Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Не могу разбивать художественного и живого единства, как не могла бы, из внешних соображений, приписать, по окончании, ни одной лишней строки. Пусть лучше лежит до другого, более счастливого случая, либо идет — в посмертное, т. е. в наследство тому же Муру (он будет БОГАТ ВСЕЙ МОЕЙ НИЩЕТОЙ И СВОБОДЕН ВСЕЙ МОЕЙ НЕВОЛЕЙ) — итак, пусть идет в наследство моему богатому наследнику, как добрая половина написанного мною в эмиграции и эмиграции, в лице ее редакторов, не понадобившегося, хотя все время и плачется, что нет хорошей прозы и стихов.

— Я опять не спросила, — спохватилась Надинька.





За эти годы я объелась и опилась горечью. Печатаюсь я с 1910 г. (моя первая книга имеется в Тургеневской библиотеке), а ныне — 1933 г., и меня все еще здесь считают либо начинающим, либо любителем, — каким-то гастролером. Говорю здесь, ибо в России мои стихи имеются в хрестоматиях, как образцы краткой речи, — сама держала в руках и радовалась, ибо не только ничего для такого признания не сделала, а, кажется, всё — против.

— Как это люди живут, — задумчиво выговорила бабуся. — Съезжают, а куда, сами не знают!





Но и здесь мои дела не так безнадежны: за меня здесь — лучший читатель и все писатели, которые все: будь то Ходасевич, Бальмонт, Бунин или любой из молодых, единогласно подтвердят мое, за 23 года печатания (а пишу я — дольше) заработанное, право на существование без уреза.

— Да мы ещё вернёмся, — пообещала Надинька. — За вещами. Завтра нас легковая машина повезёт.





Не в моих нравах говорить о своих правах и преимуществах, как не в моих нравах переводить их на монету — зная своей работы цену — цены никогда не набавляла, всегда брала что дают, — и если я нынче, впервые за всю жизнь, об этих своих правах и преимуществах заявляю, то только потому, что дело идет о существе моей работы и о дальнейших ее возможностях.

— Машина, — фыркнула бабуся Колпакова. — Да ещё легковая! Гляди на них!





Вот мой ответ по существу и раз-навсегда.

И удалилась в сторону кухни.





Спала Надинька на удивление прекрасно и проснулась в предчувствии чего-то хорошего, радостного. Агаша уже давно встала и хлопотала около узлов и тюков.

________





Надинька помчалась в ванную, с удовольствием умылась и почистила зубы, облилась ледяной водой — б-р-р, как холодно! — вернулась к себе и стала одеваться за ширмой.

Конечно — Вы меня предупреждали о 65.000 знаках, но перешла я их всего на 18.000, т. е. на 8 печатных страниц, т. е. всего только на 4 листка. Вам — прибавить 4 листка, мне — уродовать вещь. Сократив когда-то мое «Искусство при свете совести», Вы сделали его непонятным, ибо лишили его связи, превратили в отрывки. Выбросив детство Макса и юность его матери, Вы урезали образ поэта на всю его колыбель, и в первую голову — урезали читателя.





— А доктор уже уехал, Агаша?

То же самое Вы, моею рукой, сделаете, выбросив середину Пимена, т. е. детей Иловайского, без которых — Иловайский он или нет — образ старика-ученого не целен, не полон. Вы не страницы урезываете. Вы урезываете образ. Чтоб на 8 стр<аницах> сказать ВСЁ об этой сложной семейственности, сколько мне самой нужно было ОТЖАТЬ, а Вы и это отжатое хотите уничтожить?!





— Доктор здесь, — объявил Яков Михайлович из соседней комнаты. — На который час намечен отъезд?

Ведь из моего «Пимена» мог бы выйти целый роман, я даю — краткое лирическое Живописание: ПОЭМУ. Вещь уже сокращена, и силой большей, чем редакторская: силой внутренней необходимости, художественного чутья.





— На четыре пополудни! — отрапортовала Надинька. — Поедемте с нами, доктор, правда!

________





— Никуда я с вами не поеду, — мрачно сказал Яков Михайлович. — У меня сложный больной, я сегодня задержусь на службе.

Если дело только в трате — выход есть: не оплачивайте мне этих 8 стр<аниц>, пусть идут на оплату типогр<афских> расходов: денежному недохвату я всегда сочувствую: это для меня не урез, не это — урез.





— Да вы так-то уж не огорчайтесь, — подала голос Агаша. — Мы же не в Сибирь уезжаем, в одном городе остаёмся.

Если же Вы находите, что вещь внутренне-длинна, неоправдано-растянута и эти 8 стр<аниц> для читателя лишние — Старый Пимен остается при мне (я при нем), а Вам я пишу что-нибудь на те 300 фр. прошло-термового авансу, которым Вы меня когда-то выручили, за что сердечно-благодарна. Чему они в печатных знаках равняются?





— Да-с, — согласился доктор саркастически, — не в Сибирь. Что за идиотская выдумка с этим переездом!

Сердечный привет





— Я ужин вам под подушкой оставлю. Заверну кастрюльку получше, чтоб вам не греть.

Марина Цветаева





— Благодарю покорно, я вполне дееспособен. Итак! — Решительным шагом он прошёл к вешалке, натянул пальто и нахлобучил шапку-пирожок. — Долгие проводы — лишние слёзы. До свидания, и всего наилучшего.

#11_13





<Апрель 1934 г.>

Надинька кинулась к нему, обняла и расцеловала.





Вторник.

— Доктор, миленький! Агаша права, никуда мы не денемся! И Серёжка говорит — пусть доктор с нами живёт!





Милый Вадим Викторович,

— Очень трогательно, — доктор отстранил от себя Надиньку. — Ну, доброй дороги!





Вчера, уже на полдороге от Daviel\'a,[1474] мне вдруг показалось (м. б. воздействие надвигающейся грозы!) что в наборе пропущено:

— Мы будем скучать, — сказала Надинька. — Правда, Агаша?





(после последнего письма Белого, где он просит комнату и извещения в «Руле»: ОТБЫЛ В СОВ<ЕТСКУЮ> РОССИЮ ПИСАТЕЛЬ АНДРЕЙ БЕЛЫЙ).

Та подошла, притянула к себе голову доктора и поцеловала в лоб.





ТАКОЕ-ТО НОЯБРЯ БЫЛО ТАКИМ-ТО НОЯБРЯ ЕГО ВОПЛЯ КО МНЕ. ТО ЕСТЬ УЕХАЛ ОН ИМЕННО В ТОТ ДЕНЬ, КОГДА ПИСАЛ КО МНЕ ТО ПИСЬМО В ПРАГУ, МОЖЕТ БЫТЬ, В ВЕЧЕР ТОГО ЖЕ ДНЯ.

— Ничего, ничего, — сказала она, — дай бог, не в последний раз видимся.





Умоляю проверить, и, если не поздно, вписать. (А м. б. только жара и авторские стихи!)



Яков Михайлович махнул рукой и широким сердитым шагом вышел в коридор. Хлопнула входная дверь.

До свидания! Спасибо за перевязочный материал, — уже пошел в дело!





Агаша покачала головой.

МЦ.





— Из дому уезжали, совсем сиротами были, — глаза у неё внезапно налились слезами. — Из квартиры уезжаем, как будто от семьи отрываемся.

2-го мая 1934 г.





Она утёрла глаза и накинулась на Надиньку:



— Как это машина к ночи придёт? Уж уехать бы поскорей, да и дело с концом! Никак нельзя пораньше-то?

Clamart (Seine) 10, Rue Lazare Carnot





Милый Вадим Викторович,

— Агаша, я не распоряжаюсь машиной.



Большая просьба:





так как, очевидно, мои стихи «Ода пешему ходу» в С<овременных> 3<аписках> не пойдут, верните мне их, пожалуйста, чтобы не пропала работа по переписке, — м. б. еще куда-нибудь пристрою, а нет — отправлю кому-нибудь из моих далеких корреспондентов (есть в Харбине, есть в Эстонии), которому это будет — радость. А у меня в П<оследних> Нов<остях> сидит враг,[1475] могущественный, к<отор>ый не пропускает моего отрывка из «Пленного Духа», горячо прошенного у меня рядом членов редакции, и этим лишает меня 300 фр<анков> — жизни.

— И этот твой, хорош гусь! Опять его нету! Как вы жить-то станете по разным городам?





Я даже подозреваю — ктó: по личному своему к нему отвращению — вернее: от него (отвращаться от).

— Перестань, Агаша. Им я тоже не распоряжаюсь!





Сердечный привет и очень жду «Оды», если еще не погибла в корзине.



— А кто тогда распоряжается?

МЦ.





— Партия и правительство, — не моргнув глазом ответила Надинька.

9-го мая 1934 г., среда



— Ох, грехи наши тяжкие.





Clamart (Seine) 10, Rue Lazare Carnot

Время на самом деле тянулось невыносимо медленно. Постепенно Надинька тоже стала волноваться, даже чашку разбила — всё валилось из рук.





Дорогой Вадим Викторович,

Агаша перекладывала с места на место давно приготовленные вещи.





Спасибо за заботу. Деньги очень нужны, хорошо бы — 300 фр. (режет Мурина школа!). До последней минуты я надеялась на Посл<едние> Нов<ости>, но они моего Белого явно похоронили, хотя сами же просили и даже торопили — (Сами — да не те!) Дело, думаю, в Милюкове, которому, как материалисту, все дýхи, а особенно «пленный». вроде Белого, ничего на земле не умеющие — должны претить, как мне — все обратное, т. е. всéумение.

Часа в три к ним деликатно постучали, и появилась Фейга Наумовна. В руках у неё были два объёмных бумажных пакета. По комнате вмиг распространился дивный запах.





Это гораздо глубже, чем вражда личная (да ее и нет!), это вражда — рас, двух особей, и моя, конечно, побита — везде, всегда.

— Вот, — сказала Фейга Наумовна. Собралась было поставить пакеты на рояль, не решилась и передала в руки Агаше, как младенцев. — Моя мамаша печёт такие пироги, каких вы не найдёте больше нигде. Никто не умеет печь таких пирогов, как моя мамаша!.. Вот эти с картошкой, а эти с печёнкой. Я после работы сразу к ней забежала, они прямо из печки. Это вам, чтобы вечером на новом месте не возиться.





И это мне еще наказание за отвращение к газете — ко всякой, всем! Вид ненавижу, лист ненавижу. Брезгую.

— Фейга Наумовна!



Такая роскошь — оплачивается.





Если увидите Демидова, запросите — в чем дело? Хотя уверена, что — в том.

Та всхлипнула.



Сердечный привет и еще раз спасибо.





МЦ.

— А рояль? Уезжает вместе с вами?



<Приписка на полях:>





Будут мне оттиски Белого? Впрочем, Вы всегда даете, а как это меня выручает! Идут по всему свету, даже завидно.

— Нет, нет! Мы сами не знаем, что там за квартира! Марк может приходить и заниматься сколько нужно.



5-го июля 1934 г.





Милый В<адим> В<икторович>,

— Надинька, — Фейга раскинула руки и прижала девушку к пышному бюсту, — берегите себя, свою молодость! И вот… Агашу тоже!





Не диффамация Л<юбови> Д<митриевны>,[1476] а прославление Блока (оплакивать чужого, как своего) — на этом буду строить свою «защиту», если понадобится.

Агашу она тоже обняла, расцеловала мокрыми поцелуями и выбежала из комнаты.





Упомянула же — со слов Андрея Белого («от него я впервые узнала, что тот „Митька“, к<оторо>го оплакивал Блок, не блоковский и не беловский, а ее»…в этом роде, перечтите) — и с утверждения в Берлине 1922 г. издателя Альконоста,[1477] при Эренбурге и еще ком-то (не помню, ах, да — А. Г. Вишняк) что у Блока никогда не было детей. Я, в полной невинности, думала, что это давно известно. (Знали, конечно, все, но не знаю — писали ли.)

— Что ж это такое! — воскликнула Надинька. — Нас как будто на войну провожают.





Вам (С<овременным> 3<апискам>) мой Блок не подойдет, ибо там много о втором его мнимом сыне, в к<оторо>го я тáк поверила, что посвятила ему целый цикл стихов («Стихи к Блоку», Берлин, <19>22 г.) и рассорилась из-за него с «Альконостом» — тогда же.

— Типун тебе на язык!





Безумно спешу, ибо последний срок сценарию. Посоветуюсь еще с Х<одасеви>чем, он знает всё вышедшее о Блоке и, м. б., выручит и документом.

Шофёр прибыл минута в минуту. Надинька с Агашей уже совсем замучились ждать.





До свидания до 18-го, 20-го (письмá)

Звонок прогремел дважды — значит, к ним, — Надинька помчалась открывать, Агаша принялась бестолково хватать узлы и стопки книг.





МЦ.

— Здравия желаю, — поздоровался шофёр военным образом. Был он молод, розовощёк и страшно серьёзен. — Разрешите, я вещи отнесу. Которые брать?





— Не бойтесь! «Защищаясь» — и Вас выручу, т. е. все свалю на себя, мне все равно, у меня совесть чиста.

— Надинька, где у нас что? Я совсем запуталась!..





За гнев — МЕЛОК!

Девушка подала шофёру тюк с матрасом и постельным бельём.





24-го июля 1934 г.



— А вон там посуда.

Vanves (Seine) 33, Rue Jean Baptiste Potin





— Посуду уж я сама, не ровён час, побьём.

Милый Вадим Викторович,





— Вы не торопитесь, товарищи, — сказал шофёр, — я отнесу и ещё раз поднимусь. Сегодня я в полном вашем распоряжении.

Наконец, вновь обрела дар письменной речи, и перо, и чернила. Пишу после ужасающего переезда и в еще очень несовершенном устройстве: совершенном расстройстве. Газа нет, света нет и когда будут — неизвестно, ибо денег — нет.





— Да чего там по сто раз ходить, — пробасил из коридора Федот Ващук. — Чего брать-то, говорите!

Но Бог с моими делами (Вы все равно помочь не можете!) и обратимся к нашему делу, а м. б. и делам.





— Федот, — удивилась Надинька, — а вы разве не на работе?

Итак:





— Я во вторую смену. С напарником поменялся, чтоб проводить, а как же!..

С Люб<овью> Дим<итриевной> история не страшна. В моем тексте, по словам знатоков: адвокатов — ничего порочащего — нет: всё во славу Блока, а не в посрамление ее. Во-вторых же — это пересказ, что уже сильно ослабляет всякую могшую бы быть виновность. Явный пересказ слов Белого. В-третьих: ведь это — СЛУХ. Кто-то сказал Алданову. А м. б. — не сказал, не то сказал, не тот сказал. Как же мне на этот анонимат — отзываться, да еще — публично? Да что, в конце концов, я могла бы сказать? Отказаться от факта, от к<оторо>го не может отказаться сама Любовь Дим<итриевна>, я не могу — смешно — да и низко. А от порочащего умысла, — да у меня же его и нет!





Он ловко вскинул на плечо подаренный вчера сундук и следом за шофёром вышел на площадку.

И откуда бы она подала в суд?? Да если бы и подала, разбор дела был бы не раньше чем через два года. (Последнее мне говорило лицо сведущее, юрист.)





Фейга стояла в своих дверях, Дуся в своих, три брата Колпаковых в новых рубахах под предводительством бабуси у самого выхода.

Итак, давайте успокоимся. Впрочем, если лицо, передавшее якобы обиду Л<юбови> Д<митриевны>, назовется, охотно ему отвечу: когда услышу в точности — что я такого, якобы, сделала и что она, в точности, сказала.





Надинька почувствовала, как глаза у неё наливаются слезами.

_______





Второе дело. Нужна ли вещь для С<овременных> 3<аписок>, и когда, и максимальный размер. О Блоке писать не могу. Вся моя встреча с ним по поводу его другого сына и кажется такого же не-его, как «Митька». А мать — весьма жива и очень когтиста, кроме того ежелетно ездит за границу — и эта уж — непременно засудит!

— В добрый час, — сухо сказала бабуся Колпакова. — Нас не забывай, мужа не обижай, коли он у тебя настоящий, а не выдумка, держись хороших людей. И вот прими-ка.





Предлагаю вещь из детства, то, о чем я Вам уже писала,[1478] она уже вчерне написана, но доканчивать я ее буду только, если будет надежда на помещение, иначе придется взяться за какой-нибудь солидный перевод — жить не на что.

И вложила Надиньке в ладонь небольшой образок.





Очень прошу Вас, милый Вадим Викторович, поскорей ответьте: нужна ли, размер, и сообщите новые условия, которых я так и не знаю.



— Вы в Него не верите, дело ваше, — и она сжала грубыми от работы пальцами ладонь девушки, прикрывая образок, — да Он-то в вас верит! Ну, Агашенька, а с тобой давай троекратно, по русскому обычаю!

Всего доброго, жду весточки





И они смачно расцеловались.

МЦ.





— Присесть! — спохватилась Фейга. — Присесть на дорожку! Дети, скорей тащите с кухни табуреты!

23-го сент<ября> 1934 г.





Все уселись кто куда и помолчали секунду.

Vanves (Seine)