Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Больше всего мне хотелось верить, что на меня напал не просто грабитель-наркоман, а какой-нибудь долбаный мошенник, один из тех, кто пользуется чужими документами для получения ссуды в банке или что-то в этом роде. Потому что в таком случае у него могут сохраниться мои водительские права.

А в них – кусочек моего прошлого.

Через сорок минут я стоял в небольшой затемненной комнате и судорожно вглядывался в четверых мужчин через зеркало Гезелла. Я мог так сильно и не таращится. Все, что мне нужно было увидеть, я увидел почти сразу. И кисло подумал о пивнушке «Кастом хаус». Но все же продолжал всматриваться в лица этих парней, непонятно на что надеясь.

Наконец я вздохнул и посмотрел на Маккоя.

– Вы уверены? – спросил он, все правильно поняв по выражению моего лица.

Я кивнул.

О да, если я и был уверен хоть в чем-то на сто процентов, так это в том, что ни один из этих людей не навещает меня во снах; не обдает запахом чеснока и пивного перегара; не лезет в мои карманы в поисках чего-нибудь ценного. Не сводит меня с ума.

– Дерьмо собачье. – Маккой нервно потеребил кончик своей эспаньолки.

Он несся к званию сержанта на всех парусах, когда в один прекрасный день курчавый засранец выстрелил мне в лицо. И шаткое равновесие весов раскрытых и нераскрытых дел нарушилось в пользу последних. Короче говоря, получил Маккой вместо звания сержанта нагоняй от начальства. Мне казалось, он хотел разыскать этого парня даже больше, чем я.

Выйдя из участка, я какое-то время бездумно стоял и курил, разглядывая первое, что попалось на глаза: строительные леса напротив, через дорогу.

Бак оказался прав: не стоило себя обнадеживать. За последнее время я столько раз побывал в той темной комнате с хитрым зеркалом, что и считать перестал. А заодно и верить, что это может принести хоть какую-нибудь пользу. И все равно несся сюда с бешено колотящимся сердцем, как только звонил детектив Маккой.

Я доковылял до Стейт-стрит и оттуда собирался заказать такси, но заметил серую «Хонду Цивик» Эйлин, которую девушка умудрилась запихать на свободное место рядом с магазином велосипедов.

– Привет! – Она радостно помахала в открытое окно машины.

Я подошел.

– Привет, Эйлин.

– Запрыгивай, пока мне штраф не впаяли.

– Не переживай, я же с тобой, – сказал я, улыбнувшись. – С инвалидами не любят связываться. А если это не поможет, – я кивнул на свою ногу, – тогда я сниму кепку. Что они на это скажут?

– Тебе иногда врезать хочется, ты знаешь об этом? – сказала Эйлин без тени шутки.

– Знаю, конечно. – Я уселся рядом с ней на пассажирское сиденье.

– Ну что? – спросила она.

Я пожал плечами и кисло улыбнулся.

– Ничего. Как всегда.

– Бак просил передать, что ты можешь взять отгул на сегодня. Так что… – Эйлин улыбнулась, – не хочешь составить мне компанию? Я собираюсь пообедать.

– С удовольствием.

Будь сейчас на ее месте Бак, я послал бы его к черту со своей опекой. Я чувствовал себя паршиво и совсем не хотел выслушивать банальности, которые мне и так прекрасно известны.

Но если кто и способен отвлечь меня от желания потратить в баре половину всех имеющихся у меня денег, так это Эйлин.

Она была младше меня лет на одиннадцать, если исходить из того, что самому мне около сорока. Эйлин – мулатка с большими карими глазами и черными, слегка вьющимися волосами. И если я и знал женщину красивее ее, то, во всяком случае, не мог этого припомнить.

Бак и Эйлин были единоутробные брат и сестра. Баку исполнилось пять, когда его мать – Марта Чемберс – сошлась с Рональдом Дженнингсом, трудолюбивым афроамериканцем, всю жизнь проработавшим кровельщиком в родном Майлсбурге. Именно он научил Бака работать руками. В скором времени на свет появилась Эйлин.

Я где-то слышал, что близкие родственники редко становятся лучшими друзьями. Может, и так. Но лично я знал как минимум один обратный пример.

– Как насчет китайской кухни? – спросила Эйлин.

Я меланхолично пожал плечом.

– Японская мне понравилась. На прошлой неделе я ел суши с угрем. Ничего сложного, но все равно чертовски вкусно. Кроме розового мыла.

– Это маринованный имбирь, – рассмеялась девушка, – я его тоже терпеть не могу.

Если даже мне сложно провести грань между невежеством и своим недугом, то что требовать от остальных? Эйлин объясняла мне, что «розовое мыло» – это имбирь, будто я какой-нибудь неотесанный деревенщина (впрочем, как знать, может, им я и являюсь на самом деле), который, кроме вареной кукурузы, в рот ничего в жизни не брал. Но вся штука в том, что я действительно не знал, как называлась та розовая гадость, лежавшая в крохотном контейнере, когда я решил отведать японской еды. Разумеется, я тут же полез в гугл и нашел ответ, так что разъяснения Эйлин были излишними. Но это случилось лишь на прошлой неделе. Еще четыре дня назад я ведь действительно знать не знал, что такое маринованный имбирь и для чего эту несъедобную дрянь кладут в тарелку. В этом вся «прелесть» моего заболевания: я кажусь окружающим умственно отсталым. Моя оставшаяся целой часть мозга хранила в памяти имена голливудских актеров, но отказывалась припомнить вкус кофе или жареной говядины. С другой стороны, я прекрасно помнил, что жареная говядина из себя представляла, но хоть умри – не имел ни малейшего представления, как выглядели и уж тем более каковы на вкус баклажаны. Все эти вещи я открывал для себя будто впервые, словно марсианин, волею случая заброшенный на неведомую планету под названием Земля. Опять же, мне не пришлось учить заново название нашей планеты, равно как и название столицы Франции, правила дорожного движения, количество мировых войн, как пользоваться смартфоном, имена пяти последних президентов и много чего еще, что знает любой человек с уровнем интеллекта хотя бы немногим большим, чем у автомобильной покрышки. Одновременно с этим Баку, Эйлин и миссис Уэлч все время приходилось разжевывать мне элементарные вещи: кит – самое крупное в мире морское млекопитающее; мороженое – это… ну… что-то вроде замороженного молока, лакомство такое («А, ну молоко я знаю». – «Знаешь?» – «Да, знаю. Даже вкус помню».); аляскинский маламут – очень милая пушистая собака с игривой мордой…

Зато я легко мог объяснить значение слов «консолидация», «индульгенция», «верификация», «режиссерский сценарий»… А вот, скажем, «ротация» ввела меня в ступор месяц назад. Бак ляпнул это слово, рассказывая о «Роллинг Стоунз». И попробуй пойми: то ли дело в амнезии, то ли в скудности словарного запаса, и вмятина в голове тут совершенно ни при чем. По умолчанию мои друзья списывали такие вещи на первое.

И вот из такого винегрета (я почитал – даже пробовать это не хочу на вкус) состояла моя память. Рандомный набор знаний и пробелов в них.

Все лучше, чем быть на месте Томаса Лоусена из Уилмора, Кентукки. Я читал о нем в «Гугл-ньюс». Память бедняги стирается каждые тридцать-сорок секунд. Четыре года назад он угодил под поезд, когда возвращался с ночной смены, отметив конец рабочего дня полбутылкой бурбона. Сейчас у него нет кистей обеих рук и правой ноги до колена. Он помнит свою жизнь ровно до того рокового утра. Вся новая информация удерживается в его памяти меньше чем на минуту. Каждые тридцать секунд он с ужасом глядит на свои обрубки, словно видит их впервые. Следующие двадцать секунд уходят на то, чтобы успокоить его хоть немного и вкратце рассказать о случившемся. Десять секунд уходят у него на переваривание услышанного (можно переварить такое за десять секунд?). А потом Лоусен вновь с ужасом и полным непониманием таращится на свои изуродованные конечности.

Подумаешь, имбирь не помню. Все случившиеся с нами дерьмо пахнет чуть лучше, если у кого-то оно воняет сильнее.

Мы заехали в «Панда Экспресс», что на углу Перл и Фалтон, и сели за один из небольших столиков у окна. Эйлин заказала жареный рис и креветки, обжаренные с зеленым луком и болгарским перцем – фрайд шримпс, так называлось это блюдо.

Особо не размышляя, я взял себе то же самое. Ни жареного риса, ни креветок мне еще не доводилось пробовать, почему бы не сделать этого сейчас?

Я только успел взять палочки, как мне сразу стало ясно: либо я никогда прежде не пользовался подобными приборами, либо я все-таки левша и когда-то, в прошлой жизни, орудовал палочками, держа их в левой руке. Суши я ел вилкой, не стал рисковать, когда делал заказ на прошлой неделе.

Видя, как я неуклюже пытаюсь ухватить палочками креветку, Эйлин виновато поморщилась, встала из-за стола и через пару секунд вернулась с двумя пластиковыми вилками. Одну она протянула мне, вторую оставила для себя, хотя я ни на миг не сомневался в том, что палочками она управляется не хуже коренного шанхайца. Эта картина напомнила мне сцену из мультфильма «Красавица и чудовище», который я смотрел по 73-му каналу в прошлую субботу. Чудовище не умело пользоваться приборами, его огромные мохнатые лапы не могли удержать ложку для супа. Тогда красавица отложила в сторону свою ложку и… Да что тут рассказывать: этот мультик многие видели. Во всяком случае, Эйлин уж точно. Потому что мне показалось, ей тоже пришло на ум это сравнение. Теперь, словно устыдившись, она отложила вилку.

Я улыбнулся и подмигнул.

– Твои креветки остынут, пока ты будешь определяться, чем их съесть.

Эйлин покраснела, взяла палочки и еще раз виновато улыбнулась.

– Извини, я не подумала.

В наш маленький клуб под названием «Ирония – наше все», куда входили мы с Баком и миссис Уэлч, Эйлин вступать не собиралась. Каждый раз она отвешивала брату увесистый пендель, когда тот отмачивал очередную остроту насчет моей «элегантной» походки или «Марианской впадины», что я прятал под кепкой. А миссис Уэлч в подобных случаях удостаивалась осуждающего взгляда. Достаться могло и мне, удумай я пошутить над своими дефектами.

– О господи, Эйлин, да перестань, это обыкновенные палочки, не делай из этого трагедию. Лучше расскажи, чего это ты бездельничаешь в понедельник?

– Ну я бы так не стала говорить, – сказала она, подцепив палочками креветку, – я на ногах с шести утра. А уже к половине девятого семья из Латвии сделала меня богаче на восемьсот пятьдесят долларов.

С одной стороны, Эйлин можно позавидовать: у нее вовсе не пыльная работенка. Знай себе квартиры показывай да получай проценты. Если сумеешь найти постояльца на одну из квартир в ее огромной базе, вернее, в базе ее фирмы. Почти тысяча долларов за одно утро, недурно, верно? А с другой – премерзкая статистика: одна-две сделки на полсотни показов. Больно не разгуляешься. В этом городе, если на вашем счету меньше тысячи долларов, вы рискуете умереть с голоду уже через неделю. Как риелтор Эйлин прекрасно разбиралась в ценах на недвижимость в Нью-Йорке. И когда она как-то обмолвилась, сколько стоит однокомнатная конура в самом центре Манхэттена, я чуть не наступил на собственную челюсть, отвисшую до самого пола. Миллион? Как же. Им можно лишь зад подтереть.

– Недурно, – сказал я и поднял стаканчик с зеленым чаем на манер бокала вина, когда желают выпить за чье-то здоровье. – Выходит, сегодня у всех выдался хороший день.

Я чуть было не ляпнул жалкое «кроме меня», но, разумеется, удержался. Но Эйлин все прекрасно видела по моей кислой физиономии.

– Кстати, – сказала она игриво и полезла в сумочку, – я кое-что принесла тебе.

Она вытащила сложенный вдвое линованный лист бумаги.

Я закатил глаза.

– Ты снова собираешься пытать меня?

– Рано или поздно это должно дать какой-нибудь результат. – Эйлин протянула мне листок.

С откровенно притворной мукой я выдохнул и развернул бумагу.

– Какие на этот раз? – спросил я, тупо изучая написанный на листке текст. Именно изучал, а не читал; разглядывал, как неведомые мне письмена индейцев майя. И если кто-нибудь предложил бы мне сотню тысяч долларов за то, чтобы я объяснил смысл написанного тут, я остался бы по-прежнему нищим.

С недавних пор Эйлин подсовывала мне такие листки раз в неделю. Она отпечатывала на них по три-четыре абзаца, написанных на разных языках славянской группы. Мы уже прошли восточнославянскую, южнославянскую и западнославянскую ветви. Если так будет продолжаться, в скором времени мы сможем заткнуть за пояс дипломированного филолога.

– Это западная группа, – сказала Эйлин, жуя креветку. – Боснийский язык, сербский и хорватский.

– Боже ж ты мой, и чем они отличаются друг от друга?

– Вот ты мне и попробуй сказать.

– Kupim novi televizor, – прочитал я вслух первое предложение в первом абзаце.

– И? – Эйлин выжидательно смотрела на меня, будто я Индиана Джонс, а в моих руках находились древние письмена, которые откроют нам тайну сокровищ Третьего рейха.

– Что – и? Kupim novi televizor, говорю.

Я чувствовал себя глупо. Первое время мне нравилась эта затея. Она казалась мне вовсе не бессмысленной, даже вполне толковой. Факт есть факт: у меня акцент. Конечно, ни Бак, ни Эйлин языковедами не были. Но все же последние одиннадцать лет они жили в Нью-Йорке, а если говорить о миссис Уэлч, так она и вовсе провела в этом городе больше полувека.

Вавилон.

Если кто и способен различать акценты людей, так это житель Нью-Йорка. Хотя бы приблизительно.

Приблизительно я говорил с акцентом славянина. Примерно так же коверкал английские слова Виорел Чобану – бариста в кафе «Кранберис», переехавший из Румынии в Штаты с женой и годовалым сыном несколько лет назад. Конечно, по сравнению с ним я говорил так, словно родился и вырос в этой стране. Однако что у меня, что у Виорела язык привык к другому алфавиту, пускай и в разной степени. И сходство наших акцентов, в общем-то, легко угадывалось, если ты «вавилонянин».

А может быть, и не так уж легко. Может быть, внуши я себе, что Виорел Чобану родом из Италии, его акцент зазвучит по-другому. Даже и внушать не надо. Мне действительно его говор напоминал говор Иво Джованнини родом из Рима, полжизни проработавшего в родном городе юристом по гражданским делам, а теперь стоящего начальником Эйлин в риелторской конторе.

Ах да, еще были Урсула Смолл, Уолтер Галлахер, Кеннет Уэлс и Питер Линч. Возможно, когда-то мне доводилось потратить без сотни тысячу долларов более глупо и бездарно, чем на услуги этих специалистов, но я совсем в этом не уверен. Доктор Уэлс готов был клясться на крови, что я поляк; лингвист и филолог Урсула Смолл с уверенностью определила, что я немец. Линч и Галлахер сошлись во мнении – я не кто иной, как представитель одной из стран Прибалтики. Доктор Линч утверждал, что я латыш, а Уолтер Галлахер пришел к выводу (бог его знает каким образом), что эстонец.

Я плюнул ходить к ним на приемы после того, как Эйлин принесла впервые такой вот листок, что лежал сейчас передо мною. Четыре абзаца, написанных на латышском, эстонском, немецком и польском. Она подбирала для меня самые простые предложения. По двум причинам. Во-первых, из опасения, что в сложном предложении «Гугл-переводчик» наделает уйму ошибок, а мне бы с грамотным текстом справиться. А во-вторых, она считала, что ни к чему перегружать мой мозг. Если уж и имелся шанс пробудить мою память таким способом, то с простым текстом это куда проще сделать.

«Dobriy den. Ne podskajete, skolko vremeni?»

Я слушал Виорела; слушал Иво; слушал Эдит Рошон из прачечной через дорогу от дома миссис Уэлч; прислушивался к собственному голосу. И вавилонская разноголосица гудела у меня в голове, будто улей диких пчел. Я ни черта не мог сказать дельного насчет своего акцента.

Бак думал, я русский.

Может, и русский. А может быть, в Хельсинки меня ждала жена и пятеро детей.

«Kupim novi televizor».

Эйлин перечитала с треть сотни статей в интернете о различных формах амнезии. И везде утверждали примерно одно и то же: потерявший память сможет восстановить ее гораздо быстрее, если скармливать ему информацию из его жизни. Так же считал и доктор Шарп. Допустим, все так. Я и сам читал истории, как возвращалась память к людям после того, как они увидят свою жену, любимое кресло перед камином, хромоногого пуделя по кличке Спарки, которого подобрали щенком возле заброшенной свалки, и все в таком духе. Но у меня не было Спарки; вероятно, и жены тоже. Что должно всколыхнуть мое сознание? Что может заставить сердце биться сильнее? Где тот катализатор (надо же, «катализатор»; а на жареные креветки смотрю как на диво заморское), что вернет мне прошлое? Так что пока она не сильно-то и работала, теория их. Да и статьи, зачитанные Эйлин до дыр, и речь доктора Шарпа заканчивались тоже весьма похожими мыслями: свойства человеческой памяти изучены меньше, чем глубины океана. Одни догадки да предположения.

«Интересно бы посмотреть, как вы уложите свою теорию, дорогой доктор Альберт, на историю Баптисты Каа».

До сорока трех лет Каа работал учителем литературы в средних классах в брюссельском городе Андерлехт. Пока однажды его чуть не свел в могилу сильнейший инсульт. Случилось это в тысяча девятьсот семьдесят седьмом, накануне Нового года. Выжить-то он выжил. Да только, наверное, сам этому и не особо рад остался. Вся его левая половина, от самой макушки до пальцев на ноге отнялась совершенно, будто бы лазером отрезали. Со мной тут и сравнивать нечего. На фоне Баптисты я обладал физическим здоровьем, которому позавидует олимпийский чемпион по легкой атлетике. Но это еще полбеды. Так же, как и я, Каа не помнил ничего, что происходило с ним все его сорок с небольшим лет жизни. Ничего, вплоть до самого инсульта. Он просматривал семейные фотоальбомы, принесенные женой в больницу, где Баптиста проходил курс реабилитации. Каа смотрел на фото и не видел на них жену; не видел семилетнюю дочь; не видел сына, в прошлом году закончившего школу, в которой преподавал литературу Баптиста. Он смотрел на абсолютно незнакомых ему людей. Даже когда Инес Баптиста, его жена – женщина, с которой Каа прожил бок о бок добрые двадцать два года, – принесла ему его любимую трубку, он все еще не вставил ни одного элемента мозаики в развалившийся к чертям пазл. Эту трубку Баптиста смолил с самого колледжа. Пристрастился к ней в то время, когда все его сверстники начинают всерьез курить сигареты. Наверное, в двадцать лет он глуповато смотрелся с трубкой во рту, однако с тех пор он не расставался с ней никогда. Курил он редко и только свою трубку, и ничего больше. Курил с толком, а не как курильщик сигарет – по пачке в день, на ходу, на бегу. Каждую пятницу он усаживался в кресло в гостевой комнате, неспешно набивал трубку и так же неспешно потягивал ее весь вечер.

Его лечащие врачи надеялись, что трубка станет тем толчком, который поможет вспомнить. Только вот Баптиста взял ее в руки, повертел из стороны в сторону, разглядывая и так и этак, а потом недоуменно взглянул на жену и спросил: что это должно все значить? Курить ему вовсе не хотелось, если они на это намекали.

Со временем Баптиста снова начал ходить, пускай и на костылях. Речь его хоть и с трудом, но все же стала понятной. На это ушли годы. Мужик он, видно, был упертый. Но он по-прежнему Ни-Чер-Та не помнил.

Летом восемьдесят пятого, когда Баптиста достаточно окреп, они с женой решили поехать в Брюссель навестить сына, перебравшегося в столицу годом раньше. Пока Инес возилась с дорожными чемоданами, вместе с таксистом укладывая их в багажник, Каа без особого интереса смотрел на машину таксиста. Просто так смотрел. Потому что куда-то смотреть он должен был, в конце концов, раз уж не в силах помочь жене с вещами. Взгляд его остановился на колесах. И в этот самый момент, вероятно, Каа Баптиста, бывший учитель литературы из города Андерлехт, чуть не заработал себе второй инсульт.

Он все вспомнил. Память вернулась мгновенно, словно он ее и не терял вовсе. События его жизни, семь лет укрытые от него в недрах сознания, «загрузились» за несколько секунд. С такой же скоростью закачивается короткий видеоролик через сеть 5G на новеньком и дорогом смартфоне.

В дальнейшем, давая интервью местной газете, Баптиста рассказал, что именно, по его мнению, сработало катализатором.

Шина, вот что. Будто за все те годы после инсульта он шин не видел. Но по какой-то причине именно эта шина именно в тот день вернула ему память. Какое-то мгновение сеть была все-таки не 5, а 4G. Потому как большая часть времени из тех секунд, что ушли у него на полное восстановление памяти, заняла загрузка одного-единственного воспоминания.

Ему было пятнадцать. Он помогал дяде Энцо – сводному брату своей матери – поменять лопнувшее колесо на ржавой «Империи», купленной за бесценок.

Вот и все. Одно это.

Подобных историй я еще с дюжину рассказать могу. Ничего удивительного. Автогонщик интересуется «Формулой-1»; я сидел в интернете и выискивал истории, главная героиня которых неизменно всегда она – Ее Величество Обширная Ретроградная Амнезия.

После того как я прочитал о Баптисте Каа, я несколько дней машинально пялился на колеса всех машин, которые только попадались на глаза. Вернее, на единственный глаз.

– Эйлин, – сказал я как можно мягче, будто это она была больна, а не я, – я понятия не имею, что тут написано. Для меня это всего лишь набор незнакомых букв, так же как и для тебя. Твой метод не работает. – Я протянул ей листок. – Выбери лучше десерт.

Мне показалось, Эйлин хотела что-то сказать, рот ее приоткрылся, но она только вздохнула.

– Пожалуй, ты прав. Но, может быть, мы просто еще не добрались до нужного нам языка?

– Какого, дорогая? Кхмерского?

– Ну что-то ведь мы должны делать, – сказала она, сминая листок и засовывая его в карман джинсов. – Не сидеть же на заднице в ожидании, когда этот ленивый боров, Альберт Маккой, начнет выполнять работу, за которую получает деньги.

Эйлин, что называлось, за словом в карман не лезла. Эта хрупкая на вид красавица могла обложить вас трехэтажным матом, если вам вздумалось бы вывести ее из себя. А если и это не охладит вас, то она и по яйцам врежет, много не попросит. И самое удивительное, что это ее нисколько не портило. Даже наоборот, делало ее еще привлекательней. Настоящая она была, вот что я имею в виду.

– Ты не совсем справедлива к Маккою. Если кто и роет землю по моему делу, так это именно он.

Эйлин дернула плечом.

– Да все они одинаковые. Спят и видят, как на пенсию выйдут. А на остальное начхать.

Я решил не спорить. У Эйлин были свои причины не любить полицейских. Когда Бака посадили, ей пришлось несладко. Гордость не позволяла вернуться обратно в родной городок, будто побитой собачонке. Но главное – она не могла и не хотела оставлять Бака совсем одного. Толку от нее было, конечно, мало: короткие посещения, да иногда пополняла его тюремный счет какой-то мелочью. Бак, само собой, противился этому. Умолял перестать тратить на него деньги. Умолял вернуться домой, к родителям. Ведь восемнадцать всего. Пропадет к чертям собачьим в этом огромном муравейнике, без денег, без знакомых. Без старшего брата. Но разве можно ее переубедить, если она что-то втемяшила в голову? Больше всего Бак боялся, что сестра попадет в какую-нибудь беду. Сексуальность, нужда и юный возраст – набор страшный. Но он зря беспокоился: девочка она с мозгами, этого у нее не отнять. Я не расспрашивал (или, во всяком случае, не помню этого), как ей удалось выжить в Нью-Йорке, пока Бак мотал срок в «Метрополитэн детеншн центр», но как-то однажды я видел, как она помогла открыть «Форд» миссис Уэлч, когда та потеряла от него ключи, а потом так же быстро завела его, сорвав обшивку под стартером и замкнув провода.

У Эйлин явно хватало причин недолюбливать полицейских. Как у лисы хватает причин недолюбливать охотника.

Впрочем, руки у нее золотые, как у отца, мистера Дженнингса. Так что все это не больше чем пустые умствования человека с половиной мозга. Так я отвечу любому копу, который, случись такое, будет расспрашивать меня об Эйлин, хоть бы и электрическим стулом мне угрожал и лампой в морду светил, как в старых фильмах.

Закончив с креветками, мы взяли по шоколадному брауни. Этот приторный торт имел малое отношение к китайской кухне, но кроме него все остальные десерты сегодня почему-то не подавали. Да и бог с ним. Подумать можно, я уже все десерты в мире перепробовал, китайские только пропустил.

Мы оба больше молчали. Я – потому что никак не мог выбросить из головы сегодняшний сон. Мне не давала покоя одна мысль: почему кошмар вернулся, после того как перестал меня терзать три месяца назад? Эйлин же молчала, думаю, потому, что не могла не заметить мою кислую, обеспокоенную чем-то физиономию. Мое настроение передавалось ей, как бы я ни пыжился вести себя беззаботно. Поэтому ее вопрос меня не сильно удивил.

– Ты же не из-за опознания такой задумчивый сегодня? Вернее, не только из-за него?

– Кошмары вернулись, – ответил я после короткой паузы.

Эйлин внимательно на меня посмотрела.

– Тебе снова снилась девочка? Но… это ведь хорошо в каком-то смысле, правда? Я имею в виду, может, ты на верном пути, может, видел или слышал что-то такое, что имеет отношение к твоей прошлой жизни.

– И я так же решил, как только меня перестало лихорадить спросонья утром. Только, знаешь, совсем не обязательно все должно быть так, как мы тут придумали. Просто вернулся кошмар, вот и все.

Я заметил, как Эйлин открыла рот, чтобы возразить, и не дал ей этого сделать.

– Подожди, не перебивай. Я знаю, что ты хочешь сказать, и согласен с тобой. Кошмары, подобные моему, повторяющиеся из ночи в ночь на протяжении черт знает какого времени, не могут ничего не значить. Я этого и не утверждал. Просто хотел сказать, совсем не обязательно, что что-то случилось именно сейчас и поэтому они вернулись. Это что-то могло случиться намного раньше, понимаешь? Что-то настолько ужасное, что преследует меня даже после того, как память превратилась в решето, в черную дыру, сквозь которую мне невозможно разглядеть и собственного имени.

Я прикусил язык.

«Заткнись, идиот. Того, к чему ты клонишь, что бередит твой разум с момента, как эта мысль шаровой молнией разорвалась в остатках твоего мозга, не стоит говорить Эйлин. По крайней мере, пока. Вначале самому нужно точно понимать, возможно ли такое или ты окончательно слетел с катушек».

Эйлин знала о моих кошмарах. И Бак тоже. И миссис Уэлч. Я делился с ними всем, что казалось важным и что могло помочь во всем разобраться. И повторяющийся сон к таким вещам явно относился. Мы давно уже условились поступать так. Это не сплетни, не пустой треп. Для нас, вернее для меня, подобные понятия имели немного иное определение. То, что для большинства являлось сплетней, для меня могло быть важным разговором. Дурной тон – выворачивать свое грязное белье перед посторонними. Почти всегда так оно и есть. Да только я размахивал грязными простынями не потому, что я не друг своему языку. Я был в темноте. Я не видел двери; не видел на стене выключателя. Мне не выбраться из нее самостоятельно, без посторонней помощи.

Один, в полной темноте. В обнимку с грудой грязного белья. А оно, несомненно, было грязным, в этом я почти не сомневался. У людей, которым нечего скрывать, прошлое всегда лежит на поверхности. Свое же, по всему видно, я закопал задолго до того, как потерял память.

И все-таки на самом дне этой корзины я нащупал нечто такое, что вряд ли решусь показать Эйлин или кому бы то ни было. Чем дольше я вслепую ощупывал это, тем сильнее меня обуревало чувство всеобъемлющего ужаса. Я не хотел извлечь это на свет. Потому что боялся того, что мог увидеть. Ощупывал, не вынимая руки на поверхность. Мне казалось, я знаю, что это такое. Элемент мозаики. Один-единственный, который удалось, как мне думается, все-таки отыскать. И бог свидетель, если моя догадка верна, если она верна хотя бы отчасти, на несколько процентов из тысячи, я свихнусь. Сложнее всего соединить вместе первые несколько фрагментов пазла. Но как только у вас получится отыскать их, дела пойдут чуть быстрее. Сжимая в пальцах этот кошмарный фрагмент, я чувствовал его неровные выступы и края вырезов и нашел еще одну мозаику, подходящую по форме: взгляд доктора Шарпа. Я не обратил на него никакого особого внимания, когда в один из первых приемов рассказал Шарпу о своем сне. Взгляд острый. Быстрый и холодный. Следом, словно магнитом, к двум соединенным друг с другом фрагментам пазла присоединился третий: «Скажите, у вас случаются приступы агрессии?»

– Эй! Ау. – Эйлин защелкала пальцами у самого моего носа. – Ты здесь? Ты чего замолчал?

Я несколько раз моргнул и выдавил из себя улыбку. Дежурную улыбку продавца-консультанта в магазине одежды.

– Да, конечно. Просто задумался.

– Я не уверена, что поняла тебя. То, что ты только что говорил, звучало очень странно и… страшно. Попробуй объяснить нормальным языком.

– Неважно. Бредовые мысли вслух.

Эйлин серьезно посмотрела на меня.

– Еще как важно. Мы делимся друг с другом любыми соображениями насчет твоего прошлого, не забыл?

Я снова улыбнулся; я готов был улыбаться хоть весь день, лишь бы Эйлин перестала допытывать меня.

– Разумеется, я помню. И поверь, только так и поступаю. Но сейчас мне действительно нечего сказать. Вернее, нечего добавить к тому, что только что говорил. – С шумом выдохнув, я положил здоровую ладонь на ладонь Эйлин. – Я просто вымотался за сегодняшнее утро. Эти пустопорожние опознания, они, знаешь, изводят посильнее недельной бессонницы.

– Подбросить тебя до дома?

Компания Эйлин – одна из самых приятных вещей в моей не самой обычной жизни, но сейчас мне хотелось услышать именно эти четыре слова.

– Да, пожалуй, – сказал я, вставая из-за столика.

В этот день я все же напился. В честь своего дня рождения. Я уже собирался лечь спать (хоть сна и не было ни в одном глазу), как в дверь постучали, и через минуту в крохотной гостиной миссис Уэлч стояли Бак и Эйлин. В руках Бак держал упаковку «Миллера» (видимо, для меня) и пару упаковок «Бада» (вероятно, для себя). Бутылка красного вина и два огромных квадрата пиццы из «Пиццы Джо» были у Эйлин. Я заметил, что обычно заваленный всяким хламом стол в гостиной сейчас стоял почти пустым. Миссис Уэлч заблаговременно убрала с него все лишнее, оставив только пожелтевший пластмассовый кубок, полученный ее сыном за второе место в школьной олимпиаде по химии. Сколько я себя помнил (громкий оборот речи в моем случае), он всегда стоял на столе в гостиной, а не на полке или на каком-нибудь почетном месте в шкафу, где, мне казалось, и должны стоять подобные вещи. Как-то я спросил ее об этом. Она ответила, что хочет, чтобы кубок всегда находился у нее на виду, а для этого стол в гостиной подходил лучше всего.

– С юбилеем тебя, старина! – сказал Бак и со звоном поставил упаковки пива на стол.

Эйлин последовала его примеру.

– С днем рождения, – сказала она, поцеловав меня в щеку.

Я недоуменно посмотрел на миссис Уэлч, и та улыбнулась. Ну разумеется. Она знала. Она с ними заодно. Поэтому заранее освободила стол.

– Это заговор, – говорю я.

Бак улыбнулся.

– Если ты называешь заговором сюрприз в день рождения друга, то да, это он, и мы все виновны.

– Юбилей? И сколько мне?

– Сорок, – ответила Эйлин, – но лично я настаивала на тридцати восьми. Ты не выглядишь на сорок.

– Правильно. Я выгляжу на шестьдесят.

Бак откупорил «Миллер», хрустнул кольцом-открывашкой на банке «Бада», и мы выпили.

– До нападения, – сказал он, – ты выглядел на тридцать семь, после нападения ты выглядишь на сорок с небольшим. Мы усреднили и взяли сорок. Тем более юбилей – событие более значимое.

– Возраст акме, – сказал я.

– Какой-какой? – переспросила миссис Уэлч. Она вместе с Эйлин раскладывала еще горячую пиццу по тарелкам.

– Акме. Так древние греки называли возраст мужчин, переваливший за сорок. Если, конечно, я все это не придумал.

– Может быть, ты был историком? – спросил Бак, принимая тарелку у Эйлин.

– Самка жука-геркулеса не имеет рогов. Может быть, я был энтомологом?

– Засунь-ка свой острый язычок куда поглубже, – улыбнулся Бак. – Если хочешь знать, я думаю, что именно в этом направлении нам и стоит двигаться. Я без всяких лабораторных анализов могу отличить хороший цемент от дерьма. И чем я занимаюсь? Что написано на моих визитках, Борис? Правильно. Там написано «Бак Чемберс. Шпаклевка, фрейм, покраска, плитка, молдинги и многое другое. Качественно и точно в срок». Как правило, человек лучше всего разбирается в том, чем зарабатывал на жизнь. А ты частенько выдаешь какие-нибудь заковыристые словечки. Так что, может быть, ты и правда был учителем истории или еще кем в этом роде.

– Может, ты и прав, – сказал я. – Или я мог всю жизнь проработать охранником на парковке торгового центра и разгадать за это время не одну тысячу кроссвордов.

– А когда тебе за шестьдесят, как называется твой возраст? – вмешалась миссис Уэлч.

– Вы все как хотите, а я пью за твое тридцативосьмилетие. – Эйлин подняла бокал с вином и, подмигнув мне, сделала глоток.

– С юбилеем. – Бак дотронулся краем алюминиевой банки до горлышка моего «Миллера», который я поставил на стол, чтобы взять пиццу. Обходиться одной рукой – не самое легкое дело на свете.

– Ну уж нет, – сказал я, – я пью с Эйлин. Ее вариант мне нравится больше.

Сделав пару глотков ледяного пива, я откинулся на спинку стула и посмотрел на друзей, разбирающихся с пиццей. Они придумали этот ход с днем рождения, потому что хотели поднять мне настроение после очередного провала с опознанием. Но они не знали: как раз это волновало меня не так сильно, как ожидалось. Сны – вот что тревожило по-настоящему. Просыпаясь после кошмара, я долго не мог избавиться от липкого ощущения отвращения к самому себе. Мне казалось, будто в моем прошлом не просто случилась какая-то трагедия, мне казалось, я – причина этой трагедии. Мы условились делиться друг с другом всеми соображениями, если это может помочь мне вспомнить. И я так делал, ничего не скрывал. Но сейчас не спешил. Боже, да я толком и не понимал, что именно меня тревожило. В моем положении это неудивительно. Человека, лишенного воспоминаний, утратившего самого себя, каждую секунду рвут на части тысячи сомнений, беспокойств, тревог. В таком коктейле сложно отыскать первопричину переживаний. Но пытаться необходимо.

Оживленный пьяный разговор друзей вернул меня в их компанию.

– Да где угодно! Посмотрите любой детективный сериал, – говорила миссис Уэлч, – там частенько находят владельца оружия по пуле.

– Это кино, – сказала Эйлин, – не будьте такой наивной, миссис Уэлч.

Миссис Уэлч упрямо поджала губы.

– Ну не знаю, просто в Нью-Йоркском департаменте полиции работают одни дармоеды, вот что я думаю.

– Вообще-то, – вмешался в разговор Бак, – она права, Эйлин. Теоретически, выпущенная из ствола пуля может сказать многое. В том числе и имя владельца оружия.

– Да? – Эйлин обернулась на брата и вскинула бровь. – И какого черта тогда? Почему этот ублюдок до сих пор не на моем разделочном столе?

– Потому что, сестренка, это только теоретически.

Миссис Уэлч с интересом заправского фаната детективных историй посмотрела на Бака так, что нам стало понятно: придется ему развить мысль со всеми подробностями. Впрочем, улыбнулся я про себя, миссис Уэлч могла и не проявлять такого любопытства: Бак попал в свою стезю. Об оружии он мог говорить вечность.

Бак осушил банку пива, смял ее и сунул в пакет под столом. Открыл новую.

– Любое оружие имеет свои «отпечатки пальцев», так называемые кримметки, которые оставляют на частях стреляного боеприпаса индивидуальные отметины. Например, затвор или ударник часто снабжены кримметками, и после выстрела на гильзе остаются вмятины, которых не может быть на гильзе от патрона, выпущенного из другой пушки. Кримметка в стволе – это уже для идентификации самой пули. Это делается при помощи крохотного штифта, внедренного в канал ствола. Этот штифт царапает мягкое брюшко пули, шрамирует его уникальной бороздкой.

Я согласно кивнул. Что-то подобное я уже слышал от Маккоя. Правда, без всех этих подробностей. Да они мне и ни к чему.

– И все же я еще не вижу эту сволочь на скамье подсудимых, – сказала Эйлин.

Бак хмыкнул.

– Сестренка, спусти пар, а то крышку сорвет. Говорю же, это только в теории так гладко работает.

– А на практике? – спросила миссис Уэлч.

– На практике есть куча «но». Кримметки оставляют следы, это так, но если пистолет левый, то его нет и в базе, разумеется. А значит, не с чем сравнивать. Бывает и так, что пистолет может быть вполне себе законно приобретенным и занесенным в базу, но из него произвели такое множество выстрелов, что кримметка износилась, ее реальные отпечатки могут не совпадать с ее же отпечатками в базе. Поэтому по закону необходимо систематически проходить обстрел оружия с целью корректировки кримметок фактических с кримметками в базе. Опять же, деформация выпущенной пули не должна быть серьезной. Влепишь ее в бетонную стену, и никакая кримметка уже не поможет. Чем прочней предмет, в который стреляли, тем больше вероятность того, что на пуле появятся лишние отметины в виде царапин, вмятин и прочего.

– Мой череп достаточно крепкий, чтобы испоганить отпечатки? – спросил я, шаря в карманах в поисках сигарет и зажигалки.

Эйлин и миссис Уэлч немедленно наградили меня таким взглядом, что мне стало неловко. Тормозов не было только у нас с Баком. Даже миссис Уэлч иногда вставала на сторону Эйлин, когда мы с Баком шутили на эту тему в чересчур циничной манере. Но на сей раз я и не думал шутить. Я спрашивал вполне серьезно.

– Могла ли черепная коробка деформировать пулю до неузнаваемости? – уточнил я вопрос и, не удержавшись, прибавил: – Или это только с моей рожей случилось?

– Сомневаюсь, – покачал головой Бак. – Пуля угодила тебе в глаз, это как в желе…

– Да хватит вам! – Эйлин поморщилась. – Совсем психи, что ли?

– Ладно, извини.

Бак продолжил:

– По гильзе намного проще установить владельца оружия. Но гаденыш, вероятно, не так туп, как нам бы хотелось. Он прихватил ее с собой. Если бы кто-то спросил мое мнение, то я уверен, ствол левый. Нужно быть полным идиотом, чтобы пойти на это с собственным оружием.

– Либо же, – пришла мне в голову неожиданная мысль, – все было не так, как нам представляется.

– Поясни? – спросила Эйлин.

– Мы смотрим на ситуацию всегда только под одним углом: на меня кто-то напал. Но что, если тот, кто стрелял в меня, всего-навсего защищался?

Все трое уставились на меня, будто только что услышали самую большую глупость в жизни.

– Это исключено, – сказал Бак. Я не припомню, чтобы он был так серьезен когда-либо еще, как в ту минуту. – Я знаю тебя, ты не способен на такое.

– Считаешь, я не могу напасть на человека?

– Ты слишком добрый, дружище. – Бак тепло улыбнулся. – И я вовсе не имею в виду, что ты размазня или что-то в этом роде. Как раз наоборот, я в жизни не видел более благородного человека, чем ты.

– Старик, да ты набрался. – Я хлопнул его по плечу.

На самом деле я хотел обнять его. Он тронул меня своей пьяной исповедью.

– Да, я напился. И что? Сегодня день рождения моего лучшего друга, так что имею полное право, черт возьми.

Он поднялся на ноги.

– Хочу сказать тост. Минуту назад, Борис, ты сморозил великую глупость, предположив всякое такое о самом себе. Думаешь, стрелявшей в тебя всего лишь защищался? Что ж, я допускаю это.

– Заткнулся бы ты, пока не наговорил того, о чем завтра будешь сожалеть. – Эйлин потянула брата за руку, призывая обратно сесть, но он осторожно высвободился.

– Дай мне закончить, сестренка. Да, я допускаю такое. Но только в одном-единственном случае: в случае, если говнюк заслужил это. И если ты первым напал, значит, у тебя были на то веские причины. А значит, в сущности, ничего не меняется. Стрелявший в тебя, как ни крути, урод, и нечего тут голову ломать. Ты мой брат, Борис. И я точно знаю, какой ты человек. За тебя.

И мы открыли еще по одной.

* * *

Бигль Нэда Спенсера

Это мой двенадцатый день рождения. Четвертое июня.

Летние каникулы в самом разгаре.

Мы едем в парк Кеннет Хан, один из крупнейших парков этого ублюдского города. Удивительно, почему папаша потащил нас сюда, а не в Брентвуд-парк, где у него больше шансов сбить с ног бегающего Джерри Брукхаймера и в качестве извинения начать умолять того вместе пообедать в «Нобу Малибу». Правда, в таком случае ему пришлось бы настаивать именно на обеде и желательно в будний день. Потому что забронировать столик на ужин в субботу он не смог бы, даже если бы задействовал связи всех «знаменитостей» в своей записной книжке. В лучшем случае пришлось бы усаживать Брукхаймера за барную стойку.

Папаша выкуривает по полторы пачки красного «Мальборо» в день, но все равно каждую пятницу, задыхаясь и отхаркиваясь, нарезает круги по беговым тропинкам Раньон Каньона. Пару раз он брал меня с собой, и это жалкое зрелище отпечаталось в моем сознании, наверное, на всю жизнь.

Есть и результат. Дружеские рукопожатия с Джорджем Клуни при случайных встречах и один ланч с Юэном Макгрегором.

Мы останавливаемся в ложбине парка, окруженной холмами Болдуин-Хилз. Длинная асфальтированная парковка почти пуста. Но наш новенький перламутровый «Рейнджровер» с розовыми вставками на бамперах и дверных ручках встает рядом с каким-то полусгнившим пикапом цвета дерьма. Папаша делает так намеренно, хотя и не осознает этого. Поступок на уровне приобретенных инстинктов. Такой контраст лишний раз подчеркнет роскошность «ровера». Эта машина – подарок мамаше на годовщину свадьбы. Ну разумеется. Годовщина. Она легко раскладывается по буквам.

Говнюк приперся домой слишком пьяным.

Он даже не заметил (в отличие от меня и мамаши), как из кармана его клубной спортивной куртки выпали стринги кислотно-зеленого цвета с фиолетовым бантиком спереди.

Достав бутылку яблочного бренди, мамаша просидела в гостиной до глубокой ночи, а допив последние капли, подняла трусики с пола и положила их на самое видное место, на столик, на котором всегда лежали ключи от дома.

Она думала, я сплю. Они всегда так думают. Но я не сплю. Я наблюдаю. Так наблюдают посетители Лос-Анджелесского террариума за смешными агамами.

Весь следующий день папаша не смотрел ей в глаза.

Щепоткой верно подобранных приправ можно исправить любое испорченное блюдо. Мамаша не сказала ему ни слова. Ни в чем не обвинила. Была приветлива и нежна. Но в глазах стояли слезы. Признаю свою неправоту, актриса она неплохая.

И все, что связывает их годовщину и этот «Рейнджровер», так только банальное совпадение; удачно подвернувшийся повод откупиться, не признавая вины и вообще не поднимая разговора на ту тему. Могу спорить, до того, как из папашиного кармана выпали дешевые трусы какой-то актриски, он собирался отделаться от годовщины чем-то попроще, вроде серег с бриллиантами или еще какой-нибудь подобной ерундой.

Несколько дней спустя наш гараж пополнился. Мамаша настраивала под себя высоту руля и водительского кресла, ощупывала черную перфорированную кожу, привыкала к габаритам. И глаза ее, два дня назад полные слез, светились пьяным счастьем.

Агамы сделали свое дело. Публика довольна. Дожевав свой попкорн, она идет дальше.

Единственное, что не смогла понять «публика», – почему эта пьянчуга не подарила за всю жизнь ни одной машины своему мужу. Она задолжала ему гребаный автопарк.

В дневнике мне не нужно лицемерить. Собственно, именно поэтому я сейчас держу его на коленях, лежа на крыше ангара, и вывожу эти слова. Я пишу в него только правду. И она в том, что мне совершенно плевать, что мой двенадцатый день рождения был таким же удачным предлогом обкатать новую машину, как и годовщина оказалась отличным предлогом для папаши загладить свою вину.

Мы занимаем один из деревянных столиков под деревянным же навесом на сваях. Напоминает беседку. Сегодня будний день, да и к тому же раннее утро, поэтому мы без труда находим свободное место.

Мамаша расставляет еду и напитки из двух плетеных корзинок для ланча. При виде этих корзинок мне кажется, что сейчас на дворе пятидесятые.

Передо мной ставят подарочную коробку-бенто «С днем рождения» из кондитерской «Шугарфина». Четыре вида сладостей. Без глютена, разумеется. На вкус – как приторная пластмасса. Или пластилин.

«Вау», – восклицаю я восторженно и пихаю конфету в рот.

«Подожди, – смеется папаша, – так себе аппетит испортишь. Сначала мы пообедаем».

Он наигранно потирает ладонями и украдкой поглядывает на мамашу, словно провинившийся глупый пес.

Мы смеемся, фотографируемся, едим сэндвичи из бездрожжевого хлеба со шпинатом и фетой. Мы – счастливая семья.

Вдруг папаша сбивается на половине истории, которая так веселила нас с мамашей, что от смеха у нас выступили слезы, и задумчиво бубнит под нос:

«Послушай, дорогая, это не Брайан Крейсер там, на корте? Вроде он. Насколько я знаю, у него красный «Мазератти», но на парковке его нет».

«Ты думаешь, у него только одна машина?»

«Нет, но… Черт, я, как назло, не взял с собой спортивную одежду».

Он явно недоговаривает. Полностью фраза звучит так: «Я не взял спортивную одежду, но это еще половина проблемы. Главное – я здесь со своей семьей, и вряд ли им понравится, если я их оставлю на полдня одних».

Я отлично вижу такие вещи на лицах взрослых. Я умею правильно интерпретировать то, что все они так неумело пытаются скрыть от других, когда не хотят обидеть или оскорбить.

«Пойду-ка я посмотрю, не осталось ли в багажнике еще пива», – говорит папаша и подмигивает мне.

Через пару минут он возвращается с разноцветной коробкой, перетянутой лентами и с огромным бантом сверху на крышке.

«Ух ты! – Я вскакиваю с места. – А что там? Что?»

Папаша смеется.

«Не знаю. Вот и давайте все вместе посмотрим».

«Что там?» – радостно повторяю я, нетерпеливо срывая ленты.

Я действительно не знаю, что там.

Но в этом дневнике я пишу только правду, потому что мне больше некому ее доверить.

Мне плевать, что в коробке. Мне это интересно не больше, чем то, правда ли на корте позади нас играет Брайан Крейсер или нет.

Я стягиваю последнюю ленту и рассчитываю: пятнадцать минут щенячьего восторга, потом полчаса относительно спокойной радости и счастливая улыбка до конца дня. Думаю, этого будет достаточно.

Я не успеваю заглянуть внутрь.

Радостное «Эй! Привет!».

Обернувшись на голос, я вижу Эдварда Спенсера, своего одноклассника. «Нэд – из дома обед». Это прозвище он заработал, потому что приносил с собой из дома контейнер с ланчем. В примитивных мозгах моих одноклассников это ассоциируется с бедностью. Бедность, в свою очередь, с ущербностью. Я не заступаюсь за бедных. Я поражаюсь тупости одноклассников. И их лицемерию, до которого мне еще далеко. Многие из них, например Эбигейл Уорнер или Рольф Шерман, таскают точно такие же ланч-боксы с безвкусными завтраками, богатыми клетчаткой. Просто они их не едят, в отличие от Нэда, а вываливают незаметно в мусорное ведро. В элитных школах вроде нашей столовую можно сравнить с приличной кафешкой на Родео-драйв. Там они и обедают на карманные деньги. Или на оплаченные месячные абонементы. Если Нэд начнет выбрасывать содержимое своей обеденной коробки в мусорное ведро, он сдохнет с голоду. Наша школа не по карману Спенсерам. Социальный феномен, наглядной иллюстрацией которого отлично служит мой папаша. Имидж.

Нэд несется к нам навстречу с холма и машет рукой. Рядом с ним, путаясь под ногами и вывалив язык, бежит собака. Черно-коричневый бигль с белыми пятнами на морде и груди. Его огромные уши развеваются по ветру, как гольфы на бельевой веревке в ветреный день, когда в нищих кварталах затевают стирку. Чуть поодаль идут мистер и миссис Спенсер.

«Здравствуйте», – Эдвард протягивает руку моему папаше и кивает уже изрядно набравшейся к тому времени мамаше.

«Привет… э-м-м…»

«Эдвард», – подсказывает мамаша.

«Да, конечно. – Папаша жмет Эдварду руку. – Серьезный молодой человек».

Бигль, повизгивая от восторга, носится между нами, обнюхивает наши ноги, пытается лизнуть руку мамаши, когда та треплет его по загривку.

«Рад тебя видеть», – говорит мне Эдвард.

У меня рот до ушей.

«Я тоже, Нэд!»

Собака подбегает ко мне и, виляя хвостом, тыкается мордой в ноги.

«Эй, малыш, как тебя звать?» Я смеюсь и чешу ему за ухом.

«Это Джаспер, – говорит Нэд. – Сидеть, мальчик».

Джаспер на долю секунды присаживается, но тут же вскакивает и убегает навстречу идущим к нам родителям Нэда.

Я замечаю, как мама одним глотком допивает вино и наливает в стакан апельсиновый сок. Она недовольна встречей. Ей неловко перед посторонними за свою пьяную физиономию. Папаша же, наоборот, заметно веселеет, забыв об упущенной возможности завести знакомство с Брайаном Крейсером.

Такие, как Джордан Спенсер, нужны таким, как мой папаша. Так же, как чирлидершам нужны замухрышки в качестве «подружек». Те заглядывают им в рот. Слушают их треп, как откровения. Конечно, папаша никогда не пригласит Джордана на званый ужин, но пропустить стаканчик-другой при случайной встрече не прочь. «Скромничая», будет рассказывать о проектах, над которыми сейчас работает; небрежно упоминать фамилии звезд первой величины, когда и с кем из них он играл в гольф, пил пиво или обсуждал маразматика Скорсезе. А напившись, пожалуется на то, как он устал от всей этой фальши и как бы ему хотелось простого человеческого счастья, маленький домик в глубине Техаса, ржавый пикап и простых и приветливых соседей-фермеров.

«Я завидую тебе, Джо, старик… Нет, серьезно, завидую. Ты далек от всего этого мира дерьма и лицемерия. Эх, хотел бы я поменяться с тобой местами…»

Так выйдет и в тот раз. К шести часам вечера мистер Спенсер скажет не больше двадцати слов. Он будет слушать и слушать. И самое забавное и одновременно жалкое, что делать он это будет с огромным удовольствием.

Мамаша допьет вторую бутылку «Шато де Шамире». Быстро выяснится, что миссис Спенсер сама не прочь выпить пару бокалов, и тогда мамаша отпустит тормоза.

«Извини, я не знал, что у тебя сегодня день рождения», – говорит Нэд и виновато чешет затылок.

За что он извиняется? Я знаю о его существовании только лишь потому, что он, как правило, сидит через парту от меня.

И так же, как его родитель смотрит на моего папашу, так же и он таращит на меня свои глазенки, вечно слезящиеся, будто он круглый год простужен. Они смотрят на нас как на представителей иного класса. Как на полубогов. Нэд восхищается мной. И для этого потребовалось всего лишь откусить кусок от его сэндвича с ветчиной и сыром. Мне очень хотелось есть, а в столовую идти было лень. Тогда-то он и проникся ко мне уважением. Он говорил, что я отличаюсь от всех этих уродов, что подкалывают его. А мне просто захотелось чего-нибудь съесть.

Мы уходим на детскую площадку и развлекаемся тем, что поочередно бросаем палку Джасперу, за которой тот носится с такой радостью, будто это не палка, а кусок телятины.

«Что тебе подарили?» – спрашивает Нэд и, прищурившись, смотрит на цветную коробку с бантом на крышке.

Я пожимаю плечами.

«Не знаю. Наверное, что-то очень дорогое и бесполезное».

Нэд удивленно смотрит на меня.

«Тебе совсем не интересно? Я думаю, там что-то клевое».

Я снова пожимаю плечами.

Мы молчим, раскачиваемся на качелях, лениво отталкиваясь ногами от земли.

«О! – оживляется Нэд. – Хочешь увидеть что-то невероятное?»

«Ты о чем?»