, направленного в Бостон с поручением ввести там гербовый сбор, таким образом полностью дискредитировав его должность. Бунты все чаще вспыхивали и в других колониях, становясь все более и более жестокими: мятежники грабили дома чиновников и жгли судебные протоколы. Британским товарам был объявлен бойкот, все действующие торговые соглашения расторгнуты, что сильно ударило по английской экономике. Восстанием это назвать еще нельзя, однако все к тому шло.

В октябре 1765 года в Нью-Йорке состоялся Конгресс Гербового акта, во время которого представители части британских колоний договорились выступить с петициями, требуя освободить колонии от уплаты налогов, а также заявили, что без представительства в британском парламенте налогообложение незаконно. При этом казалось, что американцы пребывают в не меньшем смущении и недоумении, чем англичане. Одни не скрывали свою ярость по поводу того, что метрополия очевидно намерена ввести систему колониального гнета за счет обеспечения постоянного военного присутствия. Другие поддерживали короля, по-прежнему считая себя верными подданными британской короны. По некоторым данным, лоялисты, то есть преданные сторонники монархии, составляли от одной трети до одной пятой колонистов. В каждой из 13 колоний были своя конституция и судебная практика, что провоцировало еще большую неразбериху.

1 ноября 1765 года, в день вступления в силу Акта о гербовом сборе, над Америкой раздался траурный звон колоколов, а флаги были приспущены. Англичане отнеслись к столь неожиданному протесту неоднозначно: некоторые министры выступали за компромисс, в то время как другие не желали уступать из принципа. Рокингем, недавно назначенный первым министром, понимал, что худой мир лучше доброй войны; он отдавал себе отчет в том, что британское правительство бессильно в урегулировании проблем по другую сторону Атлантического океана. В марте 1766 года министры и члены парламента подавляющим большинством голосов приняли решение упразднить акт, при этом за проголосовало более ста человек. По мнению Эдмунда Берка, секретаря Рокингема, это событие «вызвало небывалое ликование во всех британских владениях, ничего подобного на нашей памяти еще не бывало». Разумеется, на эту уступку пришлось пойти лишь из-за угрозы применения силы, однако вслед за отменой Акта о гербовом сборе был принят Декларативный акт (Declaratory Act), согласно которому британский парламент имел право «издавать законы и предписания», которые «обязательны к исполнению для колоний и народа Америки, кои являются подданными британской короны, во всех возможных случаях». Другими словами, отказ от Гербового акта был не чем иным, как компромиссом, ситуация становилась все более запутанной, хотя об этом в то время подозревали немногие. Большинство были полностью удовлетворены отменой ненавистного штемпельного сбора.

Позднее некоторые осознали серьезность конфликта. Борец за независимость Америки Томас Пейн в памфлете 1782 года писал, что Декларативный акт не оставил колонистам «вообще никаких прав; кроме того, он таил в себе зачатки самого деспотичного правления, когда-либо существовавшего на земле». Пейн утверждал, что «он охватывал все сферы жизни, и человек более не принадлежал самому себе… Такова природа любого закона – требовать повиновения, однако этот акт требовал настоящего рабства». Он предчувствовал, что Декларативный акт станет причиной войны 1775 года и поражения Британии[171]. Еще одним поводом к войне мог стать Конгресс Гербового акта, который объединил североамериканские колонии перед лицом общего врага.

Впрочем, Рокингем не успел насладиться плодами своей политической деятельности, поскольку летом 1766 года ему на смену пришел стареющий Уильям Питт, все еще питавший иллюзии относительно своей избранности. Он принял от короля титул графа, что, по мнению многих, оказалось непростительной ошибкой: новоиспеченный потомственный лорд перестал быть «Великим Общинником», легендой из мира политики. Став графом Чатамом, он был вынужден продвигать свои политические взгляды через палату лордов, в которой он не пользовался авторитетом и не отличался красноречием, прославившими его в нижней палате. В пасквилях и памфлетах высмеивали его претенциозность. «Его яростный патриотизм, подкрепленный уверенными заявлениями, изысканными метафорами, цветистыми сравнениями, дерзкими выпадами, трогательными жалобами, лицемерными обещаниями, которые уже изжили себя, стал разменной монетой и был отдан за бесценок».

Питт решил занять должность лорда – хранителя малой печати[172], а первым лордом Казначейства был назначен малоизвестный Огастес Генри Фицрой, 3-й герцог Графтон. Такая диспозиция неизбежно провоцировала неустойчивость власти. Граф Чатам никогда не отличался особым вниманием к вопросам административно-хозяйственного управления, однако в то лето, когда неурожаи привели к хлебным бунтам и массовым акциям протеста, его халатность повлекла за собой роковые последствия. Собранный им кабинет представлял собой довольно разношерстную публику. Берк сравнил их с «мозаичным полом, выложенным без цемента». Члены кабинета происходили из совершенно разных сфер, и неудивительно, что при встрече нередко спрашивали «Ваше имя, сэр?», а первым комментарием служило: «Вы меня знаете, сэр, а я вас нет». Король Пруссии Фридрих II как-то сказал британскому посланнику в Берлине, что с британским правительством невозможно вести дела – оно слишком ненадежно.

Служба Чатама на посту первого лорда Казначейства обернулась полным провалом, и, возможно, он сам это понимал, поскольку в течение нескольких месяцев слег. Вначале его свалила подагра – поголовный недуг того времени. В этой связи Питт был вынужден провести весь октябрь 1766 года на водах в Бате; первые два месяца нового года он продолжал лечение на том же курорте. Отсутствие первого министра (пусть он и не занимал эту должность официально) всегда пагубно сказывается на государственных делах. К лету состояние Чатама заметно ухудшилось, и один из его современников, бывший канцлер Казначейства лорд Литтелтон, полагал, что тот страдал от «глубочайшей меланхолии, граничащей с безумием». Питт, или «бывший», как его нередко называли, отказывался решать какие-либо административные вопросы, любое официальное письмо вызывало в нем дрожь; он уединялся в затемненной комнате и погружался в молчаливые страдания.

Новым фактическим главой правительства стал герцог Графтон, а Чатам остался не у дел. Чарльз Тауншенд в то время занимал пост канцлера Казначейства и к 1767 году, казалось, забыл тот урок, который преподал властям Гербовый акт. Он разработал несколько законов под названием Акты Тауншенда (Townshend Acts), которые предусматривали таможенные пошлины на ряд товаров широкого потребления, ввозимых в Америку, среди которых значились чай, стекло и бумага. Законодательная инициатива преследовала четкую цель – покрыть расходы по управлению колониями. Деньги предназначались для губернаторов и армии, они получили бы большую свободу от тех, кого по-прежнему называли колонистами. «Каждый человек в Англии, – писал Бенджамин Франклин, – по всей видимости, считает себя властелином Америки, пытается усесться на трон рядом с королем и рассуждает о наших подданных в колониях». В Америке реакция на новый закон была резко отрицательной. Массово уничтожались протоколы судебных заседаний, а купцы отказывались вести дела с Англией.

Но этот закон вызвал менее широкий общественный резонанс, чем Гербовый акт. Экономический подъем и природная сдержанность дипломатов по обеим сторонам Атлантического океана, их стремление к компромиссу объясняют затишье, продлившееся три года. В любом случае на тот момент американский вопрос не слишком занимал Лондон. Куда более интересной и опасной представлялась история, главную роль в которой играл Джон Уилкс.

Он вернулся домой из добровольного изгнания во Францию в феврале 1768 года, и если он рассчитывал учинить скандал своим возвращением, то его ждало глубокое разочарование. Власти не собирались его арестовывать. Это принесло бы слишком много неприятностей. Однако Уилкс был твердо намерен напомнить о себе и решил баллотироваться на предстоящих парламентских выборах, запланированных на период с марта по май, от округа лондонского Сити; впрочем, он занял последнее место в избирательном списке – поддержки ремесленников и воротил Сити оказалось недостаточно. Уилкс не впал в уныние и не опустил руки, а обратил свой взор на более радикальный Мидлсекс. В этом графстве неподалеку от Лондона обитали купцы и мелкие предприниматели. В результате Уилкс попал в избирательный бюллетень от округа Брентфорд-Баттс. Выборы, состоявшиеся 28 марта, напоминали театральное действо: 250 экипажей со сторонниками Уилкса с голубыми кокардами на шляпах размахивали плакатами с надписью «Уилкс и свобода!», направляясь к месту избрания членов парламента. К ярости короля и восторгу народа, он одержал безоговорочную победу. Горожане были обязаны зажечь свет в окнах по случаю празднования, а те, кто этого не делал, рисковали лишиться стекол. Рассказывали, что буквально на каждой двери от Темпл-Бара до Гайд-парк-корнера была нацарапана цифра 45; семена раздора были посеяны в 45-м выпуске газеты North Briton. В ежегодном политическом альманахе Annual Register сообщалось, что город охватили «страшные беспорядки».

Уилкс чутко улавливал настроения Лондона еще со времен юности, проведенной в Кларкенуэлле. Ему было легко проникнуться природным радикализмом городской толпы, для которой диссидентство – дело обычное. Радикальные клубы и братства проводили встречи в пивных и тавернах, где звучали громкие призывы к борьбе за свободу и против произвола исполнительной власти. За Уилксом последовали мелкие собственники, городские фригольдеры, торговцы, лавочники, ремесленники и рабочие, формально находившиеся под контролем сильных мира сего – воротил Сити и политической элиты.

Число 45 стало лозунгом улиц и символом борьбы за правое дело. Возможно, неслучайно последнее восстание якобитов произошло в 1745 году. По заказу трактирщика из города Ньюкасл-на-Тайне был изготовлен канделябр с 45 подсвечниками. В газете Newcastle Journal сообщалось, что в апреле 1768 года на праздничном ужине, который Уилкс устроил сразу после выборов, присутствовало 45 гостей, которые «без четверти два выпили 45 четвертей пинты вина и съели 45 свежеснесенных яиц». Было пять перемен блюд, каждая из которых состояла из девяти кушаний, производное которых давало все то же магическое число, а в центре стола красовалась говяжья вырезка весом ровно 45 фунтов. Этим дело не кончилось. Магия чисел сводила людей с ума: 45 тостов, 45 трубок с табаком, 45 фейерверков, парики с 45 завитками. На флагах, которые сторонники Уилкса несли в Брентфорд на выборах, было написано: «Свобода. Привилегии! Билль о правах. Великая хартия вольностей!» Эти компоненты издревле составляли систему ценностей англичан.

Король потребовал, чтобы этому мятежнику и скандалисту, ведущему подрывную деятельность, помешали занять место в парламенте, в результате возникло множество споров о том, может ли преступник, пусть и приговоренный заочно, участвовать в общественной жизни страны. Вскоре Уилкс взял инициативу в свои руки и заявил, что он сдается властям и готов ожидать приговора в тюрьме суда королевской скамьи в Саутуарке. Тюрьма находилась рядом с пустырем под названием Сент-Джордж-Филдс, где стало собираться все больше и больше народа. Толпа разрасталась с такой скоростью, что 10 мая 1769 года правительство направило туда полк шотландских солдат для охраны общественного порядка. Когда солдаты по ошибке застрелили ни в чем не повинного прохожего, разразился бунт. Акт о бунтах (Riot Act) прошел второе чтение в парламенте, после чего было убито еще пять или шесть человек, среди которых «мистер Уильям Редберн, ткач, который был ранен в бедро и умер в лондонской больнице», и «Мэри Джеффс из городка под названием Сент-Сейвиор, которая продавала апельсины на улице Хеймаркет и скончалась на месте».

В июне на Уилкса был наложен штраф, и его заключили в тюрьму на двадцать два месяца по обвинению в клевете и подстрекательстве; впрочем, его заключение проходило в довольно комфортных условиях благодаря продуктам и деньгам, которые жертвовали Уилксу его состоятельные сторонники. Палата общин попыталась еще сильнее опозорить его, лишив места в парламенте от графства Мидлсекс, что вызвало единичные мятежи в Лондоне, а 2000 фригольдеров Мидлсекса намеревались повторно выдвинуть его кандидатуру на выборах в парламент. Далее началась самая настоящая политическая комедия: Уилкс снова беспрепятственно прошел в парламент, но был лишен мандата; он решил баллотироваться вновь, одержал победу, однако ее признали недействительной. Избиратели Мидлсекса в очередной раз отдали голоса Уилксу, однако его тут же исключили из предвыборной гонки на основании «невозможности быть избранным». Он пошел на выборы в пятый раз и вновь победил по избирательным бюллетеням, однако палата общин пригласила на его место его оппонента.

Весной следующего года Уилкса освободили из заключения под ликующие возгласы толпы, обращенные к народному герою, который проявил храбрость и изобретательность в нелегком деле противостояния властям. У Уилкса не было как таковой политической программы, и его едва ли можно назвать радикалом и тем более революционером. Уилкс обращался к тем ценностям, которые считались традиционными свободами народа, однако он ясно осознавал, какое влияние на происходившее могла оказать так называемая четвертая власть – пресса. Он дирижировал политическим сознанием нации, умело используя такие инструменты, как высмеивание, сатира и разоблачение. Он был символом непокорности и независимости. Когда Уилкс, будучи на свободе, набирал сторонников в Мидлсексе, один домовладелец сказал ему: «Я скорее проголосую за дьявола». – «Разумеется, – ответил Уилкс, – но если ваш приятель не пройдет, могу я рассчитывать на вашу поддержку?» Памятник Уилксу стоит сегодня в самом начале улицы Феттер-Лейн и является единственным памятником в Лондоне, страдающим косоглазием.



Власть печатных СМИ неуклонно росла. В середине XVIII века укрепилось понимание важности непредвзятого общественного мнения, выразителем которого была пресса. Газета Morning Chronicle была основана в 1770 году, а Morning Post – двумя годами позднее; к 1777 году в Лондоне издавалось уже 17 газет, семь из которых выходили ежедневно. Год спустя газета Sunday Monitor стала первым воскресным периодическим изданием в Англии.

Как бы то ни было, XVIII век был великой эпохой политических волнений. Постепенное угасание графа Чатама привело к снятию его с должности осенью 1768 года, при этом позиции герцога Графтона укрепились. Именно ему выпало руководить правительством во время мятежей в поддержку Уилкса и американского налогового бунта, однако он не был прирожденным лидером, и ему приходилось нелегко в эпоху мятежей, петиций и газетных насмешек.

Настоящую сенсацию произвел в прессе один анонимный автор. В периодических изданиях внезапно появился корреспондент, пишущий под псевдонимом Джуниус. У него был талант к грубым шуткам и резким оскорблениям, однако всеобщее возбуждение вызывала именно его анонимность. По словам Сэмюэла Джонсона, «пока он ходит, словно Джек – покоритель великанов, окутанный плащом тьмы, он может без особых усилий натворить немало бед». Возможно, это был министр или экс-министр, исподтишка раскрывавший государственные секреты? Его очерки печатались в газете Public Advertiser с 1769 по 1772 год, то есть в разгар дела Уилкса. Анонимный корреспондент приложил немало усилий, чтобы разжечь пламя общественного негодования. Герцог Графтон, по его описанию, был «редкостным трусливым деспотом», который «растерял всякое человеческое достоинство», а король – «самым злонамеренным и подлым человеком во всем королевстве». Мать короля Августа Саксен-Готская получила прозвище «демон раздоров», который «в приступе пророческой злобы наблюдает за делом рук своих». Когда она умирала от рака, Джуниус писал, что «ничто не поможет ей выжить, кроме разве что жуткой выжимки из жаб. Подобный пример божественной справедливости обратит в веру даже атеиста». В этих очерках соединялись мрачность и натуралистичность, боль и злость, отлично дополняя моду на политические карикатуры Джеймса Гилрея и других художников 1780-х годов.

Их рисунки обнажали мир ужаса и деградации: политические фигуры Вестминстера, где всем будто правил корыстолюбивый Сизиф, были искажены, обезображены и непропорциональны; огромные обвислые зады исторгали экскременты, а все участники происходящего изображались согбенными уродцами. Так называемые государственные деятели истекали слюной, любуясь своими трофеями, а публика мочилась от возбуждения или страха. Глядя на карикатуры того периода, можно было буквально почувствовать зловонное дыхание их персонажей. Политические оппоненты уничтожали друг друга громом высвобождаемых газов, щедро сдобренных экскрементами или рвотными массами, с которыми выходили их алчность или яд, образуя неудержимый поток омерзительной жижи. На одной карикатуре изображен политик, на голове которого покоится ночной горшок с мочой, а на другой бюрократ предвкушает порку. В этом иллюстрированном мире царила полная деградация, которую в прошлых столетиях было просто невозможно себе представить, за исключением, пожалуй, обезьян и других персонажей, оживлявших поля средневековых манускриптов (маргиналии). Такова была традиция скабрезного и фривольного английского юмора, доведенного до крайнего абсурда. В реальном мире кипели свои страсти. Герцог Графтон предложил должность лорд-канцлера Чарльзу Йорку; Йорк принял предложение, однако, не сумев справиться с тревогой, перерезал себе горло.

Эпоха мятежей усугублялась шумихой вокруг дела Уилкса и непокорностью американских бунтовщиков. Народное недовольство витало в воздухе. В 1769 году Бенджамин Франклин писал: «В этой стране в течение одного года я был свидетелем бунтов из-за зерна; бунтов из-за выборов; бунтов из-за работных домов; бунтов шахтеров, бунтов ткачей, бунтов возчиков угля, бунтов лесорубов; при мне происходили бунты сторонников Уилкса; бунты председателей правительства; бунты контрабандистов, в ходе которых были убиты служащие таможни и сборщики акцизов из-за того, что вооруженные суда короля палили по ним». За год до этого в Дептфорде, в Ньюкасле и других крупных портах мятеж подняли торговцы-мореходы, а в Саутуарке, требуя повышения жалованья, на митинг вышли шляпники. Еще годом ранее страну сотрясали голодные бунты, мародерство и народные волнения.

Преимущественно в крупных городах наметился активный рост числа политических клубов и обществ единомышленников. Впрочем, нам почти ничего не известно об их статусе: мы можем лишь предполагать, что свой Кромвель или Хэмпден, поносивший какого-нибудь сквайра, священника или «этих в Вестминстере», был в каждой гостинице и таверне. В период с мая 1769 по январь 1770 года в Сент-Джеймсский дворец были направлены петиции из 13 графств и 12 городских округов, в каждой из которых содержалась просьба или требование о скорейшем роспуске парламента. Впервые в политической жизни страны хаотичные столпотворения или мятежи уступили место общественным собраниям. Летом 1769 года в Вестминстер-холле собралось 7000 человек, чтобы выразить недовольство правительством страны.

Герцог Графтон поддался всеобщему давлению, и король назначил на его место Фредерика Норта, 2-го графа Гилфорда, который до этого времени взбирался по скользкой лестнице политической карьеры без досадных падений. Последующие поколения считали лорда Норта – именно так его чаще всего называли современники – болваном, который из-за собственной некомпетентности умудрился потерять Америку. Однако в действительности это был прагматичный политик, который своей манерой управлять парламентом напоминал Роберта Уолпола. К несчастью, он обладал незавидной наружностью и скорее походил на карикатуру самого короля: глаза навыкате и обвислые щеки придавали ему, по словам Хораса Уолпола, «вид слепого трубача». Однако, как тогда было принято говорить, он обладал большим умом и хорошим чувством юмора, помогавшим ему сохранять спокойствие и самообладание во времена кризиса. Однажды, когда Норт спал на правительственной скамье в палате общин, на него с критикой обрушился один из парламентариев, порицая первого министра за то, как тот руководит страной, а вернее, губит ее, на что граф Гилфорд, приоткрыв один глаз, заметил: «Эх, если бы это было так». Норт был расчетлив, осторожен, терпелив и методичен. «Он не зря занимает это кресло», – говорил о нем Джонсон.

Не иначе как политическим чудом можно назвать тот факт, что Норт, несмотря на накаленность обстановки, сумел ввести Англию в состояние дремоты или инертности. «После массовых волнений, – писал Берк, – страну охватила не менее масштабная вялость и апатия». Яростное возбуждение, за которым последовало мрачное безразличие, не так просто объяснить, разве что провести аналогию с особенностями человеческой психики. Разумеется, лорд Норт не имел большого влияния на американские колонии, где его попытки утихомирить народ лишь усугубляли ситуацию.

Став первым министром в 1770 году, Норт принял решение отменить налоги, введенные Тауншендом на все ввозимые в Америку товары, кроме чая. Предполагалось, что эта мера окажет успокаивающее действие, однако на деле она спровоцировала серьезный конфликт. Освобождение от налогов можно было считать волевой победой американцев, если бы не налог на чай, который и послужил поводом для дальнейших действий, ведь он служил символом американского рабства.

5 марта 1770 года толпа бостонцев окружила английских солдат, которым предписывалось охранять здание таможни в порту; американцы оскорбляли солдат, угрожали им, а затем напали. Был дан приказ стрелять; трое бостонцев умерли на месте, еще двое впоследствии скончались от ран. Англичане срочно снялись с места под градом швыряемых в них камней, однако горожане настояли на том, чтобы те покинули город навсегда. Они требовали, чтобы английские солдаты переместились в Форт-Уильям на одноименном острове в трех милях (4,8 км) от города. Американцы одержали еще одну знаковую победу. Это событие со временем получило название «Бостонская резня» и дало пищу для пафосных речей. В одной из них в память о событии говорилось: «Наши дома объяты пламенем, благополучие наших детей зависит от варварской прихоти рассвирепевшей солдатни; наши прелестные, невинные девушки отданы на растерзание разнузданной похоти…» Этот инцидент так никогда и не был забыт и считается самым значимым поводом к войне за независимость. Впрочем, американцы из других колоний возмущались гораздо меньше, некоторые осуждали животную несдержанность бостонской толпы. В New York Gazette предлагалось «прекратить травлю англичан».

Итак, ход событий был неясен даже тем, кто находился в самой их гуще. Некоторые полагали, что демонстрация силы заставит противника отступить. Американцы кричали «Тирания!», англичане вопили «Предательство!». Стороны имели ложное представление друг о друге, и неудивительно, что полное отсутствие взаимопонимания породило конфликт.

Три небольших инцидента наводят на размышления о причинах вспыхнувшей войны. В 1770 году в Нью-Джерси был избит сборщик таможенных пошлин. В июне 1772 года британское таможенное судно потерпело крушение у побережья Род-Айленда и было немедленно сожжено местными жителями. В марте 1773 года ассамблея Виргинии предложила всем колониальным ассамблеям вести корреспонденцию, на что Бенджамин Франклин заметил, что «это может перерасти в конгресс». Такой конгресс мог представлять общие интересы и обозначать проблемы британских колоний, что крайне встревожило бы министров в Вестминстере. Отныне неумолимый ход истории уже было не остановить.

22

Волшебные машины

В 1719 году два брата, Джон и Томас Ломбе, построили фабрику на одном из островов на реке Дервент. Там размещались машины для прядения шелка, вызывавшие неподдельное любопытство и всеобщее восхищение. Это было «новое изобретение», которое, согласно оригинальному патенту, представляло собой «три станка, которые никогда прежде не изготавливались и не применялись в Великобритании: первый – чтобы перематывать тончайшие нити шелка-сырца, второй – чтобы прясть шелк, и третий – чтобы скручивать его». В заявлении на продление патента, составленном четырнадцатью годами позднее, говорилось о «97 746 колесах, механизмах и отдельных деталях (работавших день и ночь)». В «Универсальном словаре торговли и коммерции» (The Universal Dictionary of Trade and Commerce) Малахий Постлетуэйт писал: «Эта малышка, не более пяти-шести футов (1,5–2 м) в высоту, оснащена двумя рычагами-плечами и имеет такую же производительность, что и куда более крупные машины».

Чтобы посмотреть на новое чудо техники, светская публика съезжалась на экипажах со всего графства. Источником энергии для фабрики – каменного пятиэтажного сооружения – служило огромное водяное колесо; внутри здания все вращалось, издавая характерное гудение. Один человек отвечал за изготовление 60 нитей. Фабрика была главной достопримечательностью города Дерби, а благодаря многочисленным механизмам, непрерывной работе и специализированному персоналу может считаться прототипом шелкопрядилен и хлопкопрядилен конца XVIII и XIX века. Поговаривали, что братья Ломбе украли идею машины у итальянцев, за что Джон Ломбе был в 1722 году отравлен, однако, без сомнения, эта версия – не более чем выдумки новой эпохи. К началу XIX века фабрика в Дерби, словно какой-нибудь памятник древнего прошлого, уже стала привычным элементом городского ландшафта.

Было немало и других чудес. Спустя год после того, как построили шелкопрядильню, Даниель Дефо писал о «новых начинаниях в торговле; новых изобретениях, станках, фабриках в стране, где нас, теперешних, заставляют двигаться дальше и становиться лучше». Однако в ту пору никто не использовал слово «фабрика» в отношении производственного предприятия; как правило, так называли здания, где размещались иностранные купцы. Со временем эти массивные мрачные сооружения становились неотъемлемой частью социально-экономической жизни страны. В 1769 году Мэттью Болтон закончил строительство мануфактуры Сохо на пустоши Хэндсворт-Хит на северо-востоке Бирмингема; предприятие специализировалось на изготовлении различных безделушек, например галантерейных изделий – пряжек и пуговиц. Основное складское помещение фабрики представляло собой трехэтажное здание, поделенное на 19 зон, фасад был выполнен в палладианском стиле[173]. Однако внешне фабрика скорее напоминала тюрьму, нежели загородный дом. Именно там в 1776 году Джеймс Уатт начал производство паровых двигателей. Семью годами ранее были запатентованы изолированная камера для конденсации Джеймса Уатта и прядильная ватермашина Ричарда Аркрайта; теперь можно было разрабатывать новые двигатели, приводимые в действие паром, а благодаря ватермашине – получать километры недорогой хлопковой ткани, в результате чего стоимость одежды становилась все ниже и ниже.

В том же 1769 году, когда весь политический мир страны сотрясали лозунги «Уилкс и свобода!», Джозайя Веджвуд открыл масштабное производство керамики на территории площадью 350 акров (1,4 км2), недалеко от канала между реками Трент и Мерси в Стаффордшире. Мануфактура получила название «Этрурия» в честь древней цивилизации этрусков, что создавало иллюзию живописного прошлого даже несмотря на то, что фабрика была оснащена по последнему слову техники. Фактически Веджвуд открыл эпоху роскошного фарфора в Англии. Именно он привил англичанам вкус к неоклассицизму. Гений британского керамиста во многом определил эстетику промышленных преобразований, которые при этом не требовали внедрения принципиально новых технологий.

Спустя два года после основания Этрурии Ричард Аркрайт открыл крупное прядильное предприятие в Кромфорде, в графстве Дербишир, и организовал применение недавно изобретенной прядильной машины. Вскоре неподалеку появился поселок, где жили сотни рабочих, в том числе женщины и дети. С помощью ватермашины, состоявшей из тысячи веретен, было создано первое исключительно английское хлопковое полотно. Вскоре хлопок стал ключевым продуктом текстильной промышленности. К началу XIX века хлопок считался королем тканей.

В поэме «Храм природы» (The Temple of Nature) Эразма Дарвина, вышедшей в 1803 году, прославлялись эти глобальные изменения:

Аркрайт же научил с плодов хлопковыхСобирать материал для тканей новыхИ, твердой сталью расчесав клубок,В сребристые одежды мир облек[174].

Если голландцы воздвигли памятник человеку, научившему их мариновать селедку[175], то почему бы не увековечить в камне родоначальника промышленного способа производства и создателя мануфактуры национального значения?

Впрочем, некоторые современники относились к первым фабрикам с большим недоверием, готовые, словно Дон Кихот, вступить в бой с ветряными мельницами. Мануфактуры сравнивали с работными домами, на которые они действительно в каком-то смысле были похожи; работные дома при этом назывались «домами промышленности», а первая фабрика по производству паровых двигателей еще в 1702 году носила название «работный дом». В сознании людей того времени существовала прочная связь между тем, как жестко регулировали жизнь бедноты и обращались с промышленными рабочими. Фабрики нередко сравнивали с казармами, где столь же строго соблюдали режим, порядок и ценили исполнительность.

Новая система промышленного производства, находившаяся в то время лишь на этапе становления, возникла из так называемой первичной промышленности или примитивного капитализма. Суть этого явления составлял надомный труд, при котором сельскохозяйственные рабочие и члены их семей пряли и ткали, не прекращая при этом работать на земле. Даниель Дефо красноречиво писал об этом во время своей поездки по Британии, когда пересекал Пеннинские горы. Он побывал у крупного суконщика и нашел там «дом, полный пышущих здоровьем парней, часть из которых занималась покраской ткани, другие – обрабатывали ее, а третьи – ткали». Неподалеку было множество домиков, «в которых жили занятые на фабрике рабочие, причем их жены и дети также постоянно занимались делом – чесали волокно, пряли и так далее». Каждый ребенок старше четырех лет был трудоустроен и получал оплату.

Это было в буквальном смысле надомное производство, в рамках которого торговец или мелкий капиталист поставлял сырье для прядения или ткачества семьям сельскохозяйственных рабочих, а затем забирал готовую пряжу или ткань в четко установленный срок[176]. Жена фермера и сам фермер проводили за станком каждую свободную минуту; чесать, прясть и ткать приходилось в то же время, что и собирать урожаи пшеницы, гороха и фасоли. Свободные земледельцы продавали носки и сыр, свинину и ткань. Так, в Линкольншире коровий навоз использовался для производства топлива, а свиной – для отбеливания ткани. Неудивительно, что о Линкольншире сложилась поговорка: «Свиньи там испражняются мылом, а коровы – огнем».

Изготовление ткани представляло собой низкооплачиваемый сезонный труд, которым, как правило, занимались в стесненных и грязных условиях. Кустари работали по ночам, в темноте, поскольку не могли позволить себе освещение. Они работали в мороз и холода, когда отсутствовала возможность прокормиться с полей. Ткачи и портные называли лето «временем огурцов», поскольку это единственное, что они могли позволить себе из еды. Индустриализация на тот момент казалась наименьшим из зол.

Сложно однозначно выделить истоки промышленного подъема, факторов было множество. Некоторые говорят, что все началось с мелких торговцев, которые поначалу предоставляли сырье земледельцам, а затем открывали целые фабрики и запускали по 20–30 ткацких станков. Другие полагают, что непрекращавшийся рост населения вынуждал людей уходить в города и искать работу на производстве. В период с 1760 по 1830 год население Великобритании увеличилось с 6,1 до 13,1 миллиона – другими словами, оно выросло более чем в два раза. В сельском хозяйстве так много людей не требовалось, поэтому они собирались в городах, где работодатели охотно использовали дешевую рабочую силу на расширяющихся производствах. Неизбежно возникали и другие последствия: требовались новые дома и транспортная инфраструктура.

Некоторые считают, что индустриализация стала результатом технических изменений и инноваций. Это был поступательный процесс, в ходе которого периодически происходили крупные скачки, как, например, изобретение парового двигателя или сложного и высокопроизводительного текстильного оборудования. В этой связи часто утверждают, что британцы – практичная нация, они предпочитают исключительно эмпирический подход, лишены всякого стремления к теоретизированию, которое любят, например, французы или немцы. Таково лишь одно из обобщений, но со временем оно стало общепринятым. Химик Луи Пастер однажды сказал: «Удача благоволит лишь тем, кто к ней готов». В те времена говорилось, что у каждой фабрики есть свой изобретатель.

Другие уверены, что индустриализацию спровоцировали дешевые кредиты, а ее быстрый рост вызван избытком капитала вкупе с процентной ставкой, не превышавшей 3 %. Англия была богатой страной. Об этом свидетельствовало то, что население охотно покупало акции Банка Англии, а на Королевской бирже возникало несметное число «пузырей». Теперь все желающие могли инвестировать в промышленность, которая, казалось, таила в себе неограниченные возможности и открывала неиссякаемые источники дохода. Дальнейшей индустриализации способствовал и беспрецедентный рост международной торговли во второй половине XVIII века.

Еще один фактор, способствовавший развитию промышленности, заключался в невмешательстве властей: правительство подготовило почву, установив низкую процентную ставку, при этом оно не предпринимало попыток формировать промышленную политику страны. Технологические новшества и достижения не встречали серьезного сопротивления в верхах. Если на пути индустриализации и возникали препятствия, то их, как правило, чинили рабочие, возмущенные тем, что их хлеб отняли машины[177]. Правительство сохраняло нейтралитет.

Высокие темпы развития промышленности объяснялись и другими причинами. Англию не раздирали войны; политическая система была крайне гибкой; в отличие от Франции в стране не бушевала революция. И тем не менее политика играла отнюдь не решающую роль. Возникновение фабрик дало экономию на масштабах, то есть она достигалась за счет роста производства, при этом, что особенно важно, усиливалось разделение труда.

Представители деловых коммерческих кругов в то время восхищались мощью науки и рациональными вычислениями. Карманные и стационарные часы и такие точные приборы, как токарные или рейсмусовые станки, были характерной чертой эпохи. Микроскопы и телескопы не только стояли на службе у ученых, но и часто встречались в состоятельных домах; барометр был излюбленной темой светских бесед. С 1675 по 1725 год количество обеспеченных лондонцев, в домах которых имелись часы, возросло с 56 до 88 %. К 1800 году на часовой фабрике в Кларкенуэлле работало 8000 человек, каждый из которых имел собственную узкую специализацию. Джон Гаррисон – изобретатель морского хронометра, в 1759 году решивший проблему определения долготы, – ввел моду на хронометр, который капитан Кук взял с собой в кругосветное путешествие.

В качестве причины крутых перемен в промышленности нельзя не упомянуть явление, скорее относящееся к духовной сфере. Повальное диссентерство, распространившееся в среде экспериментаторов и изобретателей, растущая роль диссентерских академий, где молодые люди обучались практическим навыкам, – все это заставило многих верить в то, что протестантский дух независимого мышления и эмпирического опыта служил дополнительным фактором промышленного подъема. Католиков же – весьма незаслуженно – считали неспособными к освоению новых горизонтов. Впрочем, было бы глупо выделять одну из этих мнимых причин или предпосылок как наиболее значимую. Перефразируя стих 8:28 из Послания к римлянам, замечу лишь, что все содействует ко благу для тех, кто считает это благом[178].

В попытках осмыслить природу происходивших изменений предлагались сотни различных трактовок. События второй половины XVIII века сегодня известны под названием «промышленная революция», однако в те годы оно никогда не использовалось. Его придумал французский социалист Луи Огюст Бланки в 1837 году, а спустя несколько лет подхватил Фридрих Энгельс в труде «Положение рабочего класса в Англии» (Die Lage der arbeitenden Klasse in England, 1845). Впоследствии этот термин широко использовал известный английский историк-экономист Арнольд Тойнби, дядя выдающегося философа и культуролога Арнольда Джозефа Тойнби, в «Лекциях о промышленной революции в Англии XVIII века» (Lectures on the Industrial Revolution of the Eighteenth Century in England), которые были изданы после смерти автора в 1884 году. Если это и была революция, то в ней не было ничего неожиданного или ошеломительного. Она явилась закономерной частью цикла, продолжавшегося примерно сто лет. Рост, по всей видимости, начался в 1740-х годах, в 1780-х и 1790-х годах наблюдались стремительные скачки, аналогичная динамика сохранялась в 1830-х годах и далее.

Если в те времена о «промышленной революции» еще не говорили, как же современники воспринимали тогдашнюю действительность? Осознавали ли они, что вокруг происходит что-то удивительное или весьма необычное? В «Политической арифметике» (Political Arithmetic), изданной в 1774 году, Артур Янг обращается к читателям с просьбой «оценить прогресс, коснувшийся всех сфер жизни Великобритании, за последние 20 лет». Спустя два года к этой мысли обращается Адам Смит в «Исследовании о природе и причинах богатства народов», размышляя над «естественным прогрессом Англии в направлении богатства и процветания». В «Британнике» того периода отмечалось, что «открытия и достижения» эпохи «осеняют славой всю страну, чего не добиться лишь завоеваниями и господством». Были выявлены основополагающие причины столь уверенного и стабильного роста. В 1784 году сообщалось, что «Британия – единственная известная до сей поры страна, в которой пласты угля… железной руды и известняка… часто находят на одних и тех же месторождениях, причем недалеко от моря». Современники хорошо понимали суть принципиальных изменений в стране.

Их непрерывность была очевидна, изобретения следовали одно за другим, являя миру все новые и новые чудеса эволюции. В предыдущие столетия периоды социальных или технических преобразований сменялись периодами затишья, что создавало определенный баланс; однако в конце XVIII века изобретениям, казалось, не было конца. Историк-марксист Эрик Джон Эрнест Хобсбаум в труде «Промышленность и империя» (Industry and Empire), изданном уже в 1968 году, писал, что «со времен возникновения сельского хозяйства, металлургии и появления городов в эпоху Нового каменного века индустриализация стала самым масштабным изменением в жизни человечества».

В действительности самые глубокие и трудноуловимые преобразования можно увидеть лишь в ретроспективе. Возможно, изобретатели, инженеры или ученые не отдавали себе отчета в том, что они пытались подчинить природу. Тогда это могли счесть богохульством. И тем не менее в руках человека оказалась безграничная власть. Уголь, пришедший на смену древесине, считался в то время неисчерпаемым ресурсом. Земли, на которых раньше росли деревья, теперь можно было использовать под сельскохозяйственные нужды. В прошлом в силу биологических причин восстановление лесов после вырубки требовало немало времени; теперь же источник энергии находился под землей, а значит, подобных проблем больше не возникало. В результате освоения природных богатств энергоресурсы Британии долгое время существенно превышали ресурсы любой другой европейской экономики. В этом заключалась одна из ключевых причин индустриализации.

По оценке историка промышленной революции Э. А. Ригли, 10 миллионов тонн угля, добытых в 1800 году, обеспечивали энергию, равную той, что можно было получить при сжигании древесины с 10 миллионов акров земли. Отказ от органической экономики означал, в свою очередь, снятие ограничений, сковывавших экономический рост. Времена года больше не имели значения, равно как и приливы и отливы, ветер и вода. Неограниченные запасы черного золота скрывались в бесчисленных кавернах под землей. Когда-то Англию называли страной рощ и лесов; теперь же она стала королевством угля.

Впрочем, прогресс шел медленно и неравномерно. Хотя некоторые отрасли, например металлургия, текстильная и угледобывающая промышленность, развивались стремительно, большинство британских фабрик и заводов продолжали существовать в рамках традиционной экономики еще целых сто лет. Пекари, мельники, кузнецы и дубильщики словно застыли в середине XVIII века, когда страна уже шагнула в эпоху правления королевы Виктории. А многие мастерские и вовсе продолжали работать как в XVII веке. В ту пору параллельно существовали разные эпохи и уровни квалификации.



Увеличение объемов добычи угля было постепенным, но неизбежным. В течение XVIII века добыча выросла с трех до десяти миллионов тонн, а в период с 1800 по 1850 год был зафиксирован пятикратный рост. В результате английский пейзаж изменился навсегда. Газета Birmingham Mail писала, что «голубое небо скрылось за смрадной завесой черного и серого дыма. Земля превратилась в огромную неприглядную груду мертвого пепла и сажи. Каналы с растворенной в них угольной пылью явственно демонстрируют, какой грязной может быть вода, – и все же она продолжает течь. Ветхие дома, ветхие заводы, накренившиеся черные трубы, изрыгающие огонь печи, неряшливый, почерневший от дыма народ». Аналогичный образ величия и ужаса предстает в описании центральных графств Англии в «Лавке древностей» (The Old Curiosity Shop) Чарльза Диккенса.

Когда маленькая Нелл с дедушкой идут по тем местам, они видят «черные от шлака дороги и кирпичные строения… сотрясаемые оглушительным гулом и рокотом машин, высокие трубы, клубы черного дыма, который зловонным облаком сгущался над домами и затемнял воздух»[179]. Двое странников попадают на металлургический завод, где среди «чугунных столбов, поддерживающих крышу, стоял оглушительный стук молотов, рев горнов, шипенье в воде раскаленного металла и множество других страшных, непонятных звуков, которые нельзя было бы услышать ни в каком другом месте». Бурная фантазия писателя не менее сильна, чем его наблюдательность, однако в одном он точно не ошибался: земля доселе не слышала звуков, подобных этим, кроме разве что случаев извержения вулкана.

Диккенс сравнивает рабочих с великанами: «И в этом аду, еле различимые среди дыма и вспышек нестерпимо жаркого огня, словно великаны с гигантскими кувалдами в руках, работали люди». Некоторые спали прямо среди пепла и золы, а другие доставали из печей сверкающие листы металла, «которые распространяли вокруг невыносимый жар и светились тем багровым светом, что мерцает в глазах дикого зверя».

Однако жар и свет не просто давали представление о тогдашних условиях труда, но и символизировали великие перемены. Теперь уголь использовали не только для формовки металла, но и для создания сплавов. Центром производства стала долина Колбрукдейл в графстве Шропшир. Едва ли где-то нашлось бы место, так мало походившее на долину, описываемую в пасторалях.

Квакер-металлург Абрахам Дарби (первый из плеяды потомственных металлургов Дарби) поселился в Колбрукдейле, где в 1708 году взял в аренду старую доменную печь с кузнями. Не прошло и года, как он стал первым, кто начал производить качественный бабковый чугун, используя при выплавке каменноугольный кокс в качестве добавки к древесному углю. Долина имела ряд неоспоримых преимуществ. Тамошние залежи угля содержали меньше сернистых примесей, а значит, качество производимого металла было выше. Дарби топил печи углем, а затем, добавляя кокс, получал сплав для изготовления плавильных котлов. Вскоре каменноугольный кокс вытеснил древесный уголь[180]. Металлургическое производство более не зависело от живой природы. Благодаря новому методу в будущем началось строительство мостов, производство паровозов, труб, цилиндров, артиллерийских орудий, картечи и деталей станков, которые вкупе сформировали новую действительность XIX века.

Первые металлические рельсы были изготовлены в Колбрукдейле в 1767 году. Технологии входили в фазу мощного, устойчивого и безостановочного развития. На страницах этого исторического труда нам еще предстоит восхищаться тем, как тесно связаны друг с другом технические решения и изобретения; по-видимому, все слилось воедино, да так, что одно было немыслимо без другого.

Впрочем, значимость происходящих перемен осознали не сразу; сам Абрахам Дарби был по природе скромным и тихим человеком, а его собратья-квакеры, казалось, радовались возможности сохранить новую технологию внутри их религиозной общины. Следует отдать должное семье Дарби, члены которой никогда не патентовали свои изобретения, в отличие от большинства других изобретателей, объясняя это тем, что было бы несправедливо «лишать общество столь ценной находки».

Грани человеческого величия как нельзя лучше изображены на картине Филипа Лютербурга «Колбрукдейл ночью» (Coalbrookdale by Night), на которой чугунолитейный завод изрыгает сернистые всполохи прямо в небо, освещенное лишь тусклым лунным светом. На этом огненном пейзаже единственный источник света – адское пламя, сотворенное руками человека. Одно из названий этого завода было «Бедлам»[181]. Несмотря на религиозные аллюзии, огонь никак не препятствует трактовке изображения на картине в качестве промышленного объекта; на переднем плане лошади тянут переполненную телегу, рядом с которой бежит собака.

На картине Джозефа Тернера «Печь для обжига извести в Колбрукдейле» (Limekiln at Coalbrookdale; ок. 1797) свет также играет важную роль: белые, голубые и оранжевые отсветы притягивают внимание к левой части картины; небольшая полоска света спускается с холма, освещая двух рабочих с лошадьми, а в печи горит яркий огонь, отбрасывая таинственные тени, и кажется, будто это вход в зачарованный грот. Таковы истоки явления, которое впоследствии стали называть промышленной революцией. Это была эпоха широчайших возможностей, несравнимых с теми, что предлагала магическая алхимия XVI века, когда верили, будто в недрах земной утробы может зародиться новая жизнь. В «Лавке древностей» старик-рабочий, приглядывавший за доменной печью, говорит маленькой Нелл: «Огонь все равно что моя память, – я гляжу на него и вижу всю свою жизнь». И этому огню не суждено было потухнуть.

Планомерный технический прогресс регулировался неписаными законами взаимозависимости. Существуют наглядные примеры изобретений и открытий, сделанных в одно и то же время разными людьми. Так, летом и осенью 1815 года инженер-механик Джордж Стефенсон из Ньюкасла-на-Тайне и химик Гемфри Дэви из Лондона придумали конструкцию безопасной рудничной лампы для шахтеров; один из коллег Стефенсона предположил, что оба исследователя «сами, независимо друг от друга открыли принцип работы такой лампы». Изобретения для схожих целей возникали в большом количестве в течение нескольких лет или даже месяцев. Технология пудлингования чугуна, благодаря которой появилась возможность получать прутковое железо без использования древесного угля, была в течение нескольких месяцев успешно внедрена в Южном Уэльсе и в Фонтли недалеко от Плимута; изобретатели при этом не знали о существовании друг друга. Счастливое совпадение? Кто знает.

Свидетельства подобного бессознательного взаимодействия видны повсюду. Так, технология расточки пушечных стволов использовалась для изготовления цилиндров паровых двигателей; изобретение коксовой печи позволило производить чугун; производство чугуна, в свою очередь, повлекло за собой изобретение паровой машины Томаса Ньюкомена; а паровая машина обеспечила возможность производства металла в промышленных масштабах. Когда стало ясно, что паровой двигатель обладает слишком высокой мощностью для деревянных станков, их впервые стали заменять железными машинами; в результате появлялось все более и более тяжелое машинное оборудование, которое, в свою очередь, требовало более мощных двигателей. Все процессы были взаимосвязаны, ускоряя технологический прогресс и меняя его природу. Одни машины использовались для изготовления других – более крупных и производительных. И здесь нельзя не вспомнить историю появления роботов.

Для работы в кузнях и на фабриках требовалось все больше пара, что способствовало созданию более мощных паровых двигателей. Металлические рельсы, по которым сперва перевозили вагонетки с углем, теперь стали использоваться и при строительстве первых железных дорог. Массовое производство канализационных труб на керамических заводах сыграло большую роль в улучшении санитарных условий в Англии XIX века, а кроме того, позволило лучше дренировать поля, что, в свою очередь, повысило урожайность. Увеличение объемов сельскохозяйственной продукции позволяло обеспечивать растущее число занятых в промышленности. На фоне подъема текстильного производства остро встал вопрос изобретения нового способа быстрого отбеливания ткани, и химики обратили взор в сторону купоросного масла или серной кислоты, оставив поиски магического эликсира бессмертия в прошлом.

Использование машинного оборудования на производстве привело к увеличению объема выпускаемой продукции, а это, в свою очередь, повлекло за собой расширение рынков сбыта. Так возникла известная дихотомия: массовое производство провоцирует большой спрос или массовое потребление вызывает рост производства? Впрочем, возникают и другие вопросы. Как, например, возможно, что две совершенно не связанные между собой отрасли – производство хлопка и металлургия – могли развиваться одновременно и в одинаковом темпе? Словно подчиняясь принципам естественной эволюции, эти станки и машины приобрели биологические характеристики живого организма. Не лишним будет вспомнить теорию Дарвина об органической эволюции, чтобы объяснить этот медленный, постепенный, но стабильный и неотвратимый процесс промышленной революции.



Ничто из вышеперечисленного не было бы возможно без распространения так называемого научного подхода, доставшегося в наследство от самого Исаака Ньютона, который столетием ранее был не только теоретиком, но и практиком и сам создавал для себя необходимый научный инструментарий. В возрасте 26 лет он сконструировал телескоп-рефлектор и собственноручно изготовил для него вогнутое параболическое зеркало из сплава олова и меди. Будучи президентом Королевского научного общества, он придавал особое значение рациональному подходу и экспериментаторству, которые через сто лет сыграли ключевую роль в эпоху промышленного переворота. В начале XVIII века в Лондоне и других городах страны под эгидой Королевского общества устраивались научные лекции, на которых нередко можно было увидеть «барометры, термометры и другие подобные инструменты, необходимые для проведения экспериментов». Ученик Ньютона лексикограф Джон Харрис читал лекции по математике в кофейне «Марина» (Marine) на улице Бирчин-Лейн «ради общего блага». А британский натурфилософ Джон Теофил Дезагюлье выступал с лекциями по экспериментальной философии, однако включал в них рассуждения о первых паровых двигателях, которые «приносили чрезвычайную пользу для осушения шахт, снабжения водой городов и домов благородного сословия». Уже к 1730-м годам были подробно изучены волшебные свойства электричества.

Одна группа ученых и промышленников создала клуб, в котором они могли беседовать и делиться своими изысканиями и результатами экспериментальной работы. Лунное общество Бирмингема (Lunar Society of Birmingham) было учреждено в конце 1760-х годов, объединив изобретателей, славившихся своими радикальными воззрениями как в политике и религии, так и в науке. В число членов этого клуба входили ботаники, фабриканты, философы, промышленники, естествоиспытатели и геологи, стремившиеся удовлетворить беспрецедентное человеческое любопытство той поры. Среди членов общества были Мэттью Болтон, Джозайя Веджвуд и Джозеф Пристли. Промышленники, металлурги и ученые обменивались знаниями о новых технологиях, а также о более интеллектуальных и возвышенных предметах. Клуб стал оранжереей, где взращивались планы грядущих изменений, расцветало общее стремление развивать науку. У большинства членов общества были собственные лаборатории, где они могли проводить опыты. Веджвуд, к примеру, проводил минералогический анализ и изучал химию цвета.

Мэттью Болтон в восемнадцать лет придумал технологию инкрустирования стальных пряжек эмалью, однако наряду с этим он культивировал, по его собственным словам, «философский дух»; в тетради он делал беглые записи о пульсе человека и движении планет. Предпринимательский дух руководил научной жизнью в XVIII веке. Изобретателей интересовали абсолютно все области человеческого знания. Джозеф Пристли получил «Пальмовую ветвь» за открытие «флогистона», или кислорода, и за учение о фотосинтезе; Болтон вдохновил Уатта и помог ему сконструировать паровой двигатель.

В 1754 году было создано Общество искусств, промышленности и торговли (The Society for the Encouragement of Arts, Manufactures and Commerce), что ознаменовало всеобщее признание важности популяризации науки. Как говорилось в уставе общества, оно создавалось с целью «поощрять предпринимательство, развивать науку, совершенствовать искусство, улучшать качество производства и расширять торговлю». Учреждались премии за изобретения в области механики, а также художественного искусства – награды подкрепляли общее стремление к инновациям. Искусство и наука зачастую воспринимались как смежные виды деятельности, и в записях общества существуют наброски исследований свойств синего кобальта и красной (красильной) марены. Эти вещества могли применяться и для промышленной окраски. И вновь мы видим взаимосвязь всех сфер.

Многие усматривали в этих событиях одно из проявлений эпохи Просвещения, хотя в действительности это исключительно европейское движение лишь слегка коснулось берегов Англии. Впрочем, не было сомнений, что в стране, по словам Уолпола, царила «мода на естественную историю». В журнале Spectator порой не без иронии говорилось об ученых или научных обществах, где обсуждались такие вопросы, как анатомия человека. Джонатан Свифт в сатирической форме описал моду того времени в «Путешествии Гулливера в Лапуту, Бальнибарби, Лаггнегг, Глаббдобдриб и Японию» – третьей части «Путешествий Гулливера», написанной между 1706 и 1709 годами. Свифт рассказывает о «Большой Академии в Лагадо», в которой экспериментаторы были заняты тем, что извлекали солнечные лучи из огурцов, превращали лед в порох и превращали «человеческие экскременты в те питательные вещества, из которых они образовались»[182].

Однако в таких отраслях, как механика, металлургия и промышленная химия, отрицать новый дух научных изменений было нельзя. Экспериментальная система с применением каменноугольного светильного газа для уличного освещения была готова к 1782 году. Основное внимание всегда уделялось промышленности и торговле, и Адам Смит полагал, что все, кто работают на благо промышленности, являются представителями «великого класса изобретателей»; среди них следует упомянуть химиков, а также новые профессии электриков и инженеров. Позднее шотландский писатель и реформатор Сэмюэл Смайлс писал: «Наши инженеры могут в некоторой степени считаться создателями современной цивилизации».

По тому, сколько было подано и удовлетворено заявок на патенты, можно судить об уровне развития изобретательства в стране. До середины века каждый год выдавалось порядка дюжины патентов; в 1769 году это число составляло уже 36, а в 1783 году – 64. В 1792 году выдали 85 патентов. Спектр изобретений был широчайший: от новой конструкции насоса до получения щелочей из соли. Патентовали средства для бритья, зубные протезы, устройства пожарной сигнализации и стиральные машины, охранные сигнализации и туалеты. Ожидалось, что в результате внедрения изобретений удастся экономить рабочую силу, а еще важнее – время. Владельцы патентов стремились повысить производительность, точность и обеспечить единообразие. В этом смысле они выражали дух промышленных перемен.

Это время можно назвать эпохой благоустройства, однако у всех на устах было слово «новшество». «Этот век сходит с ума в погоне за новшествами, – говорил Сэмюэл Джонсон, – и любое дело необходимо делать по-новому…» Поэтапные изменения практического характера составляли суть притязаний XVIII века. «Практически у каждого мастера и фабриканта, – писал валлийский священник Джозайя Такер в 1757 году о рабочих Бирмингема, – есть собственное изобретение, и каждый день они работают над тем, чтобы улучшить изобретения других».

Пожалуй, явственнее всего плоды прогресса проявились в сфере транспортной инфраструктуры. Старые дороги были в таком состоянии, что считались поистине национальным позором. Даниель Дефо писал, что одна дама из Льюиса отправилась в церковь в экипаже, запряженном шестью быками, поскольку ни одна лошадь не справилась бы с вязкой и глубокой грязью. Многие дороги не ремонтировались четырнадцать столетий, то есть с тех пор, как их построили римляне. Главная дорога прихода, как правило, была гужевой, однако грязь там была такой мягкой, что лошади увязали по самое брюхо. Даже дорога из Кенсингтонского дворца в центр Лондона представляла собой коварное месиво с рытвинами, выбоинами и камнями. Поездка из Йорка в Лондон занимала неделю, а один житель города, однажды отправляясь в путь, даже написал завещание. Артур Юнг в «Путешествии на север Англии» (Northern Tour) 1771 года так отзывается о дорогах к северу от Ньюкасла-на-Тайне: «Я бы посоветовал всем путешественникам воспринимать эту страну как море и скорее подумать над тем, чтобы отправиться в путешествие по океану, нежели ездить по этим ужасным дорогам».

Решением этой наболевшей проблемы стало благоустройство дорог на местном уровне, при этом стремление извлечь выгоду из предложенной инициативы было очевидно. Возник целый ряд «дорожных трастов», члены которых делали взносы на строительство и поддержание в надлежащем состоянии определенных участков дороги. Чтобы возместить расходы и погасить займы, им разрешалось взимать дорожную пошлину на обоих концах маршрута. Некоторые говорили, что никаких ощутимых перемен не происходило, а другие жаловались на грабительские сборы. И тем не менее, пусть медленно и хаотично, дороги становились лучше. Разумеется, это было бы невозможно без инженеров, таких как, например, Томас Телфорд и Джон Макадам, которые составляли серьезную конкуренцию римлянам и которым, казалось, не было равных в деле дорожного строительства.

В романе Ричарда Грейвса «Колумелла» (Columella) 1779 года герой восклицает: «Кто бы мог подумать, что путешествие из Лондона в Бат будет занимать всего двенадцать часов, а экипажи будут ходить между городами ежедневно, если каких-то двадцать лет назад все знали, что дорога занимает добрых три дня?» В 1763 году между Лондоном и Эксетером курсировало шесть дилижансов; спустя десять лет их количество увеличилось в четыре раза. Реклама гласила: «Как бы удивительно это ни звучало, но этот дилижанс прибудет в пункт назначения (при условии, что не попадет в аварию) спустя четыре с половиной дня после отправления из Манчестера!!» Некоторых пассажиров тошнило от такой скорости; о таких говорили, что их «удилижанило». Почтовое сообщение стало более быстрым и регулярным, подстегнув развитие эпистолярного жанра, в котором писал Сэмюэл Ричардсон. Все вокруг ускорялось – от повозки с зерном или углем до прогресса в сельском хозяйстве.

Совершались и другие прорывы в транспорте. В первые десятилетия XVIII столетия в стране предпринимались координированные шаги по благоустройству рек путем расширения и углубления русла и укрепления берегов. Все реки к середине XVIII века были соединены сетью каналов, образуя одну большую транспортную систему; между 1755 и 1820 годами общая протяженность построенных каналов составила 3000 миль (почти 5000 км). В 1755 году первый промышленный канал под названием Сэнки соединил реку Мерси с городком Сент-Хеленс в графстве Мерсисайд; спустя три года Фрэнсис Эгертон, 3-й герцог Бриджуотер, построил канал между своими угольными шахтами в Уорсли и Манчестером длиной 7 миль (11 км); тот факт, что благодаря каналу стоимость угля в Манчестере снизилась в два раза, заставил многих промышленников призадуматься. В период с 1761 по 1766 год между Манчестером и рекой Мерси, выше Ливерпуля, был вырыт еще один канал. К началу 1790-х годов Лондон, Бирмингем, Бристоль, Халл и Ливерпуль были соединены друг с другом бесчисленными мелкими пунктами. По искусственным водоемам перевозили уголь, железо, дерево, кирпич и сланец, а также доставляли хлопок, сыр, зерно и масло.

В стране произошли серьезные экономические преобразования. Адам Смит писал, что «хорошие дороги, каналы и судоходные реки, снижая расходы на перевозку, делают ближе даже самые отдаленные районы страны, словно это соседние кварталы одного города». Местные и региональные центры объединились, чтобы создать единый рынок, который, в свою очередь, способствовал выходу британской продукции на международный рынок. Были и другие последствия. Благодаря тому что различные регионы Великобритании теперь становились ближе друг другу, росла и сплоченность нации во времена войн и революций в других странах.

23

Чаепитие

Весной 1773 года правительство лорда Норта вынужденно приняло Акт о чае (Tea Act), в соответствии с которым Ост-Индская компания получила право продавать чай американцам напрямую через собственных агентов, а не через аукционы, как это было прежде. Акт не отменял пошлину в три пенса за фунт, установленную шестью годами ранее. Чай в Америке по-прежнему оставался дешевле, чем в Англии, однако для колонистов закон был равносилен прямым налогам, которые беспрепятственно взимал британский парламент, что наводило на пугающие мысли об имперской диктатуре. Некоторые полагали, что в этом заключалась схема по планомерному уничтожению американских свобод. Boston Gazette, освещавшая события в порту, куда доставляли большую часть чая, в номере от 11 октября призвала отправить товар обратно в Англию в знак того, что «ярмо рабства» сброшено. Первый корабль с чаем под названием «Дартмут» (Dartmouth) прибыл в бостонскую гавань 27 ноября, а два дня спустя в городе начались массовые протесты и митинги. Радикально настроенные колонисты договорились блокировать разгрузку чая и держать под контролем суда, которые будут заходить в гавань. Активистов из патриотической организации «Сыны свободы» стали называть «костяк».

16 декабря группа бостонцев, переодевшись в индейцев-мохоков, отправились к религиозному дому собраний на Милк-стрит. У дверей здания они издали «боевой клич», на который ответили те, кто находился внутри. Затем протестующие двинулись в бостонский порт, где на тот момент стояли три корабля, доставившие в Америку из Англии 46 тонн чая, и начали планомерно уничтожать груз, выбросив за борт 342 ящика.

Теперь вопрос заключался лишь в том, кто окажется сильнее. Разумеется, вызов, брошенный британскому парламенту, нельзя было проигнорировать. Лорд Норт изложил суть дела в палате общин 7 марта 1774 года и потребовал закрыть бостонский порт. Парламент принял и ряд других мер, чтобы преподать урок мятежным американцам. Эти меры получили название «принудительные» (coercive acts) или «невыносимые» акты (intolerable acts). Бостонский портовый акт (Boston Port Act) запрещал судам входить в порт Бостона, пока не будет выплачена компенсация за уничтоженный чай; там закрывалась таможня. Массачусетский правительственный акт (Massachusetts Charter Act) был принят с целью ограничить полномочия законодателей штата. Судебный административный акт (Administration of Justice Act) и Квартирьерский акт (Quartering Act) были призваны установить порядок среди населения. Лорд Норт заявил: «Стоит только убедить колонии, что вы способны управлять ими и не боитесь это делать, как на смену мятежам придет кроткое послушание». Казалось, что население в большинстве своем поддерживало Норта. Эдмунд Берк, к примеру, говорил: «В народе преобладают антиамериканские настроения, говорят об этом как открыто, так и за закрытыми дверями».

Берк – убежденный консерватор и сторонник традиционных взглядов – еще появится в нашем повествовании, ему в скором времени предстояло столкнуться с немалыми трудностями. Он был ирландцем, обладавшим талантом превосходного адвоката, и рьяно отстаивал идеалы прошлого, которые, по его мнению, явствуют из самой «природы вещей, ибо прошли проверку временем, обычаями, преемственностью, накоплением, преобразованием и улучшением собственности». Традиционные институты и обычаи возводились чуть ли не в ранг священных ценностей в силу продолжительности и непрерывности их существования. Для тех, кто выступал против перемен или боялся их, это была на редкость утешительная доктрина.

Реакция американцев на «невыносимые» акты не заставила себя ждать. В начале сентября 1774 года в Филадельфии прошел конгресс 12 колоний, который вошел в историю под названием Первый Континентальный конгресс (First Continental Congress). Спустя месяц делегаты конгресса представили «Декларацию прав» (Declaration of Rights) с целью закрепить за американскими колониями право и вменить им в обязанность самостоятельно принимать законы обо всех внутренних вопросах без вмешательства английского парламента. Делегаты заявили о правах американцев на «жизнь, свободу и собственность». Джордж Вашингтон писал: «Кризис наступает тогда, когда приходится отстаивать свои права или преклонять голову перед любыми пошлинами, которые нам навязывают». В конце года местные общества или революционные комитеты собирали орудия и порох, одновременно приводя в исполнение так называемые законы конгресса (laws of congress). Импорт из Британии и ее колоний оказался под запретом. Перспективы открытой войны и торговое эмбарго парализовали английскую торговлю, купцы метались между желанием беспрепятственно вести дела и врожденной преданностью монарху.

Призывы к оружию звучали все громче, создавались отряды добровольцев, которых называли «минитмены» (от англ. minute – минута) за скорость обращения с оружием. Тем временем на американской земле высадились 10 000 британских солдат. Если бы они нанесли единовременный удар, то потери среди колонистов были бы велики; однако англичане под командованием генерала Томаса Гейджа выжидали. Первый ход в войне предстояло сделать американцам. И этот ход положил начало серьезному противостоянию.

Местные комитеты и наскоро созванные провинциальные конгрессы Америки начали разрабатывать план военных действий, а группа активистов принялась за его реализацию, взяв дело в свои руки. В начале апреля 1775 года командующий английскими войсками в Бостоне получил приказ из Лондона усмирить мятежников. Основные арсеналы американских патриотов размещались в Конкорде, в 16 милях (25 км) от Бостона, и англичане направились именно туда. В местечке под названием Лексингтон-Грин их остановили местные отряды самообороны; в вооруженном столкновении было убито восемь колонистов. Англичане продолжили движение к Конкорду, однако огонь ополченцев, прятавшихся в домах или скрывавшихся за деревьями и заборами, внес сумятицу в их ряды. В спешке англичане отступили в Бостон, однако к тому времени, как они были в относительной безопасности, их потери составили 273 бойца. Бог войны восстал вновь, требуя крови.

Некоторые колонисты были встревожены резким поворотом событий и настаивали на необходимости проявлять сдержанность в связи с неспокойной обстановкой, другие открыто высказывали недоверие призывам к независимости. Ситуация грозила зайти слишком далеко. Однако более радикально настроенные участники Второго Континентального конгресса (Second Continental Congress), собравшегося в Филадельфии летом 1775 года, оказались в большинстве и заглушили голоса умеренных делегатов съезда. Было принято решение о создании регулярной армии, в которую бы вошли представители «объединенных» и «конфедеративных» колоний; командование поручено аристократу из Виргинии Джорджу Вашингтону. По натуре он был молчалив, не обладал талантом оратора, однако отличался находчивостью и методичностью. Ему было присуще врожденное чувство собственного достоинства, которое вкупе со сдержанностью и умением владеть собой обеспечивало ему шанс стать хорошим командиром. Он принял командование армией с огромной неохотой, однако чувство долга, честь и внутреннее благородство заставили его взяться за дело. В тот момент он отнюдь не был уверен в победе над английскими красномундирниками, или, как их называли, «лобстерами».

Ночью 16 июня, то есть после завершения первого дня конгресса, отряд американских солдат тайком завладел высотой Бридс-Хилл – возвышенностью в районе Банкер-Хилл, расположенной на Чарльстонском полуострове к северу от реки Чарльз неподалеку от Бостона. Заметив присутствие американцев, батарея на английском судне открыла по ним огонь из шести орудий, а отряд красномундирников перебросили через реку Чарльз, чтобы те образумили колонистов. Английские войска, пытавшиеся взобраться на Бридс-Хилл, были встречены продолжительным прицельным огнем из окопов; многим пришлось вернуться на лодки. В этот момент генерал Гейдж с группой офицеров пересек реку и заставил отступивших солдат вновь штурмовать высоту. Солдат, как и прежде, встретил шквальный огонь, однако на этот раз то ли нарочитое бесстрашие, то ли удача помогли им продвинуться вперед. Американцы были вынуждены бежать на высоту Банкер-Хилл, однако прежде они сумели нанести англичанам серьезный урон. Британцы потеряли убитыми и ранеными более тысячи солдат и офицеров, в то время как потери колонистов составляли не более нескольких сотен.

Новости о поражении встревожили и шокировали англичан, которые до последнего верили, что мятежники открыто не пойдут войной на метрополию. Случившееся сочли катастрофой, унижением для страны и военным позором. Несколько отрядов добровольцев умудрились превзойти специально обученную и вымуштрованную армию. Появились предположения о том, что победа колонистов в этой битве служит дурным предзнаменованием; Америке пророчили безоговорочный триумф. На смену генералу Гейджу пришел генерал Уильям Хау, правда, на поверку это означало сменить шило на мыло.

Теперь две стороны открыто противостояли друг другу, шансов на мирный исход не было. Король заявил: «Жребий брошен, колонии должны либо подчиниться, либо победить». В начале 1776 года в Америке стал набирать популярность один памфлет. «Здравый смысл» (Common Sense) Томаса Пейна произвел настоящий переворот в умах людей. Рассказывая историю Американской революции, английский историк и государственный деятель Джордж Отто Тревельян отмечал: «Едва ли удастся назвать хоть одно сочинение, созданное человеком, которое имело бы столь же мгновенный, всеобъемлющий и продолжительный эффект». В сущности, это был сигнал к действию, громогласный призыв, откликнувшись на который Америке следовало заявить о своей независимости от жестких оков иноземной державы, руководствуясь идеей о том, что «путь Америки в большей степени определяет и путь всего человечества». Как мог крохотный остров столь самонадеянно взять на себя управление огромной страной? Америка уже давно служила гаванью для всех народов, а значит, больше не должна принадлежать Англии, которая воспринимала колонистов исключительно через призму собственной выгоды и личных интересов. Называть себя «страной-матерью» было вопиющей несправедливостью, ибо какая мать будет так грубо обращаться со своим чадом? Король «показал себя закоренелым врагом свободы и обнаружил жажду неограниченной власти», значит, ему просто необходимо оказать сопротивление. Пейн утверждал: «В нашей власти начать строить мир заново»[183]. Его тон и язык остры и точны, развенчивая иллюзии, десятилетиями существовавшие в рациональном или непоследовательном политическом пространстве.

Призыв Пейна не мог не найти отклика у простого народа. Впоследствии Джон Адамс писал Томасу Эдисону, что «история должна приписать Американскую революцию Томасу Пейну». Историки не верят в совпадения, однако через семь месяцев после публикации «Здравого смысла» Континентальный конгресс провозгласил свою независимость: за проголосовали 12 делегатов, воздержался лишь представитель Нью-Йорка. Решение далось нелегко – оно было принято после долгих колебаний и пререканий с делегатами, которые боялись, что Декларация независимости (Declaration of Independence) недостаточно проработана, и считали, что для открытой конфронтации необходимо заручиться поддержкой иностранных союзников. Однако окончательный текст документа был принят 4 июля 1776 года. С тех пор этот день отмечается в США как День независимости. Американцы отреклись от верности британской короне и провозгласили себя независимыми государствами (штатами), более не связанными какими-либо узами с Англией, подтвердив свое решение звучным лозунгом «Жизнь, свобода и стремление к счастью»[184]. Берк говорил, что попытки американцев оспорить власть были вполне ожидаемы, однако «мы и подумать не могли, что они смогут взять власть в свои руки».

События тех лет стали называть «войной короля», намекая на то, что все, кто выступал против этого конфликта, были неверными подданными; людей призывали встать на сторону церкви и короны, выступить против мятежников и революционеров. Георг III, в сущности, был движущей силой войны против американцев, полагая, что его корона и страна не будут в безопасности, если колонистам удастся добиться независимости от британской короны. Однако и в самой Англии были те, кто поддерживал американцев. Принцип «нет налогам без представительства» нашел сторонников среди бесправных слоев населения страны, в которой половина городов не имела представительства в парламенте. Позднее именно этот девиз появился на многих знаменах во время бунтов в Питерлоо и Манчестере.

Многие радикалы полагали, что попытка подавить движение за свободу в тринадцати американских колониях была экспериментом, который при удачном стечении обстоятельств можно повторить и в самой Англии. Предполагалось, что король и его министры намереваются нарушать права индивидуума, ограничивать свободу печати, растрачивать государственные средства и потворствовать неприкрытой и повсеместной коррупции среди членов парламента. Поговаривали даже об учреждении военного правительства. Пусть все эти обвинения были голословными, находились те, кто охотно верил в заговор, который правящий класс якобы готовил против народа Англии. Так считали сторонники Америки.

Впрочем, те, кто одобрял войну короля, проводили исторические параллели с борьбой, которую в более ранний период вели фанатики-пуритане против монархии и церкви. Сторонники Георга считали, что американцы – неблагодарные предатели и смутьяны, неспособные оценить те блага, которые предоставила им Англия, и не желавшие вносить справедливый вклад в имперскую казну. Были и те, кто просто хотел мира, мира любой ценой, чтобы вести торговлю и поддерживать добрососедские отношения.

Пока Вашингтон снаряжал и тренировал добровольческие отряды, правительство в Лондоне с трудом пополняло ряды армии и флота. В 1776 году прямо на улицах Лондона и в портовых городах шла жестокая «охота» на моряков; в одной лишь столице таким образом было завербовано 800 человек. Треть армии, которой предстояло сражаться с мятежниками, составляли гессенские солдаты, рекрутированные через немецких союзников Георга III. Остальные были англичанами или американцами-роялистами. Кроме того, чтобы укомплектовать армию, из тюрьмы было освобождено немало заключенных.

Несмотря на демонстрацию силы, не вполне ясно, осознавало ли английское правительство серьезность тех трудностей, с которыми им предстояло столкнуться. Каналы снабжения из Англии в Америку имели протяженность порядка 3000 морских миль (свыше 5550 км); оружие, боеприпасы, лошадей, людей и продовольствие предстояло перевозить через Атлантику, а это путешествие занимало, как правило, два-три долгих и тяжелых месяца. Затем предстояло высадиться на океанском побережье несколько сотен миль длиной, население которого было явно негостеприимно настроено к чужакам. Местность в глубине материка была не более приветливой – опытным солдатам, не говоря уже о новобранцах, приходилось нелегко. Английский солдат Джон Хейс, описывая местность, говорил о «землях, испещренных болотами и мелкими речушками, покрытых лесами и кишащих насекомыми, и все это под нестерпимо палящим солнцем». Неудивительно, что многие участники похода заболевали гнилой горячкой.

Летом 1776 года генерал Хау захватил Нью-Йорк, Нью-Джерси и Род-Айленд. Поражение американцев подорвало боевой дух Вашингтона, чьи письма того периода полны жалоб на самоуправство и недисциплинированность вверенных ему войск. Казалось, англичане имели весомые преимущества, а американцев переполнял страх, что их революция обернется провалом. Однако Хау не сделал ровным счетом ничего, чтобы закрепить свой успех, и зиму англичане провели в полевых укреплениях. «Сумрачная кампания 1776 года» – так Томас Пейн описывал события того времени. В конце года Вашингтон признался, что без подкрепления «игра вот-вот закончится», но уже восемь дней спустя с небольшим отрядом Континентальной армии он отправился в атаку против гессенских солдат, стоявших гарнизоном в Трентоне в Нью-Джерси, и захватил город. Победа была невелика, однако она подняла боевой дух солдат и офицеров.

За океаном в воздухе витали дурные предзнаменования. Генерал Хау потребовал 20 000 человек для военной кампании предстоящего года, однако получил лишь 2500. Парламент был стеснен в средствах, а король – по уши в долгах. Трудности, связанные с организацией военных действий на таком расстоянии, становились все более и более очевидными. Нужна была быстрая победа, но как ее добиться?

Английское командование намеревалось перехватить инициативу, изолировав мятежные колонии Новой Англии. Английская армия во главе с генералом Джоном Бергойном планировала наступление с севера, со стороны Канады, а армия Хау собиралась атаковать с юга, из Нью-Йорка; встретившись, они должны были заключить колонии в кольцо. Однако не все пошло по плану. Плохо налаженная коммуникация и некомпетентность сыграли роковую роль – две армии разминулись. Хау, вместо того чтобы двигаться навстречу северному фронту Бергойна, решил захватить Филадельфию. Армия Бергойна, отрезанная от подкрепления, была окружена американскими войсками у городка Саратога, который сегодня входит в состав штата Нью-Йорк. Осенью 1777 года Бергойну не оставалось ничего, кроме как капитулировать, а значит, лишить Британию всяких надежд на победу. Полное поражение было лишь вопросом времени.

Разгром английской армии вызвал небывалую радость в Версале, и в начале февраля 1778 года французы, выбрав удобный момент, заключили военный союз с Соединенными Штатами и выступили против Британии. Разумеется, это изменило характер противостояния, которое теперь переросло в международный конфликт. Именно этого Великобритания опасалась больше всего. Правительство исчерпало все идеи, а одна из армий все еще находилась в плену в Соединенных Штатах. Британцам теперь предстояло защищать свои владения в Индии и Вест-Индии от французов, вместе с тем продолжая войну на недружелюбной североамериканской земле. В следующем году примеру Франции последовала и Испания, явно обозначив свое стремление вернуть Гибралтар и Менорку. Союзников у Англии более не осталось, а значит, для поддержания всех театров военных действий ей приходилось прилагать титанические усилия.

Англичане заявили о готовности пойти на уступки, в том числе отменить столь противоречивый Чайный акт, обещая при этом более не облагать колонистов новыми налогами. Это заявление ошеломило и встревожило верных сторонников правительства, которые теперь осознали, что боролись за замки из песка. Американцы же, почувствовав вкус победы, требовали полной независимости. Они оценили выгоду альянса с французами практически сразу, поскольку британцам пришлось перебросить часть войск и кораблей в Вест-Индию; американцы тем временем продолжили наступление, отвоевывая позиции в Филадельфии и на Род-Айленде. Становилось ясно, что британцы едва ли смогут одержать победу в этом противостоянии.

С лорда Норта было довольно. Его военная кампания потерпела фиаско. Он отдавал приказы, от которых затем под давлением отказывался. Он потерял армию и континент. Ему было сорок шесть лет, однако он чувствовал себя уставшим и постаревшим. В марте 1778 года, когда Франция заключила союз с Америкой, Норт написал королю: «Высшая мера наказания для лорда Норта в его нынешнем положении предпочтительнее гнетущего смятения ума, которое происходит от осознания того, что дальнейшее нахождение на этом посту рушит все дела Вашего Величества». Спустя два месяца он еще раз написал королю: «С каждым часом я все более убеждаюсь в том, что Вашему Величеству необходимо назначить другого человека на должность главы правительства». Однако король был против. Он нуждался в Норте. Георг не доверял большинству своих политических оппонентов и презирал их, при этом понимая, что по-прежнему может положиться на верность первого министра. Как бы то ни было, Норт служил оплотом стабильности в Вестминстере.

Именно здесь, в Вестминстере, свою последнюю речь произнес Питт Старший, граф Чатам. За границей в ту пору поговаривали, что Британии пришло время вывести войска из Америки. Граф был решительно против. Поддерживаемый друзьями, он вошел в зал на костылях, завернувшись во фланель. В глазах некоторых он выглядел как живой труп. Поначалу голос его был слаб, но вскоре окреп в порыве красноречия. «Милорды, я ликую оттого, что еще не сошел в могилу; что я все еще жив и могу высказаться против расчленения нашей древней и преблагородной монархической державы!» Спустя месяц Питта не стало.

В 1779 году ход войны казался неоднозначным, трудно было определить, на чьей стороне преимущество. Внимание британцев было обращено к сопредельным морям, а не к Америке, поскольку риск вторжения объединенных сил Франции и Испании был вполне реален. Однако корабли и пехота требовались и по другую сторону Атлантики. Командующий Королевским флотом сэр Чарльз Харди смог собрать 37 кораблей, в то время как объединенные силы противника располагали 66 судами. Английский флот находился в плачевном состоянии. Не хватало пороха для орудий. Ситуация была настолько серьезной, что в результате французы и испанцы получили контроль над Ла-Маншем, а член парламента по имени сэр Уильям Мередит писал о «роковой апатии, нависшей, словно ночной кошмар, над всей страной». Тем не менее Харди повезло. Быть может, такова была воля случая или удачное стечение обстоятельств, но начался сезон штормов, матросы франко-испанского флота поголовно страдали от морской болезни. Пока корабли Харди пережидали непогоду в безопасной гавани Спитхед, противник был вынужден отступить и вернуться на базу. Прошло лето, а следующей весной Харди умер от апоплексического удара. Первая же реплика в пьесе «Критик, или Репетиция одной трагедии» Шеридана дает представление об атмосфере той поры. Мистер Дэнгл читает в газете: «“Окончательно подтверждается, что сэр Чарльз Харди…” Черт! Все только про флот да про нацию. Терпеть не могу политики, никакой политики не признаю, кроме театральной!»[185]

Норт вновь погрузился в глубокую депрессию. Он писал: «Едва ли сейчас найдется что-то более жалкое, чем я… все смешалось, ведомства винят друг друга во всех бедах и несчастьях». Коллега Норта, Уильям Иден, в явном раздражении выслушивая бесконечные самоуничижительные жалобы Норта, написал ему: «Если вы не способны призвать на помощь все силы своего разума, вам следует покинуть пост как можно скорее, сообразуясь с обстоятельствами, в которых мы теперь находимся». Тем не менее король стоял на своем. Норт был вынужден продолжать работу на прежнем посту. Главный министр заявил, что его вынудили остаться «силой».

Перспектива затяжной войны без шансов на заключение мира или иной положительный исход вызывала смятение и тревогу среди торговцев, лавочников и налогоплательщиков. Повод радоваться из-за непрекращавшегося спроса на корабли и боеприпасы был, пожалуй, лишь у фабрикантов железных изделий. Ситуация усугублялась еще и тем, что Ирландия, казалось, последовала примеру Америки и стала требовать независимости. Ирландцы вдруг поняли, что Англия не в состоянии защищать их от иностранных флотилий; поэтому для охраны берегов они создали добровольческие союзы. Идею национальной самозащиты поддержали католические и протестантские диссентеры, сформировав армию, которая обладала большей властью, чем парламент в Дублине.

Добровольцы требовали беспошлинной торговли с Англией, а министры, которые явно не были готовы к мятежам и беспорядкам на соседнем острове, тут же пошли на уступки. Впрочем, ирландцы этим не ограничились, последовав примеру своих собратьев по духу за океаном и потребовав законодательной независимости. В апреле 1780 года ирландский политик Генри Граттан представил резолюцию, согласно которой «ни одна власть на свете, кроме власти короля, лордов и общин Ирландии, не вправе писать законы для Ирландии». Споры относительно резолюции были долгими и громкими, однако в конце концов независимость ирландского парламента была признана официально. В начале 1783 года английское правительство согласилось предоставить «права, которые требовал народ Ирландии; в соответствии с ними ирландцы будут подчиняться лишь законам, принятым Его Величеством королем Ирландии и ирландским парламентом». Граттан встал в зале парламента в Дублине и провозгласил: «Теперь Ирландия – независима».

Противоречия в Ирландии, в свою очередь, оказали влияние на Англию. В этот период зародилось движение «национального возрождения» в ответ на распространявшиеся страхи о том, что парламент идет на поводу коррумпированного правительства. В конце 1779 года после собрания в графстве Йоркшир была учреждена так называемая Йоркширская ассоциация (Yorkshire Association), выступавшая за сокращение сроков полномочий парламента, а также равное представительство отдельных территорий независимо от их размера и снижение налогов. Ассоциацию возглавил священнослужитель и землевладелец Кристофер Уайвилл, который в скором времени проявил себя как отличный организатор и непревзойденный пропагандист. Он составил петицию и убедил другие графства и комитеты графств подписать ее. Уайвилл представлял интересы землевладельцев страны, в то время как лондонская толпа с гиканьем и свистом всюду следовала за Уилксом, привлекая к себе пристальное внимание власть имущих. В ноябре 1779 года газета London Courant напечатала письмо от «вига», который утверждал, что «люди, свободные по естественному праву, будут защищать свою страну, менять парламент и реформировать королевскую власть… В Англии каждый человек – политик». Весной 1780 года было основано Общество конституционной информации (Society for Constitutional Information) с явной целью восстановить «утраченные права» «нашего древнего строя» путем распространения текстовок и памфлетов.

Таков контекст состоявшихся 6 апреля парламентских дебатов, главная тема которых заключалась в следующем: «Влияние монархии усилилось, усиливается, и его необходимо ослабить». За эту инициативу проголосовало 233 парламентария, против – 215, однако, как сказал бы военный наблюдатель, это было гиблое дело. Тот факт, что в парламенте поддержали столь смелый шаг, позволял предположить, что верховная власть была отнюдь не столь могущественна, как ее представляли. В любом случае из этой затеи ничего не вышло, и уже месяц спустя лорд Камден писал: «Приложенные нами усилия, кажется, сходят на нет, и страна погружается в прежнее состояние вялого безразличия». Даже радикально настроенные общества на время пропали из виду и оживились лишь тогда, когда по ту сторону Ла-Манша грянула революция.

В июне 1780 года репутация радикального движения в масштабах страны или города была сильно подпорчена. Именно тогда Англию охватили бунты – пожалуй, самые ожесточенные в XVIII веке. Член палаты общин Джордж Гордон был прирожденным провокатором и поборником поистине сумасшедших идей. Словно саламандра, он был рожден для жизни в огне. Он называл себя «народным вожаком», в особенности в разоблачении угроз, которые представляла католическая церковь в свете принятия парламентом Акта об облегчении положения католиков (Catholic Relief Act). Гордон был отчасти революционером, отчасти – радикалом, отчасти, говоря анахронизмами, – романтиком. Он стремился присвоить статус и атрибутику тех, кто веками боролся с тиранией, и среди своих последователей стал известен по прозвищу «английский Брут».

Следуя веяниям эпохи, он создал «ассоциацию». Это была Протестантская ассоциация, которая вскоре объединила богачей, ремесленников, лондонских подмастерьев и прочих обитателей города, которых называют mobile vulgus (лат., «простой народ»), или попросту толпа. Именно в их сопровождении 2 июня Гордон отправился с петицией в парламент, горя желанием добиться отмены всех недавно сделанных католикам уступок. Антикатолическую кампанию поддержали лишь шесть членов палаты общин, что вызвало среди сторонников петиции нечто сродни разряду молнии, грозившему уничтожить весь Лондон. Около полуночи, когда по городу прокатился крик «Нет папству!», разгневанные толпы наводнили Брод-стрит и Голден-сквер; домовую церковь баварского посла предали огню. Уильям Блейк, вольный или невольный участник бунта, описывая события той ночи, писал, как слышались «вой и свист, вопли и стоны, крики отчаяния».

Пять дней спустя Блейк оказался в беснующейся толпе, которая неслась по улице Холборн в сторону уголовного суда Олд-Бейли с единственным намерением уничтожить расположенную неподалеку Ньюгейтскую тюрьму. Участники беспорядков бросались на огромные ворота тюрьмы, которые порой называли вратами ада, с мечами, топорами и кувалдами, тем временем само здание уже пылало, так как мятежники устроили там поджог. Заключенные вопили от ужаса, рискуя сгореть заживо, а участники бунта взбирались на стены и крышу, пытаясь оторвать шифер и разбить кладку. Узников, все еще закованных в кандалы, вытаскивали из огня, некоторые вылезали сами. Толпа прокладывала им путь с криками «Дорогу!», «Дорогу!», а затем провожала до первой попавшейся кузни. В те дни были разграблены и сожжены дотла дома зажиточных католиков и сочувствовавших им.

В среду 7 июня – день, который вошел в историю под названием «черная среда», – народные страсти достигли пика. Толпа грозила взять штурмом Банк Англии и раздать все хранившиеся там деньги, выпустить львов из зоопарка в Тауэре, освободить заключенных из всех тюрем, разгромить католические церкви и снести здание психиатрической больницы Бедлам, выпустив всех пациентов на волю. Преподобный О’Донохью видел, как обитатели Бедлама танцуют и кричат «в отблесках бушующего пламени… в окне больничной палаты». Это зрелище наводило ужас. Современник тех событий, житель Лондона Ричард Берк писал: «Столицей овладел разъяренный, неистовый и многоликий враг… Чем закончится эта ночь, известно лишь Всевышнему». Он видел, как мальчик не старше 15 лет забрался на здание на Квин-стрит и принялся выламывать кирпичи и элементы деревянных конструкций, бросая их вниз двум малолетним сообщникам. И все же в городе удалось восстановить относительный порядок. Пока во дворе церкви Сент-Эндрюс на улице Холборн бушевал пожар, где впоследствии из-за злоупотребления спиртным окажется немало жертв, караульный исправно ходил по городу с фонарем в руке, объявляя время.

В конце концов отрезвляющие угрозы и расправы, чинимые военными, позволили навести порядок. Многих главарей повесили на том месте, где их застали за преступными злодеяниями. Лорд Джордж Гордон был заключен под стражу, обвинен в государственной измене, но оправдан. Впоследствии он принял иудаизм. Никто и поверить не мог, что подобная отчаянная и фанатичная жестокость могла так легко перевернуть жизненный уклад города XVIII века. Сцены погромов и насилия были будто из другого мира. Лондон изменился навсегда.

Однако дело было совсем не в том, что толпа разгромила дома несчастных католиков и католических священников. Бунт лорда Гордона – это бунт бедных против богатых. Лондонская беднота не нападала на своих. Жертвами антикатолических погромов были сплошь состоятельные джентльмены, адвокаты и торговцы. Эти события стали неприятным сюрпризом для тех, кто возлагал надежды на народное сопротивление, которое будет бороться с продажной властью. Бунты укрепили в своей правоте тех, кто полагал, что первобытная злость не успела уйти далеко в прошлое. Историк Эдвард Гиббон, автор «Истории упадка и разрушения Римской империи» (History of the Decline and Fall of the Roman Empire), в одном из писем писал: «Я был свидетелем темного и дьявольского фанатизма, который, как я полагал, более не существует в природе». Гиббон безусловно подразумевал религиозный экстремизм, который считали пережитком прошлого еще в ушедшем столетии. Для многих в столь неспокойное время символом безопасности и олицетворением порядка оставался лорд Норт, который по-прежнему терзался в оковах власти.



Несмотря на победу в Саратоге, успешное наступление в Провиденсе и на Род-Айленде и союз с Францией, Джордж Вашингтон пребывал в унынии. В начале 1781 года он писал: «Я не вижу впереди ничего, кроме надвигающихся бедствий… мы пользовались всеми подручными средствами, пока не исчерпали их». Не было провианта, денег, и неоткуда взять подкрепление. Американцы теперь практически всецело полагались на поддержку союзников, однако многие члены французского правительства приходили в ужас от растущих расходов на военную кампанию. В свою очередь, в Англии усталость от войны усугублялась страхами радикалов, которые опасались, что перспектива мятежей в Америке и бунт Гордона неизбежно приведут к абсолютизации власти. Те, кто мыслили более прагматично, понимали, что виргинская кампания – лишь бесполезная трата денег.

Таковы были настроения по обеим сторонам океана незадолго до событий в Йорктауне. В конце лета и начале осени 1781 года Континентальная армия Джорджа Вашингтона опередила на марше англичан под командованием генерала Чарльза Корнуоллиса и заняла более выгодные позиции, что вынудило британские войска отступить к Йорктауну, штат Виргиния. Французский флот отрезал Корнуоллису все подходы с моря, на суше осаду Йорктауна вели 8000 французских солдат и 5000 американцев. Оказавшись в безвыходном положении, Корнуоллис был вынужден сдаться. Английские солдаты покидали свои позиции, уныло напевая песенку «Мир перевернулся вверх дном» (The World Turned Upside Down). Столь уверенная победа американцев означала, что до независимости рукой подать.

Незадолго до того, как вести о Йорктауне долетели до Лондона, король написал лорду Норту: «Сейчас на кону вопрос о том, будет ли Англия великой империей или недостойнейшим из европейских государств». Поражение, казалось, поставило точку в этом вопросе. Белый флаг, выброшенный английской армией, вызывал смешанные чувства гнева и печали. Сообщение о поражении достигло Лондона 25 ноября 1781 года, буквально за несколько дней до открытия новой парламентской сессии. Известно, что, получив известия, лорд Норт воскликнул: «О боже! Кончено!» Он понимал, что дни его политической карьеры сочтены.

Однако король, зодчий американской политики, казалось, намеревался продолжать войну. В своей тронной речи перед открытием парламентской сессии он в очередной раз выразил уверенность в справедливости борьбы и отказался жертвовать правами и интересами страны в лихорадочном стремлении к миру. Когда Георг закончил, со своего места поднялся один из самых известных вигов и убежденный сторонник американских патриотов Чарльз Джеймс Фокс. Подтверждая распространенное мнение о том, что речь Георга III написана для него членами кабинета министров, Фокс обрушился на короля с гневными нападками. По его словам, «деспотичный и бесчувственный монарх втянул рабов – своих подданных – в разорительную и противоестественную войну, чтобы потешить свое самолюбие и утолить жажду мести, а теперь намерен упорно продолжать, несмотря на грозящую катастрофу и знаки судьбы».

Эти жестокие слова в полной мере передавали настроение и характер Фокса. До этого он лишь вскользь упоминался в нашем повествовании, слабо выделяясь в общем хоре голосов, выражавших недовольство политикой короля и его министров. Фокса часто описывают как прирожденного оппозиционера, аристократа, который попал в высшие круги вигов, совершенно не заботясь о вопросах нравственности и морали. Он был пьяницей и развратником, для которого карточная игра значила ничуть не меньше, чем политика. Однако среди политических деятелей XVIII века это не было редкостью. Обаяние Фокса крылось в благодушном и бодром отношении к жизни, которое зачастую сравнивали с детской непосредственностью. По словам Эдмунда Берка, Фокс «был из числа самых простодушных, открытых, искренних и великодушных людей». Герцогиня Девонширская, знатная гранд-дама и сторонница вигов, восхищалась «его поразительной быстротой восприятия» и добавляла, что «разговор с ним – словно хорошая игра в бильярд: удары идут один за другим, пиф-паф!».

Однако Фоксу было не суждено стать лидером партии или фракции. Он был слишком безалаберным и неорганизованным; его речи в парламенте представляли собой импульсивную импровизацию, а сам он оставался совершенно глух к общественному мнению. Он не предпринимал никаких попыток повести за собой своих последователей. Политика была для него, как и для большинства его современников, азартной игрой в хазард. По словам немецкого историка Карла Филиппа Морица, Фокс был «темноволосым, невысоким, коренастым и, как правило, неряшливым». На его мясистом лице резко выделялись густые, косматые брови, за что он получил прозвище «бровь». Его толстая фигура и неопрятная внешность становились объектами многочисленных карикатур. Он приходил в парламент после ночи возлияний, все еще подшофе, и выступал с двухчасовой речью, которая зачаровывала всех, кто ее слышал. Он был одним из величайших политиков эпохи.

Война с Америкой, против которой так яро выступал Фокс, была скорее «затушена», нежели закончена. 27 февраля 1782 года, через три месяца после того, как новости о событиях в Йорктауне достигли Лондона, палата общин проголосовала против продолжения военных действий за океаном. Это означало безоговорочную капитуляцию. Спустя месяц палата общин вынесла вотум недоверия лорду Норту и его кабинету, однако Норт успел избежать унижения благодаря досрочной отставке. Он писал королю, что «разыгравшаяся буря слишком сильна, чтобы противостоять ей». Он прослужил первым министром двенадцать лет, но теперь, во время войны с Америкой, больше не мог жить в постоянной тревоге и под грузом должностных полномочий. Короля эти слова не слишком впечатлили. Георг придерживался мнения, что Норт оставил его в минуту опасности. «В конце концов, – писал он, – роковой день настал».

Отставка Норта усилила межпартийную вражду и конкуренцию между отдельными политиками, жаждущими получить те преимущества, которые сулила эта должность. Было время, когда король всерьез задумывался об отречении и даже подготовил черновик речи, в которой объявлял о своем немедленном отъезде в Ганновер. Однако этой речи не суждено было прозвучать. После провала тори в войне с колониями Георг был вынужден обратиться к разношерстному клану вигов, которых объединяло лишь одно – желание мира с Америкой. Даже после формирования кабинета в нем не было единства. Неудивительно, что в следующие два года четверо сменилось на посту премьер-министра. Одним из тех, кто взобрался на вершину власти, был Уильям Петти, 2-й граф Шелберн. Его считали «скользким типом» и «величайшим лжецом», а также чрезвычайно честолюбивым человеком, однако в то время такое описание подходило практически для любого политика. Его вспоминают, если вообще вспоминают, главным образом в контексте переговоров, которыми он руководил с целью заключения мира с Америкой.

Эти переговоры велись не только с американцами. С помощью множества дипломатических уловок были достигнуты договоренности с Францией, Испанией и Голландией, которые выступали против Британии в непростые для нее времена. Предварительные статьи мирного договора с Америкой были подписаны в Париже в январе 1783 года. Главным пунктом этого документа стало признание Британией независимости, свободы и суверенитета 13 штатов. Американцы не проявили никакого снисхождения к лоялистам, сражавшимся за Британию; их передали на милость Конгресса, что многих в Вестминстере привело в ярость. Что же это был за договор, по которому союзники оказались брошены на произвол судьбы?

В Версале были подписаны договоры с Францией и Испанией. Франция уступала Гренаду, Сент-Винсент и другие острова в обмен на Сенегал в Африке, Пондишерри в Индии и еще несколько островов. Испания отдавала Багамские острова, однако взамен получала Менорку и обе Флориды. Шарж 1783 года назывался «ПодПИСание договора о всеобщем мире» (The General Piss of Peace), на котором все участники событий, включая коренных американцев, мочатся в один горшок:

И кто бы мог подумать, господа, тогда,Что мирный договор подпи́сать не составит им труда?[186]

Так закончилась Американская революция, в результате которой возникло первое в мире новое независимое государство, взявшее на себя всю ответственность за свою судьбу. В ходе войны за свободу, в условиях крайней нужды, Джордж Вашингтон смог создать национальную армию; его примеру последовала и охваченная революцией Франция. Французская революция дала толчок возникновению новых форм ведения войны и новой боевой тактики. Были и другие последствия. Впервые группа единомышленников продвигала национальные идеи без участия короля, аристократии и церкви.

На тот момент британцы искренне полагали, что их империя переживает небывалый упадок, однако на самом деле торговля и мореплавание не пострадали, а в последующие годы даже способствовали еще большему процветанию страны. Последствия участия Франции в Войне за независимость США были неоднозначными, однако очевидно, что помощь американским колонистам спровоцировала тяжелейший финансовый кризис, который достиг пика во время революции 1789 года.

В результате успешного завершения войны пошли в гору внешняя торговля и собственное производство Соединенных Штатов. В Англии прекращение военных действий также благотворно отразилось на развитии промышленности и торговли, которые приобрели невиданные за прошедшие двадцать лет масштабы. Затраты на армию и флот, к величайшему облегчению налогоплательщиков, были существенно сокращены, при этом выросла и популярность Георга III. Теперь он олицетворял стабильность в стремительно менявшемся мире.

Впрочем, популярность монарха не распространялась на его министров. Резолюция относительно Парижского мирного договора 1783 года, разработанная новоизбранным премьер-министром лордом Шелберном, была представлена на рассмотрение палаты общин лордом Джоном Кавендишем. В ней говорилось, что «уступки, на которые пошла Великобритания… были существеннее, чем того заслуживали ее противники, как с точки зрения их территориальных владений, так и с точки зрения расстановки сил». Атмосфера, пожалуй, не слишком благоприятствовала активным дебатам. Карл Филипп Мориц отмечал: «Нередко можно увидеть члена парламента лежащим на скамье во время дебатов. Кто-то грызет орехи; кто-то ест апельсины».

Резолюцию поддержали лишь 17 членов парламента, и Шелберн ушел в отставку. Едва ли какой-либо другой политик смог бы договориться о более благоприятных условиях мира, однако именно Шелберн стал жертвой всеобщей неудовлетворенности и усталости. Позднее Бенджамин Дизраэли назвал Шелберна величайшим государственным деятелем XVIII столетия, однако при жизни граф не удостоился благодарности за непопулярный, но попросту необходимый мир.

После ухода Шелберна король оказался в незавидном положении – в окружении презираемых или ненавидимых им людей. Парламентарий Джеймс Гренвиль позднее вспоминал, что Георг III проявлял все признаки тревожности; он отмечал, что «обуревавшие его чувства явственно отражались на его лице и в его жестах». Гренвиль указывал на «быструю походку и хаотичные движения, торопливую манеру говорить, запальчивую и безостановочную речь, в которой не оставалось места ни паузам, ни ответам собеседников, и постоянные отклонения от темы», которые, вероятно, были предзнаменованием грядущего нервного срыва. Впрочем, у короля были все основания испытывать гнев и тревогу.

К всеобщему изумлению и недовольству, лорд Норт и Чарльз Джеймс Фокс сумели договориться; разгульный виг и уставший лорд в прошлом самозабвенно обменивались оскорблениями. Так, Фокс обвинял Норта в «беспримерном коварстве и лживости», а также в «публичном вероломстве». Однако теперь они были лучшими друзьями, верными союзниками, готовыми сформировать кабинет министров. Карикатурист Джеймс Гилрей запечатлел двух заклятых друзей на карусели под названием «новый государственный аттракцион», а на заднем фоне, прямо за ними воры открыто грабят дом; подпись под рисунком гласила: «Дом бедного Джона Булла грабят посередь бела дня». Объединив усилия, Фокс и Норт получили ощутимый перевес голосов: Фокс заручился поддержкой 90 депутатов, за Норта проголосовали 120 парламентариев, в то время как смешанный министерский альянс набрал лишь 140 голосов. Согласно расхожему выражению того времени, эти двое «вломились в королевскую опочивальню». Особую ненависть король питал к Фоксу, которого презирал как безответственного распутника, а Норт, чей поступок монарх воспринял не иначе как предательство, вызывал у него отвращение. Георг не мог воспрепятствовать этому союзу, однако намеревался сделать все, чтобы усложнить им жизнь. Так, он лишил их каких-либо источников покровительства, что являлось жизненно важным условием успешного правления. При этом до самого конца король пытался найти альтернативу этому союзу.

Доведенный до крайнего отчаяния, король обратился к Уильяму Питту, сыну «Великого Общинника», который в возрасте двадцати четырех лет уже был канцлером Казначейства. Питт Младший носил известное имя, однако благодаря его политическим заслугам это имя зазвучало еще громче. «Он не просто отпрыск известного отца, – говорил Берк. – Он и сам известный малый». Он вырос в среде политической аристократии и рано получил высокую должность; говорили, что он никогда не был ребенком и ничего не знал о людях или обычаях, кроме того, что видел в кривом зеркале Вестминстера. Его было легко узнать по бледному лицу и скованному, церемонному поклону; высокий и худой, он обладал заносчивостью человека, знавшего о своем предназначении. Он мог быть непреклонным, высокомерным и казаться абсолютно незаинтересованным; по словам лорда Холланда, он «не имел привычки смотреть под ноги». Входя в палату общин, он не поворачивал голову ни направо, ни налево, а садился на свое место, не удостоив своих соседей ни кивка, ни приветствия.

Таким он был на людях. В компании друзей, после нескольких бокалов портвейна, он становился добродушным и остроумно шутил. Один из его коллег, сэр Уильям Нейпир, вспоминал случай, когда Питт играл с детьми своего знакомого; его лицо было разрисовано жженой пробкой, а сам он самозабвенно кидался подушками. Внезапно ему сообщили, что его хотят видеть два важных министра по срочному делу. Он потребовал умывальник, умыл лицо и спрятал подушки за диваном. Нейпир вспоминал, сколь резкая перемена произошла в нем в тот момент: «Его высокая, неуклюжая, костлявая фигура, казалось, выросла до самого потолка, голова запрокинута назад, взгляд неподвижен». Он выслушал посетителей, ответил в нескольких сжатых фразах, «а затем резким, скованным поклоном, не опуская глаз, дал понять, что аудиенция окончена. Затем, повернувшись к нам со смехом, подхватил подушки и продолжил борьбу». В этом смысле его нельзя было назвать уравновешенным человеком. Про него говорили, что он «всегда или в подвале, или на чердаке».

Когда король обратился к молодому человеку с предложением стать его первым министром, Питт наотрез отказался. Он понимал, что не сможет управлять большинством и не сработается ни с Фоксом, ни с Нортом. Он терпеливо стоял в стороне, понимая, что кабинет настолько неустойчив и ослаблен внутренними противоречиями, что долго не протянет. Питту оставалось лишь спокойно ждать своего часа. Известный филолог Ричард Порсон емко резюмировал психологические портреты Фокса и Питта: «Мистер Питт обдумывает каждое предложение прежде, чем открыть рот. Мистер Фокс начинает говорить с середины предложения, оставляя на волю Всемогущего возможность остановить его».



В начале 1780-х годов предметом повального увлечения были воздушные шары. Казалось, впервые в истории человек научился летать. Возбужденные толпы в Париже и Лондоне наблюдали за полетами и, по-видимому, на мгновение забывали о невзгодах и горестях этого мира. Это была свобода или, по меньшей мере, надежда на свободу для будущих поколений. Во времена Французской революции политический писатель Этьен Дюмон отмечал, что «жители Парижа будто сами были наполнены легковоспламеняющимся газом, словно эти шары». Весной 1785 года Хорас Уолпол писал в чуть менее драматическом тоне: «Мистер Уиндхем, член парламента от Нориджа, отправился в путешествие в облака и оказался в опасности, рискуя упасть и разбиться. Сегодня в воздухоплавание отправляются еще три шара; в скором времени у нас будет огромный воздушный флот, неужели на этом фоне потеря владычества на море что-то значит?»

24

Школьник

Первая Британская империя, в состав которой входили тринадцать американских колоний, ушла в прошлое. Впрочем, многие в связи с этим облегченно вздохнули. Распад этой империи был неизбежен. Куда лучше торговать с американцами, нежели пытаться править ими, и этот ценный урок стал единственным базовым принципом, который лег в основу второй Британской империи, в ту пору уже набиравшей силу. Англию не интересовали колонии, разбросанные по всему земному шару; куда важнее было иметь сеть факторий. С их помощью можно создать торговую империю мирового масштаба, коммуникация внутри которой осуществлялась бы с помощью морских торговых путей. Вскоре на защиту колониальных рынков и торговых постов встал флот первой в мире морской державы.

Фактории были основаны на Борнео и Филиппинах; тем временем лорд Джордж Макартни отправился с торговой миссией к императорскому двору в Пекине. Форты и торговые посты Британии простирались до Пинанга и Малайи, Тринкомали, Кейптауна и Центральной Африки. Разумеется, своими богатствами манил Индостан. Стали говорить о том, что в Англии возродился дух морских приключений времен Тюдоров, и действительно, впервые идея Британской империи возникла именно в период правления Елизаветы. Математик и алхимик Джон Ди предсказал возникновение империи, которая соберет под своей сенью все народы Британии, – поразительно точное пророчество. Разве были земли, куда кораблям и морякам путь закрыт? Греция? Аравия? Черный континент Африка или земли Востока?

Воспоминания о старой империи еще были живы. Британии по-прежнему принадлежали Квебек и Канада. Она превратила в колонию Новый Южный Уэльс, заодно основав там каторжные поселения. Уже совсем скоро Тихий и Индийский океаны станут Меккой для торговцев, которым было что купить и продать. Между тем сущность и природа империи менялись. Первая империя была исключительно английским предприятием, в рамках которого сохранились старые, привычные названия, слегка переделанные на новый лад, например Нью-Йорк или Новая Англия. Вторая империя по масштабам была поистине британским детищем и включала территории в Бенгалии, а со временем и на всем Индостане, которые охранялись местными отрядами при поддержке шотландских, ирландских и валлийских регулярных войск.

Во многом эта империя напоминала колосс на глиняных ногах: ее соорудили из отдельных областей и соглашений. Пока какие-то земли контролировались в соответствии с неформальными пактами, другие охранялись специальными войсками или регулировались договорами. В разных колониях было разное устройство. Индийские провинции располагались неподалеку от давних торговых постов. При создании второй империи отсутствовали генеральный план и конкретные цели. Возможно, существовало некое общее представление о том, что английская власть пойдет на пользу коренным народам, однако при этом в договоренностях было много лицемерия и алчности. Изначально планировалось, что Англия не будет вмешиваться в политические дела колоний, а лишь внедрит собственную торговую политику, при этом британские губернаторы будут сотрудничать с представителями местной элиты для обеспечения эффективного управления и процветающей торговли.

Такой формат отличался от старой империи лишь новым названием. Стремление вести торговлю в Индии, к примеру, неизбежно предполагало политику завоевания и контроля здешних территорий через Ост-Индскую торговую компанию. Торговля была неотделима от политики. А политика всегда подпитывалась властью. В результате для гарантии безопасности торговых путей в Индию был аннексирован Цейлон. К 1816 году Британии принадлежали 43 колонии, в то время как в 1792 году – всего 26. Общая площадь территорий составляла 2 миллиона квадратных миль (5 200 000 кв. км), а население – порядка 25 миллионов человек, причем большинство из них имели темный цвет кожи и не исповедовали христианство. Складывалась уникальная ситуация, которая, как быстро поняли министры в Лондоне, требовала немалых усилий и ресурсов: новые земли следовало контролировать и держать в узде. Возник вопрос, как увязать имперские притязания Лондона с традиционными британскими свободами. К проблеме подошли с чрезвычайной осторожностью и присущим англичанам консерватизмом.

Уже в 1782 году, когда Англия и Америка вели мирные переговоры, король заявил палате общин, что «управление обширными территориями в Азии открывает необозримые горизонты, позволяя проявлять недюжинную мудрость, рассудительность и прозорливость». Главной проблемой для Вестминстера была Азия. Мудрость и рассудительность в данном случае представляли собой слишком слабую альтернативу алчности и хитрости. Казалось, Англия исчерпала все возможности контроля над деятельностью Ост-Индской компании.

Руководство компании стало слишком богатым и слишком могущественным. Для продолжения торговли им требовались: политический порядок на тех территориях, с которыми они вели переговоры; союзы с местными князьями или правителями, освоение тонкостей Корана и индуистского права; армия, в которой в идеале служили бы дружественно настроенные туземцы. Правительство в Вестминстере было не на шутку встревожено, поняв, что его лишают власти, и обеспокоено известиями об эксплуатации и даже случаях насилия и жестокости.

Разумеется, министры мечтали получить свою долю баснословных доходов, которые Ост-Индской компании приносила процветающая торговля. К «набобам» – англичанам, разбогатевшим во время службы в Индии, – относились с опаской: алчный выскочка и эксплуататор с большими деньгами не вызывал уважения у соотечественников. Набобы стали столь привычным и одновременно презираемым явлением, что постановка пьесы «Набоб» (The Nabob; 1772) Сэмюэла Фута в Королевском театре на улице Хеймаркет имела ошеломительный успех. Один из персонажей комедии сокрушается: «Вместе с богатствами Востока мы обрели и худшие из его пороков. Жуткий расклад!» Набобы сколачивали состояния, «грабя нехристей». В этом заключалась очевидная для всех проблема Ост-Индской компании.

Чарльз Джеймс Фокс, с присущим ему оптимизмом и самоуверенностью, считал, что сможет решить проблемы Индии. Он предложил отказаться от действующего совета директоров, управлявшего компанией, и утвердил семь полномочных представителей. Вскоре стало ясно, что выбранные представители были сплошь сторонниками правительства, в особенности самого Фокса; многие полагали, что Фокс намерен использовать влияние и богатство Ост-Индской компании в корыстных интересах. В конце 1783 года появилась карикатура, на которой Фокс изображен в тюрбане верхом на слоне, попирающем Ост-Индский дом[187] и его управляющих, с подписью «Триумфальный вход Карло Хана на Лиденхолл-стрит».

Репутация Фокса оказалась в опасности – теперь его можно было обвинить в посягательстве на богатства короля. Противники Фокса тут же приготовились к нападению. И хотя сторонники Фокса и Норта все еще могли протащить нужную инициативу через палату общин, 11 декабря 1783 года через посредника король недвусмысленно дал понять, что «любой проголосовавший за билль об Индии не только более не будет считаться другом, но и пополнит ряды недругов короля». С высокой долей вероятности можно предположить, что к делу приложил руку Уильям Питт, поскольку, если бы законопроект провалился, это автоматически означало бы распад коалиции Фокса и Норта. Так и случилось. Парламентарий-тори Томас Орд Паулетт рассказывал, что в ходе дебатов «выражение лица Фокса, его мимика и речь были в высшей степени карикатурны и отражали целый спектр эмоций от крайней степени подавленности и ярости до полнейшего отчаяния». Как только 17 декабря палата лордов проголосовала против инициативы Фокса, король потребовал отставки двух главных министров. Они покинули свои посты уже на следующий день. Питт Младший тотчас занял должность премьер-министра. В ту пору ему было лишь двадцать четыре года.

Раздробленность коалиции, беззастенчивое предложение Фокса назначить лояльных ему полномочных представителей, а также растущая непопулярность действующего правительства дали Питту возможность нанести неожиданный удар. Он сделал ставку на то, что сможет противостоять объединенной оппозиции достаточно долго и подготовиться к тому, чтобы распустить парламент и назначить новые выборы. Фокс, напротив, считал, что «мы уничтожим оппозицию на корню». Новое правительство Питта получило насмешливое название «Министерство рождественского пирога» (Mince-Pie Administration). Ожидалось, что оно будет столь же недолговечным, как и сладкий рождественский пирог. В то время в ходу был такой стишок:

Видя такое, соседние страны таращатся от изумления.Неужто школьнику управлять королевством хватит умения[188].

Новый парламент был созван 12 января 1784 года, а Питт будет занимать свой пост следующие 18 лет.

С самого начала он демонстрировал спокойствие, педантичность и решительность; его цели и методы были ясными, выкладки – неоспоримыми, а руководство палатой общин достойно подражания. Он мог рассчитывать на поддержку и расположение короля, открывшего перед ним гостеприимные двери покровительства; некоторые из его сторонников сразу получили титулы пэров. Питт не чурался лжи, если ему это выгодно. Когда Фокс обвинил новоиспеченного первого министра в том, что его законопроект об Индии был отклонен палатой лордов из-за «тайного влияния на голосовавших», тот ответил, что «ему не известно ни о каком тайном влиянии, а его собственная верность принципам будет служить ему защитой от подобных угроз». Впоследствии Питт еще не раз говорил о своей «верности принципам».

Питт Младший решил быть единственным членом возглавляемого им кабинета в палате общин и вскоре продемонстрировал истинное мастерство управления многоуважаемым собранием. Он полагал, что безусловная преданность королю, новые полномочия и покровительство монарха, а также присущая ему стойкость перед лицом невзгод позволят дотянуть до следующих выборов. Медленно, но верно он сокращал число своих оппонентов, сохраняя при этом мрачное и невозмутимое спокойствие.

Помимо естественного желания остаться у власти, Питт намеревался реформировать государственную финансовую систему и расширить национальную торговлю. Таковы были два обязательных условия безопасности и мира. Он разбирался в финансовых вопросах и понимал, что первостепенная задача состоит в том, чтобы погасить или хотя бы уменьшить государственный долг, возникший в результате многолетней военной кампании. Не менее важным, по его мнению, было сокращение расходов за счет осторожной и планомерной ликвидации лишних должностей и кормушек. На что же в таком случае могли жаловаться Фокс и другие виги? Но они ясно дали понять, что не собираются экономить государственные средства. Речь Питта была четкой, убедительной и аргументированной. По словам одного из его оппонентов, доктора Парра, «Питт знал, о чем говорит»; или, как сказал поэт Сэмюэл Тэйлор Кольридж, он «со сверхъестественной ловкостью и умением, нетипичным для столь юного возраста, складывал слова».

Долгожданные выборы состоялись весной 1784 года; предшествовавшая им кампания длилась пять недель. Вскоре стало ясно, что преимущество на стороне Питта и короля, а не Фокса и его присных. «Мы разбиты наголову, – признавался член парламента Уильям Иден, – а страна помешана на королевской прерогативе». Это было не противостояние между короной и парламентом, а борьба за санкционированный королем парламент или против него. На стороне Питта были землевладельцы и фабриканты, торговцы и духовенство. Все хотели от правительства эффективности, безопасности и, по возможности, честности. Виги потеряли в парламенте больше сотни мест; их стали называть «мученики Фокса» в честь одноименного произведения «Книга мучеников Фокса» (Foxe’s Book of Martyrs) Джона Фокса, изданного еще в XVI веке. Питт сохранил место первого министра и, по сравнению со своими предшественниками, получил невиданное могущество. Позднее Томас Пейн писал, что «мистер Питт ничего не заслужил, однако много обещал».

Питт не питал слабости к призрачным планам или необоснованным решениям; он не продавливал вопросы из принципа, и его совершенно не заботил статус-кво. Главным образом его интересовали практические, административные и фактические вопросы. Трудно сказать, был ли он вигом или тори, однако в его случае это не имело значения. Он был воспитан как виг, однако партия, которая теперь находилась у власти, была по природе скорее консервативного склада. В любом случае Питта нельзя назвать «партийцем». Он слишком дорожил своей независимостью, его круг доверенных лиц был весьма мал. В вопросе Индии Питт проявлял недюжинную прагматичность. Он учредил управляющий комитет, состоящий из шести членов тайного совета, чтобы наблюдать за деятельностью Ост-Индской компании; новый генерал-губернатор Индии граф Корнуоллис был направлен в Индию два года спустя. Идея имперского покровительства по-прежнему витала в воздухе. Предложения Питта мало чем отличались от инициатив Фокса, однако их считали более честными и открытыми в сравнении с махинациями Фокса и его друзей.

В вопросах финансов Питт чувствовал себя как рыба в воде. Его личный секретарь Джордж Претимен Томлин, обращаясь к палате общин, прочитал проповедь в церкви Святой Маргариты в Вестминстере, где рассказал об опасностях, которыми грозит государственный долг, и о критическом состоянии государства, «особенно с точки зрения доходов». Итак, налоги увеличивались по всей стране. Не Питт придумал налог на окна, но он сделал все, чтобы доход в казну от него был как можно больше. Он обложил пошлинами лошадей и экипажи; взимались налоги на кирпичи, шляпы и духи; Питт увеличил почтовый сбор и налоги на газеты; он придумал наследственные пошлины и налоги на завещания. Все, что могло дать сок, проходило через соковыжималку государственного аппарата. Для госдолга Питт приготовил свежее решение. Сокращение расходов вкупе с увеличением налогового бремени позволило добиться профицита бюджета. Не желая тратить лишнее, Питт издал указ, согласно которому все излишки пошли на формирование резервного фонда для уплаты госдолга. Использовать средства фонда на какие-либо иные цели запрещалось.

При реализации вышеупомянутых мер Питт полагался на относительное спокойствие внутри страны и за ее пределами. Он не мог позволить себе войну и хотел избежать народных волнений. Он разработал было новый налог на хлопковую промышленность, однако 2000 человек вышли на улицы Манчестера с лозунгами «Даешь процветание торговли!», «Восстановим свободы», «Не дадим уничтожить промышленность». На самом деле Питт разделял чувства протестующих и после жарких обсуждений в парламенте сдался. Начиная с середины 1780-х годов в стране действительно начался подъем в строительной и других отраслях, который перерос в так называемый бум.

Поражения в парламенте, казалось, вовсе не смущали Питта. В каком-то смысле он стоял выше партийных распрей. В отношениях с Европой он выступал миротворцем и дипломатом. Поговаривали, что он либо не интересовался внешнеполитическими вопросами, либо не разбирался в них, однако его кабинет на Даунинг-стрит был увешан четырьмя комплектами географических карт, а в библиотеке хранилось множество географических справочников и атласов.

Впрочем, Питт Младший действительно верил в развитие дипломатических отношений через торговлю. Осенью 1786 года он заключил торговое соглашение с Францией, которое позволяло странам практически беспрепятственно торговать друг с другом. Учитывая размах английского производства, внешнеторговый баланс был явно в пользу Британии. В течение последующих нескольких лет Питт предпринимал попытки заключить аналогичные договоры с семью другими странами. В газете Public Advertiser писали: «Так организована торговля величайшей в мире державы, обладающей огромной коммерческой мощью». Впрочем, как и многие другие грандиозные начинания, эти попытки ни к чему не привели.

Проблемы империи так и не были полностью устранены, а суд над бывшим генерал-губернатором Бенгалии Уорреном Гастингсом лишний раз продемонстрировал глубокий беспорядок и неразбериху, которые все еще оставались неотъемлемым атрибутом имперского статуса Британии. Фокс уже заявлял в палате общин, что Индия должна управляться, «следуя тем принципам равенства и гуманности, которые живут в наших сердцах». И если в мечтах империя выглядела так, то на деле все обстояло иначе.

После возвращения в Британию Гастингс, который провел большую часть жизни в Индии, был обвинен Эдмундом Берком и другими в совершении преступлений разной степени тяжести. Ему вменяли в вину получение и дачу взяток, предоставление на возмездной основе войск местному деспоту, вымогательство денег у бегум[189] из Ауда и набобов из Варанаси, которые были вынуждены бежать с этих земель. Все эти названия были чужды английскому уху и создавали лишь смутное представление о далеком полуострове, о котором жители метрополии не имели ни малейшего представления. Впрочем, предполагаемых преступлений Гастингса было достаточно, чтобы составить мнение о самой Ост-Индской компании.

В феврале 1787 года политик и драматург Ричард Бринсли Шеридан, близко знакомый с Берком, выступал с речью в палате общин и призывал своих коллег «стереть позор, покрывший имя Британии в Индии, и спасти нацию от бесчестья». Многие были недовольны имперскими замашками страны, особенно теперь, когда она перестала играть роль защитницы белого протестантского мира. Нападки на власть использовались и для расшатывания авторитета Георга III и Питта, которым можно было вменить в вину использование доходов компании в собственных интересах. Речь Шеридана длилась пять с половиной часов. По завершении выступления его встретил «всеобщий возглас одобрения».

Привлечение Гастингса к суду было неизбежно, и на несколько месяцев всем неравнодушным представилась возможность наблюдать за тем, как решится вопрос дальнейшего существования империи, ее судьба. Все желающие собрались в Вестминстер-холле, чтобы наблюдать за процессом, который начался 13 февраля 1788 года. Тогда никто не мог предположить, что он затянется на целых семь лет. Судебное разбирательство стало ключевым представлением года. Главные роли в нем исполняли Шеридан, Берк и Фокс, выступавшие с тирадами против старика в синем французском мундире. Томас Маколей писал: «Старые серые каменные стены были завешены пурпуром. Длинные галереи наполнялись толпами зрителей, которые внушали трепет оратору и горячо благодарили его за красноречие». На процессе присутствовали даже королева и придворные; там же были законодатели мод и самые видные деятели искусства; послы и «общество» во всех его проявлениях. Билет продавался за 50 гиней[190].

Обличительные речи, которые произносились в Вестминстер-холле, могли дать фору монологам, звучавшим со сцен на Хеймаркете или в Ковент-Гардене. Эдмунд Берк открыл слушание речью, которая длилась четыре дня; он вызвал такое возбуждение в зале, что несколько дам в галереях потеряли сознание. Затем слово взял Шеридан; в конце своей финальной речи он упал в обморок, прямо на руки Берка. В тот же миг лишилась чувств и известная актриса Сара Сиддонс. Это был настоящий калейдоскоп обмороков. На следующий день Гиббон навестил Шеридана. «Я был у него этим утром, он прекрасно себя чувствует! Хороший актер!» Сам Берк, кажется, падал в обморок раз пять во время своих выступлений. «Ваши светлости проявят жалость к моей слабости, – говорил он, – ибо я себя не жалел… Более продолжать свою речь я не в силах». Все это было крайне волнующе, однако так ни к чему и не привело.

Спустя семь лет Гастингс был оправдан по всем пунктам обвинения, правда, к тому времени его судьба уже мало кого интересовала. Суд над Гастингсом можно считать приступом сознательности в стране, где по-прежнему отсутствовало единое мнение об имперской роли Британии. Чтобы развеять все сомнения, потребовалась куда большая самоуверенность следующего поколения.

Еще одним источником сомнений и беспокойства для империи было существование и процветание работорговли. В целом этот вопрос особо никого не беспокоил. Считалось, что, если англичане перестанут торговать рабами или обменивать их на товар, французы возьмут верх над Британией. Страна нуждалась в золоте, слоновой кости и рабах. Лондонские, бристольские и ливерпульские купцы отправляли в колонии яркую одежду, шляпы, ром, порох и кремень. В обмен они получали рабов – мужчин, женщин и детей, которые нередко попадали в плен в ходе межплеменных войн. К 1750 году за прошедшее десятилетие количество рабов достигло 270 000. К 1793 году Ливерпуль контролировал три седьмых рабовладельческого рынка Европы. Кто бы по доброй воле отказался от таких доходов? Благодаря труду рабов в Вест-Индии Англия получала табак, хлопок и сахар. Рабы считались насущным подношением великому богу торговли, который вершил судьбу государства.

Тем не менее небольшая группа упорных противников рабства проявила настойчивость и за время правления Георга III выступила с несколькими петициями в парламенте, требуя полной отмены работорговли или хотя бы более гуманного отношения к рабам в Вест-Индии. Один из основателей Общества отмены работорговли (Society for the Abolition of the Slave Trade) член партии тори Уильям Уилберфорс в речи, обращенной к палате общин, заявил, что в среднем до места назначения доживает лишь половина рабов; некоторые бросаются в море и, по рассказам очевидцев, вскидывают руки, ликуя и наслаждаясь кратким мигом свободы, прежде чем погрузиться в пучину океана.

За его выступлением последовали обсуждения и встречи специальных комитетов, однако первые результаты были достигнуты лишь 21 мая 1788 года, когда сэр Уильям Долбен представил законопроект, предусматривавший контроль над перевозкой пленников, которые содержались в кандалах, страдали от сыпного тифа и не имели возможности двигаться и даже дышать в тесных трюмах. Это была первая инициатива против рабства, представленная на рассмотрение в Вестминстере и позднее облеченная в законодательную форму: отныне количество рабов на судне должно было определяться из расчета один раб на тонну груза. Законопроект получил одобрение подавляющего большинства в обеих палатах. Успешный исход голосования обрадовал всех сторонников этого закона, в особенности самого Уильяма Уилберфорса. Питт выступал со смелыми речами против работорговли, признавая, что «британская торговля в своей извращенной форме несет отнюдь не счастье, а горе для целой четверти земного шара», однако с законодательными мерами не торопился. Занимая пост первого министра, он ориентировался на популярность той или иной общенациональной идеи, прежде чем браться за нее всерьез.

Впрочем, с работорговлей все обстояло иначе. Официально ее отменили лишь спустя 45 лет. Рабы были одной из шестеренок огромного механизма торговли. А некоторые недоумевали: вроде бы и в своей стране рабов более чем достаточно!

25

Паровые машины

Весной и летом 1788 года Георг III посетил фабрику по производству булавок в Глостершире, а также фабрики по производству ковров и фарфора в Вустершире; кроме того, он испытал новый канал, соединивший Темзу и Северн к юго-востоку от Страуда. На следующий год он посетил фабрику по производству ковров в Аксминстере и, по словам ее владельца, «подходил к рабочим и расспрашивал их о принципах и процессах производства». Пожалуй, впервые король лично обратил внимание на промышленность страны, которая в годы его правления развивалась небывалыми темпами. К тому времени уже активно использовались паровые двигатели и механические ткацкие станки. На глазах у изумленной публики была продемонстрирована работа механического молота, способного совершать 150 ударов в минуту. Это зрелище, казалось, олицетворяло собой всю суть разительных перемен.

Все бредили паровыми машинами и говорили только о них. Эразм Дарвин, дед Чарльза Дарвина, в «Экономии растительности» (The Economy of Vegetation; 1791) – первой части поэмы «Ботанический сад» (The Botanic Garden) – посвятил им несколько хвалебных строк:

Непокоренный пар! ты двигать будешь вскореКарету на земле иль судно в бурном мореИль на широких понесешь крылахЛетучую повозку в небесах[191].

В 1781 году Мэттью Болтон писал Джеймсу Уатту – величайшему изобретателю и первооткрывателю парового двигателя: «Все в Лондоне, Манчестере и Бирмингеме совершенно помешаны на паровых машинах». Чарльз Бэббидж, один из первых разработчиков современного компьютера, позднее заявлял: «Богом клянусь, все эти вычисления мог бы сделать пар». Казалось, варианты его применения были бесконечны. С помощью пара раздували доменные печи и штамповали металл, обтачивали изделия на токарном станке и раскатывали железо, поднимали уровень воды и осушали шахты. С помощью пара можно было прясть и ткать. Его использовали на мукомольнях, в солододробилках и камнедробилках. Разумеется, пар использовали и для изготовления все новых и новых паровых двигателей. Первый паровой двигатель на ткацкой фабрике был установлен в 1792 году; спустя восемь лет их число выросло уже до 80.

В 1803 году по улицам Лондона впервые проехал экипаж, приводимый в движение паром. Через год свое первое путешествие протяженностью в 10 миль (16 км) совершил первый в истории рельсовый паровоз. Выехав из металлургического завода Пенидаррен в Мертир-Тидвил, он добрался до канала Гламорган. Лорд Джефри писал о паровом двигателе: «Он способен гравировать печати и штампы, плющить твердый, упрямый металл; прясть тонкую как паутина нить и поднимать в воздух, словно воздушный шар, военный корабль». То, для чего раньше требовалась сила воды и ветра, усилия человека или животного, теперь возможно при помощи тепла.

Паровая мукомольная мельница под названием «мельница Альбиона» была построена в 1786 году на южном берегу Темзы недалеко от моста Блэкфрайар с целью ускорения производства муки при помощи пара; это было чудо инженерной мысли, феномен современной жизни, одна из самых мощных машин в мире. Эразм Дарвин назвал паровую мельницу «величайшим успехом человеческих стараний». Впрочем, тут же зазвучали проклятия в адрес «темных фабрик Сатаны»[192] от Уильяма Блейка в стихотворении «Иерусалим»[193] (1804–1810). Спустя три года мельница сгорела при невыясненных обстоятельствах. Мельники танцевали и пели на мосту Блэкфрайар, глядя на пожар. Не все были готовы к эпохе механических чудес.

Всю эту бурную деятельность развел болезненный и меланхоличный инженер и механик по имени Джеймс Уатт, о котором историк Уильям Леки писал: «Медлительный, застенчивый, усидчивый, обращенный внутрь себя молодой человек, страдающий слабым здоровьем, то и дело впадающий в уныние, совершенно не блещущий талантами, однако демонстрирующий природную склонность к механике». Однажды Уатт сказал: «Из всех занятий в жизни самое глупое – изобретательство». По другому поводу он добавил: «Я чувствую себя не в своей тарелке, когда мне приходится иметь дело с людьми». Этот угрюмый человек изменил ход истории, поскольку его внезапная догадка о том, что два процесса в двигателе – нагрев и охлаждение – можно разделить, позволила совершить прорыв в технике. Создав отдельный конденсатор, он сумел повысить КПД двигателя и добиться его более стабильной работы. Эта мысль словно вспышка промелькнула у него в голове во время прогулки в парке Колледж-Грин в Глазго, однако вряд ли эта идея оформилась бы в полноценное изобретение, если бы не деятельное участие Мэттью Болтона. Сам Уатт восхищался «активным и сангвиническим нравом» фабриканта и промышленника, который всегда сподвигал его неустанно двигаться вперед.

Именно Болтон сказал Джеймсу Босуэллу во время прогулки по фабрике: «Здесь я продаю, сэр, то, чем хочет обладать весь мир, – энергию». Энергия была источником и первопричиной развитой фабричной сети, которая вскоре охватила все графства средней полосы и севера. Бурный рост числа промышленных предприятий объясняет, почему вся эта территория вскоре стала восприниматься как одна огромная фабрика. Ланкашир, Дербишир, Йоркшир, Ноттингемшир, Денбишир и Чешир стали колыбелью машин. Позднее экономист Эндрю Юр, автор «Философии фабрик» (The Philosophy of Manufactures; 1835), сравнивал фабрики со «знаменитыми памятниками азиатского, египетского и римского деспотизма». Это значит, что при их строительстве инженеры вдохновлялись величием прошлых цивилизаций, которые, впрочем, несли печать мрачности, ужаса и отчаяния.

Фабрики строили из кирпича или камня, для некоторых сооружали металлический каркас; их строительство требовало не меньшей тщательности и искусства, чем возведение знаменитых соборов, с которыми их порой сравнивали. Предшественники новых фабрик практически всегда были рассчитаны на кустарное производство, а значит, не отличались впечатляющими размерами. Новые многоэтажные заводы с чугунными колоннами и устремленными ввысь окнами формировали новый ландшафт. Казалось, они пытались освободиться от земных оков, словно огромные однопролетные чугунные мосты. В начале нового столетия заводы и фабрики стали первыми общественными зданиями, где появилось газовое освещение, теперь все их великолепие было видно издалека. Историк Стокпорта Генри Хегинботэм писал, что «извозчики в Лондоне, проезжая мимо мельниц, сбавляли скорость, чтобы рассказать пассажирам в экипаже о тех чудесах, которые там творятся». Однако технический прогресс впечатлял не всех современников. Историк и путешественник того времени Джон Бинг, посетив шелкопрядильни в Дерби, писал в дневнике, что они «привели его в замешательство; столько шума и суеты. Такая жара и вонь!».

Изменения происходили медленно и завершились лишь к середине следующего столетия, однако уже в последние десятилетия XVIII века наблюдался масштабный рост промышленности и производства, вскоре фабрики и заводы стали привычными чертами современности. Многие промышленные центры располагались на некотором удалении от старых городов и традиционных мест размещения профессиональных гильдий, поэтому промышленники могли создавать новые поселения, жители которых обслуживали бы их производство; рядом с заводами строилось жилье, часовни, церкви, школы, возникали огороды и трактиры. Учреждались благотворительные организации и система элементарного медицинского страхования; поощрялись занятия спортом, а также ежегодные совместные вылазки на природу в живописные места. Когда бунтовщики на фабрике Аркрайта в Кромфорде начали угрожать погромами, Ричард Аркрайт вооружил своих рабочих ружьями и копьями.

Цель создания новых фабрик была очевидна с самого начала. Собрав рабочих под одной крышей, их было проще контролировать и следить за ними, что, в свою очередь, способствовало повышению эффективности: за конкретную часть производственного процесса отвечало несколько «цехов» или рабочих участков. Мощные габаритные двигатели, которые теперь повсеместно внедрялись в производство, могли размещаться и обслуживаться лишь на крупных фабриках. Одного внешнего источника энергии, например реки, было достаточно, чтобы обеспечить работу тысячи машин. Неприступные стены были на страже коммерческой тайны, позволяя промышленникам держать в секрете тонкости и нюансы изготовления той или иной продукции. Высокая численность рабочей силы – мужчин, женщин и даже детей – создавала простор для экспериментов с режимом работы и разделением труда; теперь появилась возможность осуществлять производство не только днем, но и ночью.

Огромным преимуществом того времени была скорость. Все происходило быстрее. Рабочим приходилось быстрее совершать переходы, ускоряя шаг, чтобы поспевать друг за другом, при этом колеса и ремни крутились и вращались все быстрее и быстрее. Устаревшее законодательство гильдий и средневековые распорядки исчезали под натиском новых типов производства; отношения между рабочими и работодателями, а также привычный ритм жизни менялись навсегда. Неудивительно, что бушующая вовсю революция вызвала враждебность среди тех, чей жизненный уклад оказался под угрозой. В здании первой паровой мельницы в Брадфорде под названием Холм-Милл вспыхнули массовые протесты и бунты. На суконной фабрике в деревеньке Ставертон, недалеко от Тотнеса в графстве Девон, саботаж устроили сами рабочие.

Предполагалось, что машины должны экономить рабочую силу, однако огромный поток дешевеющих товаров означал, что рынок растет быстрее, чем число рабочих рук. В свою очередь, относительный дефицит рабочей силы стал причиной активных попыток повысить эффективность производства и внедрить инновации. В 1816 году крупный фабрикант и филантроп Роберт Оуэн заявил: «На моем предприятии в Нью-Ланарке… за машинами и процессами надзирают около двух тысяч взрослых и подростков… теперь они выполняют столько работы, сколько шестьдесят лет назад выполняло бы все трудоспособное население Шотландии».

Ключевым фактором успеха было правильное разделение труда – эту концепцию Адам Смит превозносил в первой главе «Исследования о природе и причинах богатства народов» (1776). Он рассматривает новую промышленную систему на примере производства булавок: «Один рабочий тянет проволоку, другой выпрямляет ее, третий обрезает, четвертый заостряет конец, пятый обтачивает один конец для насаживания головки; изготовление самой головки требует двух или трех самостоятельных операций; насадка ее составляет особую операцию, полировка булавки – другую; отдельной операцией является даже упаковка готовых булавок; таким образом, сложный процесс изготовления булавок разделен приблизительно на восемнадцать самостоятельных операций…»

Восемнадцать рабочих за несколько секунд могли сделать то, что у одного человека заняло бы целый день. Это, в свою очередь, требовало подбора специализированных рабочих, которые непрерывно стремились бы повысить свои технические навыки; цель состояла в том, чтобы добиться более высокой четкости и точности работы. Однако такое разделение труда требовало усилий многих сотен женщин и детей, которым, как правило, поручали рутинные и монотонные операции. Итак, изменения в национальных отраслях промышленности спровоцировали новое разделение внутри рабочего класса.

Еще одним символом промышленных преобразований была потребность в стандартизации, которая считалась важнейшим условием массового производства и стимулировала стремление к точности, постоянству, эффективности и скорости. Для создания национального рынка была необходима стабильность. И разумеется, для этого требовалась механизация. Шотландский инженер, изобретатель парового молота и гидравлического пресса Джеймс Несмит писал об этом: «…перебои в работе и небрежение рабочих… существенно подстегнули спрос на автоматическое машинное оборудование… Машины никогда не пьянели; у них не тряслись руки от чрезмерного употребления алкоголя; они всегда были на работе; они не устраивали забастовки, требуя повышения зарплат; они всегда действовали четко, слаженно и бесперебойно, даже когда производили самые хрупкие или самые массивные элементы механических конструкций».

От рабочих по умолчанию ожидали, что они подобно машинам будут вести себя беспристрастно, а работать бесперебойно. В газете Edinburgh Review писали: «Рабочий, подражая машине и прибегая к ее помощи, достигает мастерства, граничащего с совершенством». Но каково было этим мужчинам, женщинам и детям? Решающее слово в этом вопросе еще 2000 лет назад сказал греческий историк Ксенофонт, который в труде «Домострой» (греч. Oeconomicus)[194] назвал ремесла зазорным занятием, «ведь ремесло вредит телу и рабочих, и надсмотрщиков, заставляя их вести сидячий образ жизни, без солнца, а при некоторых ремеслах приходится проводить целый день у огня. А когда тело изнеживается, то и душа становится гораздо слабее»[195].

Вполне понятно, что многим из тех, кто работал на фабрике, приходилось соглашаться на каторжный труд – в сущности, это была более напряженная или, по крайней мере, более явная форма рабства. Долгие годы специалисты по истории общества спорили о лишениях, которые испытывали трудящиеся на земле или в господском доме, однако работа на фабрике предполагала куда более жесткое принуждение и строжайшую дисциплину. Личные связи нарушались, а иллюзия независимости человека исчезла. Согласие принять новую форму несвободы, неизбежная необходимость подчиниться миру, в котором царили режим и дисциплина, работать установленное количество часов по четко регламентированному распорядку – все это предполагало глубокие изменения в общем положении вещей. Многие считали, что наемные рабочие утратили права свободно рожденных англичан. В 1765 году историк Адам Фергюсон писал: «Мы создаем нацию рабов, у нас уже не осталось свободных граждан». Мужчины и женщины стали «руками» или инструментами, которые оказались в распоряжении хозяина-промышленника, считавшего их лишь частью своей огромной машины. Учитывая, что некогда таких рабочих называли «душами», изменение словаря весьма показательно. Парламенту сообщалось, что рабочие выражают «крайнее недовольство» четко установленными часами работы и жестким распорядком, ведь все это было противоестественно.

Уильям Хаттон пошел работать на шелкопрядильную фабрику в Дерби в возрасте семи лет. Он вспоминал: «Теперь на протяжении целых семи лет я был вынужден вставать в пять утра и подставлять спину под удары палкой в любое время, когда заблагорассудится хозяину…» На континенте такую фабричную систему называли «английской системой». Как писал современник: «Пока работает машина, должны трудиться и рабочие – мужчины, женщины и дети оказались в одной упряжке с железом и паром и вместе тянут тяжелое фабричное ярмо. Человеческая машина, которая в лучшем случае может просто сломаться и способна испытывать страдания из-за тысячи причин, оказалась прикована к железной машине, которая не знает боли и усталости».

Рабочих постоянно контролировали надзиратели, повсеместно вводилась строгая дисциплина. Любой, кто отлучался со своего рабочего места или разговаривал с другими рабочими, облагался штрафом. Любой ударивший или оскорбивший надзирателя тотчас терял работу. Любого, кто проносил на фабрику алкоголь, штрафовали на два шиллинга. В графстве Дербишир на фабриках производства трикотажных изделий из хлопка Джедедайи Стратта в Белпере в списке проступков значились «безделье и глядение в окно… окликание солдат через окно… мятежи в цехе… катание верхом друг на друге… ложь… швыряние катушек в людей… сквернословие… ссоры… намазывание лица кровью и прогулки по городу с целью запугивания жителей». Употребление крепкого алкоголя запрещалось. К прочим правонарушениям относились «побег… отсутствие на рабочем месте из-за пьянства… походы на ярмарку Дерби… извещение работодателя о плохом самочувствии в случае, когда это не соответствовало действительности».

Мотивы тех, кто сбегал с фабрик, были понятны. Как правило, там царили грязь и зловоние, непрерывно шумела и гудела тяжелая техника; в цехах было темно и тесно, летом рабочие задыхались от жары, а зимой дрожали от холода. Уже позднее один из современников рассказывал: «Я никогда не видел более грязного или запущенного цеха… Мистер Уоллис запретил мне осматривать детей в его конторе, поскольку, по его словам, там будет такая вонь, что его клиенты не смогут там находиться».