Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Особый каторжный лагерь на двадцать тысяч зэков. Кажется, одна «пятьдесят восьмая» сидит.

Санитарка принесла на подносе тарелки с супом и кашей.

Богданов кивнул ей так же хмуро, как и рассказывал, и принялся есть.

– Довели, короче, людей! Вчера вечером привезли шесть человек, я самых тяжелых прооперировал… Ешьте, остынет! Я вам дам их «Манифест» месячной давности… – Богданов нашел конверт в куче бумаг.

Горчаков взял конверт и посмотрел на дверь.

– Не бойтесь особенно, тут эти листовки у всех есть. Заключенные их с воздушных змеев разбрасывают!

– Так что, была комиссия?

– Была. Они и сейчас работают. Только каторжане требовали правительственную, а эти из МВД. Два месяца переговоры вели, стращали, подкупали, освободить раньше срока обещали… что-то, правда, сразу сделали – разрешили каторжные номера снять с одежды, решетки с окон, переписку разрешили раз в месяц. Но не договорились. В последнее время начали силой усмирять, вот и жертвы… – Он доел, выпил компот и встал. – Все. Пойду посмотрю ночных. Через полчаса начинаем оперировать.

Горчаков открыл письмо.



«Обращение заключенных Горного лагеря к Советскому правительству

Президиуму Верховного Совета СССР, Совету министров СССР, ЦК КПСС

Обращение лагнаселения Горного лагеря МВД СССР (Норильск)…»



Обращение было неожиданно длинное, в нем подробно описывались заключенные Горлага – за что сидят невинные люди и как следователи делали их преступниками – держали без сна, морили голодом, били, заставляли подписывать ложь против товарищей… Описывалась система стукачества и наемных убийц в лагерях…

Горчаков закурил, продолжая читать, все это было ему хорошо известно – глаза скользили и скользили по строчкам, только изредка приостанавливались. Письмо было не требованием восставших, но мольбой людей, раздавленных государственной машиной.



«…ОСО[159] при бывшем МГБ СССР не является конституционным органом как судебная инстанция и гражданин во второй половине XX века не может считать решение, вынесенное за его спиной, справедливым и законным. А между тем значительная часть заключенных по статье 58 осуждена именно ОСО».

Горчаков перевернул последнюю страницу.



«Мы хотим, чтобы с нами говорили не языком пулеметов, а языком отца и сына.

Мы хотим, чтобы миллионы жалоб, ходатайств о помиловании и заявлений о пересмотре дел как со стороны лагнаселения, так и родных не оставались бы гласом вопиющего в пустыне.

Мы хотим видеть конкретные и серьезные шаги, направленные на разрешение назревшей и наболевшей проблемы – пересмотра всех без исключения дел с новой гуманной точки зрения.

Мы хотим признания незаконными всех решений Особого совещания как неконституционного органа.

Мы хотим свободы, братства и единства всего советского народа!

Мы верим своему правительству, верим в его истинно миролюбивые, гуманные намерения.

Мы просим наше правительство разумно разрешить все вопросы, изложенные в данном обращении.

Мы приложим все усилия, чтобы, несмотря ни на какие репрессии со стороны Управления Горлага, держаться до получения исчерпывающего ответа на данное обращение.

Мы стремимся к нашим семьям, к мирному, сознательному труду на благо нашей великой Родины.

Настоящее обращение одобрено всем лагнаселением Горлага.

Норильск. 27 июня 1953 г.»

85

Был самый конец июля, теплоход «Сергей Киров», собирая по поселкам амнистированных, выполнял рейс в Красноярск. Пришли в Ермаково. В разоренном поселке, кроме уезжающих, надо было забрать ценные грузы, под них были зарезервированы два трюма. Белов пошел в Ермаковское управление речного транспорта, согласовал габариты и вес, оформил документы… Тут его и нашла повестка из милиции.

В отделении капитану Белову выдали справку об освобождении, показали, где расписаться. Белов вышел на улицу, сел на лавочку и достал из кармана сложенный вчетверо листок.

«Выдана гражданину Белову А. А.,… осужденному народным судом Ленинского района города Красноярска по статьям 56–30 УК РСФСР к лишению свободы…

На основании ст. 6 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 27.03.53 судимость снимается. Ст. инспектор лагеря…»

Паспорт он должен был получить в Красноярске.

Он поднялся и пошел в сторону пристани, душа клокотала от бессилия и негодования. Унизили, растоптали веру, изуродовали жизнь, семью… и теперь какой-то сержант милиции, даже не взглянув на Белова, отдал ему эту бумажку. Сан Саныч очнулся, он стоял среди улицы, сзади требовательно гудела машина.

Он сошел на тротуар и вспомнил о Горчаковых. Надо было найти их, Горчакова никто не собирался освобождать или сокращать его двадцатипятилетний срок. На двери знакомого домика висел замок. Сан Саныч огляделся, непонятно было, живут тут, нет ли. Он написал записку, вложил в дужку замка и, раздумывая, вышел за калитку. Горчакова могли отправить по этапу, а Ася уехала в Москву… бессмысленно было гадать, он и сам собирался уезжать далеко. Сердце сдавило, что никогда может не увидеть ни Асю, ни Георгия Николаевича. Горчаков был одним из лучших, кого Сан Саныч встречал в жизни… Теперь это было понятно.

С ним поздоровались. Нарушая нервное течение мысли, Белов кивнул на ходу и начал спускаться к пристани.

– Сан Саныч! – окликнули его настойчиво.

Это был Клигман.

– Здравствуйте, Яков Семеныч!

– Я вас разыскиваю. Вы не сможете пару дней здесь постоять? Под каким-то предлогом… ремонт, я не знаю…

– Нет. А зачем? – не понимал Белов.

– У меня материальных ценностей на десятки миллионов, а наряды на их сдачу не пришли! Не имеем права грузить. Я вас прошу, подождите день-два, должны получить телеграмму из Москвы…

– Не знаю, Яков Семенович, – Белов думал сразу о многом, на борту людей было битком.

– Совет министров установил сроки окончания ликвидации – первое сентября, а тут конь не валялся! – угрюмо возмущался Клигман. – Что я за месяц успею? Вы на берег? Пойдемте! Друг на друга ответственность перекладывают, а кому передать, каким транспортом – ничего не могут решить. Целыми днями заседаем!

Клигман, прервав возмущение, внимательно наблюдал, как буксир маневрирует с баржей в ермаковской протоке. Баржа жалобно мычала открытыми трюмами. Он повернулся к Белову:

– Вон, пожалуйста! Правительство страны распорядилось все поголовье скота передать Норильскому комбинату, это сотни и сотни голов по разным лагпунктам! Его надо собрать, привезти в Ермаково, потом в Норильск – кто и как это будет делать? Норильск отказывается от такого «подарка», и я их понимаю! Половина скота заражено бруцеллезом, ветеринарный надзор запрещает везти в живом виде. Только вареным! Это мясо золотое будет! Я предложил отдать больных животных на звероферму, она здесь рядом… Вот эта баржа проплыла сегодня мимо зверофермы и не остановилась! Теперь этих коров надо выводить на берег, кормить, лечить… А-а-а, – Яков Семенович в досаде снял фуражку, вытер платком лысину и надел снова. – Так что, не можете подождать?

– Совсем не могу, утром должен уйти.

– Понятно… – майор опять нервно глянул вниз. – Скот свозят в Ермаково, а сено все уже увезли в Норильск… – он открыл записную книжку, вычеркнул что-то, задумался, перевернул страничку. – Хотите надо мной посмеяться – вот! Почти тонна парфюмерии, 11 тонн пудры и детской присыпки, 13 тысяч бюстгальтеров, 5 тысяч пар чулок, – он скользил глазами по длинному списку. – Медицинская вата – 5 тонн, между прочим, дефицит в стране… списки и списки! И все уничтожат! Продовольствие вообще никто не хочет покупать… Не то что до первого сентября не успеем, весь следующий год будут ликвидировать великую Стройку. Будут охранять, гноить и в конце концов списывать как негодное. – Он опять встал как вкопанный. – Почему это нельзя было сделать умно?!

Сан Саныч тоже остановился.

– А вы не можете уволиться, Яков Семенович?

– Я бы и уволился, Сан Саныч, так ведь свинство! Там паровозов полста штук, вагонов сотни, трактора и машины! Сейчас я хочу погрузить на ваш теплоход ценные инструменты, я с таким трудом их добивался! Они уже упакованы и стоят на берегу, а у меня нет всего-навсего одной бумажки из Москвы! Если погружу без нее, меня посадят! Как вывозить остальное из тайги, я вообще не знаю – правительство закрыло трассу и запретило ею пользоваться!

– Почему не позвоните в Москву?

Клигман посмотрел оторопело:

– Так все утро сегодня ругался с ними. Им там наплевать, что здесь на сотни миллионов сгниет. Спишут и все! Ну посадят кого-нибудь… из нас… Не хотите пообедать? Или что? Уже ужин?

– Спасибо, Яков Семеныч, мне на судно…

– Доносами замучили, Сан Саныч… – пожаловался вдруг Клигман и нервно потер переносицу. – Пишут и пишут! Давайте до утра этот вопрос оставим, попробую чем-то вас загрузить. Вы знаете, что Мишарин повесился? Николай! Вы же его знали!

– Когда? – помрачнел Белов.

– Три дня назад. Был под следствием, но освободили и даже не разжаловали. А он вот что… вроде сифилис у него был в последней стадии.

– Сам повесился?

– Сам, записку оставил… «Прошу никого не винить…», напился и… Дома мать одна, как о ней не подумать?! Ну, пойду, будьте здоровы, если не увидимся!

Пожали руки, Сан Саныч отправился на судно, а Клигман стал подниматься в сторону Управления.



Ермаково ликвидировалось. На здании школы работали зэки. Не особо церемонились, ломы, фомки[160] и топоры шли в дело, дерево скрипело и кричало на весь поселок выдираемыми гвоздями и скобами. Первым разобрали на штабеля строевого дерева спортзал, и на его месте зияла некрасивая, заваленная строительным мусором дыра. С самого здания школы уже сняли крышу и теперь разбирали стены, то там, то здесь с веселым матом и прибаутками летел со стен тяжелый брус.

Школу вывозили в совхоз «Игарский» под солдатскую казарму.

Разбирали и большие четырехквартирные дома. Бревна, рамы, печные кирпичи свозили и складывали на берегу, чтобы грузить на баржи. Здесь снова, как и четыре года назад, возникли горы стройматериалов.

Вывоз большей части материальных ценностей признавался нерентабельным или невозможным. На огороженных территориях многочисленных ермаковских складов, так тщательно недавно охраняемых, жгли новые накомарники, нижнее и постельное белье второго и третьего сроков носки, поношенные и новые полушубки, валенки, кирзовые сапоги, инвентарь… жгли, рвали, рубили голенища и рукава. Возле швейных мастерских разбивали швейные машинки, жгли горы ниток на катушках, ткани. Начальство едва успевало подписывать акты о списании и уничтожении.

Специальные бригады целыми днями истребляли «подотчетные материальные ценности». Одна из таких бригад работала на большой площадке, куда им подвозили вещи с разных складов. В трех концах горели огромные костры, к одному из них подъехал грузовик, высокой горой груженный новыми подушками.

– Они не горят! Куда приперли?! – заартачился седой морщинистый заключенный, с погасшей цигаркой во рту.

– Горят, горят! – шофер развязал веревки, подушки посыпались, заваливая грузовик. – Мы пробовали!

– Лучше бы людям отдали, чего их жечь! – такими словами «поджигатели» встречали каждую новую партию, перед этим они полдня расправлялись с несметными тысячами бюстгальтеров и трусов.

– Не положено людям отдавать! – гоготал водитель, сбрасывая подушки, он второй месяц занимался этим веселым делом. – У каждого в доме так уже натаскано! Одна баба себе пятьсот трусов набрала. Целый день, говорит, считала!

Все заржали.

– Много там этих подушек? – седой пытался их поджечь, но они только дымили удушливо.

– Жги, не бзди! Целый склад этого добра, и еще матрасы! Вот те плохо горят, врать не буду…

Дым у седого притих, и он уже решил сходить за керосином, но тут вспыхнуло так сильно, что все попятились. Куриные перья, сгорая, поднимались в сизом облаке алыми звездочками.

Несколько зэков пробивали дырки в новых алюминиевых мисках и кружках. Бросали их в кучу. Один действовал толстым гвоздем, другой стамеской, третий ловко рубил углом топора. Негромкие металлические хрюки и хряки раздавались с последовательностью машины. Тот, что действовал стамеской, рассуждал неторопливо, прищуриваясь на солнце:

– Если бы такую железную дорогу до моей деревни, предположим?

– А ты что же, в тайге живешь? – спрашивал, что рубил топором.

– Не-е, в Саратовской губернии, Базарно-Карабулакский район, а деревня Ивановка у нас.

– И что же, болота у вас там, дорог-то нету?

– Как нет? Есть, да ехать не на чем. Мне от Саратова всего-то верст сто пятьдесят, а хорошо, если за сутки на попутках доберешься! Быстрее и не думай! А тут строили, строили, жопы морозили, а кому построили? Бросаем теперь все и айда!

– А тебя освободили, что ль?

– Ну!

– А чего же стучишь сидишь?

– Скучно без работы… Две недели уже, как освободили, поплыву скоро, видно…

– И много в твоей деревне народу?

– Хватает. К нам в Ивановку когда идешь, три речки будет, а мостов нет! При царе были, чинили их, а теперь нет. Теперь у нас колхоз, и мы, значит, без моста живем, портки сымешь и идешь! А тут сколько мостов настроили! Таких, я вам скажу, умельцев мосты ставить я нигде не видал! По десять метров высотой! Сами! Без инженерóв ладили! А комар-то давит, а жара пекёт! Сам знаешь! Вот это мы поработали, значит! Славно!

В мужичке не было никакого раздражения, ни досады. Все это дело он описывал так, будто был только что сильный дождь с градом и ветром, всех промочил и перепугал, а теперь вот утихло и солнце собирается выйти. Третий их товарищ был помоложе, бросил молоток, встал, потягиваясь и хрустя костями.

– Надоели мне эти миски, который день – тук-тук, тук-тук! – он широко зевнул. – Я бы лучше собак пострелял! Опять завыли!

– Каких же собак? – по-детски удивился саратовский со стамеской.

– Овчарок караульных! Каких еще?! С утра их истребляют по акту… а они, падлы, визжат! А расстрельщики-то отдохнут – и опять давай!

– Не бреши! – перестал стучать саратовский. – Они всегда лают!

– Да чего, сам не слышишь? Погоди-ка вот…

Вскоре зазвучали размеренные, целились, видно, выстрелы, и истошно завизжала раненая собака. За ней страшным хором завыли другие.

– Слышь-слышь! Умоляет, сука, не трогать ее. А как она мне руку чуть не оторвала! Твари клыкастые! У нас раз проводники зашли в рабочую зону с собаками, да и спустили их. Ой, чего делалось! Зона небольшая – мясо клоками летело! Прямо как ножом режет! Во, видал! – мужик задрал штанину. Наискосок через всю икру шел рваный рубец. – А еще и на жопе, и на руках!

Собаки продолжали жалобно выть на разные голоса. Саратовский поднялся, прислушиваясь и доставая кисет. Снова затрещали сухие выстрелы.

– Вот аспиды, – закачал головой в сторону пальбы. – Собаки-то чем не угодили?!



Белов поужинал и пошел осмотреть загрузку. Отъезжающие устраивались. Кто в каютах, многие на палубе среди своих узлов. Были и амнистированные, но больше вольные. Уезжали насовсем. Группа стрелков охраны в новеньких сапогах и полевой форме со склада экономили деньги и ехали на воздухе. Здесь, среди гражданских, они выглядели как обычные демобилизованные солдатики, стриженые пацаны. Притащили казенного имущества, матрасы и подушки были лагерные, новые, привычного черного цвета. Уложили в два слоя на палубе. Сидели, закусывали с бутылочкой. Рядом на таких же матрасах устроилась компания амнистированных заключенных. Тут были и молодые, и мужики, и пара совсем стариков. Одеты в серые лагерные фуфайки и ботинки, двое только были в пиджаках и рубашках с длинными отложными воротничками. Тоже выпивали и закусывали.

Сан Саныч присматривался к лицам. Нарядно одетые офицер с женой и подростком стояли у фальшборта, тут же семья с тремя маленькими детьми сидела на чемоданах и узлах, дети все время бегали и дрались, мать на них орала, хватала злобно… отец смотрел на все равнодушно… надзиратель, понимал Сан Саныч, что-то тупое есть в лице, ни с кем не спутаешь, вертухай лагерный. Две девушки в хороших пальто, в беретах и с прическами оживленно что-то обсуждали, шептали на ухо. Ближе к носу, где не было узлов и матрасов, прогуливался начальник. В черном длинном пальто, широких брюках и черной шляпе.

– На кладбище полдня пробыла, могилку мужа прибрала, тумбу покрасила… Никогда уже не попаду сюда… Как подумаю, так сердце и остановится… – Две немолодые женщины разговаривали. Одна зажимала в кулаке мокрый платочек. – Сынок на фронте без вести пропал, муж тут остается. Уже и не увижу их. – Она обреченно хлюпнула носом. – Куда еду? Кому я там нужна?

Сан Саныч спустился в трюм, здесь были устроены нары, гул голосов стоял. Молодое семейство, явно вольные, заложили свой угол узлами, сидели обнявшись. Жена и маленькая, лет трех девочка улеглись на колени к отцу, и он их баюкал:

– Гуся и гусенька мои!

– Нет, это я гуся, а мама гусенька! – не соглашалась девочка и тянула руку отца к себе.

Сан Саныч поднялся наверх, ушел на левый борт, где было поменьше народу, и достал папиросу. Улыбался нечаянно на «гусеньку», вспоминал Катю. Он называл ее только Катей. И Николь только Николь. Николь звала его Саней и Санечкой… еще «Санечка мой». Он закурил, с глупой завистью думая о семействе, где были Гуся и Гусенька, у него ничего такого не было. Он не успел, в его семье было совсем немного счастливых дней. Одна тревога друг за друга, на которой с трудом лепились лоскутки и заплатки короткого счастья.

– Товарищ капитан! – к Белову шел матрос. – К вам пришли! – он показывал в сторону трапа.

Это были Ася и Коля. Белов привел их в свою каюту, Коля ушел с Козаченко посмотреть теплоход, и они остались вдвоем. Живот у Аси был очень большой и совсем не шел к ее стройной фигуре, лицо усталое, но улыбалась она по-прежнему открыто, расспрашивала. Рассказала, что Горчакова увезли в Норильск.

Белов видел, что она волнуется. За мужа и за ребенка. Судьба Ермаково была непонятна, судьба ее мужа и ее собственная зависели от каких-то ветров, которые дули сейчас в Москве. Сан Саныч глядел на Асю, восхищался ее мужеством и совершенно не понимал, что ей теперь делать. Скоро она будет с малышом… и опять не будет знать, где ее муж. Он ничем не мог ей помочь, о своей судьбе он тоже ничего не знал и думал о своих со страхом.

– Оставьте адрес, мало ли что? – Сан Саныч взял бумагу и карандаш.

Ася посмотрела на него внимательно и продиктовала московский адрес Лизы Воронцовой. Сан Санычу нечего было дать, у них с Николь такого адреса не было.



На другое утро большой теплоход «Киров» уходил в Красноярск с пустыми трюмами. Клигман не появился, аккуратно упакованные ящики сиротливо стояли под охраной двух бойцов в дальнем конце грузового пирса. Убрали трап, отвалили, дизеля тряско зашумели, а за кормой забурлила от винтов мутноватая енисейская вода. И опять люди махали руками и кричали, на берегу их было не так много, как в Дудинке. Взгляд Сан Саныча скользил по пустеющему поселку. Заключенных, которых в рабочих зонах всегда было, как муравьев, теперь не было совсем, не было и охраны, и самих зон. На их месте высились штабеля бруса, груды закопченного печного кирпича, крашеные полы…

Теплоход уверенно набирал ход. Люди плотно сгрудились на корме. Никто не махал руками, застыли взглядами, навсегда оставляя в памяти заполярный таежный берег, куда забросила их судьба.



К обеду по левому борту показался дом бакенщика Романова. Сан Саныч ждал этого, поднес к глазам бинокль. Они не виделись с Валентином почти год, и теперь он с растущим волнением наблюдал, как приближается знакомый причал, узнавал лодки на берегу. Пытался вспомнить, где они ночевали, но не помнил ничего, даже о самом себе тогдашнем думал, как о ком-то постороннем.

Бакенщика не было, вместо него на бугре у поднятого флага стояла Анна. Ее уже видно было и без бинокля, Сан Саныч выбросил папиросу и, заглянув в рубку, распорядился встать выше протоки и спустить шлюпку.

Они сидели с Анной в знакомой горнице, ребятишки, особенно старшие Васька и Петька, за три года, что не видел их, подросли, были уже помощники и хлопотали по хозяйству. Руте было четыре, беленькая, аккуратно заплетенные косички. Дом по-прежнему сиял чистотой и опрятностью, так же пахло свежим хлебом и молоком.

– Как навигация началась, первые пароходы пошли в Красноярск, так и собрался. Сказал, опять будет добиваться, писать заявления. После смерти Сталина должны бы ответить про Мишку… – Анна смотрела спокойно, только где-то в глубине глаз тлела безысходная тоска. – А двадцать пятого июля телеграмму дал, что едет на Колыму. Потом уже из Владивостока прислал письмецо – ждет, мол, парохода на Магадан и что в этом году, может, не успеет вернуться. Больше ничего не было, должно быть не добрался еще, теперь много людей едут…

– Ты как тут справляешься? – Сан Саныч встал и достал кошелек.

– Ничего, спасибо, деньги есть, мука… бензина на три года оставил для лодки… справляемся.

Анна помолчала.

– Может и хорошо, что Валя уехал, он ведь пить здесь начал. Как зимой приехал из Красноярска… ничего ему не сказали про Мишку – ни жив, ни мертв… так и впал в тоску. В мастерскую к себе переселился, пил и молчал, ребятишкам не показывался. Боялась я за него… А так, поехал… думает, жив Мишка, – Анна перекрестилась на икону. – Искать будет.

86

Горчаков работал в операционной с Богдановым до поздней ночи. В шесть утра его разбудили, велели взять все необходимое для скорой помощи, побольше перевязочных материалов и повезли на машине.

Огромная зона – не меньше трех тысяч заключенных, понимал Горчаков, – была окружена вооруженными солдатами и офицерами. Они стояли в две цепи, за ними зачем-то была еще и третья, более редкая цепь, в ней стояли гражданские. Все это растянулось по тундре и выглядело непривычно, даже страшновато. Как будто большую войну готовили. Несколько новеньких бронетранспортеров с пулеметами дежурили по всему периметру, воняя выхлопом. Пулеметы торчали стволами из грузовиков и с ближних крыш. Горчаков с чемоданчиком стоял возле одного из грузовиков, его борта были укреплены металлическими пластинами.

Кто-то из офицеров обращался к лагерникам по громкоговорителю. Голос властный, тон жесткий: «Волынка переросла в контрреволюционный мятеж. Мятежники избрали органы власти, суд, сформировали противозаконные органы обороны. Выходите из зоны! Задерживайте зачинщиков! В случае неподчинения конвой применит оружие!»

Зона молчала. Пик тундровой мошки миновал, и ее было немного, но стояла жара. За колючкой шла обыденная жизнь – кто-то из лагерников куда-то направлялся, но больше стояли кучками у бараков, курили. Черные флаги с красной полосой колыхались на легком ветру.

К микрофону подошел кто-то другой, голос был пожиже: «Одумайтесь, граждане! Вас толкнули против Советской власти! Выходите – и Советская власть вас простит!»

– Прокурор московский! – прокомментировал смену оратора чубатый водитель-сержант. Он курил на корточках, прислонившись к колесу.

Горчаковпоставил чемоданчик и присел рядом в тень кузова.

– Почему московский? – склонился прикурить от сигареты сержанта.

– Да они оба из Москвы. Сюсюкают тут! Из пулеметов расхерачить всю эту шушеру бандеровскую. Фашистов, блядь! Четвертый месяц с ними нянчатся…

– А почему металл на бортах? У них что, оружие?

– Да нет у них ни хера! Передавить бронетранспортерами, как тараканов, и конец волынке! Похоже, московским за эту канитель деньги большие платят! Как за военные действия, получается. Сейчас покричат в матюгальник и водку пить поедут. И так каждый день. Ты что, недавно тут?

– Вчера привезли.

– А-а-а, – сержант снисходительно осмотрел любопытного очкарика в белом халате. – У нас теперь так. Воюем. Пять лагпунктов усмирили, эти последние остались. Недавно письмо написали правительству, чтобы их или освободили, или расстреляли. И весь лагерь подписался – три тысячи шестьсот подписей! Свобода или смерть, орут! Или отпустите, или всех убейте! Долбанутые, бля!

– Они все из шахт?

– Да нет, зачем, обычные зэки, и в шахтах работали, на кирпичном, на цементном… дома в городе строили… только срока у них большие. Позавидовали, что других освободили, вот и начали.

– Я слышал, постреляли их…

– А то раньше их не стреляли… Вон, смотри, идут!

Заключенные небольшими группами потянулись к проходам, специально прорубленным в колючей проволоке.

– Все не выйдут! – сержант со знанием дела подкуривал новую сигарету. – Выходят, у кого срок небольшой остался… Тут в основном те, кого после войны сажали – вояки, хохлы западные да из Прибалтики, что по лесам бегали.

Вышедших строили в привычную колонну по пять человек, окружали конвоем с собаками и поджидали других. Не вышла и половина лагеря, оставшиеся спрятались в бараках, и зона вымерла. Колонну увели. Вскоре и начальство уехало на автобусе с громкоговорителем.



В следующий раз Горчакова взяли прямо из операционной, было одиннадцать вечера, стоял полный полярный день, вечер был светлый и тихий. Автобус подъехал к той же зоне третьего лагерного отделения. Все было точно так же – тройное кольцо оцепления (гражданские – добровольцы из вольнонаемных норильчан), черные флаги над зоной, громкоговоритель снова несколько раз потребовал от заключенных «прекратить волынку» и выходить из жилой зоны. Никто не выходил, за проволокой не было никакого движения.

Сегодня ночью, проваливаясь в недолгий сон, Горчаков дал слово Асе, Коле и еще кому-то, кого он еще не видел… выжить. Впервые за долгие годы он пытался вмешаться в свою судьбу. Это было глупо, но ради их любви надо было попробовать. На этой мысли сон сомкнул его сознание.

Горчаков протер очки, присмотрелся – это был обычный спящий лагерь. Но что-то в самом воздухе было иначе. Офицеры вели себя нервно, приказывали и орали, солдаты бегали в касках, гремя полным вооружением. Георгий Николаевич ясно чувствовал неприятную напряженность. Пахло большой кровью, ему показалось, что он слышит ее запах, Ася с Колей снова мелькнули в сознании, будто они могли нечаянно попасть сюда, он осмотрелся тревожно.

От растерянности, все еще думая о своих, пошел к знакомому грузовику… В этот момент бронетранспортеры зашевелились, заревели двигателями и двинулись в зону через проходы в проволоке. Прячась за ними, шли автоматчики. Кольца окружения стали стягиваться к колючке. Лагерь по-прежнему отвечал мирным, даже сонным молчанием. Горчаков озирался и не видел, кто всем этим командует. Этой зловещей, смертельной тишиной и рокотом двигателей.

И тут загрохотали пулеметы. Горчаков вздрогнул от неожиданности. Со стен лагерных бараков летела щепа, звенели и сыпались окна. Стреляли с вышек и с крыш домов дивизиона охраны. С машины, за которой он спрятался, тоже стреляли. Боец вел прицельный огонь короткими очередями, сыпались пустые гильзы. Куда же он целится? Георгий Николаевич чуть не крикнул, чуть не спросил вслух, но только обескураженно присел за кабину.

Он знал, что делается сейчас в бараках. Пулеметы легко прошивали стены, людям было не спрятаться. Огонь стоял такой плотный и со всех сторон, что рикошетные пули от бараков и земли с вибрирующим визгом проносились рядом с их грузовиком.

В бараках уже много убитых и раненых, – сердце Горчакова замирало и даже останавливалось от переживания. Что они делают? Зачем? Убивают безоружных! Людей, которые ничего не делают! Руки тряслись, он почему-то все время вспоминал, как хотел спастись сегодня ночью, это было неприятное воспоминание, люди в зоне тоже не хотели умирать. Горчаков подхватил чемоданчик и выбежал из-за машины. Автобус с громкоговорителем и начальством отъехал за последнюю линию оцепления, но стоял недалеко. Горчаков бросился к нему.

– Что вы делаете? Что делаете?! – он бежал и бормотал сам себе, в этой канонаде его никто не слышал, и размахивал руками и чемоданчиком с красным крестом.

У автобуса стояли бойцы. Один из них вышел вперед и направил ствол автомата на бегущего в белом халате. Из автобуса выглянул офицер.

– Это преступление! – услышал Горчаков свой голос. – Там живые люди! Они без оружия!

Он, с трудом дыша, остановился у автобуса.

– Уберите урода! – глаза офицера не мигали на красном лице.

– Расстрелять? – обернулся боец с автоматом.

– Мясникам отдайте!

Боец натренированным движением врезал Горчакову прикладом в грудь, тот окончательно задохнулся и обхватил чемоданчик. Его развернули и пинками погнали обратно. Солдат сзади было двое. С досады, что не участвуют в основном деле, они были зло и трусливо возбуждены. Били прикладами в спину, Горчаков начал спотыкаться, он совсем задыхался, ударов прибавилось.

Неожиданно сзади раздался пронзительный свист. Это свистел один из солдат.

– Урки, принимай клиента!

Возле вахты на корточках сидела группа ссученных с дубинами в руках. Все повернули головы, а двое поднялись и направились навстречу. Стрельба меж тем стихла, солдаты в зоне входили в бараки. Из ближайшего раздавались стоны, крики ненависти и просьбы о помощи. С вахты выбежал сержант:

– Врачей сюда! – крикнул он куда-то, потом увидел белый халат Горчакова. – Быстро сюда, лейтенанта раздавило! Бегом!

Конвойные погнали Горчакова к вахте, сами жадно разглядывали, что делается в зоне. Из бараков выводили лагерников и пинками и прикладами гнали к проходам. Мужики с дубинами бросились к одному из проходов. Там уже сортировали выходящих, всем командовал офицер с автоматом в руках:

– На колени! Ползти, фашисты бандеровские! На колени, блядь!

Заключенные валились на колени, среди них были и раненые, и ползли по проходу. За колючкой их ждали урки. Били дубинами, ногами и кулаками, многие отключались, их оттаскивали в сторону. За столом сидели офицеры и сверяли выводимых заключенных с формулярами.

Лейтенант полулежал, прислонившись к стене вахты. Это был молодой, лет двадцати пяти парнишка, он дышал, широко открыв рот. В глазах стоял страх. Горчаков осторожно положил его на землю и стал расстегивать гимнастерку, тот испугался еще больше и тихо заголосил:

– Ай-ай, доктор, мне воздуху нет! Не хватает! Не хочу, не хочу лежать! Я боюсь, доктор!

Губы у него синели, изо рта сильнее потекла кровь. Он мазнул ее рукой:

– Доктор, кровь! Помогите! Меня бронетранспортером… в спину… я не видел его… прямо к стенке! – ужас смерти застыл в молодых глазах.

Горчаков понимал, что ничем не поможет – у мальчишки была раздавлена грудная клетка. Он взял лейтенанта за руку, кивнул успокаивающе:

– Сейчас сделаю укол, вам не будет больно, – он открыл чемодан и загремел шприцами.

У него дрожали руки, иголка не надевалась, не попадала в ампулу. Вокруг возбужденно орали, приказывали, ругались, слышались удары, стоны, мольба. Просили носилки, воды, помощи… матерились, матерились и матерились. И умирали.

С ранеными Горчаков оказался в больнице. Шел второй час ночи. Богданов оперировал мрачно, молча, как заведенный, раненых было больше сотни, хирургов всего трое. Горчаков встал ассистировать, но Богданов велел идти и заняться перевязками.

– Георгий Николаевич, – остановил он его в спину. – Не знаю как, но поднимите эту суку, главврачиху! Скажите ей, какой-нибудь полковник МГБ ранен! Придумайте что-то, наврите! Нужны все медсестры, все, кто может перевязывать…

Раненые лежали вповалку по коридорам, пол был в людской крови, затоптанной солдатскими сапогами. С легкими ранами сидели у входа в отделение. Вокруг больницы стояло оцепление из гражданских вперемешку с солдатами. Среди тяжелораненых Горчаков увидел полковника Кошкина, тот зажимал руками кровавую гимнастерку на животе.

– Василий Степанович! Вы как здесь? Вы же не каторжный…

Тот сначала не узнал Горчакова, потом попытался улыбнуться серым лицом:

– Сам пришел к ребятам, Георгий Николаевич. Плохо мое дело, скажи прямо?

– Не знаю, хирург должен смотреть.

– Да чего там смотреть? В живот! Я таких насмотрелся. Пить хочу страшно, дайте воды!

– Воду нельзя, – Горчаков сходил, намочил кусок простыни водой и приложил к губам жизнелюбивого полковника, но тот потерял сознание.

Богданов осмотрел, замер, хмуро уставившись на две маленькие дырочки на белом волосатом животе Кошкина, и покачал головой:

– Был бы он один, можно было попробовать, а так я пятерых с того света вытащу, а его… – он с сомнением смотрел на могучее тело, лежащее без сознания. – Его уже вряд ли. Красивый мужик! Обезболь его, Георгий Николаевич, мучиться будет дня два-три.

Кошкина занесли на кушетку в кабинет Богданова, дышал он более-менее ровно, Горчаков перевязал, вколол укол и пошел к другим раненым. В голове все сместилось, он не понимал, утро теперь или уже вечер. Приезжали опера со стукачами, ходили среди раненых по темному коридору, искали кого-то, светили фонариками в лица. Другие, явно столичные офицеры, с пухлыми папками, пересчитывали и переписывали раненых. Потом пришли гражданские, из прокуратуры, и еще раз пересчитали. От них пахло водкой. Почему они все такие толстомордые и глупоглазые, – Горчаков перевязывал тощее бедро бледного от потери крови старика.

Вечером он выключился часа на три. Прямо на полу возле кушетки с Кошкиным. Из операционной пришел Богданов. Лица не было от усталости. Уронил стул и разбудил Горчакова. Они поужинали и опять уснули на матрасах на полу. Когда Горчаков проснулся, Богданова не было, а Кошкин не спал. Стонал тихо, не стонал даже, но кряхтел и скрипел зубами. Горчаков вколол хорошую дозу морфия, и вскоре полковнику стало получше. Он уже сильно ослабел, но улыбнулся:

– А что, Георгий Николаевич, много у тебя этой дряни? Хорошо от нее! Я бы и водки сейчас дернул! Нет, не хочу водки, и есть не хочу, тошнит! – он поморщился, вздохнул. – Они меня еще и били! Что за шавки, я весь в кровище, а они прикладами в кровавый живот… И это русские солдаты, я воевал с ними! Берег их… Я и в лагерь-то попал, потому что берег… Как людей в зверьков превращают?

Он опять надолго замолчал. Потом спросил спокойно:

– Что Богданов сказал?

Горчаков стал соображать, как ответить, но Кошкин заговорил сам:

– Не придумывай, Георгий Николаевич, на тебя непохоже… Если Богданов не стал резать, значит, отлетался я, – он произнес это твердо, но в глазах оставался вопрос.

– Сказал – два-три дня. Я буду тебя колоть, Василий Степанович.

– Спасибо тебе, Георгий Николаевич… – он сильно сморщился, осторожно потрогал себя за поясницу. – Хорошие там были ребята!

Горчаков смертельно хотел спать, клевал носом. Полковник, наоборот, был лихорадочно бодрый, строго блестел глазами:

– Хорошие ребята! Настоящие люди! Ни одного стукача не тронули. Судили и отпускали за зону! К этим шавкам. Давно я не видел такого человеческого духа! Встали люди за свое человеческое достоинство. Все понимали, что от этой своры ничего хорошего не дождешься. А все равно встали против мерзкой власти! Хохлы, евреи, поляки, прибалты, русские… Против жалкой, паскудной власти человека над человеком! Люди это могут! – он опять замолчал, потом произнес негромко и твердо: – За такое помирать не страшно!

– Давай-ка я тебе бинты поменяю, Василий Степаныч…

– Не надо, я прилежался… тепло и сыро… – Кошкин улыбнулся через силу сухими губами. – Ты запомни, Георгий Николаич, если останешься жить, запомни – там, за колючкой, восстали благородные люди! Ты думаешь, мы не могли смести эту шваль сталинскую?! Только в Горлаге двадцать тысяч человек было. Половина – умелые, настоящие вояки! Снесли бы этот Норильск к гребаной матери! Мы людьми хотели остаться! Показать этим псам, что можно быть людьми! Без подлости можно жить! Они крепко пересрали! Мести ждали, думали, покрошим их в капусту! Два полка сосунков в красных погонах пригнали. Бронетранспортеры. Два месяца силы против нас копили и все равно боялись! Псы не могут по-другому! Безоружных стреляли! Ни царапины у них!

– Ты как такие раны получил? В упор?

– В упор! Я же везучий, меня даже щепками не зацепило! Когда палить перестали, я раненого потащил из барака, а тут мальчонка глупенький со страху, видно, и засадил с трех метров. Натаскали их, как щенков, они же предателей Родины уничтожали! Ничего, отвезут меня с биркой на ноге под Шмидтиху[161]. Там много достойных людей.

– Оставь адрес, напишу жене…

– Уже попросил, напишут. Уколи еще разок, что-то тошно, башка мутная! Повезло мне, что ты рядом, Георгий Николаевич. Лежал бы сейчас один, а ты свой человек… очень я тебе рад.

Горчаков стал набирать шприц. Вошел Богданов, намыливал руки, глядя на Кошкина.

– Что, Вася, хреново?

Кошкин молчал долго.

– Ничего, Виталий Григорьевич, все хорошо… Я на фронте сто раз мог загнуться, а пришлось здесь. Здесь тоже за Родину. Как было, уже не будет, ребята, кровь человеческая просто так не льется! Не надо ее жалеть!

Полковник пристально и очень серьезно смотрел перед собой.

– Я смерти давно не боюсь. Смерть придумал тот же, кто и жизнь. Он ничего плохо не делает!

Горчаков сделал укол, полковник Кошкин затих и вскоре заснул.

– Дайте папиросу, Георгий Николаевич… – Богданов стоял над Кошкиным, думая о чем-то.

Закурили. Горчаков прикрыл дверь в коридор, откуда доносились стоны, скрип раскладушек и бормотания.

– Я про вашу Асю… Тут еще на неделю работы. Потом можно бы отправить вас на аптекобазу в Ермаково, недели на две. Ей когда рожать?

– Да вот, в первую неделю августа. Не надо бы им сюда…

– Почему? – удивился Богданов.

– Кто знает, что тут будет? Могут и режим ужесточить…

– Что же вы, на амнистию совсем не надеетесь?

Горчаков поморщился в досаде:

– В Ермаково была блажь, думали об этом с Асей… – он затянулся папиросой, молчал, потом поднял хмурый взгляд на Богданова. – Ничего ведь не поменялось, Виталий Григорьевич, какая разница, какая фамилия будет там, наверху? Сталин, Берия, Молотов… Людей уже превратили в бессовестных и бездушных собак… Сначала офицеры приказали расстрелять безоружных, а теперь ходят ищут среди раненых и потом пытают этих раненых. И ни у одного офицера не хватило мужества отказаться выполнять приказ! На их месте стреляться надо, а они продолжают… Вы знаете, что они добивают некоторых раненых? Я утром в морге видел одного, вы его оперировали…

– Наше дело – оперировать, Георгий Николаевич, – Богданов погасил свою папиросу. – Что вы с женой думаете?

– Надо ее в Москву отправить с этой навигацией, – Горчаков тер колючий седой подбородок. – В Ермаково я не решился настаивать, а теперь с ними не поговоришь. Не знаю, родила она, нет?

– Позвоните в больницу.

– Все телефоны отключены, всё контролируется, боятся, что отсюда уйдет информация, даже телеграмму не смог дать.

Богданов смотрел мрачно. Он тоже не знал, что с ними будет завтра.



Кошкин умер ночью. Лежал очень спокойный и скорбный, правая рука на сердце, словно благодарил кого-то.



Допросы шли днем и ночью, и теперь везли избитых. С переломанными ребрами, носами, отбитыми внутренностями. Раненых продолжали пытать. Однажды в палату вошли несколько офицеров, опять кого-то искали. Горчаков хотел выйти, но его остановил офицер и стал внимательно рассматривать. Это был тот краснорожий майор из автобуса, что велел отдать Горчакова «мясникам». Георгий Николаевич смотрел спокойно. Майор вспоминал, но, видно, не вспомнил и отпустил фельдшера.

Активных участников и руководителей восстания самолетами развозили по другим тюрьмам: в Красноярск, Иркутск, Магадан, Кенгир, Владимир. Там судили и давали новые срока.

Московские следователи пытались представить политическое восстание разгулом бандитствующих элементов, бунтом беспредельщиков против всех законов.

Но арестанты в показаниях стояли насмерть – все хорошо помнили свои требования именно законности. И справедливости.

87

Ася родила десятого августа. Девочку. В больнице, на которой начали разбирать крышу. Рожала две ночи, и обе эти ночи страшно выли собаки. Такого никогда не было. Она страдала от болей, от неизвестности, и еще эти плачущие собаки.

Ее выписали на следующий день. Она была страшно уставшая, они шли домой, присаживаясь на каждую лавочку. Ася с девочкой на руках.

– Почему они так воют? – морщилась Ася потрескавшимися губами.

– От голода, мам. Их в питомник свозят из лагерей, опять стрелять будут. Их не кормят… – Коля теперь был старожилом Ермаково и знал здесь все.

– Почему стрелять? – не понимала Ася.

– Я не знаю… Позавчера коров стреляли! На Енисее, ниже пекарни, и бросали в воду. Сказали, больные чем-то…

– Ты туда ходил? Я же просила… А кто их стрелял?

– Солдаты и зэки. Я сам не видел…

– Коля я тебя просила не называть так людей. Твой отец тоже зэк!

– Прости, мам… Мы будем отцу звонить?

Ася с удивлением глядела на сына.

– У тебя есть его номер?

– Нет, но он же с Богдановым, позвоню в центральную больницу, попрошу Виталия Григорьевича.

Ася задумалась, малышка зашевелилась в одеяле, Ася скинула покрывало.

– У меня еще нет молока… А если совсем не будет? – она с досадой потрогала себя за грудь.

– А так бывает?

– Бывает, пойдем.

– Давай, я понесу.

– Нет, я сама… Ну хорошо, возьми… – Ася вздохнула с трудной улыбкой. – Это же твоя сестра!

В это время невдалеке раздались выстрелы. Сразу много, стреляли короткими очередями из автоматов, раненые собаки завизжали совсем близко. Ася отдала было уже девочку, но взяла ее снова и, нагнувшись, словно прятала ребенка от воя, быстро пошла по дороге. Когда дошли до дома, все кончилось. Над Ермаково повисла необычная тишина. У калитки стояла соседка и тоже слушала. Поздоровались.

– Что собаки! – вздохнула соседка. – Людей бросают, не нужны стали, мужик четыре года горбатился, то вахтером, то в надзирателях, а жилья так и не дали. Теперь – идите, куда хотите… – она еще послушала подозрительную тишину. – Что же, мальчик или девочка у тебя?

– Девочка.

– Как назвали?

– Не придумали еще…

– Чего же?

Ася пожала плечами.

Они вошли в их домик. Ася положила девочку на топчан и устало опустилась рядом. Коля осторожно откинул одеяло, разглядывая сестру:

– Ты хочешь, чтобы отец дал ей имя?

Ася молчала. Заострившееся лицо было сосредоточено, она напряженно думало о чем-то. Вопросов было слишком много.



Ночью Коля думал об отце и матери. Отец выглядел намного старше, рядом с ним она была, как дочь, но часто, и Коля это хорошо чувствовал, мать была намного сильнее. Хотя отец совсем не был слабым. Все было очень непросто, а иногда ему казалось, что меж ними почти ничего нет. То, что у его сестры не было имени, много о них говорило. Многие темы у них были запретными, как будто отношения только начинались и они очень берегли их. Отец чувствовал себя виноватым за Севу. Мать тоже. Это была разная вина, но они не могли, не научились еще говорить об этом. Если об этом вообще можно говорить… Коля как-то спросил мать, не хочет ли она, если родится мальчик, назвать его Севой. Она недовольно закачала головой и подняла руку, прекращая разговор.

Коля не заговаривал об имени сестры. Видел, что мать ждет встречи с отцом. Коля не знал, как это может быть. Где? И будет ли эта встреча…

Прошло несколько дней, от Горчакова ничего не было. Тогда Коля сам пошел в школу, там еще работал телефон, позвонил главврачу центральной больницы Норильска. Хотел спросить хирурга Богданова, но нечаянно назвал фельдшера Горчакова. На том конце была женщина, она стала строго допытываться, кто звонит. Коля положил трубку.

Ася очень испугалась. Связь шла через коммутатор, их могли легко найти.

88

Сан Саныч остановился, недоверчиво обернувшись на провожатого.