– Катерина?
– Нет, с ней все в порядке.
– Она дрессирована, она не причинит ей зла. Она наблюдала за Катериной из укрытия. Приходила и уходила. Тихая, как мышь.
– А девушка?
– Обезьяна ревновала.
– Так что убила ее?
– Может быть. Я не знаю. Не хочу об этом думать.
– Почему ты не сказал им? Они бы ее уничтожили.
– Потому что не знаю, правда ли это. Может, все это выдумка, одна из твоих проклятых выдумок, просто еще одна история.
Слабая, виноватая улыбка прошла по его лицу.
– Ты должен понять, что я имею в виду, Луис. Это ведь может быть рассказ, верно ведь? Вроде твоих сказочек про Дюпена? Разве что я ненадолго сделал его правдой – об этом ты подумал? Может, я сделал его правдой.
Луис встал. Это был утомительный спор между реальностью и иллюзией. Была ли эта тварь на самом деле или нет. Жизнь или сон.
– Так где обезьяна? – требовательно спросил он.
Филипп показал себе на лоб.
– Здесь, и ты ее никогда не найдешь, – сказал он и плюнул в лицо Луису. Плевок задел губу, точно поцелуй.
– Ты не знаешь, что ты наделал. Ты никогда не узнаешь.
Луис вытер губу, а охранник вывел заключенного из комнаты, обратно в его счастливое наркотическое забытье. И все, о чем Луис теперь мог думать, сидя один в холодной комнате для свиданий, это то, что Филипп нашел себе утешение. Он нашел убежище в вымышленной вине и замкнул себя там, где никакая память, никакая месть, никакая чудовищная истина не доберутся до него. В этот миг он ненавидел Филиппа, ненавидел всем своим сердцем. Ненавидел его за то, что он всегда был дилетантом и трусом. Филипп не то чтобы создал вокруг себя более уютный мир – это тоже было просто убежище, такая же ложь, как и все лето 1937 года. Нельзя прожить жизнь, не вспомнив об этом раньше или позже, да так оно и было.
Этой ночью, в безопасности камеры, Филипп проснулся. В камере было тепло, но он замерз. В полной темноте он рвал зубами свои запястья, пока струя крови не полилась ему в рот. Он лег на постель и спокойно отплыл к смерти – прочь из жизни и из воспоминаний.
О его самоубийстве была маленькая заметка на второй странице «Ле Монд». Однако самой большой новостью наступившего дня было сенсационное убийство рыжеволосой проститутки в маленьком домике на улице Рочечко. Монику Живаго нашли в ее комнатушке в три часа утра, ее тело было в таком ужасном состоянии, что оно «не поддавалось описанию».
Невзирая на вышеупомянутую неописуемость, средства массовой информации с мрачной решимостью попытались это сделать: каждую рваную, колотую и резаную рану на нагом теле Моники (татуированном, как отметила «Ле Монд», картой Франции) расписали в подробностях. Так же в подробностях было описано появление ее хорошо одетого и надушенного убийцы, который очевидно наблюдал за ее туалетом через маленькое заднее окно, потом вломился в квартиру и напал на мадемуазель Живаго в ванной. Потом убийца сразу же слетел вниз по лестнице, буквально врезавшись в клиента, который несколько минут спустя обнаружил изуродованный труп мадемуазель Живаго. Только один комментатор связал это убийство с убийством на улице Мортир и, не удержавшись, указал на любопытное совпадение – в ту же самую ночь осужденный Филипп Лаборто покончил счеты с жизнью.
Похороны проходили в бурю, кортеж самым жалким образом прокладывал себе путь по пустым улицам к бульвару Монпарнас. Снег все валил и валил и практически перекрыл дорогу. Луис с Катериной и Жаком Солелем провожали Филиппа к месту вечного покоя. Все остальные его знакомые предали его, отказавшись участвовать в похоронах самоубийцы и подозреваемого в убийстве. Его остроумие, его приятная внешность и способность быть неотразимым ничего не значили при таком конце.
Однако, как оказалось, они были не одни. Когда они стояли у могилы, а холод резал их на части, Солель подошел к Луису и тронул его за плечо.
– Что?
– Вон там. Под деревом. – Солель кивнул в сторону молящегося священника.
Незнакомец стоял в отдалении, почти скрытый мраморными надгробьями. Вокруг его лица был обвязан огромный черный шарф, а шляпа с широкими полями надвинута на лоб, но весь его облик можно было безошибочно узнать. Катерина тоже его увидела. Она затряслась, стоя в объятиях Луиса, но не от холода, а от страха. Казалось, что это создание – какой-то уродливый ангел, слетевший с небес, чтобы насладиться их скорбью. Он был гротескным, невероятным, этот субъект, пришедший поглядеть, как Филиппа зарывают в мерзлую землю. Что он чувствовал при этом? Злобу? Торжество? Вину?
И правда, чувствовал ли он вину?
Он понял, что его увидели, повернулся спиной и побрел прочь. Ни слова не сказав Луису, Жак Солель поспешил прочь от могилы, преследуя существо. В один миг незнакомец и его преследователь растворились в снежной пелене.
Вернувшись в отель Бурбонов, ни Катерина, ни Луис ничего не сказали по поводу этого инцидента. Между ними появился какой-то барьер, запрещающий любые контакты, кроме самых обыденных. Не было никакого смысла ни в сожалениях, ни в рассуждениях. Прошлое, их общее прошлое, было мертво, финальная глава их совместной жизни перечеркнула практически все, что ей предшествовало, так что им не осталось никаких воспоминаний, которыми они могли бы спокойно наслаждаться. Филипп умер ужасно, разрушив собственную плоть, пожрав собственную кровь, возможно, доведенный до безумия сознанием собственной вины. Никакая невинность, никакая история радости не могла уцелеть перед этим фактом. Молчаливо они оплакивали свою утрату, не только Филиппа, но также и собственного прошлого. Теперь Луис понимал нежелание жить, когда в этом мире уже все было утрачено.
Позвонил Солель. Задыхаясь после своей охоты, но возбужденный, он зашептал Филиппу, явно получая наслаждение от острых ощущений.
– Я на северном вокзале, и я выяснил, где живет наш приятель. Я нашел его, Луис.
– Отлично. Я немедленно выезжаю. Я встречусь с тобой у входа на вокзал. Я возьму машину – это займет минут десять.
– Он в подвале номер шестнадцать, улица Флер. Я встречу тебя там.
– Не делай этого, Жак. Подожди меня. Не…
Телефон звякнул, и Солель исчез. Луис потянулся за своим пальто.
– Кто это был?
Она спросила, но знать она не хотела. Луис пожал плечами, натягивая пальто и сказал:
– Да никто. Не волнуйся, я скоро буду.
– Одень шарф, – сказала она не оборачиваясь.
– Да. Спасибо.
– Ты простудишься.
Он оставил ее смотреть на одетую во тьму Сену, на льдины, пляшущие в черной воде.
Когда он прибыл к дому на улице Флер, Солеля нигде не было видно, но свежие отпечатки следов в только что выпавшем снегу вели к передней двери и, возвратившись, обходили вокруг дома. Луис пошел по его следам. Как только он ступил во двор за домом, через заржавевшую калитку, которая была чуть не взломана Солелем, он понял, что пришел безоружным. Может, лучше вернуться, найти кочергу, нож, хоть что-то? Пока он так препирался сам с собой, задняя дверь отворилась и появился незнакомец, одетый все в то же пальто. Луис прижался к стене дома там, где тень была гуще, уверенный, что его заметили. Но у зверя были свои дела. Он стоял в дверном проеме, его лицо было полностью открыто, и в первый раз, в свете отраженного в снегу лунного сияния, Луис мог ясно разглядеть его физиономию. Лицо его было свежевыбрито, а запах одеколона казался сильным даже на открытом воздухе. Кожа его была розовой, как абрикос, хоть в двух-трех местах и поцарапана при небрежном бритье. Луис подумал об опасной бритве, которой тот угрожал Катерине. Может, он приходил в комнату Филиппа, чтобы отыскать себе хорошую бритву? Он натягивал кожаные перчатки на свои широкие, выбритые руки, издавая легкое покашливание, которое звучало почти как звуки удовольствия. У Луиса было впечатление, что тот готовится выйти во внешний мир, и это зрелище было настолько же трогательным, насколько и пугающим. Все это нужно было этой твари, чтобы чувствовать себя человеком. По-своему, он вызывал жалость, пытаясь соответствовать тому образу, который придумал для него Филипп. Теперь, лишенный своего наставника, растерянный и несчастный, он пытался смотреть в лицо этому миру так, как его учили. Но пути назад не было. Дни невинности прошли, он никогда больше не будет безгрешным зверем. Пойманный в ловушку своей новой личины, у него больше не было выбора, как продолжать жизнь, к которой приохотил его хозяин. Не глядя в сторону Луиса, он мягко закрыл за собой дверь и пересек двор, его походка при этом изменилась от звериных прыжков до семенящих шажков, что, видимо, заставляло его больше походить на человека.
Потом он исчез.
Луис ждал какой-то миг, укрывшись в тени, и глубоко дышал. Каждая косточка в его теле ныла от холода, а ноги занемели. Зверь явно не собирался возвращаться, так что он вышел из своего укрытия и толкнул дверь. Она была не заперта. Когда он ступил внутрь, в ноздри ему ударила вонь: густой запах подгнивших фруктов мешался с запахом одеколона – зоопарк и будуар одновременно.
Он спустился вниз по скользким каменным ступеням и по короткому коридору подошел к двери. Она тоже была не заперта, и голая лампочка освещала в комнате чудовищную сцену.
На полу лежал большой, местами лысый персидский ковер; стояла скудная мебель: кровать, небрежно застеленная одеялами и крашеной дерюгой, шкаф, раздутый от набитой туда одежды; гора гниющих фруктов, часть из них размазана по полу, ведро, застеленное соломой и воняющее испражнениями. На стене висело большое распятие. На камине фотография Катерины, Филиппа и Луиса, улыбающихся там, в солнечном прошлом. В тазу бритвенные принадлежности зверя: мыло, щетки, бритвы. Свежая мыльная пена. На гардеробе кучка денег, небрежно брошенная, рядом шприц и несколько пузырьков. В конуре было тепло: должно быть комната примыкала к расположенной в погребе котельной. Солеля нигде не было видно. Внезапно раздался шум.
Луис повернулся к двери, ожидая, что дверной проем заслонит фигура обезьяны с оскаленными зубами и демоническим взглядом. На он потерял ориентацию: шум раздавался не от двери, а из шкафа. За грудой одежды кто-то шевелился.
– Солель?
Жак Солель выпал из шкафа и распластался по персидскому ковру. Лицо его было одной сплошной раной, так что ни одной черты, по которой можно было бы его опознать, не осталось.
Создание, видимо, ухватило его за губу и содрало все мышцы с кости, точно счищало шкурку с банана. Его обнажившиеся зубы стучали в предсмертном ознобе, руки и ноги дергались. Но самого Жака уже не было. За всеми этим судорогами не было признаков ни мысли, ни личности – просто развалина и все. Луис склонился над Солелем: у него были крепкие нервы. Будучи военным наблюдателем, он во время войны служил при армейском госпитале, и вряд ли были такие превращения человеческого тела, которые он не видел в тех или иных сочетаниях. Он осторожно дотронулся до тела, не обращая внимания на кровь. Он не любил этого человека и едва ли обращал на него внимание, но сейчас все, чего он хотел, – это забрать его отсюда, из этой обезьяньей клетки и найти ему достойную человеческую могилу. Он хотел взять и фотографию. Оставить зверю эту фотографию, на которой они были изображены втроем, – это было уже чересчур. Из-за этого он ненавидел сейчас Филиппа больше, чем когда-либо.
Он стащил тело с ковра. Это потребовало титанического усилия, и в удушливой жаре комнаты после холода окружающего мира, он почувствовал себя дурно. Он ощущал, как его руки начали нервно дрожать. Тело готово было предать его – он это чувствовал, оно было близко к обмороку, к потере сознания.
Не здесь. Не здесь, во имя Господа!
Может, ему нужно сейчас выйти, найти телефон? Это было бы разумно. Позвонить в полицию… да… и Катерине… и найти кого-нибудь в доме, пускай ему помогут. Но это означало, что он оставит Жака лежать тут, на полу, вновь во власти этого зверя и неожиданно почувствовал странную потребность охранять этот труп. Он не хотел оставлять его одного. Это была полная растерянность – он не мог оставить Жака, но не мог и перенести его далеко, так что он стоял в центре комнаты, вообще ничего не предпринимая. Да, наверное, это лучше всего. Вообще ничего не делать. Он слишком устал, слишком ослаб. Да, лучше вообще ничего не делать.
При этом он так и не сделал ни единого движения – старик, раздавленный своими чувствами, неспособный заглянуть в будущее или оглянуться на похороненное прошлое. Он не мог вспомнить. Не мог забыть.
Так он и ждал в полусонном ступоре конца мира.
Зверь вернулся домой шумно, точно пьяный, и звук открываемой двери вызвал в Луисе замедленную реакцию. С некоторым трудом он вновь затолкал Жака в шкаф и спрятался туда сам; безликая голова Жака уткнулась ему в плечо.
В комнате раздавался голос, женский голос. Может, все же это не зверь? Но нет, через щелку в шкафу Луис увидел зверя, а с ним – рыжеволосую женщину. Она неуверенно говорила – обычные банальности мелкого разума.
– Так у тебя есть еще, ах ты, прелесть, дорогой мой, это же чудесно. Погляди на все это…
В руке у нее была горсть таблеток, и она глотала их, точно конфеты, радуясь, словно девочка под рождественской елкой.
– Где же ты раздобыл все это? Ладно, ладно, не хочешь говорить, не надо.
Занимался ли этим Филипп или же обезьяна украла все эти препараты для своих собственных целей? Он что, часто накачивал наркотиками рыжеволосых проституток?
Болтовня девушки затихла по мере того, как таблетки, оказывая свое действие, успокаивали ее, перенося в какой-то личный мир. Луис, не шевелясь, смотрел, как она начала раздеваться.
– Здесь… так… жарко.
Обезьяна наблюдала за ней, спиной к Луису. Какое выражение было на этом выбритом лице? Вожделение? Сомнение?
У девушки была прелестная грудь, хоть тело ее было слишком худым. Юная кожа была белой, соски – ярко-розовыми. Она закинула руки за голову и две совершенные полусферы при этом слегка напряглись и расплющились. Зверь протянул к ее телу огромную ладонь и нежно потрогал сосок, сжимая его в пальцах цвета сырого мяса. Девушка вздохнула.
– Мне… все снимать?
Обезьяна заворчала.
– Ты неразговорчив, верно?
Она стащила свою красную юбку. Теперь на ней ничего не было, кроме безделушек. Она, вытянувшись, легла на кровать, тело ее мерцало, она наслаждалась теплом комнаты, даже не потрудившись взглянуть на своего обожателя.
Под весом навалившегося на него тела Солеля, Луису вновь стало плохо. Его ноги онемели, а правая рука, прижатая к стенке шкафа, практически ничего не чувствовала, но он не осмеливался пошевелиться. Этот зверь был способен на все, он понимал это. Если он обнаружит его, что он тогда с ними сделает – с Луисом, с девушкой?
Теперь каждая часть его тела либо потеряла чувствительность, либо гудела от боли. Соскальзывающее тело Солеля, повисшее у него на плече, с каждым мигом казалось все тяжелее. Позвоночник его буквально вопил, шея и затылок болели так, словно их протыкали раскаленными иголками. Эта агония становилась невыносимой, он боялся, что умрет в этом странном укрытии, пока зверь будет заниматься любовью.
Девушка вздохнула, и Луис вновь посмотрел на кровать. Зверь просунул руку ей между ног, и девушка вздрогнула от этого проникновения.
– Да, о да, – повторяла она, пока ее любовник овладевал ею.
Это было уже слишком. В голове у Луиса все плыло. Это и есть смерть? Огни в голове, шум в ушах?
Он закрыл глаза, теряя любовников из виду, но шум все продолжался. Казалось, он будет длиться вечно, проникая ему в голову. Вздохи, смешки, повизгивания.
И наконец, полная тьма.
Луис очнулся на своей тайной дыбе, казалось, его тело перекорежено из-за ограниченного пространства шкафа. Он открыл глаза. Дверь его укрытия была распахнута, и обезьяна таращилась на него, ее рот кривился в попытке ухмылки. Она была обнажена, и ее тело было почти полностью выбрито. Между ключицами на его огромной грудной клетке сверкало маленькое золотое распятие. Луис сразу узнал эту драгоценность. Он купил ее для Филиппа на Елисейских Полях как раз перед войной. А теперь распятие угнездилось в пучке красно-оранжевых волос. Зверь протянул Луису руку, и тот автоматически ухватился за нее. Жесткая ладонь вытащила его из-под тела Солеля. Он не мог стоять прямо. Ноги у него подгибались, руки тряслись. Зверь поддерживал его. Испытывая головокружение, Луис поглядел вниз, в шкаф, где лежал Солель, скорчившись, точно ребенок в утробе, лицом к стене.
Зверь закрыл дверь шкафа, где лежал труп, и помог Луису сесть.
– Филипп? – Луис с трудом понял, что женщина была еще здесь, в постели, только что проснувшаяся после ночи любви.
– Филипп? Кто это? – Она шарила в поисках таблеток на столике рядом с кроватью. Зверь одним прыжком пересек комнату и выхватил их у нее из руки.
– О… Филипп… пожалуйста. Ты что, хочешь, чтобы я пошла и с этим? Я пойду, если хочешь. Только верни мне таблетки. – Она указала на Луиса. – Обычно-то я не хожу со стариками.
Обезьяна заворчала на нее. Выражение на лице девушки изменилось, словно она первый раз за все время начала догадываться, кто это был на самом деле. Но мысль была слишком сложной для ее одурманенного разума, и она оставила ее.
– Пожалуйста, Филипп, – прошептала она.
Луис глядел на обезьяну. Она взяла фотографию с каминной полки.
Ее темный ноготь показывал на изображение Луиса. Животное улыбнулось. Оно узнало Луиса даже при том, что сорок с лишним лет прошло, вытянув столько жизненных сил.
– Луис, – повторило животное, выговорив это слово довольно легко.
Старику было нечем блевать – у него был пустой желудок, а тело его слишком занемело, чтобы испытывать хоть какие-то чувства. Это был конец века, он должен быть готовым ко всему. Даже к тому, что его, как друг его друга, приветствует выбритый зверь, вроде того, что сейчас скалится перед ним. Зверь не сделает ему ничего плохого, он знал это. Возможно, Филипп рассказал животному об их совместной жизни, приучил тварь любить Катерину и самого Луиса точно так же, как животное обожало и Филиппа.
– Луис, – вновь сказал зверь и показал на женщину (которая теперь сидела с раздвинутыми ногами), предлагая ее для развлечения.
Луис покачал головой.
Туда-сюда, туда-сюда, частью – выдумка, частью – правда.
Вот уже до чего дошло: голая обезьяна предлагает ему человеческую женщину.
Это была последняя, помоги ему Боже, последняя глава той выдумки, которую начал дедушкин брат. От любви к убийству, обратно к любви. Любовь обезьяны к человеку. Он выдумал ее, увлекшись своими вымышленными героями, рациональными и рассудочными. Он заставил Филиппа превратить эту выдумку их утерянной молодости в правду. Именно его и нужно обвинять. Уж, конечно, не этого несчастного зверя, затерявшегося между джунглями и модными магазинами, не Филиппа, жаждущего вечной молодости, ни холодную Катерину, которая с сегодняшней ночи останется абсолютно одна. Это только он. Его преступление, его вина, его наказание.
Ноги его вновь обрели чувствительность, и он заковылял к двери.
– Так ты не остаешься? – спросила рыжеволосая женщина.
– Эта тварь… – он не мог заставить себя назвать животное.
– Ты имеешь в виду Филиппа?
– Его не зовут Филипп, – сказал Луис. – Он даже не человек.
– Думай как хочешь! – сказала она и пожала плечами.
За его спиной заговорила обезьяна, произнося его имя. Но на этот раз это были не ворчащие звуки, нет, животное с удивительной точностью воспроизводило все интонации Филиппа, лучше, чем любой попугай. Это был голос Филиппа – без изъянов.
– Луис, – сказало животное.
Оно не просило, оно требовало. Оно просто называло по имени, как равный – равного, получая при этом удовольствие.
Прохожие, которые видели старика, влезшего на парапет моста Карусели, глазели на него, но никто не сделал попытки помешать его прыжку.
Он застыл там на миг, выпрямился и, перевалившись через перила, рухнул в ледяную воду.
Один или два человека перебежали на другую сторону моста, чтобы поглядеть, куда несет его течение. Он выплыл на поверхность, лицо его было бело-голубым и пустым, как у младенца. Потом что-то под водой зацепило его ноги и потащило на глубину. Густая вода сомкнулась над его головой и затихла.
– Кто это был? – спросил кто-то.
– Кто знает?
Был ясный день, последний зимний снег уже выпал, и к полудню должна была начаться оттепель. Птицы, возбужденные внезапным солнцем, кружились над Санкр-Кер. Париж начал разоблачаться, готовясь к весне, его девственно-белый наряд был слишком заношен, чтобы держаться долго.
Поздним утром молодая рыжеволосая женщина под руку с крупным неуклюжим мужчиной медленно поднялась по ступенькам Сакр-Кер. Солнце благословляло их. Колокола звонили.
Наступил новый день.
Книги крови. Том III
Посвящается Рою и Линн
Сын целлулоида
Часть первая: трейлер
Несмотря на пойманную пулю, Барберио чувствовал себя прекрасно. Конечно, в груди кололо, если слишком глубоко вздохнуть, да и рана на бедре выглядела паршиво, но его и раньше дырявили – и всякий раз он с улыбкой поднимался. Он хотя бы на свободе – и это самое главное. Никто, клялся он, никто больше его не засадит; он лучше сдохнет, чем даст себя арестовать. Если ему не повезет и его загонят в угол, он засунет в рот ствол и вышибет себе мозги. Но не позволит снова затащить себя в клетку живьем.
Жизнь слишком длинна, если сидишь под замком и отсчитываешь ее секундами. Этот урок Барберио выучил за какие-то пару месяцев. Жизнь длинна, монотонна и изнурительна, и если потеряешь бдительность, то скоро начнешь думать, что лучше бы умер, чем прозябал в этой вонючей дыре. Лучше б ночью повесился на собственном ремне, чем еще сутки бороться со скукой – целых восемьдесят шесть тысяч четыреста секунд.
И он поставил на карту все.
Для начала купил пистолет на тюремном черном рынке. Отдал за него все, что имел, и наделал долгов, которые, если он хотел остаться в живых, еще предстояло вернуть на свободе. Затем перешел к самому очевидному: перелез через стену. И какой бы бог ни присматривал за воришками вина из лавок, в эту ночь он смотрел прямо на Барберио, который просто, черт подери, перемахнул через эту стену и смылся без единой ищейки на хвосте.
А копы? Ну, а они просрали все, что только могли, разыскивая его там, куда он никогда бы не сунулся: арестовали его брата и невестку по подозрению в укрывательстве, хотя те даже не знали, что он сбежал, разослали ориентировки с подробным описанием того, как он выглядел до тюрьмы – а был он на двадцать фунтов толще, чем теперь. Все это Барберио узнал от Джеральдины – дамы, за которой он ухаживал в старые добрые времена, и которая наложила ему на ногу повязку и дала с собой бутыль «Саузен Комфорт», лежавшую теперь в его кармане почти пустой. Он принял и выпивку, и сочувствие, а после пошел своей дорогой, положившись на невероятный идиотизм полиции и бога, заведшего его так далеко.
Он звал своего бога Пой-Пой. Представлял его толстяком с ухмылкой от уха до уха, сэндвич с салями в одной руке и чашка черного кофе в другой. В воображении Барберио Пой-Пой пах сытым брюхом, как у мамы дома, еще в те дни, когда мама не повредилась головой, а он был ее гордостью и радостью.
К несчастью, Пой-Пой отвернулся в тот самый момент, когда единственный остроглазый коп во всем городе заметил, как Барберио отливает в переулке, и узнал его по этой устаревшей ориентировке. Молодой еще, не больше двадцати пяти, рвался в герои. Слишком тупой, чтобы понять, что к чему, по предупредительному выстрелу. Вместо того, чтобы спрятаться и дать Барберио сбежать, он пошел по переулку ему навстречу, сделав все только хуже.
У Барберио не было выхода. Он выстрелил.
Коп тоже открыл огонь. Наверное, в дело вмешался Пой-Пой. Он сбил копу прицел, и пуля, которая должна была попасть Барберио в сердце, попала в ногу, и направил ответную пулю копу прямо в физиономию. Остроглазый рухнул, словно только что вспомнил о назначенном свидании с асфальтом, а перепуганный Барберио убрался оттуда, сыпля проклятиями и истекая кровью. До этого ему убивать не приходилось, и начал он сразу с копа. Вполне уверенное начало.
Однако Пой-Пой его не покинул. Пуля в ноге тянула, но хлопотами Джеральдины кровотечение остановилось, ликер чудесным образом унял боль, и вот, несколько часов спустя, усталый, но живой Барберио хромал через весь город, забитый жаждущими мести копами – какой-то парад психопатов на полицейском балу. Теперь он молил своего покровителя лишь о месте, где сможет передохнуть. Совсем чуть-чуть, ему бы только перевести дыхание и продумать дальнейшие шаги. И подремать часик-другой тоже не помешает.
Проблема была в том, что в животе снова кололо, и эта глубинная боль в последнее время глодала его изнутри все чаще. Может быть, когда он немного отдохнет, он найдет телефон, снова позвонит Джеральдине, и она поворкует с доктором, чтобы тот его принял. Барберио планировал убраться из города к полуночи, но теперь это было маловероятно. Учитывая риски, придется остаться здесь на всю ночь и, может быть, на добрую часть следующего дня; он улизнет на свободу, когда немного восстановит силы и вытащит пулю из ноги.
Черт, как же кишки крутит. Он грешил на язву, открывшуюся от отвратительной бурды, которой кормили в тюрьме. Там многие мучились животом или кишками. После нескольких дней на пицце и пиве все наладится, он, черт возьми, был в этом уверен.
В лексиконе Барберио не было слова рак. Он никогда не задумывался о смертельных заболеваниях, особенно когда дело касалось его самого. Это как если бы корова на скотобойне шла под нож, беспокоясь о вросшем копыте. Люди его профессии, окруженные орудиями убийства, не рассчитывают, что их сведет в могилу опухоль в животе. Но болела именно она.
На участке за кинотеатром «Дворец кино» раньше стоял ресторан, но три года назад он выгорел в пожаре, и место так и не расчистили.
Его восстановление не принесло бы больших денег, так что никто не проявлял к нему интереса. Когда-то этот район был оживленным, но то в шестидесятые и ранние семидесятые. В те головокружительные десять лет места отдыха – рестораны, бары, кинотеатры – пользовались большим успехом. А затем неизбежно пришли в упадок. Молодежь все реже и реже тратила деньги здесь: появлялось все больше новых мест, популярных мест. Сначала закрылись бары, затем – рестораны. И лишь «Дворец кино», словно напоминание о славных деньках, остался стоять в этом районе, с каждым годом становившемся все беднее и опаснее.
Поросшее джунглями вьюнка, заваленное гнилыми досками заброшенное место идеально подошло Барберио. Нога ныла, он чуть не падал от усталости, боль в животе все усиливалась. Ему нужно было где-то приклонить липкую от пота голову, немедленно. Прикончить чертову бутылку «Саузен Комфорт» и подумать о Джеральдине.
Было полвторого утра; в сгоревшем ресторане любились кошки. Когда Барберио отпихнул несколько досок ограды и скрылся в тени, они в испуге исчезли в сорняках высотой в человеческий рост. Здесь пахло человечьей и кошачьей мочой, мусором и старой гарью, но для него это было убежище.
В поисках опоры Барберио привалился предплечьем к задней стене «Дворца кино», и его обильно вырвало ликером и кислотой. В стороне у стены, буквально в нескольких шагах, обнаружился сооруженный какими-то детьми навес из балок, обугленных досок и рифленого железа. «Идеально, – подумал он, – убежище внутри убежища». Пой-Пой смотрел на него, растягивая в улыбке перемазанные жиром губы. Тихо постанывая (боль в животе сегодня разыгралась не на шутку) и держась за стену, он доковылял до навеса, пригнулся и нырнул в дверной проем.
Не только он облюбовал для сна это место: присев, Барберио чувствовал под пальцами сырую дерюгу, а где-то слева зазвенела о кирпичи бутылка. Он старался не думать о висевшем в воздухе запахе – словно где-то прорвало сточную трубу. В целом тут было погано; зато безопаснее, чем на улице. Он прижался спиной к стене «Дворца кино» и медленно выдохнул, отпуская свои страхи.
Всего в квартале – может, в половине квартала – от него послышался надрывный вой полицейской сирены, и только обретенное чувство защищенности исчезло без следа. Они его загоняли, он был в этом уверен. Обдурили его, позволили ему думать, что он ушел от погони, а сами все это время неотступно следовали за ним, словно акулы, тихо и незаметно, а теперь он устал настолько, что не сможет оказать им никакого сопротивления. Черт: он пристрелил копа, но, когда они его сцапают, ему такая участь не грозит. Его они распнут.
О’кей, Пой-Пой, что дальше? Кончай удивленно таращить глаза и помоги мне выбраться.
Пару секунд ничего не происходило. Потом воображаемый бог улыбнулся, и Барберио, по чистой случайности, почувствовал спиной дверные петли.
Охренеть! Дверь. Он привалился к двери.
Рыча от боли, Барберио повернулся и провел рукой по прятавшемуся у него за спиной драгоценному выходу. На ощупь это была маленькая вентиляционная решетка всего три на три фута. Может быть, она вела в погреб, а может, в чью-то кухню – какая, нахрен, разница? Внутри безопаснее, чем снаружи: это самый первый урок, который каждый младенец получает вместе со шлепком.
Вой сирены стал громче, у Барберио по спине побежали мурашки. Мерзкий звук. Сердце от него так и заходится.
Он зашарил толстыми пальцами по краю решетки в поисках какого-нибудь замка, и, конечно, мать его дери, там был висячий замок, как и все остальное, заросший ржавчиной.
«Ну давай же, Пой-Пой, – молил он, – один последний побег, впусти меня – и, клянусь, я твой навеки».
Он потянул за замок, но, черт возьми, тот не поддавался. То ли он оказался крепче, чем выглядел, то ли сам Барберио – слабее. Может, всего понемножку.
С каждой секундой машина подкрадывалась все ближе. Сбившееся от ужаса дыхание тонуло в вое сирены.
Барберио вытащил из кармана пушку, убийцу копов, и приспособил ее под короткоствольный лом. Рычаг из нее был не лучший – слишком короткая, – но парочка подходов пополам с проклятьями сделали свое дело. Замок поддался; ему в лицо поднялось облако ржавой пыли. Он едва успел сдержать победный крик.
Так, теперь открыть решетку и убраться из этого клятого мира во тьму.
Он пропихнул в нее пальцы и потянул. От боли, от оглушительной боли, сковавшей кишки и хлынувшей вниз, к ноге, закружилась голова.
– Открывайся, чтоб тебя, – сказал он решетке. – Сезам, откройся.
Дверь уступила.
Она открылась внезапно – Барберио полетел обратно на влажную дерюгу. Всего через секунду он уже снова стоял на ногах, пристально глядя в темноту внутри темноты, заполнявшей «Дворец кино».
«И на копов наплевать, – подумал он, приободрившись, – тайничок мой меня будет согревать».
[3]
Там и вправду было тепло: на самом деле, почти что жарко. Идущий из проема поток воздуха пах так, словно грелся довольно долго.
Ногу свело судорогой, и она чертовски болела – Барберио, хромая, ступил в царившую за проходом абсолютную тьму. В это же время машина завернула за угол, и детский плач сирен умолк. Что это там? Уж не топот полицейских ног по тротуару?
Он неуклюже обернулся во тьме – нога обвисла мертвым грузом, ступня, по ощущениям, распухла, как арбуз, – и потянул за собой решетку. Он почувствовал удовлетворение, словно поднял подвесной мост и отрезал от себя врагов, оставив их по другую сторону рва; почему-то то, что они могли так же легко, как он сам, открыть решетку и пойти за ним, казалось неважным. Он был по-детски уверен, что здесь его никто не найдет. Пока он не видит своих преследователей, они его тоже не видят.
Если копы и правда заглянули в поисках него на сгоревший участок, он их не услышал. Может, он ошибся; может, они гнались вниз по улице за другим несчастным бродягой, не за ним. Ну и ладно, какая разница. Он нашел себе милое местечко для отдыха, и это было замечательно.
Странно, пахло здесь все-таки не так уж скверно. В отличие от спертого воздуха погреба или подвала, внутри тайничка обстановка была поживее. Нет, свежим этот воздух точно не назовешь – а вот застоявшимся и душным вполне, – но в нем слышалось жужжание. Оно отчетливо звенело в ушах, от него покалывала, как под холодным душем, кожа, оно червем ползло вверх по ноздрям и будило в мозгу самые странные мысли. Словно он был под кайфом – настолько стало хорошо. Нога больше не болела, а если и да, то внимание Барберио полностью переключилось на фантазии в голове. Он был полон фантазиями по самую макушку: танцующими девушками, целующимися парочками, прощаниями на перроне, старыми мрачными домами, комиками, ковбоями, подводными приключениями – событиями, которые не пережить и за миллион лет и которые, однако, вызывали в нем острое чувство причастности, подлинное и неоспоримое. Он хотел плакать над прощаниями, но в то же время хотел смеяться над комедиями, а в то же время – глазеть на девушек и кричать ковбоям.
Да что это за место такое? Он попытался осмотреться, стряхнуть чарующие видения, которые так и стояли, черт их возьми, перед глазами. Комната вокруг была не больше четырех футов шириной, но высокой и залитой мерцающим светом, сочившимся из трещин во внутренней стене. Шел «Сатирикон», второй из двух фильмов Феллини, которые показывали во «Дворце» на двойном сеансе поздним вечером этой субботы.
Барберио никогда не видел этот фильм, даже о Феллини никогда не слышал. Ему бы стало мерзко (какая-то гомосятина, дерьмо итальянское). Он предпочитал подводные приключения, фильмы о войне. О, и танцующих девиц. Что угодно с танцующими девицами.
Странно: хотя он считал, что он один в своем тайничке, у него появилось необъяснимое чувство, будто на него смотрят. За калейдоскопом изображений Басби Беркли, мелькавших у него в голове, ему чудились глаза – тысячи следивших за ним глаз. Не такое страшное ощущение, чтобы хотелось заглушить его выпивкой, но взгляды следовали за ним неотступно, пялились на него, словно там было на что посмотреть, иногда смеялись над ним, иногда плакали, но в основном просто жадно глазели.
По правде сказать, он все равно не мог ничего с этим поделать. Тело его предало; он совсем не чувствовал ни рук, ни ног. Он не знал об этом, – и, пожалуй, хорошо, что не знал, – но он повредил свою рану, пока пробирался сюда, и теперь истекал кровью.
Примерно в 2:55 утра, когда «Сатирикон» Феллини подошел к своему двусмысленному финалу, Барберио умер в закутке между внешней и задней стенами кинотеатра.
В здании «Дворца кино» когда-то располагалась церковь, и если бы он, умирая, поднял голову, то мельком заметил бы неумелую фреску, изображающую Воинство небесное, все еще виднеющееся из-под слоя грязи, и подумал, что вознесется и сам. Но он умер, смотря на танцующих девиц, и не жалел об этом.
Ложную стену, через которую проходил свет с задней части экрана, возвели в попытке как-то прикрыть фреску с Воинством. Этот вариант казался более почтительным, чем решение насовсем закрасить ангелов, а, кроме того, заказчик смутно подозревал, что мыльный пузырь кинотеатра рано или поздно лопнет. В этом случае он попросту снесет стену и вернется в строй, начав славить Господа вместо Гарбо.
Но этого не произошло. Несмотря на хрупкость пузыря, тот так и не лопнул, и кинотеатр остался на месте. Неверующий Фома (по имени Гарри Кливленд) умер, и про этот закуток позабыли. Никто из ныне живущих не подозревал о его существовании. Даже если бы Барберио перевернул вверх дном весь город, он не смог бы отыскать более укромного места для смерти.
Однако закуток, сам его воздух, в эти пятьдесят лет жил собственной жизнью. И, словно резервуар, хранил в себе пронзительные взгляды тысяч, десятков тысяч глаз. Сквозь экран «Дворца кино» в скрытый ото всех уголок на протяжении полувека просачивались отголоски зрителей, отдававших этим мерцающим иллюзиям свои симпатии и страсть, энергия их чувств набирала силу, словно забытый коньяк. Рано или поздно она должна была вырваться на волю. Не хватало лишь катализатора.
Им стал рак Барберио.
Часть вторая: полный метр
На лице бродившей по тесному фойе «Дворца кино» уже примерно двадцать минут девчонки в платье светло-вишневой с желтым расцветки все явственнее читалось беспокойство. Было почти три утра, и поздние сеансы давно закончились.
Со смерти Барберио в задней части кинотеатра прошло восемь месяцев – восемь медленных месяцев, на протяжении которых дела шли в лучшем случае ни шатко ни валко. И все-таки поздние двойные сеансы по пятницам и субботам всегда собирали зрителей. Сегодня это были фильмы с Иствудом: спагетти-вестерны. Девушка в вишневом платье, на взгляд Берди, была непохожа на фанатку вестернов; все-таки не совсем женский жанр. Может быть, она здесь ради Иствуда, а не ради насилия – хоть Берди никогда и не видела красоты в его лице с вечным прищуром.
– Чем я могу вам помочь? – спросила Берди.
Девушка бросила на Берди нервный взгляд.
– Я жду своего парня, – ответила она. – Дина.
– Вы с ним потерялись?
– Он пошел в уборную после сеанса и до сих пор не вернулся.
– Ему что… эм… поплохело?
– О нет, – быстро ответила девушка, защищая свою зазнобу от сомнений в трезвости.
– Я попрошу кого-нибудь пойти поискать его, – сказала Берди. Было поздно, она устала и подрастеряла всякую расторопность. Ей совсем не улыбалось оставаться в этом вшивом кинотеатре дольше положенного. Она хотела домой; лечь в кровать и уснуть. Лишь уснуть. В свои тридцать четыре она считала, что уже выросла из секса. Кровать предназначалась для сна, особенно в случае толстушек.
Она толкнула вращающуюся дверь и заглянула в зрительный зал. Ее окутал тяжелый запах сигарет, попкорна и пота; здесь было на несколько градусов жарче, чем в фойе.
– Рики?
Рики запирал заднюю дверь в дальнем конце зала.
– Запах совсем выветрился, – сообщил он.
– Хорошо.
– Несколько месяцев назад со стороны экрана жутко воняло.
– Там за дверью что-то сдохло.
– Можно тебя на минутку? – позвала Берди.
– Чего тебе?
Рики неспешно пошел вверх по застеленному красным ковром проходу, позвякивая ключами на поясе.
На его футболке красовалась надпись «Только молодые умирают праведниками».
– Какие-то проблемы? – спросил он, высмаркиваясь.
– Там девушка. Говорит, ее парень в сортире потерялся.
Рики выглядел разочарованно.
– В сортире?
– Ага. Посмотришь? Тебя это не слишком затруднит?
«Могла бы для начала засунуть подальше свой сарказм», – подумал он, кисло улыбнувшись. Они слишком много пережили вместе, а это в итоге всегда серьезно бьет по дружбе. Кроме того, Берди позволила себе очень жестоко (и справедливо) отозваться о его знакомых, и он дал ответный залп из всех орудий. После этого они не разговаривали друг с другом три с половиной недели. Теперь установилось напряженное перемирие, заключенное скорее из одного здравомыслия. И соблюдалось оно весьма нестрого.
Рики повернулся, вразвалочку прошел вниз по дорожке, свернул на пятом ряду и начал протискиваться по нему к сортиру, поднимая перед собой сиденья кресел. У этих кресел были и лучшие деньки: в далекие времена выхода «Вперед, путешественник». Теперь они выглядели абсолютно растерзанными: их надо было или чинить, или попросту заменить. Только в одном пятом ряду четыре кресла порезали так, что не восстановишь, а теперь он заметил и пятое выпотрошенное сидение, остававшееся до этого вечера целым. Какой-то дурной молокосос устал от фильма и/или своей девчонки, но был слишком обдолбан, чтобы уйти. Были времена, когда Рики и сам занимался таким – и считал это вкладом в борьбу за свободу против открывавших такие злачные места капиталистов. Времена, в которые он творил много всякой хрени.
Берди видела, как он заглядывает в мужской туалет. «Вышвырнут его оттуда, – думала она с недоброй ухмылочкой, – как раз по нему обращение». Подумать только, она же была от него без ума в прежние времена (полгода назад), когда ей так нравились парни с острыми – порезаться можно – чертами лица, носом, как у Дуранте, и доскональным знанием фильмографии де Ниро. Теперь она видела, каков он на самом деле – бродяга с потонувшего корабля надежды. Все так же глотает наркоту, так же считает себя – в теории – бисексуалом, так же обожает ранние фильмы Полански и символический пацифизм. Да что у него за каша в голове? «Та же, что и у тебя когда-то, – пожурила она себя, – ты ведь считала эти праздные шатания сексуальными».
Несколько секунд Берди выжидающе смотрела на дверь. Когда Рики так и не появился, она на минутку вернулась в фойе, посмотреть, что поделывает девчонка. Та опиралась о перила и курила сигарету, словно неумелая актриса, так и не научившаяся делать это, как подобает. Она почесала ногу – юбка задралась.
– Колготки, – пояснила она.
– Менеджер уже ищет Дина.
– Спасибо. – Она снова почесалась. – У меня от них сыпь – аллергия.
Милые ножки девушки были усыпаны прыщами, что сильно портило весь вид.
– Это потому, что я переволновалась, – заявила она. – Стоит мне переволноваться, и у меня высыпает аллергия.
– О.
– Знаете, наверное, Дин сбежал, когда я отвернулась. Он может. Ему наср… Ему все равно.
Берди чувствовала, что может заплакать – вот засада. В слезах она была некрасива. Можно кричать, даже драться. Но никаких слез.
– Все будет в порядке, – выдавила она, силясь не разреветься.
– Нет, не будет, – ответила девушка. – Ничего не будет в порядке, потому что он говнюк. Обращается с людьми, как с грязью. – Она затушила наполовину выкуренную сигарету острым носком вишневой туфли, проследив за тем, чтобы не осталось ни одного тлеющего кусочка табака.
– Мужчинам ведь плевать? – спросила она, смотря на Берди с прямотой, от которой таяло сердце. Под мастерски нанесенным макияжем скрывалось лицо семнадцатилетней на вид девушки – точно ни годом больше. Тушь немного смазалась, а под глазами синели круги.
– Да, – подтвердила Берди, помня собственный болезненный опыт. – Да, им плевать.
Берди печально подумала о том, что никогда не была так же привлекательна, как эта усталая нимфетка. Ее глаза были слишком малы, а руки слишком толсты. (Давай честно, девочка, не только руки). Но руки были хуже всего; она убеждала себя в этом. Она знала мужиков, множество мужиков, пускавших слюну на большую грудь, на пышные задницы, но ни один из знакомых ей мужчин не любил толстых рук. Они всегда хотели иметь возможность обхватить запястье девушки большим и указательным пальцами – незатейливый способ выразить чувство. Ее толстые ладони переходили в толстые предплечья и, слишком быстро, – в толстые плечи. Мужчины не могли обхватить ее за запястье, потому что у нее не было запястий, и это их отпугивало. Ну, это точно была одна из причин. Кроме того, ей достался острый ум – а это всегда помеха для той, что хочет, чтобы мужчины падали к ее ногам. Но из всех причин своей невезучести в любви она предпочитала считать самой вероятной толстые руки.
А у этой девушки были руки балийской танцовщицы; ее запястья выглядели тонкими, как стекло, и будто бы такими же хрупкими.
Просто отвратительно. К тому же, наверное, и беседу поддержать не умеет толком. Боже, да у этой девочки все тузы на руках.
– Как тебя зовут? – спросила она.
– Линди Ли, – ответила девушка.
Ну конечно.
Рики подумал, что она ошибается. Это точно не туалет, говорил он самому себе. Он, судя по всему, стоял на главной улице приграничного городка, какие видел в двух сотнях вестернов. Кажется, поднималась буря, и приходилось щуриться от лезущей в глаза пыли. Через воронки рыжевато-серого воздуха он вроде бы различал торговые лавки, офис шерифа и салун. Они занимали место туалетных кабинок. Мимо него кружились под горячим пустынным ветром редкие перекати-поле. Земля под ногами казалась прессованным песком – ни намека на кафель. Ни намека, даже призрачного, на хоть какой-то туалет.
Рики посмотрел направо. Там, где должна была стоять стена сортира, улица уходила в нарисованную даль с кривой перспективой. Фальшивка, конечно, – все это было фальшивкой. Разумеется, если бы он сконцентрировался, то смог бы заглянуть за этот мираж и увидеть, откуда он взялся; проекции, скрытые эффекты молний, задники, макеты – полный сценический набор. Но хотя он концентрировался настолько, насколько позволяла ему слегка мутная от таблеток голова, он, кажется, был попросту не в состоянии уцепить эту иллюзию за край и сорвать ее.
И ветер продолжал дуть, а перекати-поле продолжали перекатываться. Где-то за завесой бури хлопнула дверь амбара, открылась и вновь хлопнула на ветру. Он даже почувствовал запах конского навоза. Впечатление было чертовски натуральным, настолько, что от восхищения у него перехватило дух.
Кто бы ни построил эту необычайную съемочную площадку, своего он добился – она впечатляла. Но пора было прекращать эти игры.
Он обернулся к двери туалета. Она пропала. Ее стерла стена пыли, и Рики вдруг застрял здесь в одиночестве.
Продолжала хлопать дверь амбара. Сквозь усиливающуюся бурю перекликались люди. Где же салун и офис шерифа? Они тоже пропали. В Рики проснулось чувство, которого он не испытывал с детства, – чувство паники, когда теряешь родительскую руку. Теперь же этим потерянным родителем стал его разум.
Где-то слева прозвучал из центра бури выстрел, в воздухе что-то просвистело, и Рики почувствовал острую боль. Он дотянулся до мочки уха и осторожно пощупал, где болело. Ему отстрелило часть уха, приличный кусок мочки. Серьга куда-то делась, а пальцы были в крови – в настоящей крови. Кто-то или целился ему в голову и промазал, или шутил очень хреновые шутки.
– Эй, приятель, – воскликнул он в пасть вьющейся у его ног клятой иллюзии: вдруг удастся понять, где его враг. Но не видел ни души. Пыль поймала его в западню: было рискованно идти и вперед, и назад. Стрелявший мог быть где угодно и выжидать, что Рики двинется в его направлении.
– Мне такое не по вкусу, – сказал он громко, надеясь как-то докричаться до реального мира, чтобы тот спас его истерзанный разум. Он покопался в кармане джинсов в поисках одной-двух таблеток – чего-то, что хоть как-то спасет положение, но попробовать радугу была не судьба: в глубинах кармана не нашлось даже поганого Валиума. Он почувствовал себя голым. Как некстати он потерялся в одном из кошмаров Зейна Грея.
Снова прогремел выстрел, в этот раз без свиста. Рики был уверен: это потому, что в него попали, – но не видел крови и не чувствовал боли, так что не мог сказать наверняка.
Потом послышался хлопок дверных створок салуна, который ни с чем не спутать, и где-то неподалеку застонал человек. На мгновение в небе появился просвет. Он правда разглядел салун и выпавшего из него паренька, оставившего позади нарисованный мир столов, зеркал и головорезов? Прежде чем он успел всмотреться, просвет скрылся за стеной пыли, и он сомневался в том, что видел. А затем, к его изумлению, примеченный им паренек оказался рядом, всего в футе от него, и, смертельно раненный, повалился Рики на руки. Он походил на героя этого фильма не больше, чем сам Рики. Его бомбер был добротно сшит по моде пятидесятых, с футболки улыбался Микки Маус.
Левый глаз Микки был прострелен и все еще кровоточил. Несомненно, пуля попала пареньку в самое сердце.
Он разлепил посиневшие губы и, пробормотав на выдохе: «Какого хрена тут творится?», умер.
Его последним словам не хватало стиля, но в них слышалось глубокое чувство. Несколько секунд Рики просто смотрел в его застывшее лицо, но потом руки заныли под тяжестью мертвого груза, и пришлось бросить его. Когда тело коснулось земли, пыль на мгновение превратилась в покрытую пятнами мочи плитку. Но затем иллюзия восстановилась, и закружилась пыль, и покатились перекати-поле, и он остался стоять на Главной улице Дедвуд Галч с мертвецом у ног.
Рики почувствовал внутри нечто очень похожее на ломку. Руки и ноги дрожали в виттовой пляске, и очень сильно хотелось отлить. Еще чуть-чуть – и он намочит штаны.
«Где-то здесь, – думал он, – где-то в этом безумном мире висит писсуар». Стоит стена, исписанная граффити и номерами для помешанных на сексе, с нацарапанной на плитке надписью «Тут не бомбоубежище» и кучей неприличных рисунков. Здесь резервуары с водой, пустые держатели для туалетной бумаги и сломанные сидения. Застарелый запах мочи и пердежа. «Ищи! Бога ради, найди поскорее реальность, пока иллюзия не нанесла тебе непоправимого вреда».
«Если, интереса ради, предположить, что салун и лавки – туалетные кабинки, то писсуар должен быть прямо за мной, – рассудил он. – Тогда шаг назад. Это не может быть опаснее, чем стоять посреди улицы, пока по мне кто-то палит».
Два шага, два осторожных шага, – а позади лишь воздух. Но на третий – ну-ка, что это тут у нас? – он нащупал рукой холодный кафель.
– Уи-и! – воскликнул он. Это был писсуар: прикасаясь к нему, Рики чувствовал себя так, словно нашел золото в мусорном баке. Это что, резкий запах дезинфицирующего средства из желоба? Он, родимый, он самый.
Не переставая радостно ухать, он расстегнул молнию и начал опорожнять ноющий мочевой пузырь, брызгая в спешке на ноги. К черту все – он одолел эту иллюзию. Разумеется, если он сейчас повернется, видение уже рассеется. Салун, мертвый мальчишка, буря – все пропадет. Какой-то химический трип, слишком много плохой наркоты в крови, хреновые шутки воображения. Когда он стряхнул последние капли на замшевые ботинки, послышался голос главного героя фильма.
– Какого эт ты тут творишь? Ссышь на моей улице, парниша?
Это был голос Джона Уэйна, точный до последнего невнятного звука – и прямо у него за спиной. Рики не мог даже подумать о том, чтобы обернуться. Этот чувак точно ему башку прострелит. Были в его голосе эти угрожающие нотки, так и говорящие: «Я готов к бою, давай, рискни». У ковбоя было оружие, а Рики держал в руке лишь свой член, который не шел ни в какое сравнение с пушкой, даже если бы не падал.
Он очень осторожно засунул ствол в штаны и застегнул молнию, а потом поднял руки. Подрагивающий в воздухе туалет вновь исчез. Завыла буря, с уха закапала на шею кровь.
– О’кей, парниша, а ну-ка снимай кобуру и бросай ее на землю. Слышишь? – спросил Уэйн.
– Да.
– Медленно и аккуратно – и держи руки так, чтобы я их видел.
Черт, да этот чувак и правда в образе.
Медленно и аккуратно, как и требовал мужчина, Рики расстегнул ремень, вытянул его из петель джинсов и бросил на пол. Ключи должны были звякнуть о кафель, и он молил Бога, чтобы так и случилось. Но хрен ему. Послышался глухой стук, с которым металл касается песка.
– О’кей, – сказал Уэйн. – Ты ведешь себя уже лучше. Что скажешь в свое оправдание?
– Прошу прощения? – оторопело произнес Рики.
– Прощения?
– За то, что ссал на улице.
– Не думаю, что одних извинений достаточно для искупления, – сказал Уэйн.
– Но мне правда жаль. Это была ошибка.
– Мы здесь по горло вами, чужаками, сыты. Обнаружил того пацана со спущенными штанами – он делал кучу посередине салуна. Так я считаю, что это грубо! Кто вас, сукины вы дети, только воспитывал? Этому они вас учат в ваших модных восточных школах?
– Мне нет прощения.
– Это верно, черт тебя дери, – протянул Уэйн. – Пацан с тобой?
– Образно говоря.
– Это что еще за модные словечки? – Он ткнул пушку Рики в спину – по ощущениям она была вполне настоящей. – Вы вместе или нет?
– Я, значит…
– На этой земле ты не значишь ничего, мистер, можешь мне поверить. – Послышался щелчок взводимого курка. – Почему бы тебе не повернуться, сынок, и не показать нам, из какого ты теста?
Рики уже видел такие сцены. Человек поворачивается, хватается за спрятанный пистолет, и Уэйн в него стреляет. Ни переговоров, ни разглагольствований об этике: пуля справляется с проблемой лучше слов.
– Повернись, я сказал.
Рики очень медленно обернулся и оказался лицом к лицу с человеком, пережившим тысячи перестрелок, – и это был или он сам во плоти, или его блестяще подделанный образ. Уэйн средних лет, еще до того, как он растолстел и пострашнел. Уэйн времен «Рио-Гранде», покрытый пылью после долгой дороги, с прищуром человека, который всю свою жизнь вглядывается в горизонт. Рики никогда не любил вестерны. Он ненавидел дутую мужественность, восхваление грязи и дешевый героизм. Парни его поколения совали цветы в стволы винтовок, и в те времена он считал, что так и надо; по правде, считал так и до сих пор.
Это лицо, такое напыщенно-мужественное, такое непримиримое, олицетворяло не одну смертельную ложь – о славном освоении Америкой новых земель, об оправданности скорого суда, о чуткости в сердцах мерзавцев. Рики ненавидел это лицо. У него просто руки чесались по нему врезать.
Ну все, нахрен, если этот актер, кем бы он ни был, все равно его пристрелит, что он потеряет, если вмажет ублюдку по лицу? Рики облек свою мысль в действие: сжал кулак, замахнулся и врезал костяшками Уэйну по подбородку. Актер был ближе своего изображения на экране. Он не смог отразить удар, и Рики, воспользовавшись этим шансом, выбил из его руки пушку. А потом, решив идти до конца, бешено замолотил его по корпусу – так же, как видел в фильмах. Впечатляющее зрелище.
Его противник попятился под градом ударов – и споткнулся, зацепившись шпорой за волосы мертвого паренька. Он потерял равновесие и, побежденный, рухнул в пыль.
Ублюдок проиграл! Рики почувствовал дрожь, которой никогда не ощущал прежде: радость от физического превосходства. Боже милостивый! Он одолел величайшего на свете ковбоя. Торжество победы пересилило его критический подход. Песчаная буря вдруг начала усиливаться. Уэйн все еще валялся на полу, весь в брызгах крови из разбитых носа и губы. Его уже почти скрыл за собой песок, словно опустив занавес на его позорное поражение.
– Поднимайся, – скомандовал Рики, стараясь пользоваться ситуацией, пока не утратил эту возможность безвозвратно.
Кажется, Уэйн за песчаной завесой усмехнулся.
– Что ж, парниша, – сказал он с прищуром, потирая подбородок, – мы еще сделаем из тебя мужика…