Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Знаю, – сказал Ариэль, – всего шесть цилиндров. К тому же я еще маленький. А когда вырасту, дядя Леня подарит мне новенькую «тойоту»…

Писатель удалился, сгорбившись, жестикулируя и беззвучно шевеля губами.

А потом неожиданно все разъяснилось. Машину утащил хозяйский пес Дунай. Она поблескивала в глубине его невзрачной будки, как сокровище. Когда хозяин вытащил машину, на боках ее обнаружились глубокие следы зубов.

Теперь писатель часто видел Ариэля около собачьей конуры. Мальчик приближался к Дунаю, беседовал с ним. Что-то внушал ему настойчиво и мягко. Дунай виновато скулил и припадал к земле. Задние лапы его судорожно вздрагивали.

– Ничего, – издали шептал Григорий Борисович, – потерпи. Лето все равно уже кончается.

Мы и гинеколог Буданицкий

– Ты писатель, – говорит ему Бернович, – вот и опиши, чего я кушаю на сегодняшний день. Причем без комментариев, а только факты. Утром – холодец телячий, лакс, яички, кофе с молоком. На обед – рассольник, голубцы, зефир. На ужин – типа кулебяки, винегрет, сметана, штрудель яблочный… В СССР прочтут и обалдеют. Может, Ленинскую премию дадут за гласность…

Третий год писатель снимает дачу в русской колонии около Монтиселло. Третий год Вениамин Бернович дает ему советы:

– Ты опиши мою Фаину, слышишь? Как говорится, от и до. Причем без комментариев. Вот смотри. В Союзе элементарное комбинэ было проблемой. А здесь? Две шубы я ей купил на сегодняшний день. Четыре кофты с аппликациями. Платьев навалом. Туфель одних – штук двадцать пять… Ты же писатель. Так опиши все это барахло. Вывод, например, такой – спасибо капиталистической Америке… А этих комбинаций у нее здесь целый шкаф.

Бернович делает паузу. Лицо его озаряется предчувствием здорового смеха.

– Ты писатель? Вот и догадайся. Что у женщины под юбкой, а у мужчины в голове?

Григорий Борисович смущенно опускает длинные младенческие ресницы.

– Не знаешь? Комбинация! – восклицает Бернович. – Ответ – комбинация! Понял? У женщины под юбкой… У мужчины в голове… Комбинация…

Его жена Фаина тоже наведывается к писателю:

– Так редко удается поговорить с культурным человеком.

Затем Фаина одергивает сарафан и громким шепотом произносит:

– Я вам главное скажу – киноартисты постарели: Баталов, Евстигнеев, Моргунов. Ведь если разобраться, то уехали мы десять лет назад. А Евстигнееву, я думаю, уже и тогда было за сорок. Годы, в общем, идут, люди стареют. Такое у меня ощущение. Может, я не права?

– Почему же, – реагирует Григорий Борисович, – действительно стареют. А годы, в общем-то, идут…

Лето выдалось теплое и солнечное. Даже комары вели себя не очень агрессивно. Бернович и Фаина заходили к писателю все чаще. Бернович дарил ему только что пойманных, еще холодных маленьких окуней. Фаина неожиданно и решительно мыла ему посуду.

«Демократия, – размышлял он, – не только благо. Это еще и бремя. В Союзе такие люди были частью пейзажа. Я воспринимал их как статистов. Здесь они превратились в равноправных действующих лиц. Впрочем, – спохватывался писатель, – это хорошие, добрые люди. О них можно, в принципе, написать рассказ…»

Бернович говорил:

– Фаинка – дура. Купи мне, говорит, на сегодняшний день «чероки»…

– Что это?

– «Чероки»? «Чероки» – это тачка. Называется – «джип-чероки»… Купи, говорит, «чероки». А я говорю – ты посмотри на свои бюсты. Они же в «джипе» будут трястись, как это самое… Как последний день… Ну этой?.. Как ее… Помпеи…

Фаина говорила, оставаясь с писателем наедине:

– За мной еще до Вени один кинооператор ухаживал. В Дом искусств мы с ним ходили. Помню, весь тет-а-тет собирался: Ульянов, Яковлев, этот… Как его? Ждигарханян…

Бернович и Фаина часто ссорились. В такие дни заходили поодиночке.

Фаина говорила:

– Ему лишь бы поддать и в койку. Я к такому отношению не привыкла.

– Сколько лет вы женаты? – интересовался писатель.

– Двадцать пять. А что?..

Бернович тоже жаловался:

– Фаинка совсем одичала. Не ходи, говорит мне, в шортах. Ноги у меня, оказывается, слишком полные. А если я такими вот ногами дважды по этапу шел? Тогда что?..

Бернович как-то раз зашел и говорит:

– Писатель, дело есть. Хочу у тебя поселиться.

– Навеки? – поинтересовался Григорий Борисович с юмором и легкой тревогой.

– Нет, до среды включительно.

Бернович понизил голос и свистящим шепотом договорил:

– Фаинка идет по неверной дороге.

И затем еще более доверительно:

– Вот ты писатель. Опиши такое дело. Муж зарабатывает бабки. То есть буквально ходит по острию ножа. На триста шестьдесят кусков с довеском плавает в бензине. Два билдинга имеет в Поконо… А жена ему говорит: «Я тебя презираю. Я на сегодняшний день хочу культурному человеку отдаться…»

Бернович встал и отчеканил:

– Выследить ее хочу на манер КГБ… Ты слушай – в понедельник я уеду. Отгоню машину в рощу, а сам к тебе. И займу у окна наблюдательный пункт. Не возражаешь?..

У Григория Борисовича заметно испортилось настроение. Границы его частной жизни беспощадно нарушались. Какие-то посторонние люди участвовали в его судьбе…

– Не возражаешь?

– Ладно, – сказал писатель, – дело ваше…

И, сославшись на хозяйственные заботы, ушел. В тоске и печали направился к озеру. У самой воды на клетчатом одеяле лежала Фаина. Ее силуэт напоминал географические очертания Конго.

– Дивно, что вы пришли, – сказала Фаина, – взгляните на это облако. Что оно вам напоминает?

– Вас, – ответил писатель.

– Что вы? Я куда полнее. Хотя кушаю, в принципе, мало… Оно напоминает сон.

– Не понял?

– Я говорю, что облако напоминает сон.

– Действительно…

Фаина села, выпрямилась, обхватила руками колени. Заговорила быстро и громко:

– Я одинока, страшно одинока… Что вы стоите?

– Я сижу, – ответил писатель.

И сел на край одеяла.

– Мое замужество было ошибкой. Вениамин примитивен и груб. Кроме того, его скоро посадят. Элементарно посадят. Вы меня слушаете? Я обращаюсь к вам с просьбой. Только вы можете нам помочь.

– Кому это – нам?

– Мне и одному человеку. Есть один человек. Он гинеколог. Его зовут Миша. Вернее – Майкл. Мы знакомы три года. Отношения между нами чисто патологические…

– Платонические, – равнодушно исправил Григорий Борисович.

– Вот именно. Он гинеколог. Пошлостей ему и на работе хватает. Поэтому главное для него – чувство…

Григорий Борисович тронул ее руку, шершавую от песка:

– Короче, что я должен сделать?

Фаина заговорила еще решительнее:

– В четыре тридцать Миша прилетает из Детройта. В пять он будет на Терминал-стейшен. В пять двадцать уходит автобус на Монтиселло. Прибывает, если не ошибаюсь, в семь тридцать две. Там его и нужно встретить.

– Простите, но я без машины.

– Возьмите такси. Деньги верну.

– Когда он прилетает?

– Послезавтра.

– Послезавтра – это воскресенье?

– Да. Его надо встретить и разместить до понедельника…

Григорий Борисович задумался: «И что это богатые гинекологи так упорно пренебрегают отелями? У меня ведь даже телевизора нет. К тому же я рано встаю. Печатаю на машинке…»

При мысли о работе у него заныло сердце. Кошмар потерянного времени угрюмо замаячил впереди.

– У меня телевизора нет, – сказал писатель.

– И чудно. Вы будете разговаривать. Мишка такой интеллектуал, это страшное дело. У него сплошные афоризмы в голове…

У писателя окончательно испортилось настроение. Контуры жизни становились все более расплывчатыми. Миша, засада, самолет из Детройта… Гинеколог, сплошные афоризмы… Что происходит? Где выход из этого страшного тупика? Как получилось, что его личная, уединенная, нормальная жизнь столь дико запуталась?..

Над озером, естественно, кружились чайки. С противоположного берега доносился голос Мизиано. По шоссе неслись автомобили, тормозя возле разъезда. Лес на горизонте даже в солнечный день казался мрачным и запущенным.

Писатель очнулся. Почувствовал на лице своем широкую блуждающую улыбку. Испытал неожиданно острое сочувствие ходу жизни в целом. И вдруг отчетливо, даже звонко, произнес нечто такое, что удивило его самого:

– Главное, успокойтесь. Все будет нормально. Я сделаю все от меня зависящее…

И дальше, уже обращаясь к себе:

«Как же это будет называться? Допустим – „Мы и гинеколог…“ Надо заменить фамилию… Ну, скажем: „Мы и гинеколог Буданицкий“».

Из книги «Меню, или Записки голодающего»

Старый петух, запеченный в глине

Моя жена проснулась и спрашивает:

– Кто может звонить в четыре утра? Даже интересно… Ты не спишь?

Я сказал:

– Ничего интересного.

Раньше, еще в Союзе, лет двадцать назад, это могли быть знакомые пьяницы. Помню, дисквалифицированный боксер Литовченко кричал мне:

– Еду! Жди! Готовь закуску!

Я вяло сопротивлялся:

– Сейчас ночь.

– Вечно у тебя ночь, когда я звоню.

– Да и выпивки нет.

В ответ раздавалось:

– Должен тебя разочаровать: есть, и в неограниченном количестве…

Так было в Союзе.

Я встал, прикрывшись газетой. Пол был теплый. Подошел к телефону. Слышу, говорят по-английски:

– Это полиция. С вами желает беседовать…

– Кто? – не понял я.

– Мистер Страхуил, – еще раз, более отчетливо выговорил полицейский.

И тут же донеслась российская скороговорка:

– Я дико извиняюсь, гражданин начальник. Страхуил вас беспокоит. Не помните? Восемьдесят девятая статья, часть первая. Без применения технических средств.

Я все еще не мог сосредоточиться. Слышу:

– Шестой лагпункт, двенадцатая бригада, расконвоированный по кличке Страхуил.

– О господи, – сказал я.

Страхуил повысил голос:

– Все, начальник, испекся. Припухаю у ментов в районе Двадцать первой и Бродвея. Надо срочно выкуп заплатить. А у меня тут, кроме вас, ни одного солидного знакомого. Шплинта зарезали. Володя Рваный лечится от алкоголизма.

– Что произошло? – спрашиваю.

– Да ничего особенного. В Сирсе повязали, гады. С мантелем в руках.

– Что значит – с мантелем?

– Я мантель примерял, такой каракулевый, дамский.

Тут я наконец все понял:

– Ты шубу украл?

– Какой – украл?! Пытался. А то сразу – украл. Пытался и украл – вещи разные. Это как день и ночь.

Я задумался – что происходит? Одиннадцать лет я живу в Америке. Шесть книг по-английски издал. С Джоном Апдайком лично знаком. Дача у меня на сотом выезде. Дочка – менеджер рок-группы «Хэви метал». Младший сын фактически не говорит по-русски. И вдруг среди ночи звонит какой-то полузабытый ленинградский уголовник. Из какой-то давней, фантастической, почти нереальной жизни. Просит за него выкуп уплатить – четыреста долларов.

– Иначе, – говорит, – в тюрьму отправят, к черномазым. Удовольствие ниже среднего.

Я вынес телефон на кухню. Потянулся за сигаретами. Слышу:

– Гражданин начальник, захватите четыреста пятьдесят для ровного счета. Надо же отметить это дело, выпить по такому случаю.

Тут я немного опомнился, спрашиваю:

– Который час, ты знаешь?

– По московскому времени скоро двенадцать.

– При чем тут московское время?!

Но полицейский мне уже адрес диктует:

– Двадцать один, ноль три, второй этаж, сержант Барлей.

И голос Страхуила:

– Гражданин начальник, выручайте!

Моя жена спросила:

– Что такое?

Я даже отвечать сначала не хотел. Ну что я ей скажу? Звонит, мол, уголовник Страхуил. Просит внести за него четыреста долларов. Бред какой-то.

– Кто это? – спрашивает жена.

– Так, – говорю, – знакомый артист.

– Что у него случилось?

– Денег просит.

– Вечно тебе звонят какие-то подонки. Почему тебе Солженицын не звонит? Или Барышников?

– Видимо, – говорю, – у Барышникова денег хватает.

Я оделся, вывел из гаража машину. Еду и думаю: ведь рассказать кому-то – не поверят. Это только с русскими бывает. Уехал человек в Америку. Шесть раз переезжал с одной квартиры на другую. Стал домовладельцем. Все забыл. Все былые телефоны, имена, названия ленинградских улиц. И вдруг – звонок.

Мне один знакомый еще в Ленинграде рассказывал. Пристали к нему два хулигана в электричке. Выкинули его на ходу из тамбура. Скатился он по насыпи в канаву. Потерял сознание, естественно. Очнулся ночью, под дождем. Приподнялся и слышит:

– Вы случайно не знаете, кто изобрел граммофон?

Сидит мужик под зонтиком возле канавы. Кроссворд разгадывает. Да еще и мужик-то знакомый, как выяснилось, по офицерским сборам…

Еду через мост из Квинса. И вдруг начинается траффик. Причем солидный. Мили на две вперед – сплошные красные огни.

Это только в Нью-Йорке может случиться. Траффик в пять часов утра. Как он возник, из-за чего?

Минут сорок я ехал от «Квинсборо-плаза» до фуникулера на углу Шестидесятой и Второй. И только за мостом я понял, что случилось. Там, возле бывшей железнодорожной кассы, есть захламленная лужайка. Необитаемый клочок земли между двумя автострадами. Треугольная зона неуязвимости в потоке машин. Сотни раз я проезжал здесь, и все было нормально. А тут вдруг появился одинокий негр-саксофонист. Он был почти невидим в темноте. Играл самозабвенно, но плохо. Подбородком двигал, как боксер на ринге. Плоская кепка лежала у его ног.

Все тормозили, проезжая мимо. Я тоже слегка притормозил, опустив боковое стекло. Бросил в кепку несколько монет. Какая-то из них откатилась в сторону. Музыкант прихлопнул ее ногой. Затем одарил меня целым каскадом пронзительных режущих импровизаций. Могу добавить, что играл он «Рондо» Шостаковича в нелепой джазовой переработке.

Минут через сорок я был в полицейском управлении, напоминавшем римский Форум. Среди массивных псевдоионических колонн бродили живописно одетые люди. Кого-то провели в наручниках. Две ярко накрашенные и при этом ужасно бледные женщины кокетничали с молодым офицером в черной форме. Цыганское семейство расположилось на кафельном полу. Через зал проходили какие-то девицы с бумагами в руках. Наверху, у основания застекленного купола, были выбиты латинские изречения. Одно из них я с легкостью прочел:

«Бог – это справедливость».

И задумался: при такой биографии, как моя, чужой язык уже не составляет тайны.

Ко мне обратился полицейский с бакенбардами:

– Чем могу служить?

Он направил меня в канцелярию. Там я уплатил четыреста долларов, расписался и ответил на пять-шесть вопросов:

– Мистер Страхуил – ваш друг?

Я кивнул.

– Что вы можете сказать о нем?

– Только хорошее.

– Где вы познакомились?

– В тюрьме.

– Когда, за что и где вы отбывали наказание?

– Я был надзирателем.

– Извините?

– Я был охранником, коллега.

– Называйте меня – сержант Барлей. За что и где мистер Страхуил отбывал наказание?

– Под Сыктывкаром.

– Пожалуйста?

– Под Сыктывкаром.

– Это в Польше?

– Нет.

– Тогда в России?

– Совершенно верно.

– За что мистер Страхуил отбывал наказание?

– В общем-то, за правду.

– Что это значит?

– За антикоммунистическую деятельность.

– Ограбление, убийство?

– Не думаю.

– Вчера он пытался украсть женскую шубу.

– Полагаю, что это недоразумение. Зачем ему женская шуба?

– Вот и я так думаю – зачем?

Наступила пауза. Сержант перебирал какие-то бумаги. Мне захотелось спросить:

– Скажите, я обязан был давать эти показания?

– Нет. А теперь распишитесь.

Потом меня завели в какой-то бункер. Через минуту появился Страхуил, здоровый, улыбающийся, в джинсовом костюме. Ринулся ко мне, горячо обнял и даже хотел поцеловать. При этом сильно оцарапал мне шею наручниками. Тут вышел офицер с ключами.

– Пока, – сказал он.

Мой друг выбежал на улицу, потирая запястья. Мне показалось, что я уже наблюдал эту сцену в каком-то фильме.

Я взглянул на часы – половина девятого. В ланчонете на углу жарили бекон.

– Зайдем? – спрашиваю.

– Не сюда.

– Ты же хотел позавтракать…

Становилось людно. Негры и латиноамериканцы толкали перед собой железные рамы на колесиках, увешанные одеждой. Переулки в этой части Манхэттена были забиты грузовиками. Как всегда, звучала однообразная ритмичная музыка. Из люков шел пар.

Страхуил толкнул вертящиеся двери. Я увидел вывеску – «Парижский шик». Столы были покрыты линолеумом. Над кассой гудел допотопный вентилятор. На прилавке возле блюда с фруктами дремал огромный кот.

Я сказал:

– Здесь недорого.

– Не имеет значения, – ответил Страхуил.

И тут же добавил:

– Кстати, где деньги?

Я протянул ему несколько бумажек. Подошел официант. Мы заказали два куриных супа, фаршированные ножки и шашлык. Все из курицы. Страхуил поинтересовался:

– А выпивка у них есть?

Я перебил его:

– Как ты сюда попал?

– В смысле – на Запад? Была у меня одна еврейка из валютного ресторана. Сошлись мы, помню, на День Конституции. Утром встали, познакомились как следует, оказывается – ей грозит трояк. И у меня как раз доследование шло. Уже подписку взяли о невыезде. Значит, надо ехать и как можно дальше. Записались и уехали, примазав органы двумя кусками. А в Риме эта Беба завела себе какого-то шахматиста еврейской национальности. Уж здесь-то он вроде бы на фига ей понадобился? Видимо, любовь. А любовь – это для меня святое, гражданин начальник. Короче, дал ей на прощание в глаз и отвалил.

Официант принес нам еду. Заиграла невидимая музыка. Страхуил нетерпеливо приподнялся:

– Я на минуту отлучусь. Надо заправиться.

– В смысле?

– В смысле горючего. Магазин за углом.

– Не стоит, – говорю, – рано.

– Что значит – рано? Мы же не в Республике Коми. Здесь, гражданин начальник, всегда есть место подвигу.

– Это лишнее.

– Лишнее? – приподнял брови Страхуил. – Все у тебя лишнее, начальник! Кто знает, что в жизни главное, что лишнее. Вот я расскажу тебе историю про одного мужика. Был он королем шмена на Лиговке. И его наконец повязали. Оттягивает король что положено, возвращается домой. А у него три дочери в большом порядке. Упакованы, как сестры Федоровы. Старшая ему и говорит: «Батя, живи у меня…»

Все это стало мне надоедать. Я понял, что должен защититься от надвигающегося хаоса. Он преследовал меня в Союзе, я уехал. Теперь он настиг меня в Америке. Хаос и абсурд.

Страхуил продолжает:

– Она ему: «Живи, говорит, у меня, батя. Вот тебе койка. Вот тебе любая бацилла из холодильника: колбаска, шпроты, разные ессентуки…»

Тут я прервал его:

– Откуда ты свалился на мою голову?

Страхуил не обиделся:

– Вот принесу горючего, бухнём и разберемся.

– Еще раз говорю – не стоит.

Друг мой отложил вилку, задумался. Лицо его озарилось светом глубокой выстраданной правоты. Я услышал:

– По-твоему, жизнь – что? Она – калейдоскоп. Сегодня одно, завтра другое. Сегодня ты начальник, завтра я. Вспомни Чинья-Ворык. Вспомни автомобильную мойку на Конюшенной.

Господи, да я и без него все помнил. Прожитая жизнь только кажется бесконечной, воспоминания длятся одну секунду. Конечно, я все помнил.

1965 год, ноябрь. Лагерь усиленного режима на станции Чинья-Ворык. Я военнослужащий, контролер штрафного изолятора.

Праздники ощущаются даже в лагерной зоне. У заключенных – выстиранные робы, начищенные дегтем сапоги. Над канцелярией вяло полощется широкий бледно-розовый транспарант:

«Через добросовестный труд – к социализму!»

Я сижу на вахте у знакомого инструктора. Он чинит мою бляху с напайкой. Над его столом – репродукция, вырванная, очевидно, из поваренной книги: жареный цыпленок, декорированный яблоками.

Звонит телефон:

– Срочно зайдите к лейтенанту Токарю.

Инструктор одалживает мне свой ремень. Я нехотя иду к зданию администрации.

– Есть дело, – говорит Токарь, – собирайтесь. Берите конвоира. Выводите бригаду из двух человек на отдельную точку. Хуриев вас проинструктирует.

– Что еще за дело?! – говорю. – Сегодня праздник!

Токарь приподнялся, одернул гимнастерку и сказал:

– Канализационная труба этого не знала, взяла и лопнула.

Он помолчал и добавил:

– Я ей от души сочувствую, потому что и мое терпение лопается. Ясно? Действуйте…

Через полчаса мы были на вахте: караульный и двое зэков-сантехников. Естественно, у всех дурное настроение – праздник. Хотя работы там было часа на два.

– В три будем дома, – сказал я одному из зэков.

Тот в ответ:

– Ну и что хорошего?

Второй добавил:

– Не дома, а в колонии усиленного режима – 1314/6.

Мы вышли из зоны, спустились к подстанции. Караульный сел на ящик из-под огурцов. Зэки разожгли костер, покурили, взяли лопаты.

День был морозный, солнечный. Дым над зоной поднимался вертикально. В поселке за ручьем играла музыка:

Ты сегодня мне принесНе букет из алых роз,Не тюльпаны и не лилии…

Так прошло около часа. Раза два зэки устраивали перекур. Впрочем, работали они добросовестно. Хотя бы судя по тому, что разделись.

Зэки были тощие, мрачноватые, примерно одного роста. Такие не запоминаются. Правда, один из них без конца ходил мочиться. Он-то вдруг и подошел ко мне:

– Хорошая погода, гражданин начальник.

Я спросил:

– Что надо?

Зэк подошел еще ближе – так, что караульный выкрикнул:

– Стой на месте!

Зэк остановился, доверительно подмигнул мне и сказал:

– Начальник, давай его схаваем ради праздника.

– Кого?

– Да петуха.

– Какого еще петуха?

– А вон, смотри.

Действительно, возле ручья гулял петух. Наверное, забрел сюда из Чинья-Ворыка.

– Вы что, – говорю, – совсем обнаглели?!

– В чем дело, начальник?

– Петуха не трогать. Продолжать работу.

– Начальник!

– Ни в коем случае.

Зэк молитвенно сложил на груди руки. Заговорил драматической лагерной скороговоркой:

– Начальник, кто узнает?! Я его уделаю в момент. Исполню как врага народа. А если что, ты не в курсе.

– Еще бы, – говорю.

– Он даже пикнуть не успеет. Вот и будет праздник.

– Особенно, – говорю, – для петуха.

После этого я смягчился и голосом лейтенанта Токаря выговорил:

– Действуйте.

Зэк свистнул, подзывая напарника. Я помахал караульному, чтобы не стрелял. Сантехники побежали к ручью.

Петух оказался неумным. Повел себя как участник троцкистско-зиновьевского блока. То есть простодушно зашагал навстречу собственной гибели. Ему бы удрать, так нет: развинченной мультипликационной походкой он двинулся в атаку. Головою поводил, как знаменитый саксофонист Чевычелов.

Через минуту все было кончено. Я огляделся – свидетелей нет.

Зэки вырыли ямку. Ощипывать петуха не стали. Просто вымазали его глиной и забросали сучьями. А сверху разожгли костер. Так он и спекся.