Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

32

Появившись с кухни, Тоня глянулась мимоходом в зеркало, поправила неживую золотистую прядь и с грациозным усилием опустилась в кресло:

– Ну, я тебя слушаю, друг мой… бывший!

– Ждешь кого-нибудь? – беззаботно улыбнувшись, спросил Михаил Дмитриевич.

– А какое это имеет значение? – Она загадочно повела плечом, давая понять, что с уходом Свирельникова ее женская жизнь не только не увяла, а, напротив, расцвела неведомыми прежде «экзотными» цветами.

«Все-таки у нее кто-то появился. Давно пора! Не в монастырь же идти!» – подумал он и даже на минуту ощутил к Тоне некоторое влечение, но потом вспомнил, как вот здесь, в гостиной, она волочилась, уцепившись за его брючину, и истошным, кошачьим голосом орала: «Не пущу-у-у!» Влечение сразу исчезло. Осталось только неприятное любопытство: ради кого же она так подреставрировалась?

– А почему ты без звонка?

– Да вот мимо ехал…

– А если бы у меня… были гости?

– Ничего страшного. Я бы за тебя порадовался. И познакомился бы заодно…

– Познакомишься.

– А где Алена?

– Не знаю. Звонила, что сегодня заедет…

Вообще-то он собирался сразу, с порога наорать на Тоню и предупредить: если не будет следить за дочерью, никаких денег больше не получит. Но, судя по тому, что в гостиной появились большой плоский телевизор и дорогущий серебряный семисвечник, а в прихожей на вешалке – новый плащ с шанелевой пряжкой, финансовой блокадой ее теперь не испугаешь. Но даже не это главное. Раньше, приходя сюда, Михаил Дмитриевич чувствовал: вопреки всему он остается еще неотъемлемой частью Тониной жизни, и если ему влетит в голову сумасшедшая мысль – вернуться, она его примет и простит, хотя бы потому, что хорошего у них было все-таки больше, чем плохого. А сегодня, впервые за время, прошедшее после разрыва, перед ним сидела женщина, которая уже никогда не примет и не простит. Нет, не из-за жестокости обиды, а просто из-за того, что он перестал быть неотъемлемой частью ее жизни. Этой частью стал теперь кто-то другой.

М-да… Как любил говорить замполит Агариков: «Женщина – человек бессознательный: за оргазм родину продаст!»

Свирельников вздохнул.

– У тебя неприятности? – с чуть насмешливой участливостью спросила Тоня.

– Есть немного. Зато у тебя, вижу, все хорошо. Зарплату повысили? – Он кивнул на телевизор.

– А-а, это! Нет. Наоборот. По-моему, издательство скоро совсем прогорит. Такую чепуху выпускаем – стыдно редактировать.

– Что редактируешь?

– Детектив. Что же еще?

– Кто написал?

– Некто Копнофф… – фыркнула Тоня. – С двумя «ф» на конце.

– Это фамилия такая?

– Нет, псевдоним, – с отвращением объяснила она.

– Не слышал.

– И не услышишь. Жуть! Читать невозможно. Боже, куда девались старые добрые графоманы?! Им подчеркнешь в одном предложении два «которых» – они краснеют, извиняются. Интеллигентные, деликатные… Ты не представляешь, с кем приходится работать! Троглодиты! Даже твой Синякин по сравнению с ними гений. Он, кстати, недавно «Золотой уд» получил. Слышал?

– Нет. А за что?

– Да все за то же. Мы ему собрание сочинений выпускаем.

– Сочувствую… – Свирельников с облегчением сообразил, что его преемник явно не из литераторов. – А правда, что теперь под одной фамилией сразу несколько человек пишут?

– Или! Эту «групповуху» редактировать вообще кошмар! В сюжете концы с концами не сходятся. Персонажи все время куда-то деваются. А главный герой на одной странице Вася, на другой Петя, а на третьей вообще Никифор…

– Да ладно! – засмеялся он, подумав с веселым сожалением о том, что вот этой Тонькиной ехидности ему будет не хватать в новой счастливой жизни. – А про что детектив?

– Как обычно: муж заказал неверную жену, а киллер в нее влюбился…

– Подожди, про это даже кино есть. С этим… как его… Ну, американец с желваками и с проседью… Сейчас вспомню!

– Не надо! Они все с желваками и все с проседью. Нечего из-за них напрягаться. Они нас вообще не знают и знать не хотят. Я тут с одним познакомилась. Филолог, Принстон окончил, а про Гончарова даже не слышал.

– Нет, серьезно? А про Достоевского?

– Ну, Достоевский у них как Питер Пэн. Положено знать.

– Дикари, – кивнул Свирельников, отметая и кандидатуру американца.

– Кстати, ты не знаешь какой-нибудь синоним к слову «десерт»? Лучше сленговый.

– Зачем?

– Да у этого Копноффа главарь по кличке Отмороженный говорит: «Я, пацаны, в натуре щас десерт дохаваю, и покакаем на мочилово!» Хотела стилистику подправить. Нашла два. Один у Даля – «заедка». А другой, восхитительно идиотский, у Солженицына: «верхосытка»!

– Как?

– Верхосытка. В смысле – поверх сытости.

– Почему идиотский? В этом что-то есть: верхосытка… У тебя что сегодня на верхосытку после курицы?

– Дорогой мой, я же тебя о твоих верхосытках не спрашиваю!

Все это Тоня сказала с таким оттенком, будто в деталях знала нынешнюю свирельниковскую личную жизнь, включая и то сокровенное обстоятельство, что Светка предпочитает оседлую любовь.

Возникшую неловкую паузу прервал телефонный звонок. Бывшая жена взяла трубку, поколебавшись, из чего Свирельников заключил, что она, видимо, как раз и ждет звонка от своего «десерта». Но это оказался не он, а легкий на помине писатель Копнофф, и Тоня, явно обрадовавшись, заговорила с ним нарочито громко и агрессивно:

– Да! Да, это я поправила. А с чем вы не согласны?.. Нет, не вмешивалась я в ваш художественный замысел! (В этот момент она специально для Михаила Дмитриевича закатила глаза: мол, вот с такими дебилами работаю.) Ну, подождите!.. Как это зачем? Посудите сами, если ваш герой – профессор, он же не может разговаривать как пэтэушник!.. Извините, про то, что он купил докторскую диссертацию, нигде в тексте нет… Ах, вы пишете только для умного читателя!.. Я, наверное, глуповата для вас?.. Но если ваш читатель настолько умен, он должен знать, что профессорское звание присваивается не за диссертацию, а за преподавательскую работу… Да-да! И где же преподает ваш неандерталец, а главное – кому?.. Как это он у вас нигде не называется профессором?.. Несколько раз!.. Погодите, я сейчас возьму ваш манускрипт! У меня, кстати, есть к вам еще несколько вопросов…

Обреченно пожав плечами и сочувственной гримаской предложив Свирельникову чувствовать себя как дома, она ушла на кухню, где обычно и редактировала рукописи, заодно при этом стряпая или выглаживая стопки белья.

«Я как Цветаева!» – объясняла она.

Михаил Дмитриевич встал, пошел по квартире и глянул в окно. Внизу виднелся его джип, отсюда, сверху, казавшийся почти квадратным. Леша, старательно изогнувшись, протирал стекла. В сторонке, возле деревьев, притаилась, как щучка в тине, узенькая темно-синяя «девятка».

«Контрнаблюдение»!

Сюда, в цековский дом на Плющихе, они переехали после смерти Валентина Петровича, а свою двухкомнатную продали, чтобы поддержать «Сантехуют», переживавший тогда первый кризис роста. «Святой человек», наверное, уже истлел в своей одинокой холостяцкой могиле, а погубившие его зайчики (те, что уцелели) все еще стояли на новых, сделанных на заказ после взрыва стеллажах. Кардинально отремонтировав и даже перепланировав доставшуюся им запущенную жилплощадь, мемориальный «ушатник» они сохранили.

Свирельников взял с полки своего любимого заячьего Гамлета и, поглаживая полированный череп, двинулся дальше, заглянул в Аленину комнату, которая служила сначала детской, а теперь вот стала девичьей. Там, как и прежде, был беспорядок, словно в панике искали какую-то пропавшую вещь. На стене сияла большая глянцевая фотография Бритни Спирс и мрачнела афиша дебильных отечественных рокеров. Хуже нынешних рокеров, по мнению Михаила Дмитриевича, был только философически блеющий Гребенщиков. От БГ его просто выворачивало, как от протухшей устрицы. В углу стоял новенький тренажер, смахивающий на компьютеризированную средневековую пыточную машину. Свирельников прикинул, сколько может стоить эта дорогая, но совершенно бесполезная игрушка, и понял: куплена она явно не на те деньги, что он каждый месяц присылал с водителем в двух конвертах – для Тони и для дочери.

Но самым интересным в Алениной комнате оказалось другое: в постели под одеялом лежали рядышком, по-супружески, пышноволосая кукла Барби, которую он давным-давно привез дочери из Америки, и отечественный пластмассовый крокодил Гена. С ним лет пять назад приперся на день рождения к племяннице временно завязавший Федька и с удивлением обнаружил, что, пока он пил, Алена выросла – и в куклы больше не играет.

Оказывается, играет! В «куклограммы»…

«Куклограммы», как и почти все в их бывшей семье, придумала Тоня. Это была довольно оригинальная воспитательная мера. Допустим, если Аленка перепачкалась во время гуляния, Тоня могла вообще ничего по этому поводу не сказать, но, войдя в свою комнату, дочь обнаруживала на тумбочке пластмассового поросенка с чернильными пятнами на пятачке. А Михаил Дмитриевич, к примеру, пробудившись утром в состоянии тяжелой похмельной самоутраченности, находил возле своих тапочек пьяного зайца с бутылкой виски под мышкой, позаимствованного из коллекции Валентина Петровича. Однажды, кстати во время романа с Эльвирой, жена подложила ему под подушку голую куклу…

Но смысл этой «куклограммы», адресованной Аленкой матери, стал окончательно понятен, когда он вошел в бывшую их семейную спальню: югославский диван приглашающе разложен и застелен свежайшим, пахнущим лавандой бельем. Настроение у Свирельникова окончательно испортилось. Дело в том, что полноценной супружеской кровати, как это ни смешно, у них, кстати, никогда не было – брачным ложем служил вот этот диван, который жена каждый вечер раскладывала и застилала, а по утрам складывала, убирая белье в тумбочку. Когда в последний раз, полгода назад, Михаил Дмитриевич заезжал сюда, чтобы Тоня подписала новую генеральную доверенность, диван был целомудренно сложен и завален литературой: она всегда читала сразу несколько книг одновременно. Значит, теперь он снова стал местом любовных соединений и ждет, так сказать, своего часа в полной разложенной готовности.

«Разложенец!»

Все это подтверждали увядшие розы. Цветы, определенно, были презентованы в прошлое свидание, пожалуй с неделю назад, и специально не выбрасывались, несмотря на потерю товарного вида, в ожидании, так сказать, новых встреч и преемственных букетов. Свирельникова вдруг до тошнотворной желудочной судороги обидело то, что его бывшая жена совокупляется со своим неведомым любовником на том же самом диване. Это показалось ему со стороны утонченной Тони какой-то намеренной физиологической бестактностью и даже подлостью.

«Хоть бы кровать женщине купил, совокупец!» – возмутился он и подумал, что бывшая жена, чей приглушенный голос доносился с кухни, обязательно оценила бы это придуманное им словечко – «совокупец»!

…Накануне дефолта у Свирельникова наконец появились совсем лишние деньги, и он решил купить большую двухуровневую квартиру с огромной гостиной, несколькими спальнями, а эту оставить Алене в приданое. Деньги, конечно, были и раньше, но они постоянно во что-то вкладывались, принося не радость, а все новые деньги. Тоня ехидно шутила, что вот, мол, он уставил пол-Москвы «джакузями», а сам небось ни разу в этом чуде гигиенической цивилизации не мылся! О том, что мылся, неоднократно и даже в компании голых девиц, он, конечно, рассказывать жене не стал, но его все чаще начала посещать обидная мысль: живет он не по средствам скромно.

Михаил Дмитриевич даже посмотрел несколько квартир в новых элитных, жутко дорогих домах в центре – на Пресне, на Полянке и в Кунцеве. Чудовищное качество постройки наводило на мысль, что съехавшийся отовсюду в Москву пролетариат тихо, но упорно мстит новым хозяевам жизни. Как иначе объяснить, что этажи были загажены, точно вокзальные сортиры, а фасадная штукатурка осыпалась после первых же дождей? Евроремонт в такой квартире походил скорее на реставрацию какого-нибудь Гатчинского дворца, порушенного мерзавцами-фашистами до полной архитектурной неузнаваемости.

Тем не менее Свирельников выбрал квартиру в новом корпусе на Зоологической улице с окнами на зоопарк, но тут случайно встреченный Ашотик сообщил под большим дружественным секретом, что, по тщательно проверенным слухам, скоро должен случиться обвал рынка жилья и дистрибьюторы станут отдавать площадь почти даром. Михаил Дмитриевич решил дождаться конъюнктуры, а пока купить хотя бы новую кровать, и вечером повел жену в открывшийся неподалеку от них магазин «Мебельон», про который постоянно крутили по телевизору рекламный ролик со смешным слоганом: «Всеобщая мебелизация населения!» Непонятно даже, зачем он это сделал, ведь чувствовал же, что никакая новая кровать не спасет их распадающийся брак.

Тоня грустно бродила по торговому залу величиной с футбольное поле, равнодушно рассматривая несметные мебельные богатства. Всего десять лет назад от одного вида этого изобилия несчастный советский новосел, несколько месяцев томившийся в очереди за румынской стенкой, мгновенно сошел бы с ума, а теперь кроме них по лабиринту из гарнитуров прогуливались еще две-три любопытствующие пары. Вскоре жена остановилась возле огромной испанской кровати, стилизованной под начало XX века. Спинка была сделана из никелированных трубочек, которые, переплетаясь, образовывали позолоченное сердце, пронзенное большой оперенной стрелой.

– Жуть! Какая замечательная жуть! – изумилась Тоня. – Впрочем, кровать и должна быть вызывающе безвкусной.

– Почему?

– Ну, а чего хорошего в физиологии? Господь мог бы и животный низ сделать подуховнее.

– Например?

– Ну, не знаю… Ну, потерлись носами – и через девять месяцев на сносях…

– Но носки тогда бы носили не на ногах… – включился в игру Свирельников.

– Грубо! – поморщилась она. – А развод называли бы разнос…

– А насильников – носильниками.

– Лучше! – похвалила Тоня. – А хороших мужей – сносными.

– А плохих жен – относительными…

– А рогоносцев носорогами.

– Купить тебе эту кровать? – спросил он, понимая, что не перекаламбурит ее.

– Мне? Зачем… Шекспир оставил нелюбимой жене по завещанию вторую по качеству кровать.

– Как это?

– Понятия не имею. Ученые до сих пор спорят…

Кровать они тогда так и не купили. А Тонькин совокупец, если такой крутой, мог бы и раскошелиться. Это с надоевшей женой все равно, где носами тереться, а новые ощущения требуют простора и удобств!

Свирельников уже выходил из бывшей своей спальни, когда вдруг заметил еще одно возмутительное новшество: он исчез из «Третьяковки» – так Тоня называла два десятка фотографий в рамочках, висевших на стене и отображавших всю их семейную и даже досемейную историю. Когда Михаил Дмитриевич заезжал в последний раз, он на правах мужа и отца наличествовал почти на каждом снимке: чокался с невестой, принимал на руки «конверт» с новорожденной Аленкой, вел ее в школу, встречал Новый год в кругу семьи, осматривал вместе с Тоней заморские развалины… А теперь его не стало, как будто вообще никогда не было! И вот что самое подлое: для каждой рамочки нашлась вполне равноценная замена. На свадьбе белоснежная невеста чокалась с Валентином Петровичем, «конверт» бережно держала на руках Полина Эвалдовна, из школы Аленка возвращалась с подружкой, а развалины Тоня осматривала в гордом одиночестве. А самый первый их совместный снимок, сделанный в фойе «Таганки», оказался жестоко обрезан: стоявшие по бокам Свирельников и Синякин исчезли – остались лишь улыбающиеся Тоня и Нинка.

Все! Баста!! Его больше не было…

33

А ведь с того снимка все и началось! Точнее, продолжилось, потому что началось это тогда, когда он пошел провожать Тоню домой. Поделив билеты, героически отвоеванные у мафии, они направились к метро и обнаружили, что двери уже закрыты. Богатенький Синякин пошарил по карманам, сосчитал депансы (чтобы, как говаривала Тоня, «даром не рискнуть садиться в дилижансы») и поймал проезжавшую мимо «неотложку». Он долго уговаривал шофера ехать на Ленинский проспект, уломал и отбыл, захватив с собой Нинку, жившую тогда по пути – на площади Гагарина.

Веселкин объявил, что дойдет до Курского вокзала и будет дожидаться первой утренней электрички до Обираловки. Тоня тоже решила добираться домой пешком, а если повезет, подъехать сначала на «бэшке» до Земляного Вала, а потом на третьем автобусе – до Бакунинской. Тут-то и выяснилось, что живут они почти рядом: Свирельников – на Спартаковской площади, она – на Большой Почтовой.

Шагая вниз по Садовому кольцу, соратники шумно обсуждали случившееся. Вовико ерепенился и сожалел, что дело не дошло до драки, а то бы он им показал!

– И хорошо, что не дошло, – рассудительно заметила Тоня. – Этот Млечников, по-моему, очень опасный человек…

– Коротышка!

– А почему они тогда все так его слушаются?

– Может, у них подпольная организация? – предположил Свирельников.

– Ну, конечно, так им КГБ и разрешило!

– Я же говорю: подпольная.

– Не смеши меня! – хмыкнул Веселкин. – У нас подполья не бывает!

– Это точно! – согласилась Тоня.

Перешли Яузу и остановились возле заиндевевшей витрины книжного магазина «Новелла». Внутри с убогой изобретательностью были разложены собрания сочинений основоположников, брошюрки съездов и многочисленные переиздания брежневской трилогии «Малая земля», «Возрождение», «Целина».

– Скоро они одной книгой выйдут! – сообщил Свирельников. – Знаешь, как называться будет?

– Как?

– «Майн кайф»!

– Смешно… – Тоня одобрительно глянула на смелого курсанта.

Около Курского, перед тем как отправиться спать в зал ожидания, Веселкин, гнусненько усмехаясь, предупредил:

– Вы без меня не озорничайте!

Тоня нахмурилась и брезгливо передернула плечами, как от озноба. А Свирельников, когда она, повернувшись к ним спиной, независимым шагом пошла прочь, показал однокурснику кулак и бросился вслед за новой знакомой. Нагнав ее, он некоторое время шел молча, не решаясь после выходки приятеля возобновить разговор.

– Он у вас нормальный? – наконец спросила девушка.

– Надя, вы извините!

– Меня зовут Тоня.

– Простите. – Ему стало жарко от своей непростительной бестолковости. – Вы похожи на мою одноклассницу. Ее звали Надей… Я даже сначала подумал, что вы – это она.

– Но теперь-то вы поняли, что я – это я?

– Понял.

– Странный у вас друг, – после долгого молчания отозвалась Тоня.

– У него было трудное детство…

– У Горького тоже было трудное детство!

Они свернули в переулок. Шел игольчатый искрящийся снег. Москва была совершенно безлюдная, пустая, словно огромный ночной склад. На запорошенном тротуаре виднелись только их следы, пятившиеся и терявшиеся за поворотом. Казалось, в городе больше никого нет и никогда не было.

– А сюда билеты всегда есть! – философски заметила Тоня, кивая на погашенный Театр имени Гоголя.

– Постоянно, – согласился Свирельников, даже не знавший о существовании такого театра.

Потом, когда, миновав казаковскую церковь, где в ту пору располагались мастерские, они вступили на улицу Радио, Тоня кивнула на старинное, с колоннами, здание за узорной оградой.

– Я сначала хотела сюда поступать.

– А что это?

– Областной педагогический. Но Валентин Петрович сказал, чтобы мы ерундой не занимались и подавали прямо в МГУ.

– А кто это?

– Мой дядя. Святой человек!

– А отец у вас есть?

– Конечно. Без отцов дети не появляются. Но он с нами не живет! – сообщила Тоня с той скорбной готовностью, с какой обычно в юности люди рассказывают о личных драмах своих родителей.

– Разошлись? – уточнил Свирельников.

– Да. Давно. Еще на целине.

– Не сошлись характерами?

– Нет, почему? Просто мама полюбила другого.

– Да-а? – удивился он, с недоумением примеряя сказанное к своей семье и не представляя себе Зинаиду Степановну, любящую кого-то другого, кроме отца.

– Да. Так бывает.

– Значит, у тебя отчим? – спросил он, невольно переходя на «ты».

– Нет… Мы живем вдвоем с мамой, – ответила Тоня, благосклонно не заметив этой фамильярности.

– А-а, ну понятно… – кивнул Свирельников, ничего не понимая.

– А ты с кем живешь?

– С матерью, отцом и братом.

– Полноценная советская семья? – иронически спросила она.

– Да. А что?

Они миновали МВТУ и оказались на небольшой площади.

– А здесь морг! – таинственно сообщила Тоня, кивнув на приземистый одноэтажный дом, видимо флигель, оставшийся от прежней обширной усадьбы. – Хочешь посмотреть?

– Что?

– Мертвых…

– Хочу, – ответил он, совершенно того не желая.

– Только тихо!

Они, крадучись, приблизились к низкому освещенному окну. Стекла были густо закрашены изнутри белилами, но в замазке нашлась дырочка. Тоня прильнула к ней, словно к глазку детского калейдоскопа с разноцветными стеклышками, потом нехотя уступила место курсанту.

– Не бойся!

– Я и не боюсь, – неуверенным голосом отозвался он. – Я не такое видел!

Стекло было ледяное, и лоб от холода сразу онемел. В дырочку виднелась большая комната с двумя широкими оцинкованными столами. На одном лежал тучный труп, похожий на оплывшее желтое тесто, забытое на кухонной доске. Невозможно было понять: мужчина это или женщина…

«Странно! – очнулся от воспоминаний Михаил Дмитриевич. – Очень странно!»

Только сейчас, спустя много лет, он сообразил, что дырочку можно было проскрести в замазке только изнутри. Зачем и кто это сделал?



– Я, когда маленькая была, сюда часто ходила… – сообщила Тоня, когда они двинулись прочь.

– Зачем?

– Я боялась смерти и хотела воспитать себя.

– Воспитала?

– Не очень… Но мама сказала, что, когда я вырасту, изобретут таблетки бессмертия.

– И тебе тоже говорили?

– Да! И тебе?

– Ага!

Они почему-то засмеялись, и Свирельников ощутил к этой девушке, которую и знал-то всего несколько часов, почти родственную привязанность. Наконец они дошли до четырехэтажного дома на углу Большой Почтовой и Рубцова переулка, спускавшегося к замерзшей Яузе. Светилось единственное окно на третьем этаже.

– Мама не спит… – вздохнула Тоня. – Руга-аться будет!

– А ты ее не предупредила?

– Не-а! А ты где на Спартаковской живешь?

– Рядом с Домом пионеров.

– Где кинотеатр?

– Да.

– Я в Дом пионеров в кружок бальных танцев ходила. В седьмом и восьмом.

– А я на трубе там учился.

– Научился?

– Нет.

– Ну, пока! В театре увидимся.

Она забежала в подъезд, а Свирельников побрел к себе на Спартаковскую.

Утром, чуть свет, позвонил Веселкин:

– Ну?

– Что – ну?

– Трахнул?

– Больной, что ли?

– А чего ж вы делали?

– Мертвых смотрели.

– Каких мертвых?

– В морге.

Целую неделю курсант Свирельников томился нетерпением, проклиная себя за то, что не попросил у Тони телефон, но на долгожданный спектакль опоздал: надел свой единственный выходной костюм, и когда завязывал шнурки, брюки лопнули в самом интересном месте – за отпуск он прилично отъелся на домашних харчах. Зашивать было некогда, хоть мать и предлагала, пришлось срочно влезать в опостылевшую форму.

Влетев в зал после третьего звонка, в меркнущем свете он обнаружил всю их «группу захвата» в партере – в деликатном порядке: Синякин, Нина, Тоня, Веселкин. Между девушками зияло единственное на весь театр свободное кресло, сберегаемое специально для него. Появился Свирельников как раз в тот момент, когда какой-то контрамарочник, скорее всего студент «Щуки», нахально пытался занять его место. Махнув перед носом наглеца билетом, Миша рухнул в кресло и, наклонившись почему-то сначала к Нине, шепотом объяснил, что забыл документы, поэтому пришлось возвращаться. Затем он повернулся к Тоне и начал повторять то же самое, но она довольно резко оборвала:

– Потом!

На сцене уже появились Берлиоз с Иванушкой Бездомным. Но курсант Свирельников, не вникая в знаменитый спор о Христе, пытался понять совсем другое: если от Нины просто пахло хорошими духами да еще какими-то привлекательными женскими пряностями, то ее подруга источала совершенно особенный телесный аромат, одновременно будоражащий и успокаивающий. Казалось, этот запах он знал очень давно, чуть ли не с бессознательного детства. Потом появился Воланд со свитой, покатилась отрезанная голова председателя МАССОЛИТа, Маргарита, ухватившись за канат, заметалась над сценой, восхищая зрителей обнаженным антисоветизмом. И он увлекся спектаклем.

В антракте Свирельников наконец рассмотрел Тоню на свету без пальто и шапки. Если она и была похожа на Надю Изгубину, то не внешними частностями, а скорее общим выражением – гордым и добрым одновременно. У нее оказалось круглое, серьезное лицо, большие темные строгие глаза, темно-русые волосы, стриженные «под пажа». (Очень модная в ту пору прическа!) Одета она была в черные широкие брюки и фисташковую кофточку из ангорки. Под кофточкой обнаруживалась весьма возвышенная грудь. А по поводу ее бедер Вовико незаметно, когда девушки отвернулись, с восхищением развел руками. Словом, студентка с покрасневшим на морозе носом, которую он провожал неделю назад домой, понравилась окончательно и бесповоротно. Огорчало только то, что вела она себя подчеркнуто холодно, точно не было никакой прогулки по ночной Москве, никаких откровенных разговоров и окна в морг.

Стоя в буфетной очереди, вся «группа захвата» шумно обсуждала спектакль, и Свирельников, романа еще не прочитавший, сморозил глупость, чуть не погубившую на корню будущую любовь. С совершенно детским простодушием он спросил:

– А что будет дальше?

– С кем? – уточнила, обидно прыснув, Нинка.

– С Мастером… и Маргаритой…

– Они умрут, – холодно ответила Тоня.

– А потом поженятся… – добавил мерзкий Синякин, читавший к тому времени даже ксерокопированное «Собачье сердце».

– Как это? Так не бывает!

– Бывает, – вздохнула Тоня и с обидой посмотрела на него.

После окончания спектакля она – к радости Веселкина – не позволила курсанту Свирельникову проводить себя до дому. Кстати, ей постановка не понравилась: она назвала ее «большим капустником», а через год, в межпоцелуйной истоме, созналась, что влюбилась в Свирельникова именно в тот день. Ей нравились мужчины в форме, и в своих девичьих мечтах она всегда хотела выйти замуж за офицера. И тогда он со смехом рассказал Тоне про лопнувшие цивильные брюки.

– Это судьба! – вздохнула она.

– А почему же ты меня в тот день отшила?

– По двум причинам.

– По каким?

– Во-первых, никогда нельзя говорить женщине, что она на кого-то похожа!

– Понял. А во‐вторых?

– А во‐вторых, потому что ты трепло!

– Я?

– Ну конечно! Зачем ты сказал Веселкину, что мы подглядывали в морге?

– Я не хотел… Я случайно…

– Случа-айно! Это же моя тайна! Разве ты не понял?

– Значит, ты из-за этого не разрешила тебя проводить?

– Конечно.

– А хотелось?

– Конечно!

– Но мы же могли больше никогда не встретиться!

– И это тоже была бы судьба!

…Когда вышли из театра на улицу, Синякин предложил на память сфотографироваться.

– Темно! – засомневался Веселкин.

Но Петька гордо вынул из кармана крошечную «Минолту» со встроенной вспышкой – жуткий дефицит, привезенный ему родителями из-за границы. «Группа захвата» встала рядком (причем Тоня демонстративно отгородилась от Свирельникова Нинкой), все хором сказали «чи-из» и запечатлелись, озаренные мгновенным светом.

– Теперь давай я, – предложил Вовико.

– Вот сюда нажимать! – важно объяснил Петька.

– Не учи отца щи варить!

В Ленинград однокурсники возвращались вместе, и каждый раз, когда выходили в тамбур покурить, Веселкин вспоминал все новые и новые подробности прощальной ночи любви, устроенной ему неутомимой кассиршей. Интересно, что вытворяла она в постели все те же бесстыдные чудеса, которые были изображены на картинках эротического комикса, ходившего в «Можайке» по рукам.

– Зачем ты сказал ей про морг? – наконец не выдержал Миша.

– А разве я сказал? – искренне удивился Веселкин.

– Сказал!

– Ну и что! Надо было трахнуть ее, а не жмуриков разглядывать! Без всяких-яких!

– Козел! Ты ничего не понимаешь!

В ту минуту ему вдруг показалось, что Вовико вообще живет в совершенно другом, чудовищном мире, где все женщины – мерзкие, похотливые самки с вокзальными плевательницами между ног. А для Свирельникова, несмотря на определенный «краснознаменный» опыт, женщины все еще оставались таинственными, неподступными существами, которых надо завоевывать в тоске и надежде.

В Ленинграде он про Тоню не то чтобы забыл, нет, но из яркого, ранящего воспоминания она постепенно превратилась в некую нежную и чистую болезнь, загнанную вовнутрь, стала солнечным пятнышком, затерянным в темных глубинах души. Свирельников не вспоминал свою новую московскую знакомую, когда, добравшись по «тропе Хо Ши Мина» до лимитчиц, гусарничал в общежитских койках, пропитанных братским казарменным потом. Он не вызывал ее в памяти, чтобы очеловечить тайное курсантское рукострастие под байковым казенным одеялом. Но иногда, во время утренней громыхающей пробежки по Ждановской набережной, вдруг останавливался, потому что ему мерещился ее силуэт по ту сторону темного канала…

Приехав на летние каникулы в Москву, Миша первым делом помчался к ее дому, но с полпути вернулся, решив, что, наверное, давно уже забыт и вычеркнут из ее жизни. По своей душевной невежественности он не понимал, что трепет перед женщиной, боязнь настойчивостью обидеть ее и есть первый признак любви. Он тогда еще не догадывался, что настойчивостью избранницу можно рассмешить и даже разозлить, но обидеть – никогда. Хитромудрая природа предусмотрительно наделила слабый пол безотчетным уважением к мужскому вожделению.

Выручил Синякин. Он пригласил друга к себе домой, где уже дожидались, попивая «Ркацители», две молоденькие продавщицы. На их крашеных лицах застыло выражение неприступной готовности. После получасового игривого трепа, заменявшего обычно предварительные ласки, Петька вызвал товарища на кухню, чтобы договориться, кто с кем уединяется. А заодно, вспомнив, отдал ему фотографию, сделанную зимой возле театра. Тоня получилась на снимке хорошо. Очень! Невыносимо хорошо!

Бросив ошарашенного Петьку вместе с изготовившимися девицами, курсант Свирельников, не попрощавшись, помчался через пол-Москвы к ее дому. Сначала бродил, как ненормальный, вокруг, а потом сел на лавочку возле парадного и стал ждать, несмотря на подозрительные взгляды околоподъездных старушек и нарочитые их разговоры про участившиеся квартирные кражи. Тоня появилась часа через полтора, когда долгое июльское солнце пронзило листву пыльных московских тополей, а с Яузы потянуло вечерней прохладой. Она вся была волнующе летняя и лучилась юной женственностью. Как теперь Светка…

Увидев Тоню, Свирельников ощутил в груди душащую радость, а вставая навстречу, почувствовал головокружение, недостойное офицера.

– Привет! – кажется, не удивилась она. – А почему ты не в форме?

– Не знаю… – ответил он и протянул ей фотографию.

Ту самую, из которой теперь был вырезан навсегда…

34

Закончив разговор с автором, Тоня вернулась из кухни. Ее лицо еще сохраняло выражение терпеливого бешенства, какое часто бывает у педагогов, работающих в спецшколах для дебилов.

– Нет, все-таки книги пишут или от большого ума, или от большой глупости! – сообщила она, усаживаясь в кресло. – Ну-с, друг мой бывший, что же мы будем делать?

Именно так, изысканно и иронично – «друг мой», – она стала называть его с самого первого свидания, подражая какой-то своей университетской преподавательнице, крутившей в молодости роман то ли с Пастернаком, то ли с Мандельштамом, то ли с обоими сразу. После того как Свирельников принес фотографию, они встречались почти каждый день, и всякий раз Тоня спрашивала: «Ну-с, друг мой, что мы будем делать?» – «Может, в кино?..» – вопросительно предлагал курсант, потому что в июле темноты не дождешься, а в благословенном мраке синематографа можно невзначай притронуться к ее руке или, касаясь губами благоуханных щекочущих волос, прошептать на ухо какой-нибудь глупый комментарий к разворачивающемуся на экране производственному боевику. «Не-ет! – Она понимающе качала головой. – Нет, друг мой, мы поедем в Мураново!» Боже, за то лето он насмотрелся музеев на всю оставшуюся жизнь! До сих пор, попадая в антикварное помещение и вдыхая мемориальный тлен, он невольно вспоминает телом то давнее, юное, безнадежное томление, нежно мучившее его.

А вот словечко «бывший» появилось только сегодня! И это окончательно взбесило Свирельникова.

– Зачем ты это сделала?

– Что такое?

– Фотографии-то зачем кромсать?!

– А про это, Михайло Димитриевич, надо было думать, когда ты жизнь кромсал! Теперь поздно. Но ты не волнуйся, все твои фотографии целы. Могу выдать…

– Я пришлю шофера.

– Пришли, пожалуйста! С деньгами.

– Ты их не заработала!

– Неужели?

– Я понимаю, у тебя теперь мало времени. – Еле сдерживаясь, он кивнул на комнату с разложенным диваном.

– Да, с тобой у меня было гораздо больше времени!

– Но на дочь могла бы и найти!

– Ты тоже.

– Но мы же договорились! За что я тебе плачу? Ты можешь мне объяснить?

– Наверное, за прошлое? – усмехнулась она. – И поэтому так мало!



Лето промчалось в любовном помрачении. Это была растянувшаяся на несколько недель тропическая гроза с душными сумраками, ослепительными молниями и живыми ливнями. Курсант Свирельников просыпался каждое утро в страхе: если в назначенное время он не увидит Тоню, то случится что-то непоправимое, что-то ужасное. Абсолютно счастлив он бывал только в тот миг, когда в никчемной московской толпе вдруг возникала она, легкая, гордая и чуть смущенная своей непунктуальностью. А потом почти сразу его охватывала предпрощальная кручина.

Тоня никогда не приходила на свидание вовремя. (Как говаривал замполит Агариков: «У женщин всегда все позже!») Однажды она опоздала на полтора часа, потому что ехала с дядиной дачи, а дневные электрички, как назло, отменили из-за ремонта дороги. Свирельников ждал в метро на станции «Парк культуры» и мучительно высматривал ее силуэт в пассажирской толчее, закипавшей у дверей поезда. Но всякий раз платформа бесплодно пустела. Зато во тьме тоннеля уже брезжил надеждой мечущийся свет нового выныривавшего из земли состава – и все повторялось сначала. Как в жизни! Как в жизни… Он, конечно, догадывался, что случилось непредвиденное, что ждать, наверное, более не стоит, но при этом готов был стоять на этом сладко-мучительном посту до самого закрытия метро, а потом пешком идти к ее дому…

– Я тебе плачу за то, чтобы ты смотрела за нашей дочерью! – жестко сказал директор «Сантехуюта».

– Свирельников, она взрослая! Взро-сла-я! Живет у подруги, сюда только приезжает. Может, мне вместе с ней в институт ходить и по мальчикам?

– По мальчикам? – усмехнулся он. – Это твое дело. А в институт не помешало бы! Ее снова отчислили, чтоб ты знала! И выкупать приказ об отчислении я больше не буду.

– И не надо!

– Что значит «не надо»?

– Я знаю, что ее отчислили.

– Как – знаешь?!

– Мы так с ней решили.

– В-вы… Вы решили?!

– Ей не нравится этот институт. Она будет поступать в Высшую школу дизайна.

– Какого еще, на хрен, дизайна? Почему я ничего не знаю?

– Ты хочешь, чтобы я ответила?

– Хочу!

– Потому что надо общаться с дочерью, а не с ее однокурсницами! – Сказав это, Тоня гадливо поморщилась.

…По закону подлости она появилась как раз в тот самый момент, когда курсант Свирельников после долгих колебаний отлучился наверх, чтобы позвонить ей домой, а когда, не дозвонившись, спустился вниз, то нашел Тоню на платформе – растерянную, чуть не плачущую. И тогда он впервые по-настоящему понял, что совсем даже небезразличен ей. Оказывается, этой ироничной филологине было необычайно, жизненно важно, дождется он или нет. Вообще любовь состоит из жизненно важных мелочей, и когда жизненно важные мелочи становятся обычными мелочами, любовь заканчивается. Увидав Свирельникова, Тоня нахмурилась и улыбнулась одновременно:

– Я думала, ты не дождался…

– Я… Я бегал звонить…