От небольшой баржи, стоящей на рейде неподалеку, отделился маломощный плоскодонный катер. Вскоре он подвалил к борту «Полярного».
Это были заготовители оленей. Бригадир, здоровый, кругломордый и нечесаный мужик со шрамом через всю щеку, поднялся на борт и стал зазывать помощников – олени шли валом и рук в бригаде не хватало. День работаешь – три туши твои! Грач начал торговаться, и бригадир поднял цену до пяти оленьих туш.
Вскоре Егор с Грачом уже сидели в катере, больше охотников не нашлось. Бригадира звали Саня, он стоял за рулем в крошечной рубке, катерок резво бежал вдоль берега на юг от поселка.
– На переправе когда-нибудь оленéй били? – обернулся на «завербованных» бригадир. – Там все просто… погода вот только говно, морозцу бы хорошего.
– Били, как не бить… – отвечал Грач, поглаживая усы. – И большой план дали?
– Восемьсот голов! Половину заготовили уже… не проквасить бы.
Вскоре вошли в устье медленной и неряшливой тундровой речки с высокими песчано-глинистыми берегами, заваленными обсохшими корягами. Винт то и дело цеплял дно и поднимал муть за кормой. Через полчаса причалили у балка, бригадир достал из рубки двадцатилитровую булькающую канистру и сошел на берег.
Весь снег вокруг балка был вытоптан до грязи, костер едва дымил, а сам балок храпел так, что Грач с Егором замедлили шаг. В пеньке у входа торчали окровавленные ножи, стояли такие же, черные от крови дубинки. Некоторые были обтянуты жестью, в которой застряли мясо и шерсть. Бригадир толкнул дверь и вошел внутрь.
– Давай вставай, помощников привез! Вставай, похмелимся! Колян! Семёнка! Кончай ночевать! Кеша, вашу мать!
Вместе с матом бригадир Саня вытянул на свет двоих темнолицых националов и привалил их к стенке, прямо в снег и грязь. Перевесил на костер чугунный котел с застывшей олениной. Вскоре все собрались за столом, сколоченным из чего придется. Кроме небольших националов, еще двое – Колян и Кеша, как два колхозных бугая, размерами не уступали бригадиру. Последним вышел такой же, как и местные, жилистый и раскосый. «Нездешний, – определил Грач, – казах, скорее всего».
Морды у мужиков были опухшие, коричневые, давно немытые волосы торчали из-под шапок. Похмелились, поели мяса, доставая руками из котла, и, ничего не обсуждая, привычно двинулись по набитой тропе куда-то в тундру. Махоркой завоняли.
Вскоре впереди показалась вода. Мужики присели в прибрежных зарослях тундрового ивняка и сквозь обломанные кусты стали что-то высматривать на реке. У Коляна и Кеши в руках бурые дубинки, у других – ножи. Река в этом месте разливалась небольшим озером и делала плавный поворот вокруг мыса, на котором они сидели.
– Восемь штук… Поплывем, что ли? – обернулся на бригадира один из мужиков.
– Давайте. Мы пока здесь…
– А где они? Покажите?! – волновался Егор, он ничего не видел.
– Да вон, на середине уже, покойнички… – Кеша начал подниматься.
– Погодь-погодь… Гля-кось, что наверху!
На высокий противоположный берег выходило большое стадо. Толпились, не решаясь спуститься, рога колыхались на фоне неба, но вот передние заскакали к воде.
– Всё, тех ждем! – распорядился бригадир. – Я к себе деда возьму, ты, Колян, паренька вон на весла посади. Семёнка, здесь все готовьте, ножи наведите.
Передние олени вскоре уже были на середине, а с берега все спускались и спускались, заходили в воду и плыли, задрав головы.
– Народу путнего, за неделю бы план сварганили… смотри, чего прут! – бригадир поднялся. – Пойдем, однако!
Мужики двинулись по тропе меж зарослей. Расселись по двое в лодки. Одна пошла к передовым оленям, отрезая их от мыса, вторая, где на веслах сидел Егор, забирала левее, окружала. Егор впервые участвовал в таком деле и, стараясь показать себя, со всей мочи навалился на весла, вода бурлила, Колян с носа задавал направление. В третьей лодке бригадир дергал холодный мотор. Матерился негромко и заковыристо.
Животные, плывущие спокойной серо-коричневой массой, увидев людей, заволновались. Несколько передних, большерогие и мощные, продолжали быстро двигаться вперед, остальные поплыли в стороны, стали разворачиваться, но сзади их давили. Рога колыхались, животные сбились в большую живую массу, какие-то снова поплыли вслед за передовыми. Егор греб и греб, озирался быстро, охотничье волнение нарастало, сердце колотилось ненормально. Бригадир завел мотор и третья лодка, набирая скорость, пошла к дальнему берегу, отрезая от него все стадо.
– Левее бери! – услышал Егор напарника.
Он обернулся, животные были уже перед лодкой. Егор гребанул всей спиной, лодка ударилась в мягкое, олень, бурля водой, бросился в живую кучу. Там мелькало множество испуганных глаз. Рога громко стучали друг о друга. Егор совсем перестал соображать, левое весло ударилось в чье-то тело, лодка едва не перевернулась…
– Ты куда, твою мать?! Не дави их!
Бригадирова лодка завернула стадо от берега, и теперь задние животные теснили передних прямо на забойщиков. Большой теленок, косясь на глыбу Коляна и вытянув голову по поверхности, плыл мимо их лодки. Бугай почти без замаха опустил дубинку меж бугорков будущих рогов. Теленок вздрогнул, запрокинул в судороге голову и перевернулся на бок, дергая длинными ногами. У Егора сжалось сердце, он не мог оторваться от неестественно вывернутой головы с открытыми глазами и кудрявой шерстью на лбу… Голова судорожно задиралась назад и опускалась под воду. Он услышал еще удар… Оленуха с короткими рогами тихо опустила голову под воду и тоже перевернулась на бок. Вокруг лодки уже плавало несколько безжизненных животных.
– Ты чо смотришь, блядь! – матерился Колян. – Эй! Твою мать! Куда гребешь?! Ты чо, сука?! – Колян попытался подрулить дубиной, но Егор потерялся и гребанул не в ту сторону. Лодка развернулась от животных.
– Дай я! – Колян лез к веслам. – Иди бей!
Егор с трясущимися руками послушно перебрался на нос. В соседней лодке орудовал Кеша, бил, добивал, весело покрикивал что-то своему весловому. Бригадир мотором умело закручивал уходящих животных, и у него, и у Грача в руках были дубинки, и в их стороне уже торчали белыми боками безжизненные оленьи туши.
– Бей, ты чего, твою мать?!! – Колян поставил лодку так, что под рукой Егора оказалось сразу несколько испуганных голов и спин.
– Я первый раз! – огрызнулся негромко Егор.
Он не решался ударить. Если б он знал, что так будет, не поехал бы ни за что. Егор стоял на коленях, сжимал в руках мокрую дубину и ругал себя последними словами, молча материл Коляна, не глядя в его сторону. А оттуда несся семиэтажный, в бога, в душу мат. У Коляна в руках откуда-то возникла палка с длинным ножом, примотанным к концу, он в азарте колол ею, как копьем, кровь лилась по бокам животных на поверхность реки.
– Бей, боцман, чего смотришь! – услышал Егор хрипловатый голос бригадира, их лодка оказалась неподалеку. – Не красна девка!
В этот момент самец с большими рогами больно зацепил Егора подмышку, доля секунды и Егор вылетел бы, бык оказался под носом лодки, она заходила ходуном, Егор вцепился в борт.
– Бей, сука! – слышались крики со всех сторон.
Егору казалось, что кричат уже все – Колян, бригадир, Грач. Грач, торча усами, в азарте махал дубинкой. Множество убитых качалось на поверхности. Мимо Егора плыл большой однорогий самец. Егор размахнулся и, зажмурив глаза, со всей силы ударил сзади по затылку. Он ждал, что придется бить еще, но олень с тихим всхлипом уронил голову, вода вывернула его на поверхность, задние копыта ударили в борт лодки. Егор отшатнулся, никто уже не орал на него, трусливая радость мелькнула в душе – получилось!
– Бей еще! – приказывал напарник.
Под бортом рядом с Егором крутился теленок, Егор в азарте ударил по безрогой голове. Теленок задергался, вытягиваясь всем телом, Егор ударил еще раз, и все кончилось.
– Справа матуха с телком! Промеж рог ей! – Колян уже не колол, но веслами подводил Егора, щерился хищно от Егоровой работы, будто сам бил.
Егор ударил, плохо пришлось, только скользнуло по мокрой шерсти лба, он перехватил удобнее дубинку, оленуха отплыла, не достать было.
– Выблядка бей! – одабривал Колян.
Егор ударил теленка, но опять неудачно, тот замычал и забился под борт, вернулась матуха, по ее лбу текла кровь, он убил ее одним ударом, потом добил теленка. Это так надо, стискивал зубы Егор. Такая работа! «Дан-н! Шлюп!» – с брызгами опускалась дубина. Все хотят есть мясо! «Дун-н!» – он опять промахнулся, попал в рог, дубинка самортизировала и вылетела в воду.
– Заманался?! – Колян мощно подворачивал лодку под удар Егору.
– Нет, я могу, могу! – Егор выловил дубинку.
Егор с благодарностью глянул на громадного зверообразного Коляна, который не забрал у него дубинку, признавая боцмана за своего. Егору хотелось быть таким же сильным и безжалостным, как Колян. Ради трудного мужского дела, где жалости не было места. Колян, умело орудуя веслами, подставил очередного оленя.
– Хрясь! – боцману показалось, что он проломил лоб.
– Молодца! – Колян толкал лодку вперед.
Егор чувствовал, что гордится этой похвалой, он с жадностью ждал следующего. Он научился убивать одним ударом!
Живых животных сильно убавилось, они ошарашенно и уже не так бодро плавали среди убитых. На лодке к ним не протиснуться было. Мертвые спасали живых.
– Харэ! – раздался громкий голос бригадира. – Плоты вяжем!
– Давай перекурим, бугор?! – попросил Колян.
– Айда! – разрешил бригадир.
Сплылись. Бригадир Саня угощал махоркой, Грач своим самосадом. Егор рассматривал руки и телогрейку – все было в крови, лицо тоже. Скосился осторожно на Коляна, тот курил, глядя себе под ноги, самокрутка в кровавых пальцах.
– Я штук двадцать замочил! – хвастался Грач. – Видал, Саня, один прямо на меня попер!
– Бывает и скинет, сила в них страшная! – бригадир аккуратно заматывал пачечку махорки в тряпицу. – Вчера лодку перевернули, Кеша с Аббаской купались…
– Опасно, если кинется? – спросил Егор, ему хотелось, чтобы было опасно.
– Не кинется, – бригадир был серьезен. – У нас с ними договор – только мы их бьем!
– А если бы кинулся? – не отставал боцман.
– Ну… если бы, да кабы… так уж устроено. Одни бьют, другие согласны! – Он неторопливо выдохнул дым. – Оно и у людей так ё!
– Вы что же, лагерные будете? – полюбопытствовал Грач.
– А какие же? Не сами приехали… Да ты не бзди, дед!
– А я чего? Не я вас сюда определял, будь моя воля, я бы всех поотпускал… – угодливо отшутился Грач.
Все молчали, покуривая.
– А политические?! – неожиданно громко встрял Колян. – Я бы их, сук, всех передушил! Умников, блядь! – он сплюнул презрительно. – Поехали, что ль, ханки
[116] дернем!
Стали вязать «плоты» из оленьих тел. Живые, притаившиеся среди убитых, заметались, Грач схватился за дубинку.
– Шабаш, этих не трогаем! – строго остановил его бригадир, накидывая веревку на мертвые рога. – Пусть плывут!
Забитых оказалось шестьдесят три. Плотами по несколько штук стянули всех ниже по течению. Здесь были врыты столбы, между ними перекладины с крюками, на них подвешивали оленя, обдирали шкуру, вспарывали. Внутренности, головы, голяшки с копытами отвозили в речку. Руки и даже лица были красные, по фартукам текло, работали быстро, от крови никто не берегся. Выпивали разведенный, с резиновым вкусом рыжеватый спирт, закусывали вареным мясом, которое тут же кипело на костре. Националы макали подмороженную вчерашнюю убоину в живую кровь или раскалывали кости ног и доставали мозг. Часа через два половина забитых животных уже лежали полутушами, проветривались на морозце.
Егор крепко захмелел от выпитого, работал, поглядывая на других. В голове пьяно мешались те первые, утренние чувства, когда все это казалось нечестным и гадким и ему ни за что не хотелось бить оленей, и новые чувства – его восхищало изобилие и сила жизни. Вокруг были горы мяса, добытые тяжелым и жестоким трудом. Это мясо съедят люди. Он гордился, что переборол в себе слюнтяя и делал дело. Иногда оставшийся в памяти испуганный взгляд больших черных глаз колол сердце, но юный боцман только хмурился пьяно и начинал активнее работать ножом. Время от времени просил бригадира плеснуть ему спиртяжки, как ласково называл спирт Колян.
За мысом, в каких-нибудь трехстах метрах, не видя охотников, другие олени переплывали реку. Их было нескончаемо много. Егор сходил на них посмотреть, и это тоже его радовало.
– Отвези-ка, боцман, бошки! – кивнул бригадир на переполненную лодку.
Егор воткнул нож в лавку и, пошатываясь, направился к воде. Ему нравилось, что он часть этой компании, такой же уверенный и сильный, как бригадир, как Колян и Кеша, в несколько рывков снимающие шкуру с теплой еще туши. Он сел, отпихнул из-под ног голову олененка с кучерявым лбом и погреб к середине реки.
– Олень – дрянь! Тресь в лоб, он и готов! – Грач нализался и сидел у костра, временами выдавая умозаключения.
– Человек против оленя намного слабже! – наливал себе в кружку. – От одной мысли, что его сейчас подколят, с копыт валится! Другой и обосрется еще!
– Человек знает про смерть, а олень нет! Тут все и есть! – философски поддержал бригадир.
– Никто про нее не знает… – не согласился Грач.
– Если бы вместо оленей там люди плавали, а мы с дубинами вокруг… – бригадир смотрел серьезно, – половина сами перетопли бы! Люди про смерть всегда помнят!
До ночи они сделали еще один «замес» и обработку закончили уже ночью. Почти девяносто штук получилось. Доплелись до балка и попадали на нары.
Утром опохмелившаяся бригада, закурив цыгарки, снова ушла на работу, Грач с Егором помогли бригадиру загрузить на катер подмерзшие туши и отправились в Дорофеевский.
Лейтенант Габуния был в отъезде, и Белов в поселок не поплыл, весь день просидел в каюте, оформляя бумаги. Написал приказ на новую повариху, наряды на работы закрыл. Почти вся команда была на берегу, только к вечеру начали собираться. Кочегары вернулись вместе с Фролычем и Климовым, перепачканные, но возбужденные и довольные.
– Камень на могилу нашли на берегу, – рассказывал, раздеваясь, старпом, – притащили его трактором, а дальше – как? Кладбище! Трактору не повернуться, давай вагами его, на катках… часа два мудохались, полпоселка собралось! Но поставили хорошо… Хороший памятник вышел… Гюнтер обещал таблички с именами навеки вмуровать, чтоб ни одна сволочь не выдрала.
Старпом, с полотенцем на бедрах, заглянул к Белову, одна ладонь содрана до крови. Морщась, лизнул:
– Я, Саня, этот камень ворочал и так хорошо думал про наших кочегаров – таблички заказали в мастерских, добрались в эту даль… Мы, русские, не стали бы ничего, рукой бы махнули – случилось и случилось, чего теперь? Так ведь? Ты у матери на кладбище когда был?
– Года два…
– Вот и я такой же. Дед – три года как помер… А он меня с пеленок растил, люблю я его.
С последней шлюпкой с берега явилась Николь. Задумчивая, невеселая… Поплакала, видел Сан Саныч по глазам. Стала кормить команду. Белов поел и ушел с Померанцевым в радиорубку.
Снег прекратился, холодало, в небе заиграло первое в этом году северное сияние – зелено было на горизонте, переливалось едва заметно, повыше, почти над головами висели длинные живые сосульки зеленых же сполохов. Николь курила на палубе в длинной беловской шинели и его же ушанке. На сияние не смотрела, глядела в черную ночную воду Енисея, медленно движущуюся мимо. Или слушала ее, зимнюю уже, мерзлую, ничего не видно было в темноте.
Когда Сан Саныч вернулся в каюту, она что-то читала, сидя на кровати, запахнула кофтой.
– Что ты? – удивился.
– Это так… Что, как погода?
– Морозы сильные идут… – Белов сел рядом, обнял, улыбаясь. – Секреты от меня?
– Это не мое, – Николь нехотя показала записную книжицу в кожаном переплете. – Моя подруга писала… Она здесь похоронена.
Николь сидела прямо и прямо же глядела на Сан Саныча, словно он тоже был виноват в смерти ее подруги.
– Ее звали Мария… Этот дневник она писала мне, он очень короткий, – Николь видела, что Сан Саныч не понимает. Положила обе ладошки на колени. – Мы жили с ней здесь с сорок третьего по сорок пятый. Когда пришла победа, все ждали, что нас освободят… В сорок шестом она убежала. Просто села на баржу и поплыла в Дудинку, там устроилась посудомойщицей на пароход до Красноярска. У нее не было ни денег, ни документов, но она была очень милая, люди ей помогали, и она добралась до Риги. Дома она пробыла два месяца, ее арестовали и отправили обратно. Не как ссыльную, но по этапу, как заключенную. Из-за навигации везли очень долго, только в июле сорок седьмого она снова была здесь. Такая невероятная история.
– Почему невероятная?
– Ну как же? Без документов, без денег… Да и посадить должны были за побег, а ее просто обратно привезли.
Она замолчала, слезы набухли в глазах, но лицо было спокойно. Внимательно смотрела на Сан Саныча. Вдруг решительно положила дневничок перед Беловым:
– Это был самый близкий мне человек… Дай папиросу.
– Ты мне обещала…
– Дай, пожалуйста!
Николь надела телогрейку и вышла. Сан Саныч посмотрел на часы – его вахта начиналась в четыре утра – открыл дневничок с ровным девчачьим почерком:
«10 января 1947 года.
Сегодня смогла написать. Хотела сесть за письмо еще вчера, но не могла – сердце не выдерживало. Я первый раз в тюрьме, мне страшно и все время хочется рыдать над моей ужасной судьбой, что я и делаю потихоньку. Мысленно вижу тебя, моя Николь, – словно ты стоишь перед воротами тюрьмы, куда меня завели, и ждешь… Скорее всего, мы никогда не увидимся – мне не сказали, куда загонят меня теперь…
25 января.
Вскарабкалась к окну, посмотреть, что творится на воле. Мимо проезжал трактор, точь-в-точь как наш дорофеевский, за которым мы ездили на волокуше. Мы часто смеялись и пели. Я отошла от окна, легла на нары и заплакала. Почему я в тюрьме? Что я сделала плохого?! Мысли о свободе вгоняют меня в апатию, я становлюсь тупой. И трусливой, только и жду что новых унижений. Они здесь на каждом шагу.
27 января.
Сегодня – на этап! Целый день сидим и ждем. Как овцы в загоне. Никто не знает, куда нас везут. Тупо сидим с узлами и глядим на дверь. В отличие от овец, девочкам интересно, куда их повезут. Это очень глупо, потому что нет никакой разницы, лучше бы они нас просто убили!
28 января.
Вчера вечером всех, назначенных к отъезду, повели на станцию. Вещи сложили на сани, которые нам же приказали тащить. Из нас сделали лошадей или собак – это было не самым мучительным унижением или я отупела до того, что меня это не особенно и мучило. Тащила и тащила. Только что проехали Великие Луки. Если ты когда-нибудь поедешь здесь, вспомни, что и я все это видела, только через решетку.
1 февраля.
Я в куйбышевской тюрьме. Здесь не то же, что в рижской тюрьме, где мы сидели с другими ссыльными. Тут все по-настоящему. Мы – совершенно безвинные девчонки – лежим на одних нарах с воровками и бандитками. Кроме жуткого мата ничего не услышишь.
В Москве меня посадили в вагон, где в одном купе нас было семнадцать человек. Это было самое обыкновенное купе с решеткой, в котором устроили трехэтажные нары. На самом верху они были сплошные, чтобы там уместились пять человек. Мы лежали в страшной жаре на головах друг у друга. Я задыхалась, теряла сознание, я думала, что не выдержу, но вот я пишу и мне самой странно, что я жива.
Когда ночью выпустили в коридор “по надобности”, конвоир сжалился и разрешил выпить кружку воды. Ведро стояло в туалете. Наверняка зачерпнули в первой попавшейся канаве. В серой воде плавали куски льда, но я пила и разгрызала этот лед.
Бандитки не умеют нормально говорить. Кажется, они соревнуются, выдумывая самый грубый мат. В России много матерятся, но такого я не слышала – все время лежишь и ждешь, что опять начнут выкрикивать всякие гадости! В соседнем купе были немки. Те говорили по-немецки. Они, так же как и мы, не были никакими преступницами.
В первые дни дороги так хотелось умереть, что я плакала и молила Господа об этом, я объясняла Ему, что не могу выдержать все это до конца. Но ко всему привыкаешь. Я даже научилась отвечать конвоирам. Однажды меня вызвали из купе и приказали мыть пол. Я мыла и улыбалась. Охранник, деревенский парнишка, спрашивает: чего лыбишься, нравится? А я ему: спасибо вам, что позвали, я люблю мыть полы. Он на меня выпятился, помолчал и спрашивает: что же, и хата, и корова у тебя была? Нет, говорю, коровы не было, только пианино (брякнула)! Он, кажется, не знал, что это такое, стал радостно смеяться над моей бедностью. А потом спросил, пошла ли бы я за него замуж. Я, похоже, ему понравилась. То есть я еще могу кому-то нравиться!
3 февраля.
Мои новые товарищи чувствуют себя здесь, как дома, – матерятся, играют в карты и воруют. И во всем этом стараются перещеголять друг друга. Даже писать не могу, как только они увидели в моих руках бумагу, тут же стали смеяться и вырывать. У меня уже украли половину вещей, еще несколько дней и украдут или отнимут все, не отдать нельзя – могут зарезать. Когда я молю Бога о смерти, мне не страшно, когда вижу лезвие в руках этих женщин – страшно.
7 февраля.
Вчера вечером через тюремное окошко увидела городские дома. Здесь, в Куйбышеве, тюрьма со всех сторон окружена холмами, поэтому хорошо видны здания, стоящие на склонах. Это большие, красивые трех- и четырехэтажные каменные дома, в которых наверняка живут счастливые люди. Сидят за столом, ужинают. Я видела огни в их окнах. И плакала. Я ничего не сделала плохого.
22 февраля.
Позавчера я была в аду. Мы в новой камере, здесь почти все ссыльные, только семеро из воровского мира. Нас так много, что не хватает места улечься, и мы приткнулись на полу у стены. За этой стеной было две сотни “мальчиков” от 12 до 18 лет. Утром они начали ломать стену, и некоторых посадили в карцер. Это их так разъярило, что они выломали дверь, и все надзиратели сбежали. Тогда они стали ломиться к нам и досками от нар пробили стену! Когда они ворвались – большинство совсем мальчишки в длинной, взрослой одежде – один охранник отомкнул дверь и крикнул, чтобы мы быстро выходили. Я вся тряслась и еле переставляла ноги. Нас вынесли наружу другие женщины, но многие не успели, их не пустили мальчишки с этими досками. Больше всего почему-то досталось воровкам, они потом совсем не могли ходить.
8 марта 1947 года.
Я в Новосибирске. Пять дней были в пути. Не хочу писать, что было в нашем вагоне с решетками. Сейчас я снова в тюрьме…»
Текст кончился, Сан Саныч пролистнул странички – больше по-русски не было. Стихи Пушкина и Лермонтова в одном месте. В дневнике не было ничего особенного, он не понимал, от чего так расстраивалась Николь. Он сам видел, как возили зэков в трюмах, видел драки между заключенными – как-то так уж был устроен мир по другую сторону колючей проволоки.
Вернулась замерзшая Николь. Стала греть руки на горячих трубах.
– Это весь дневник? – осторожно спросил Сан Саныч.
Николь повернулась и внимательно его рассмотрела:
– Я так и думала, что ты ничего не поймешь.
– Но тут немного…
– Да-да, так люди и устроены… если бы с твоей сестрой так сделали… – Николь недовольно дернула плечом, но тут же улыбнулась виновато. – Прости. Ты не видел Марию. Она была очень нежный человек, ее все любили. После Новосибирска она больше не могла писать. Ее изнасиловали, сначала воровки в купе, потом конвой. Такой она и приехала в Дорофеевский, ничего не рассказывала, спала все время, когда можно было. Этот дневник я нашла после ее смерти, она забыла про него.
– От чего она умерла?
– У нее был сифилис, она повесилась.
Сан Саныч сел в кровати, прислонившись к стене. Ссыльные, которых он знал по Игарке и из команды «Полярного», не выглядели несчастными. Он вспомнил уполномоченного Турайкина и подумал, что все в конечном счете зависит от людей.
– Наверное, это плохо, но я тоже привыкла к такой жизни… – она попыталась улыбнуться, подняла на него глаза, но только чуть скривила рот. – Я иногда спрашиваю себя, я правда так тебя люблю или потому что я здесь, и все? Я полюбила бы тебя, если бы мы встретились в Париже?
Николь изучала Белова, словно никогда не видела.
– Ты бы пил пиво, нет, кальвадос… в ресторанчике в Латинском квартале, я бы спросила, как тебя зовут. Ты сказал бы – Сан Саныч… – ее глаза не смеялись, но, напротив, становились все тоскливее. – Как это все грустно! Ничего невозможно! Ты не мог бы пить кальвадос в Париже, а чтобы тебя увидеть, я должна была оказаться на Енисее, в бригаде рыбаков.
Она затихла, машинально перебирала странички дневника, посмотрела на Сан Саныча:
– Мне все время хочется рассказать тебе, какой я была до ареста… я же была совсем другая. Я ничего не боялась и наделала много глупостей… почти убежала из дома. От мамы. Как я об этом жалею, сколько раз плакала о ней! Так плакала! – она замолчала, грызя ноготь. – Ты знаешь, как нас арестовывали?
– Почему арестовывали? Разве ссыльных арестовывают?
Николь его не слушала. Бережно гладила странички дневника:
– Нас разбудили в три утра. Это было четырнадцатое июня 1941 года, небольшой хутор под Ригой. Я услышала громкий стук в дверь и голоса. Отец моей подруги Иветы, мы вместе учились в пансионе в Париже, разговаривал с теми, кто пришел, по-русски. Я ничего не понимала – я недавно к ним приехала, а Ивета со страха забыла французский и не могла перевести. Мы с ней лежали в кровати, прижавшись и очень тихо почему-то, и к нам никто не заходил. Я думала, что их грабят, мне хотелось кричать и звать на помощь, но Ивета вцепилась в меня и трясла от страха головой. Потом пришла мама Иветы с солдатом, и он велел нам одеваться. Несколько человек в форме обыскивали дом и двор, я была в ужасе, думала, что кто-то что-то натворил очень серьезное. У них в доме жил квартирант-студент, он показал паспорт, и его не тронули. Отец Иветы про меня тоже пытался объяснить, что я француженка, что я бежала от немцев, и поэтому у меня нет паспорта, но его не слушали. Военные, которые обыскивали, говорили, что вещей брать не надо, что везут в какой-то соседний городок и скоро все вернутся домой. Они врали, конечно, но тоже наверняка не знали, как далеко нас повезут.
Николь прервала рассказ, глядя куда-то сквозь переборку, потом продолжила:
– Говорить разрешали только по-русски. Старший составил протокол. Изъяли документы, охотничье ружье, порох, пишущую машинку, ключи от сараев и кладовок. Я ничего не понимала, все это потом в вагоне рассказывали и рассказывали друг другу люди.
Ивета принципиально не стала собирать свои теплые вещи и поехала в выходных туфлях и красивом платье. Она была активистка, бесплатно работала в столовой для бедных и считала, что ее честной семье совершенно нечего бояться. Она не дала матери взять украшения и драгоценности – как бы они им пригодились! Нас всех загнали в машину, и мы там долго сидели. Было слышно, как эти люди хозяйничают в кладовках. У них была еще одна крытая машина, и они носили туда мешки, из одного мешка у нас на глазах рассыпалось фамильное серебро, из другого торчал копченый окорок. Родители сидели, отвернувшись. Потом к нам в кузов грузовика привели соседа с женой и маленькой дочкой, сосед служил полицейским и был в форме.
Было очень рано, солнце только поднялось, нас привезли на станцию. Там на всех запасных путях стояло множество длинных поездов. Все это были вагоны для скота. Людей везли и везли, разгружали быстро и загоняли по вагонам. Люди возмущались, в некоторых вагонах было грязно после животных, но везде стояло оцепление, и здесь уже все было строго, как в тюрьме. Правда, тоже все время врали – ехать недолго, всего два часа.
Николь опять остановилась, подняла взгляд на Сан Саныча. Тот сидел, хмуро замерев.
– Для нас на той станции не нашлось места, все вагоны были переполнены. Повезли дальше. По дороге, в лесу, у них что-то сломалось, машина встала. Нас полный кузов, конвоиров двое, видно было, что они боятся, запрещали нам разговаривать, ругались с шофером. Мы спокойно могли разбежаться, я так и предлагала сделать, мне не нравилось, как они обращаются с нами, я не верила, что они будут стрелять. Но отец Иветы и сосед-полицейский требовали, чтобы мы сидели спокойно, они говорили, что мы ни в чем не виноваты и нас скоро отпустят. Полицейский помогал чинить машину. Так мы и не убежали.
Нас выгрузили на перрон какой-то маленькой станции и оцепили. Толпа, тесно, старики, дети плачут, многие были с грудными, люди просят у солдат воды, просятся в туалет, но с перрона никуда не пускают. А грузовые машины все везут и везут людей. У кого-то много вещей, у кого-то нет ничего, никто ничего не знает, спрашивают друг друга, куда их везут… Это было очень страшно. Я никогда не видела столько безжалостного и бессмысленного насилия.
Подали вагоны, в них уже было много людей, но в каждый добавляли одну или две семьи. Нас втиснули куда-то. На две стороны от дверей – двухэтажные нары, грязные и в занозах. Когда закрыли дверь, стало очень темно – под потолком только два крошечных вентиляционных окошка с решетками. У стенки напротив двери топором прорублено отверстие в полу – для туалета. Там же вдоль стены рядами выложены буханки хлеба. В нашем вагоне было человек сорок и много маленьких. Женщины стали плакать, смотрят на решетки, прижимают к себе детей и плачут. Дети, глядя на них, тоже ревут и просятся домой. Люди, обманывая себя, придумывали всякое: нас сюда собрали, чтобы ограбить наши дома. Ограбят и отпустят. Все начинали обсуждать это и радоваться. Или – что нас хотят перевезти в другую часть Латвии, чтобы создать там колхозы. Радовались и этому, но жалели об оставленных домах. Другие говорили, что везут создавать колхозы в России, недалеко от Латвии, на похожих землях. Никто не мог предположить, что случится.
Выходить не разрешали, двери все время были закрыты, ходили в туалет в эту дыру. Ох, как это было ужасно, Саша, двое держали простынь, я садилась, а в двух метрах от меня были люди, которые все слышали, и еще запах… Одна девушка чуть не умерла, она не могла этого сделать, теряла сознание, и ее забрали куда-то. Потом снизу, из-под вагона, стало ужасно пахнуть, да и от людей тоже. Раз в день приносили два ведра воды, только попить, но посуда была не у всех.
Николь закурила и открыла иллюминатор, в который потянуло холодом.
– На станции, где нас погрузили и заперли, мы простояли трое суток. Еды не давали, но есть и не хотелось – так всем было страшно. Сидели на нарах и на вещах, и почти всегда, и днем и ночью, кто-то плакал. И всегда кто-то дежурил у маленького окошечка с решеткой. Люди начали думать, что их расстреляют, но вслух об этом не говорили. Все эти три дня везли новые семьи. Мне почему-то запомнилось, что было много маленьких детей, – она задумалась, – да, детей и стариков… мужчин я почему-то не помню, может быть, потому что все были смертельно испуганны. Мы, которые сидели там три дня, могли крикнуть тем, кого привозили, чтобы они бежали, но молчали. Боялись, что будет еще хуже.
В нашем вагоне было уже человек шестьдесят. Солдаты тоже устали и были злые, они почти открыто называли нас преступниками и врагами. Я не понимала – как могут быть преступниками сразу столько людей? А маленькие дети? Я пыталась возмущаться, обращалась к офицерам, но они не говорили по-французски.
Сан Саныч тоже взял папиросу, Николь подвинула ему пепельницу и продолжила:
– На третий день был обход, отец Иветы подписал какие-то бумаги, опять попытался что-то сказать про меня, но его не стали слушать. Ночью наконец двинулись, а утром я увидела Россию, Советский Союз, о котором мы столько говорили с моим отцом. Я ждала встречи с красивой и богатой страной, где радостно трудятся самые свободные в мире советские люди! Мне тогда очень нравились изображения Ленина и Сталина! Они казались мне мудрыми и добрыми, я ждала, что в Советском Союзе нас освободят, все выяснится, а виновных в насилии накажут. Все, что происходило в Латвии, казалось недоразумением военного времени, которое устроил какой-то дурак латвийский чиновник. Так, кстати, не только я думала.
Николь замолчала, качая головой. Застыла от воспоминаний. Заговорила снова:
– Поезд шел медленно. Это были разоренные, пустые и мрачные деревни, неухоженные поля. Почему-то очень худые лошади и коровы. Это было не похоже ни на мою Францию, ни на аккуратные латвийские хутора. Не одна я была в растерянности, латыши тоже не ожидали увидеть такое. Совсем недавно Россия была очень сытой и богатой – они это хорошо помнили. Они обсуждали это, и я видела, что их страх усиливается. Состав останавливался на какой-нибудь станции, открывали двери, нам давали воду, и мы видели оборванных, худеньких детей, которые бегали, выпрашивая у нас хлеб, им бросали. Буханки, заготовленные для нас, начали уже плесневеть, их почти никто не ел, они были не похожи на хлеб. Многие взяли из дома продукты и сначала ими делились. Плохо одетые русские женщины на станциях предлагали вареную картошку и немного молока в обмен на этот плохой хлеб. Говорили, что у них совсем нет хлеба. Отец Иветы попросил охранника купить что-нибудь в станционном буфете. Тот принес пачку сухого безвкусного печенья, больше ничего не было. Мы спрашивали, куда нас везут, но солдаты не знали. А в вагоне только об этом и думали.
Николь долгим взглядом посмотрела на Сан Саныча, как будто что-то хотела спросить. Очень важное. Потом отвела взгляд и продолжила:
– Делать было нечего, и отец Иветы стал учить нас русскому языку, – она улыбнулась. – Первое слово, которое я самостоятельно прочитала по-русски, было «Бабинино». Это была станция, где сначала долго стояли, а потом приказали выйти женщинам с детьми. Женщины не выходили, отказывались идти без своих мужчин. Нас опять обманули, сказали, что мужчины поедут в этом же поезде, но отдельно от женщин, чтобы не смущать их. Это всего два-три дня, скоро уже приедем. С мужчинами остались и все вещи, чтобы женщинам не таскать тяжести.
На этой станции Ивета и ее мать навсегда расстались с отцом и братом. Так, кстати, было со всеми, многие латыши и литовцы в Дорофеево до сих пор ничего не знают о родных. Известно только, что мужчин отправляли в лагеря, а многих расстреляли. У отца Иветы была большая лесопильня, куда он нанимал работников, и десять гектаров земли, за это вряд ли могли расстрелять… – Николь замолчала, вспоминая отца Иветы.
– Если человека расстреливали, разве семье не сообщали?
Николь, очнулась, с удивлением глянула на Сан Саныча.
– Нет, обычно люди ничего не знают…
Она еще посидела, о чем-то думая или вспоминая, и вернулась к рассказу:
– Поезд двигался на восток, это было понятно по городам, которые проезжали. У нас в вагоне появилась беременная женщина, ее звали Илзе, у нее еще была трехлетняя малышка. За ними все ухаживали, и когда мы прибыли на Алтай, она родила, ей, кстати, повезло, это случилось не в поезде, а в каком-то городке, на большой станции. Но там же все узнали, что наших мужчин в поезде нет. Это было так ужасно! Нельзя рассказать, такой страшный плач стоял! А потом все так же страшно затихли. Илзе перестала разговаривать даже со своей трехлетней дочкой. Я помню ее бледное застывшее лицо… У нее пропало молоко. Ее малыш, которому все так радовались, умер.
Там же на Алтае мы узнали о нападении Германии на Советский Союз. Это было вечером 25 июня, мы поняли, что немцы очень быстро продвигаются, и я увидела, как в людях проснулась надежда. Люди, еще недавно боящиеся и ненавидевшие фашистов, теперь надеялись на них. Меня стали расспрашивать о том, как быстро была захвачена Франция, ведь французская армия была больше немецкой, и как вели себя немцы с обычными французами. И я, ненавидящая немцев за смерть моего отца, говорила, что немцы вели себя лучше, чем то, что мы испытали за эти десять дней. Немцы не считали французов за скот.
Нас куда-то перевезли, и мы долго жили недалеко от одной из станций в длинном бараке, огороженном колючей проволокой. Кормили одним хлебом, иногда давали селедку, иногда пустой суп. К этому моменту всем стало понятно, что все плохо. Латышки меня жалели, что я совершенно ни за что попала… Как будто они за что-то… – Николь положила давно погасшую папиросу в пепельницу. – А может, и не жалели, всем было слишком плохо, и у них были дети, которые все время просили есть. Не было теплой одежды, а по ночам уже было холодно. Я ждала, что они поймут наконец, что я француженка, что я участвовала в Сопротивлении, и отправят меня обратно. Для меня это было одно огромное недоразумение, которому когда-то должен был настать конец.
Но вышло по-другому – в России вообще ничего не надо загадывать! – женщины втолковали какому-то начальнику, что я из Франции, и меня забрали в город. Там я не смогла объясниться, попросила переводчика, и меня с ближайшей группой ссыльных отправили в Новосибирск и окончательно разъединили с семьей Иветы. Так я осталась совсем без языка, и мне пришлось учить русский как следует.
В Новосибирске нас построили колонной и повели через город. И люди смотрели на нас, как на преступников! Они думали, что мы преступники, а мы ничего не могли им сказать!
На Оби нас ждала огромная баржа. В реке мы впервые смогли помыться, это было счастье, я помню, как мы смеялись и плескались. Нас торопили, пришел сержант, сказал литовкам, что они едут к их «мужикам», которые готовят для них жилье на новом месте. Я спросила про себя, и оказалось, что на меня есть документы, что я ссыльная латышка Николь Вернье. И не было никого, кто мог бы это опровергнуть. Я возмутилась, но я была одна, русского почти не знала, а командовал всеми сержант, который говорил по-русски еще хуже меня. Он сказал: давай, вперед, там разберутся! И вот это «разберутся!» я слышу уже много лет. Вано единственный, кто пытался помочь. Литовские женщины, услышав про мужей, не стали стираться, погрузились и сами торопили охрану отплывать. Это была страшная ложь, но они в нее верили, и если бы я сказала, что думаю об этом, они бы меня разорвали.
Через несколько дней какой-то комендант в каком-то райцентре на берегу Оби сказал женщинам, что никаких литовцев там нет и никогда не было. Мы ночевали на барже. Одна из женщин не спала всю ночь, а на рассвете вышла с маленьким ребенком на палубу и бросилась в Обь. Прижала к себе ребенка и бросилась. Она была эстонка. Мы поплыли дальше. Как нас везли, ты и сам знаешь, ты же возил… – Николь внимательно и строго смотрела на Сан Саныча.
– Я зэков возил… – нахмурился Сан Саныч.
Николь долго молчала, потом спокойно продолжила:
– У кого-то обнаружился тиф, больных не снимали, наоборот, на пристанях забирали тех, кто здоровее. Меня загнали в какой-то глухой лесхоз. И там я пилила лес, штабелевала, трелевала, жгла сучья… и еще много чего делала. Мне было не хуже других, рядом работали женщины с маленькими детьми. – Она опять задумалась надолго. – В том лесхозе вообще не было законов, начальник нашего участка был нашим законом! И был он редкой тварью!
– Ты там сидела в тюрьме?
– Да.
Сан Саныч помолчал, потом, виновато улыбаясь, притянул ее к себе:
– Придем в Игарку – поведу тебя в театр. У нас там актеры из Ленинграда и Москвы.
– Габуния новое «Удостоверение ссыльной» сделал для меня. Гюнтер передал. Я теперь законно приписана к Игарке. Печати, подписи – все настоящее, в Красноярске проставлено.
Они помолчали, вспоминая беззаботное, веселое лицо Вано.
Отходили часа за два до рассвета. Белов был в рубке, старпом по карте и компасу задавал направление. Боцман с матросом подняли шлюпку, командовали якорями:
– Правый чистый! – кричал Егор от брашпиля.
– Левый берем! – высунулся Белов. – Холодно сегодня…
– Минус пятнадцать, – подтвердил старпом, – на палубе все коловое.
Подняли и левый якорь и, слышно ломая нетолстый ледок, двинулись на самом малом ходу. Матрос впереди светил мощной фарой. Боцман распахнул дверь:
– Сан Саныч, а баржу-то?!!
– Вернемся за ней… сбегаем к этим бедолагам быстренько. Сколько вчера оленей привезли?
– Семь, кажется, я не знаю. – Егор закрыл дверь рубки и загремел по палубе в сторону камбуза.
Вокруг «Полярного», медленно выходящего из Дорофеевского залива, было черно. Редкие звезды на небе почти не давали света. Вскоре началась чистая вода, старпом посмотрел на часы и, ткнув в компас, сказал:
– Так вот держи…
Белов кивнул, передвинул телеграф, склонился к переговорному:
– В машине? Добавляйте на малый…
Белов решил сходить к выгруженным на Сарихе ссыльным. Туда было полста километров через залив, часа три хода. Последняя радиограмма вчера была категоричная: «Идут сильные морозы! Срочно в Дудинку!» До Дудинки было больше четырехсот километров, и рейс на Сариху выглядел просто как крюк, но это было серьезным нарушением, Турайкин мог стукнуть. Белов волновался неприятно, но и отступать не хотел – «Полярный» вез инструменты, сети, еду…
– Как такого мудака могли назначить? – качал головой Сан Саныч, вглядываясь в темноту перед буксиром. – Ни рыбалки не знает, ни Севера. Он, похоже, не зимовал никогда вот так… Хоть бы женщин с детьми в Сопкарге оставил…
Фролыч прикурил, подсветил спичкой часы:
– Степановну жаль, сейчас уже встала бы…
– Рано еще.
– Она бы встала.
Жуя полным ртом, вошел Егор:
– Николь рыбу разделывает, сказала, сама чай принесет.
– У нее сегодня день рождения… – продолжал свои мысли Фролыч.
– У кого? – не понял Белов.
– У Степановны, тридцать семь лет… Бражку поставила на всех, наготовить чего-то хотела.
Тихо было в рубке, машину едва слышно, «Полярный» шел ровно, без качки, цепи штурвала чуть позвякивали в темноте. Мужики молчали, вспоминая повариху.
– У нее примета была, если тридцать семь отметит без приключений, дальше все нормально будет… В аккурат пришлось, – Фролыч вздохнул тяжко и показал Белову, что можно прибавлять ход.
Сан Саныч перевел телеграф, покосился в темноте на старпома, удивляясь, что два таких молчуна, как Фролыч и Степановна, что-то умудрились сообщить друг другу.
– Как раз к рассвету добежим, – Фролыч мерял расстояние по карте, – разгрузимся по-быстрому…
– Гюнтер упаковал все, – поддержал его Белов, – гвозди, топоры, лопаты, брезент… Нигде ни слова про этот рейс, Егор, мне башку снимут!
– Грача надо предупредить, – улыбнулся Фролыч, – со вчерашнего обеда дед шконку давит. Он тоже оленей бил?
– Бил… – боцман думал о чем-то.
– А ты что же к своей Анне не сходил? – спросил Фролыч с дружеской подначкой.
– Хм…
– Чего?
– Как раз про нее думаю, – простодушно признался Егор.
– Она про тебя спрашивала…
– Я знаю… Чего-то… все время к ней хотел, а сюда пришли – заробел весь. Стыдоба чего-то… – Егор тяжело вздохнул.
Николь внесла горячий чайник, бутерброды с маргарином и малосольной рыбой, налила всем в кружки:
– Икру не будете? Осетровая, вчера присолила… А могу стерлядку пожарить?
– Да ну их, Николь, – старпом с неожиданной нежностью потрогал молоденькую повариху за плечо. – Там у Степановны бражка где-то стоит, нацеди литрушку, у нее сегодня день рождения.
Николь глянула на Сан Саныча и исчезла, кивнув.
– Так ведь, Сан Саныч? – извиняясь, произнес старпом. – Выпьем по маленькой за нашу Нину, кто нас тут ночью?
К шести утра подошли к Сарихе. Солнце еще не поднялось. В той части тундры, где оно должно было показаться, чуть только начало розоветь. Морозило крепко. Прозрачное стекло затянуло весь небольшой залив, ветерок завивал по нему мелкий снежок. Громко, длинными трещинами ломая лед, отдали якорь и спустили шлюпку. Белов поплыл первым рейсом.
Люди на берегу уже работали. В обрывистом берегу речки копали землянки, распиливали на козлах бревна на длинные доски, таскали плавник. Выбирали ровные, до звона высохшие на солнце бревна – будущие стены общего барака – складывали на высоком, уже выровненном месте. Женщины возились у костров, мерзлый мох носили из тундры. К Белову подошел старик.
– Добрый день, капитан, меня зовут Карл Иванович, хотел поблагодарить вас за инструмент и спросить – кому мы должны его вернуть? И когда?
– Ничего, работайте, это вам в Дорофеевском собрали, сейчас еще сгрузим. Как вы тут?
– Работаем, я хотел предупредить вас… – он заговорил тише.
– Рыбачить пробовали? – Белов кивнул на лодки в заливе, там явно перебирали сети.
– Неводом пока нет, но в сети рыба хорошо идет. Капитан, вы оставляли ружья… наш бригадир их увидел и изъял. Протокол составил!
– Как изъял? – Белов будто ждал повода, чтобы разозлиться. – Где он?
– Говорит, мы не имеем права брать в руки оружие, я хотел вас предупредить.
Вторая шлюпка была нагружена с верхом. Егор привез две металлические бочки-печки и разрубленные туши оленей. Белов со стариком стоял у строящегося барака. Камни под фундамент уже были заготовлены. Колышки забиты. Мужчины, благодарно кивая Белову, подходили за лопатами.
– А спите-то как? – спросил Сан Саныч.
– Под брезентом пока, у костров… – спокойно ответил Карл Иванович.
– И дети?!
Карл Иванович только пожал плечами.
– А там что? – показал Сан Саныч на костер, дымящийся метрах в трехстах по берегу.
– Бригада рыбаков… рыбачек, – поправился Карл Иванович, – бригадир одних женщин назначил в рыбаки, говорит, мужчины должны строить. Поговорите с ним, капитан, пусть он Лайму освободит, она с грудным ребенком, ей там никак нельзя!
– Она тоже в той бригаде?
– Да. Что-то не так сказала бригадиру. Поговорите, он вас боится. И еще насчет рыбы…
– А почему они вообще там? Отдельно? – у Белова все внутри кипело.
– Бригадир распорядился, чтобы рыбу не воровали. Они ловят и морозят, у них план.
– И что же? Вы рыбу не едите?! – Сан Саныч искал глазами Турайкина и не находил.
– Пока нет…
– Напишите на него жалобу. Я передам! А где этот Турайкин?!
– Спят… у них целая фляга самогона… – Карл Иванович был все так же спокоен, – они, слава богу, все время пьяные.
Совсем рассвело, снег пошел гуще. Кочегары курили у костра с земляками, что-то рассказывали, улыбались. Очередная шлюпка подходила к берегу, в ней командовал Фролыч. Николь, как заправская колхозница, с большим мешком на плече шла в сторону костра женщин-рыбачек. Сан Саныч догнал ее, взял мешок, там были продукты, ватное одеяло и пуховый платок Степановны. Сан Саныч шагал решительно и широко, почти не слушал Николь, думая, как можно помочь, она едва поспевала.
– Этот Турайкин пьяный приставал к Лайме, она не дала, он и отправил ее, – Николь споткнулась на замерзшей грязи, падая, уцепилась за шинель Белова. Он подхватил ее. – Сан Саныч, давай заберем их? Ребенок здесь не выживет!
– Как же мы заберем? – нахмурился Белов, думавший о другом.
– Пока охрана спит, отвезем ее на «Полярный». У Лаймы вся семья в Игарке, там к ней тоже приставал один гад, она красивая, ты же видел ее?! Надо увезти ее. Скажем, забрали больную, обратно уже не пошлют, Енисей встанет.
– Ей побег могут вменить! – Белов пошел медленнее, пытаясь сообразить. – Ну и нам…
– Ты слишком много думаешь, Саня, тут такой бардак везде… – Николь опять остановилась, машинально отряхивая от снега и перевязывая сбившийся платок. – Ничего ей не будет, ну переспит с тем в Игарке, я с ней говорила…
Пораженный Сан Саныч встал, как вкопанный.
– Ты что? – не поняла Николь.
– Ты… так легко… ты тоже могла, вот так переспать?
– Если надо будет спасти твоего ребенка, смогу! Идем! Ты можешь ее взять или нет?
Сан Саныч шагал, все никак не решаясь. Дело было серьезное и касалось не только Лаймы.
Обе лодки уже стояли у берега. Женщины выбирали рыбу из сети. На снегу были разложены омули, стерляди, щуки. Сети, как и маленькие красные руки женщин, были задубевшие от мороза, вместе с рыбой наловили и колотых льдинок, их выбирать было труднее, чем рыбу. Лайма сидела у костра, следила за варевом в котле и кормила грудью.