Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Наша поездка на катере к флагману была напряженной – Танжер насквозь продувается ветром, катер так и прыгал из одной брызгающейся ямы в другую, но мы с Инессой Рузской…

Я-то обратился к Лебедеву в последний момент, когда он почти бегом проносился к борту, и он быстро двинул вниз бородкой – что означало, что я иду за ним в катер вот здесь и сейчас, в чем стою. Но тут резкой походкой вышла Рузская, озарила меня потрясающей улыбкой – да она вообще улыбается всегда и постоянно. Вот ее – ожидали. Взяла Лебедева под руку и пошла с ним к катеру: хорошо быть дамой.

И вот мы с ней, два пассажира, ехидно обменивались все десять минут пути улыбками: нас не тошнит, как же хороша жизнь, мы в Танжере. А Лебедев сидел очень прямо, профиль его держался в напряжении благодаря крахмальному воротничку, и думал он о чем-то своем. Наверняка неприятном, если верить Блохину, хотя как может командир отвечать за портовых апашей, налетающих на корабль… и все-таки, что им вообще там было нужно. Но тут перед нами вырисовывается черная громада, с которой стекают черные же ручьи, броненосец моют после погрузки угля. И дальше меня конвоируют к Семенову, отдельно от прочих.

– Рад, дорогой вы мой! – встретил меня Пузырь, обнял и пощекотал бородой. – И я вам сразу скажу: мне была телеграмма из столицы насчет первого вашего очерка. Там приятно удивлены. От вас ждали худшего, а тут – между поэзией, дипломатией и философией, пишут они.

– Э-э-м, уважаемый Владимир Иванович, – я постарался продемонстрировать лучшие манеры. – Э-э, я же понимаю свои слабости. Мне приходится их обходить… хитрым галсом. Вот видите тот корабль в трех кабельтовых от нас…

Это была ошибка. Пузырь бросил быстрый взгляд на указанный корабль и пробормотал: «А ведь точно три кабельтова, – и еще добавил: – Быстро же вы учитесь». А тут еще – галс. Глаза его подозрительно блеснули. Я поторопился исправиться:

– Так ведь для вас, Владимир Иванович, любой корабль – открытая книга. Вы знаете его имя, всех офицеров, даже многих матросов, знаете название каждого болта, а мне приходится идти в обход… Куда-то в философию.

Пузырь подобрел. Этот человек нашел прекрасную позицию в жизни – на флоте он писатель, а в нашем литературном и прочем мире моряк; Семенов плавно идет в кильватерной струе неподражаемого господина Станюковича и, конечно, не должен любить других, пишущих о флоте. Больше никаких галсов и кабельтовых, сказал я себе.

– О налете не можете не написать, – сказал он мне, сощурившись.

– Могу, – качнул головой я. – Потому что не понимаю, как и зачем. Что там грабить.

– Так судовая же касса! – всплеснул руками он. – Обычно сзади командирской каюты. Пираты – как о таком не написать? Сколько угодно!

– А вот чего я не напишу ни в коем случае, так это насчет внутренних пружин приказа по эскадре. Он ведь будет?

– Так кто же его, к лешему… Бдительность должна быть. С другой стороны, таковая и была продемонстрирована. Да вы же знаете.

Тут он замолчал и закрутил головой.

– Но ведь как раз не знаю. Тут много для меня загадочного по части, э-м, флотских нравов. Ну вот напомните мне – как ваш адмирал именует некоторые из кораблей…

Семенов радостно посмеялся. Он знал, что об этом я не то чтобы не напишу, но в «Ниве» это не будет напечатано по многим причинам. Прежде всего цензурным.

– Ну, ваш собрат по крейсерскому отряду «Нахимов» – это Идиот, вы же слышали?

– А «Аврора»?

– Проститутка Подзаборная, известное дело.

– Так, а вот как насчет командиров? Я знаю, что командир «Бородина», что ли, – Нигилист Безмозглый. А Лебедев?

– Ну, сударь вы мой, нигилистом он был много лет назад, даже посидел в крепости, а клички у нашего адмирала – это у него быстро и сурово. И навсегда. И весь штаб должен знать, кто есть кто. Он же как свои команды отдает – расчехвостить на всю эскадру Идиота, строй держать не умеет… А офицеры должны знать, о ком речь.

– Так вот Лебедев…

– Хорошо, по старой дружбе – Лебедев ваш проходит под кличкой Вонючий Либерал. И получит же он сейчас… причем быстро получит.

– Господин Семенов, а как бы увидеть этого вашего адмирала?

– Тут же вам не зоосад, дружок вы мой. Но – вот повезло вам, вон он. Ну-ка, за мной.

И Пузырь повел меня по трапам вверх, где я увидел профиль вытянувшегося Лебедева, а перед ним – нечто действительно внушительное.

Рожественский громаден, начал мысленно записывать я. Говорят, что он искалечил несколько моряков, и вот теперь понятно – один размах его кулака, и нет человека.

Кстати, как я довольно скоро узнал, мордобой на кораблях был скорее редкостью, чем правилом. Любители мордобоя не пользовались особым уважением у офицеров. За это можно было попасть под суд. Но одновременно страшные истории про побои ходили и ходят, так же как о том, что матросы в таких случаях обязаны стоять во фрунт и жаловаться даже потом не могут.

Так или иначе, если верить репутации, то, что творил с матросами вот этот бешеный бык, описанию не поддавалось. А откуда берется репутация – вопрос сложный.

Еще я мысленно записал: два черных орла на плечах – это много. И адмирал не улыбается. Но он, вопреки моим ожиданиям, молчит и не подвергает Лебедева знаменитому на весь флот дикому разносу – говорят, что таковые слышит весь корабль, если не вся бухта. Он просто стоит и на Лебедева не смотрит. Что по-своему удивительно.

Мне его высокопревосходительство сказал два-три вежливых, по его понятиям, слова – о том, что я теперь член большой семьи и он мне не советует это забывать.

После чего глупо улыбающийся Семенов повел меня вслед за молчащим Лебедевым к катеру, шепотом сообщив по пути новость: а госпожа Рузская остается с адмиралом обедать.

И Семенов закатил счастливые глаза.

Опять же – хорошо быть дамой.



Бумажные листы с очередным очерком я должен был отправить почтой из Танжера завтра или никогда. И по дороге к «Донскому» я мгновенно прокрутил в мыслях то, о чем можно и нужно было написать.

Получалось – очень многое.

Первое: корабль – это как кот: он мурлычет, и от этого хорошо. Под ногами что-то все время гудит и проворачивается, палуба чуть дрожит, и это значит, что все в порядке. А вот если вдруг представить себе, что возникает тишина, тогда – страшно.

Второе: корабль – это дом и семья (Рожественский прав). Отбили две склянки – значит, утро, койки вязать и прочее. Койки вяжут этаким коконом в парусину и тащат на верхнюю палубу в какие-то сетки, наружу торчат номерки. Сразу же множество полуодетых мужчин (на радость Рузской?) бегут к длинным желобам и кранам с соленой водой.

Далее стук ложек, но до того крик: «На молитву!». Потом моют палубу, боцманы о чем-то рапортуют, выходит прямой и тонкий Лебедев и смотрит, замерев, на то, как к ноку гафеля (да-да, к ноку гафеля) ползет белизна и синева Андреевского флага.

И я занимаю как бы уже мое место у чугунной тумбы рядом с бортом… извините, это – кнехт; сдергиваю фуражку (если она на мне) и слушаю горн и барабан. Мог бы оставаться в каюте, никто бы не сказал слова, но нормальный человек так то ли не должен, то ли не может делать.

А в одиннадцать свищут к вину и обеду… Боже ты мой, это же время завтрака в моей обычной жизни. И не говорите, что жизнь по столичному времени плоха; такая тоже должна быть. Римские и египетские ночи, вопли философов с трибуны или со стульев, хрупкие и жаждущие любви поэтессы – все это должно быть, без этого нет державы и нет народа. Но полчарки рома и обед, пробу которого снимаем все мы за командиром, – это тоже держава… Или это она без всяких «тоже».

Хорошо, теперь третье. Корабль – это уже не скрипучие доски и бревна, пахнущие рыбой. Это, во всех отсеках, расходясь – электрические провода, переговорные трубы, паровые и водопроводные трубы с клапанами. Электротехника, гидравлика, машины тройного расширения. На мачте, нет, на марсе – ступа Бабы-Яги, обитая железом, рассматривать приближающихся. Сначала ты видишь на качающемся горизонте черный гриб дыма, потом мачты, потом все прочее, а на марсе это видят давно и целиком.

Четвертое и самое интересное – люди. Раньше они каким-то пугающим образом бегали по реям над головой, сейчас – комендоры, дальномерщики и прислуга подачи боеприпасов; и боцманы гвардейского экипажа (что это, есть ли таковые на нашем крейсере?), и баталеры – это не то, что вы думаете, они раздают кокам еду и прочие припасы; но боги всего этого – люди, живущие среди раскаленных и пахнущих маслом машин, во главе с господами инженерами.

Не забыть людей совсем нового века – гальванеров, над которыми есть гальванерный старшина, а над ним опять же господин инженер. Это – те самые провода по всему кораблю и сияние в ночи, эти столбы света, то лижущие непрозрачную толщу воды, то упирающиеся в клубы нашего дыма или в облака.

К матросам я пока ходить стесняюсь, хотя скоро пойду. Мое место – кают-компания, и вот тут много интересного.

Одна группа офицеров – это «парусники», «марсофлотцы» и даже «станюковичи». Другая – люди не столько моря, сколько страшных и тяжелых машин. Как если бы Путиловский завод вторгся в старый прекрасный мир снастей и парусины со своим дымным и мрачным железом, проводами, искрами и грохотом.

При этом настоящие «марсофлотцы» – это чаще дворяне, а «путиловцы» – не обязательно. Но одни без других уже не могут. Вдобавок я слышу странные разговоры, что для инженеров на флоте существуют или вот-вот введут специальные звания, и то, что у одних – лейтенант, у других – поручик. И разобраться в этом невозможно.

И вот Лебедев – ну, здесь совсем загадка. Которую я разрешал шаг за шагом. Это чуть не единственный командир из всей эскадры, которого Бешеный Бык не очень любит разносить, глядя в глаза. За глаза, в приказах – вдвое больше прочих, дай только повод.

– Он капитан первого ранга, но адмиралом не станет никогда, – объяснили мне. – А раз так, что ему Рожественский. Получил свой смешной крейсер, вот так и будет им командовать, и в Порт-Артуре, и во Владивостоке. Все-с. Не выше, так ведь и не ниже.

И еще мне сказали, что однажды этот тонкий, даже хрупкий человек уже соскочил с поводка и уехал во Францию, работать в Марселе – представьте – грузчиком. Привез оттуда жену-француженку и двух дочек. И его уговорили, его попросили вернуться на флот. Пусть и с той самой кличкой – Вонючий Либерал.

В следующем очерке я буду писать не про корабль и людей на нем, а про прекрасный французский мир вокруг, вот про это «Кафе де Пари» на набережной Танжера. Да, пришел другой после поездки на «Суворова» день, я тут сижу и мысленно считаю деньги – богат я по флотским меркам или не очень. Для нижних чинов и даже офицеров десять рублей за сто строк – это выглядит неплохо, так ведь в «Ниве» платят куда больше. А золотой десятирублевик – это 25 франков, и берут его тут без вопросов. Но вот запасные рубашки и всякие мелочи – тут вопрос есть. Скоро я буду убого одет (все истрепывается), а хорошо ли это?

Танжер: я пока не понимаю этот мир. Торговцы подплывают к крейсеру или пешком окружают нас на набережной, с ее неприятно твердой землей. Они черные, но они не негры. Они везут или несут нам открытки, фрукты, нательные сетки, пробковые шлемы (я покупаю один, знаю, что по части цены меня грабят). Вокруг чалмы, фески, странно маленькие куртки, пальмы треплет легкий и теплый ветер. Завтра эскадра уходит дальше на юг, я сюда никогда не вернусь, хотя…

Хотя отгремят бои в Маньчжурии – Порт-Артур держится, Куропаткин начал сражение на реке Шахэ, наступает – я листаю французскую газету, вижу, что вообще-то дела идут не очень, и теперь об этом будет знать вся эскадра (газеты, бесцензурные по петербургским понятиям, покупают многие офицеры). Но после всего я смогу сюда вернуться. Потому что этот мир прекрасен.



А теперь самое интересное. Я перемещаюсь по этому миру на борту более чем странного крейсера. С ним что-то не то.

Вот давайте перечислим.

Единственный во всей эскадре еще почти парусник, с командиром, которого не то чтобы боится адмирал – травит при малейшей возможности, – но я же видел их, стоящих молча друг напротив друга.

Понятно, что единственные два пассажира были помещены именно на таком крейсере; и работа его – идти последним, охранять транспорты, а вот еще и везти пассажиров.

Но непонятно: а почему именно этот крейсер из всей эскадры подвергся налету? Да еще какому: и револьверы, и адская машина на палубе. Часто такое у них бывает, в этом Танжере?

И еще раз про адскую машину. Зачем? Она же смела бы с палубы всех, кто там был. Что за странный способ грабить судовую кассу?

И как тут не вспомнить Либаву и этот взрыв в день отплытия. Адские машины рвут на куски заядлых сатрапов самодержавия на оживленных улицах – а что такая штука делала среди либавских складов, вот вопрос.

Добавим сюда то, что я только что узнал: мы порвали танжерцам телеграфный кабель. И еще один кабель, оставив порт ненадолго без электричества. То есть без связи и без света.

На нашей палубе, помнится, налетчики первым делом расправились с огнями.

Так как же наши корабли рвут все эти кабели – задевая килем? И как тут связано дело с дуговыми и прочими огнями на одном очень странном крейсере?

И что это за непонятные налетчики, которые так грамотно работают – по их черным лицам ведь и не скажешь.

При этом долго пинкертонствовать мне не удастся, потому что эскадра скоро снимется с якоря, оставив все загадки в порту.



– Как обедалось у адмирала, госпожа Рузская? – интересуюсь я у нее, стоящей на набережной и высматривающей наш катер.

– Да он великолепен. Я про адмирала, а не про обед, – смеется она, поворачивается – ленты шляпки летят – и внимательно изучает меня в пробковом шлеме. – А еще великолепнее вот это. Можно больше не бояться заболеть тропической лихорадкой.

Она поднимает цезарианским жестом ладонь, и мы с ней рассматриваем белого красавца, восхищающего всю набережную: сияющий пароход с внушительным красным крестом на трубе. На палубе, представьте, женские силуэты. Это прибыл наш госпитальный «Орел». У нас в эскадре, начиная с Танжера, два «Орла» – черный броненосец и вот этот белый лебедь.

Я – это я

Гальюн – опасное место.

Убедился я в этом примерно в то же время, как перестал мысленно называть его «туалетной комнатой».

Заведение это рядом с офицерской ванной и находится в коридоре – ну то есть на жилой палубе в кормовой части (царство матросов – нос, офицеров – корма). Коридор начинается от кают-компании, а в другом, дальнем его конце – какая-то дверь, вроде бы тоже чья-то жилая каюта. Итак, я зашел в гальюн у дальнего конца коридора, кто-то не дал мне закрыться…

И умело набросил на голову мешок.

Я не думал тогда о том, что крейсер постоянно подтверждает репутацию странного. Не думал, потому что меня заблокировали и почти придушили не менее чем четыре здоровенные, мясистые руки, и они что-то со мной делали, притом что буквально у себя в ухе я слышал успокаивающее «ну-ну-ну».

Если бы хотели убить – убили бы уже секунду назад, и мешок для этого не нужен, пришла мысль. А раз так, то что если не сопротивляться?

Дальше было нечто совсем безумное. Две руки продолжали меня держать захватом за горло (а ноги блокировали мои колени), а две другие начали почему-то стягивать рубашку с правого плеча, да что там – просто рвать ее. Потом раздалось удовлетворенное мычание, рука сунулась мне в карман (вот тут я взволновался), вытащила несколько франков, оставшихся там с Танжера. Мешок на шее затянулся слабым узлом, раздался топот четырех ног по железу жилой палубы.

Понятно, что, когда я избавился от мешка, рядом уже никого не было.

Мешок был с кухни… с камбуза, раньше, судя по запаху, в нем была гречка. И все.

Придерживая пострадавшую рубашку, я вернулся в каюту.

Итак, двое. Сильных – ну и что? Здесь флот, здесь слабых немного.

Матросы разгуливают там, где живут офицеры, – ну и что? Сюда ходят вестовые (их именуют корабельным телеграфом, разносят матросам новости о жизни офицеров и иногда наоборот). Сюда может прийти любой и позвать офицера к каким-то машинам в соответствующем отделении.

В общем, кто угодно.

Голоса: они только мычали. А вот запах… Я постарался его запомнить. В целом это был запах довольно чистый, без примесей кочегарной копоти или машинного масла, я бы даже представил себе, что со мной разделывались офицеры.

И напоследок: я подошел к зеркалу в каюте, избавился от остатков рубашки и посмотрел на свое правое плечо, которое этих людей интересовало. Мог бы этого и не делать, я знал, что там: архипелаг из трех больших родимых пятен красноватого цвета.

Глядя на это украшение, я иногда ощущаю себя злодейкой леди Винтер, заклейменной лилией на плече.

Ну вот и все. Отъем франков – так, для отвода глаз. Но отводить их незачем, все и так понятно. Кому-то очень захотелось узнать, я это или не я. Что ж, а поскольку скрывать мне нечего…

Вообще-то очень даже есть чего. Но не мое имя и не мои, так сказать, особые приметы. Хорошо, что я не дрался и позволил им удостоверить мою личность.

Но вот кто именно ею интересуется – вопрос. Некто, по неизвестным, но явно интересным причинам желающий узнать, действительно ли на корабле пассажиром плывет Алексей Юрьевич Немоляев. А не самозванец, занявший его место и отрастивший похожую испанскую бородку. И проверяет меня человек, имеющий или имевший возможность поговорить с кем-то в Петербурге, кто видел меня в, скажем, нашем гребном клубе.

Вот теперь они знают, что я – это я. И больше ничего пока не понять. Загадки «Донского» множатся. Но какая связь между этим как бы обыском и, допустим, налетом на корабль в Танжере? Или взрывом в Либаве? Связь такую и представить себе невозможно.

В следующем же порту – а уже известно, что это будет Дакар – надо пополнить запасы рубашек, и не только их. Нужна какая-то обувь, потому что тяжелые питерские башмаки жгут ноги. Об этом я заранее не подумал.

Дело в том, что мы мягко вошли в тропики. И это прекрасно.



Я ворвался в кают-компанию, на ужин и прочие удовольствия, взведенный как курок – и поэтому дерзкий и счастливый.

Тут уже почти как дома: самозабвенные переливы рояля (спасибо, Сергей Васильевич), я вхожу в смех и чуть приподнятую атмосферу, кто-то угощает шампанским Рузскую, я смотрю на нее.

Она изменилась. Просто сменила платье, тона его – нежная трианоновская зелень с серебром, и она вся устремлена вперед – к Блохину, многократно кивает его словам… Она ведь почти красива, пришло мне в голову. Не очень молода, но – вот этот хорошо очерченный нос римской патрицианки, мгновенная улыбка как сигнал прожектора с горизонта. Вот она, так же мгновенно, улыбается мне – входящему, и снова все внимание – Лебедеву, а что он говорит, я не слышу. И теперь она улыбается уже одному только Блохину, иногда склоняя голову то вправо, то влево.

А дальше я, кажется, зря это затеял – начал немножко задирать Илью Перепелкина.

Почему именно его… ну, он заметный человек и вдобавок приблизительно моего возраста. Но вряд ли я смог бы выкинуть за борт налетчика так, как он сделал это недавно на моих глазах – расставил длинные конечности, схватил врага под коленку, рванул вверх, добавил ногой.

А вообще-то мне попросту надоел мой дальний конец стола, там, где скучный и добрый доктор, священник отец Петр и все такой же напряженный Дружинин. Мне хотелось туда, где шампанское и дама (это нормальное и правильное желание), но там шел оживленный разговор, увы, без меня. А вот Перепелкин сидел ровно посреди стола и еще напротив. И он имел в тот вечер неосторожность высказаться по поводу политики, примерно так:

– Передовые? Все передовые люди радуются нашим неудачам, раскаляя народ и раздирая перед ним язвы государства.

– Значит, наши удачи оставят нас без передовых людей? – бросил я ему реплику от буфета (а поэтому довольно громко). Взял там полбутылки белого крымского и пошел к своему месту.

– Поэты останутся, – утешительно сказал он мне, поворачивая светлую голову в мою сторону, и сказал тоже довольно громко. – Будут оплакивать гибель и распад неважно чего. Стервятники, без запаха падали и разложения им никак.

– Научите их! – не успокаивался я, и нас обоих начали слушать почти все. – Дайте им хоть одну строчку без падали! Свою!

И я снова увидел это великолепное зрелище: он крепко сжал губы, будто пытаясь задавить смех, но смех не давился – просто звучал как короткий всхлип.

– Одну строчку, Немоляев? Свою? Получайте: ищите новых путей, идите сквозь ночь.

– Слабовато, Перепелкин! Хотя без падали, точно. А вот так: искатели новых путей, идите сквозь ночь! Чувствуете разницу? Без пессимистичного шипения в начале строки. Ищ-щ-щите…

– Вторая строка вам: близок огонь, близко великое время.

– Так, э-м-м, да. Рассвет ослепляет – и демоны прочь. И – эм-м… пальцы в эфес, и вдень ногу в стремя.

– Браво, господа! Это неожиданно!

– Кто выиграл?

– Лейтенант Перепелкин, вы – Овидий!

– Не быть бы ему Овидием, если бы я не поправил ему первое слово, и тогда все зазвенело! Слабовато, Перепелкин!

– Ах, слабовато! – тут в его глазах засиял тот самый смех, который до того не мог прорваться сквозь губы. – В поэзии, значит, вы победили, но вы хотите силы? А вот как вам?..

И он поставил на стол локоть, поднял кисть к потолку и сжал кулак.

Раздалось всеобщее «о-о-о», и нам пошли расчищать место на моем конце стола (потеснили священника без почтения к сану).

– Извольте снять кители, господа! – командовал мичман (кажется, Селитренников). – Примериться!

Мы с Перепелкиным сомкнули руки. Теплая, здоровенная рука, и шершавая. Явно скорее из «путиловцев», а не «марсофлотцев». Что я делаю – он же победит. А с другой стороны, не много ли мне поражений для одного дня? Я не забыл этих, которые давили мне шею в гальюне. Хватит.

Он начал гнуть мою руку к столу сразу и плавно, под торжественный вой господ офицеров – а вот и Рузская с раздувающимися ноздрями подошла к нам совсем близко.

Настолько близко, что я уловил запах ее духов. Который теперь, если где-то слышу, то вижу ее и только ее.

Я знаю, что если давить долго – это провал. Надо сберечь силы, поймать момент, такой, чтобы противник абсолютно не ждал сопротивления.

И кстати, о том, кто я такой – это я, и это мои родинки, но никто здесь понятия не имеет, кем и чем я стану после возвращения. И не будет иметь до конца путешествия, да и сразу после. А раз так, надо использовать время, учиться побеждать.

Рывок! Рука Перепелкина почти легла на стол, он мотнул лобастой головой. Вот так-то. Сейчас он соберется с силами, опять будет давить всем плечом, а я выдохну, соберу всю энергию в одной точке, и…

И по кают-компании прошел общий вздох. Кажется, никто здесь не ждал, что выиграю я.

Вот так, господин Перепелкин – это вам не арабов с неграми за борт кидать.

– Дуэль выиграна господином Немоляевым! – без удовольствия возгласил Селитренников.

– Дуэль? – сощурился Перепелкин и даже перестал смеяться. – Ну, это не дуэль.

– Хотите – я брошу вызов, и будет настоящая.

(Что со мной творится?)

– Принимаю.

Оттуда, где кустилась борода Блохина, раздался мощный кашель.

– Не извольте беспокоиться, – крикнул ему Перепелкин (а голос у него хороший, что-то вроде баритонального тенора). – За мной выбор оружия, и оно вам понравится. И я вам даже скажу место дуэли – в Дакаре.

– А, это другое дело, – Блохин явно понял что-то такое, что мне было неясно. – Если это то, о чем я думаю, тогда согласен. Если же это то, о чем я и думать не хочу, то запрещаю.

– А теперь бы вдобавок к вину – коньячку, – сказал я устало. И снова пошел к буфету.

Лебедев аккуратно поворачивал свою замечательную сигару в длинном языке пламени от толстой спички, и то, и другое он держал почти на коленях.

И снова был Рахманинов.

А Рузская смотрела на меня, чуть подняв темные брови, и молча, почти по-перепелкински, смеялась.



С каждым днем путешествия население крейсера все заметнее перемещается в моменты отдыха на палубу и кормовой балкон; адмирал издал приказ насчет летней формы и фуражек с белыми чехлами (и это конец октября!). С носовой части звучит гитара, какой-то веселенький вальс. Позади нас расходятся циркулем две дорожки пены, и если раньше «Донской» был последним в колонне из четырнадцати кораблей, то теперь за нами идет белый красавец «Орел» с красным крестом, видным издалека.

А больше до самого горизонта никого нет: раньше английские крейсера сопровождали нас, как арестантов, по пути из Европы. Но теперь мы перемещаемся в другой мир. И я жду его с замиранием. Потому что этот другой мир говорит, так же как и я, на французском.

Да, в следующем очерке я обязательно скажу о неуловимо светящейся изнутри закатной воде, из которой рассыпаются бледно-зеленые искры, и о том, как мигают друг другу огни мачт закованной в сталь корабельной колонны. Но любой очерк должен нести одну главную мысль, и вот она: Россия, подобно нашей эскадре, вплывает в новый и неведомый век.

Да, мы застряли в затянувшемся девятнадцатом веке – ничего не происходило в сонной стране и в тысяча девятьсот первом, и во втором… И надо было иметь очень острый взгляд, чтобы видеть, как поменялись люди, как поменялся мир. Россия сейчас – молодой лев, готовый к прыжку.

А мы – это те, кто поможет этому льву прыгнуть, сказал я себе, хорошо зная, что вот этого ни в каком очерке не скажу.

Скажу еще – вот примерно так: гений Чехова оплакал тоскливый сон и неясные мечты уходящего века, но какой Чехов мог предвидеть, что в год его смерти десять тысяч русских будут, под клавиши рояля и звон гитарных струн, огибать Африку, путешествуя от одного французского порта к другому? Танжер, Дакар в Сенегамбии, Габун… я уже знаю, что в каждом из них мы пойдем по французским лавкам и потом будем отдыхать в разных «Кафе де Пари» под зонтиками.

Последние годы ушедшего века страна проспала в маленьком европейском мире, до каждой точки которого можно было доехать за несколько дней, мягко покачиваясь на стальных рельсах. Но настоящий мир – он другой, он огромен.

Что нам эта Европа? Она невелика и проста. У нас в ней есть необъяснимый враг – владеющая миром Британская империя. У нас есть также друг, это германский кайзер, который готов загрузить нас каким угодно количеством угля, чтобы только весь наш флот ушел на Дальний Восток и оставил Балтику немцам. И у нас есть еще один друг, это французы, боящиеся и немцев, и англичан, а поэтому они весьма боязливо – с оглядкой на Лондон – открывают нам объятия по пути эскадры в другой конец мира. Вот, собственно, и вся Европа – а прочее есть римские развалины и курорты с казино Баден-Бадена, не более.

Но вот другой, огромный мир, который мы режем килями кораблей день за днем, а он все не кончается; вот он, этот мир, где в джунглях ревет дикое зверье и живут голые племена; где горстка французов в маленьких портах встречает нас, как долгожданных друзей… и это странный мир.

Странный потому, что его невозможно представить себе без гордого европейского завоевателя. А что было бы, если бы Африке позволили остаться собой? Загадка.

Но сегодня ясно только одно, что Россия в этот мир не успела. Потому что дальше по африканскому побережью будет один немецкий порт, еще дальше владения зверей-англичан, а вот потом, потом…

Может быть, Россия не была собой, пока перед ней не открылся свой мир, такой же, как у англичан и французов, только лучше. Дальний Восток. Порт-Артур, Маньчжурия, земля китайцев, корейцев и японцев, у которых были свои короли и императоры, когда Европа еще спала в варварстве.

И это будет другая Россия, когда она прильнет к человеческому морю этого нового мира, с его сокровищами знаний и чувств, и сольется с этим морем. А мы, с нашими крейсерами и броненосцами, – мы вестники нового века России, режущие светящуюся в ночи волну. И каждый матрос, не видевший раньше ничего, кроме наших сонных полей, а сейчас увидевший и понявший мир таким, какой он есть, уже не будет прежним человеком. И раз так, Россия не будет прежней.

И вот мы продолжаем свой танец кораблей. Вот они идут, под всплески клавиш, в нашем полонезе, нашем менуэте по волнам – и перед нами новый век, новый мир и новая Россия.

Вот примерно так может выглядеть новый очерк. Если только… если только к моменту, когда он придет, через Марсель и Париж, в мою «Ниву», в Маньчжурии не произойдет чего-то катастрофического.

Ведь можно же предположить, что японцы возьмут Порт-Артур? И еще как можно. А тогда писать нужно, заранее рассчитывая и на плохой ход событий.



Этот ветер называется пассат, он чуть не унес шляпку, завязанную под подбородком Инессы Рузской. Она проходит мимо меня, держа под руки одновременно и Лебедева, и Блохина, до меня доносится ее низкий голос:

– Чепуха на птичьем молоке. Не пытайтесь понять женщину, господа. Только женщины понимают друг друга и поэтому друг друга ненавидят.

И дальше голоса не слышны, только смех.

Как это бывает, подумал я: еще неделю назад я замечал в равной степени всех на корабле, от матросов до господ инженеров и господ артиллеристов, а сейчас везде вижу только эту Рузскую, которая становится все интереснее на глазах.

Потом посмеялся над собой: кажется, пора писать очерк о том, что происходит с моряком, месяц не видящим женщину. Что тогда этот моряк делает? Ну, он сходит на твердую землю в иноземном порту… И когда я сойду на землю Дакара, увижу там если не француженку, то… то что я буду делать тогда?

Шесть вечера – это закат, а семь – чернота, мигание мачтовых огней и все такое же неуклонное продвижение кораблей с затемненными иллюминаторами на юг. И гораздо позже, когда начала пустеть палуба, я услышал над ухом уверенный женский голос:

– Ваша поэзия прекрасна, господин Немоляев, но как насчет прозы?

Оборачиваюсь, вижу Рузскую, без шляпки, с большим и пушистым полотенцем и сумочкой-несессером в руках.

– В этой ванной плохо работает защелка, и мне не помешал бы рыцарь, охраняющий мою скромность. В прошлый раз я, кажется, смутила кого-то, ворвавшегося в ванную. Да? Вы согласны? Обещаю поспешить.

Но она никоим образом не спешила, когда я сторожил ее скромность в коридоре, прислушивался к струям воды, вздохам (сдержанным вздохам) и робкому звону флакончиков. А когда вышла, посмотрела на меня – опять же, по привычке, любезно и строго – и сказала:

– А кстати, господин Немоляев, мы с вами постоянно видимся, но мало говорили. И если вы не беспокоитесь уже о вашей скромности, то – вот это же вход в вашу каюту?

Там мы немедленно перешли на шепот, потому что сквозь эти двери многое слышно, да, кстати, они не запираются изнутри, здесь все-таки военный корабль, а не лайнер.

Но помочь женщине вытереть последние капли воды сначала с шеи, а потом уже и ниже, можно и молча.

– Я должна была бы смущаться вас, господин Немоляев, – бормочет она мне в плечо, – потому что – ну в самом-то деле, не очень молодая женщина соблазняет вас, пусть даже вы все время смотрите на нее этакими неприличными глазами… но…

И, уже на откидной, но достаточно удобной кровати:

– Но вы же слышали, наверное, что женщина… да, да, вот здесь хорошо… должна добиться, наконец, одинакового с мужчиной права искать, завоевывать, брать, а не уступать так называемым мольбам. Ну и… я подумала…

И еще чуть позже:

– А знаете, сколько всего интересного вы можете сделать с женской грудью? Если нет, то не стесняйтесь у меня научиться.

И потом, совсем потом:

– А теперь десерт после десерта – пошептаться на подушке. Вы же интересный человек, господин Немоляев. Расскажите, откуда вы родом, а потом я спрошу у вас, почему вы не бесприютный поэт, а какой-то очень, очень серьезно мыслящий человек из «Нивы», как это с вами такое в жизни случилось…

И мы доедаем с ней два последних апельсина из Танжера и шепчемся, шепчемся.

А цепочка кораблей так и режет светящиеся волны, которым нет конца.

Черный день эскадры

– Поскольку вы не назвали имя вашего секунданта, вам придется удовольствоваться услугами секунданта вашего противника. То есть моими, – мстительно поклонился мне лейтенант со смешным именем Веселаго.

Да у меня никто и не спрашивал имени моего секунданта. Господа моряки надо мной очевидно издеваются, ждут, что без секунданта я остановлю дуэль и гордо пойду в каюту читать книжки и писать очерки.

Не дождетесь.

Перепелкин, длинный, как бы это сказать – головастый? – ну да, красиво обрисованный череп… стоит где-то, видимо у барьера, в скудной полотняной робе, в рукавицах, и опирается на лопату, как на двуручный меч. Я плохо вижу его сквозь непроглядную пыль.

Вокруг – жуткий, черный, пахнущий копотью мир вместо элегантной палубы, совсем недавно поспорившей бы с лучшими океанскими лайнерами.

Приход эскадры куда бы то ни было начинается, а часто и заканчивается одним и тем же – и матросы, и офицеры высматривают в очередной гавани мрачные силуэты германских угольщиков. Тут, в Дакаре, их было целых одиннадцать штук – и с палуб раздался коллективный вздох облечения и ужаса: живем. Но живем страшно.

Потому что грузить предстоит весь следующий день и ночь. И, сразу скажу, это предстояло нам, раз за разом, все наше путешествие – черная немецкая стая огибала вместе с нами земной шар, снова и снова везя корм для пылающих топок там, внизу.

Броненосцы стыкуются с угольщиками борт о борт, превращаясь в странное двойное создание. Но с какими-то кораблями этого не получается, и тогда в ход идут баркасы, как бешеные работают тали, лебедки – как оно там называется, то, что крутится, скрипит, поднимает на борт поддоны с мешками (узнать морские термины у любого в кают-компании).

И нам грузят этот уголь мешками, а то и навалом. И эти корабли-двойки, и баркасы, и весь мир вокруг постепенно скрывается в громадных черных облаках. Не говоря о том, что сейчас черный мир чудовищно жаркий – у нас зима, а здесь находиться невозможно даже на палубе, не говоря о каютах.

И вот в этом ужасе начинается работа – для всех, и срочная, и бегом: надо нагрузить каждое бронированное чудище углем свыше всех мыслимых пределов, поскольку каждая погрузка оказывается везением.

О везении – позже, сказал я себе (моя голова сама по себе обдумывала очередной очерк, который я собирался назвать или просто «Уголь», или даже «Черный день эскадры»). А сейчас – вот-вот начнется.

– По требованию того, кому был брошен вызов, то есть лейтенанта Перепелкина, дуэль будет идти до полного изнеможения одного из дуэлянтов, – беспощадно чеканит Веселаго.

Это что за шутки – я-то думал, что соревнование будет на скорость или на объем груза. Или на то, чтобы выдержать, допустим, полчаса.

– Дуэлянты вправе запросить пощады и выйти из боя, признав поражение, – продолжал он (как же, ждите). – Раз в пятнадцать минут объявляются двухминутные перерывы, дуэлянтам принесут пресную воду, которой им хватит, чтобы выпить и еще вылить на голову.

Со словами «Примерьтесь, вашескородь» сочувствующие матросы вручили мне лопату и рукавицы. Секундант Веселаго, не преминув окинуть меня ехидным взглядом, немедленно отобрал у меня лопату, сделал то же с Перепелкиным, поставил их рядом (лопаты оказались одинаковы), вернул обе по принадлежности.

Не то чтобы мы, как в вагнеровской опере о мейстерзингерах, были окружены толпой зрителей. Люди на крейсере вообще-то падали с ног, от дикой жары в машинах и кочегарках прежде всего. И оттого, что практически все грузили уголь. Да, иногда даже офицеры, потому что по всей эскадре командиры очень даже приветствовали, когда офицеры подают пример – то есть сами берутся за лопату. А адмирал объявил премии за самую быструю работу, в основном для матросов. В общем, Блохин уже проходил мимо и одобрительно качнул головой. Он-то знал, что в Дакаре будут загружаться углем сверх всех мыслимых пределов, и их с Перепелкиным обмен загадочными репликами там, в кают-компании, явно о том и был: если вы выберете вот это как бы угольное оружие, то я соглашусь, а настоящий поединок запрещу, даже не сомневайтесь.

Я обвел взглядом все вокруг: зрители если и были, то лежали в изнеможении, привалившись к борту. Они все тут успели побывать внутри черного облака.

– Готовьсь! – протрубил Веселаго. Я покрепче взялся за лопату.

Передо мной была громадная, к счастью – застилавшая солнце, гора… фактически камня. Она загромождала палубу. Это был тот уголь, который поднимали нам на палубу навалом в сложенном парусе – и струили вот сюда. А команда должна была лопатами сгрести его через горловины, через брезентовые рукава вниз. Что, собственно, я сейчас и собирался делать.

Ну а как складировали этот ужас там, в раскаленном металлическом нутре крейсера, я старался не думать.

– Раз! Два! – прогремел Веселаго. И – совсем уже драматично: – Пошел!

Я воткнул лопату в середину кучи. И ничего ведь страшного.



Первый котелок воды я счел чрезмерным, отпил немного, часть вылил на голову, а половину вернул секунданту. Затем сказал себе, что лучше не думать о том, что делаешь. Перевел взгляд на Перепелкина – лицо неузнаваемо темного цвета, оскаленные белые зубы, движется как механизм, в оголенных местах промасленный, поблескивающий влажно.

Так и я тоже механизм. Руки, плечи и все прочее работают сами по себе, а я как таковой тем временем окончательно решаю, как построить новый очерк. Примерно следующим образом: мои уважаемые читатели полагают, что в экспедиции нашего флота все решит калибр беспощадных орудий и мощность паровых котлов – те самые позорные девять узлов хода, или двадцать пять у японских миноносцев. И никому не придет в голову, что судьбу экспедиции может решить уголь, или, точнее, его отсутствие.

Авантюра не в том, чтобы прорваться, дыша огнем, в Порт-Артур. Она в том, что наши союзники-французы робки и запуганы, а настоящий наш противник может всего-то положить железные британские когти на их глотку, и вся наша эскадра с ее орудиями и минами застрянет где-то у африканских берегов. А еще можно нажать на германцев, и вот нет больше угля.

Потому что взгляните, дамы и господа, что происходило в Виго и Танжере, а сейчас творится здесь, в Сенегамбии…

Тут я повернул затекшую шею в сторону берега и увидел, что берега нет, крейсер и все мы в черном облаке, это на палубу извергается очередной парус с углем, и углю нет конца. А мне в этом облаке теперь приходится еще и делать несколько шагов с тяжелой лопатой наперевес, потому что там, где ближе к рукаву, уходящему вниз, там я уже расчистил палубу, теперь надо тянуться за углем дальше.

Второй котелок воды я употребил весь, и мне его было мало. Держись, Перепелкин…

Итак, все боятся помогать нашей эскадре – все, кроме германцев, вот они нам настоящие друзья. Испанцы в Виго пришли в ужас, боясь грозных англичан, и долго переписывались с Мадридом – как это так, русские грузятся немецким углем в их гавани, что делать? Танжер – это уже Франция, Дакар тоже, но губернатор в Дакаре запрашивал Париж – и он, союзник наш, отказал!

А корабли к тому времени уже заканчивали работу, поздно, друзья. Рожественский – да, он самодур, да, он избивает матросов, калечит их (а можно ли об этом писать, как насчет цензуры), но в отношениях с союзниками без самодурства никак. Он просто грузит уголь, а дипломаты тем временем вставляют шпильки друг другу. Кстати, дипломаты эти и сами все понимают – наши, флотские, и французы с испанцами; и они просто танцуют с нами изящный танец.

Третий котелок – мы что, работаем уже три четверти часа? Черный демон сверкает белками глаз – это Перепелкин побеждает меня там, во мраке; мир исчез, хотя вон она, чистая и почти прохладная, зеленовато-прозрачная, наполненная светом и рыбками вода, по ней к «Донскому» идет черный катер, на носу его белая фигура в средневековых развевающихся одеждах… Это мне снится.

Очерк должен быть с цифрами. Вот: никто и подумать не мог, что броненосец примет на борт более двух тысяч тонн проклятого угля, после сорока с лишним часов непрерывной работы всей команды. Наш «Донской» принимает вдвое меньше? А вот еще взмах лопатой…

Но теперь наших красавцев-кораблей больше нет. Есть чумазые горы металла, уголь лежит везде, из-за него матросов выселяют из кубриков и укладывают в коридорах и на палубе (на которой заодно и прохладнее, всего-то градусов тридцать). Для этих черных куч плотники сооружают деревянные загоны прямо на палубах, рядом с такими же загонами, из которых доносится мычание и блеяние – немцы подогнали также суда-рефрижераторы, но несколько сотен человек на корабле нуждаются в немалом количестве мяса, лучше свежего…

И эта угольная пыль везде, ее не смыть так, как это можно сделать на палубе; она течет черными речками во всех внутренних помещениях во время ежедневной уборки… Куда пойдет эскадра дальше и где остановится… где остановится… солнце в траурной угольной кайме, записать… где остановится – адмирал сообщит только уже в море, вне связи с берегом…

Где чертов котелок, дайте хоть морской воды… Перепелкин падает на колени, поднимается, опираясь на лопату, я стою – если это мне не кажется, и катер подошел, и там белая фигура – неужели женская… Да, так вот – никто на эскадре не должен знать, где наша следующая остановка и где нас будет ждать новый угольный ужас… ужас… ужас…

Белая фигура выплывает из черных облаков, она высокая, эта фигура – это потому, что я лежу. Ангельские одежды летят надо мной по ветру.

И у ангела этого удивительные зеленые глаза и вздернутый нос. А еще он смешно говорит – ломающимся, высоким, незабываемым каким-то голосом, а еще ангел не умеет произносить букву «р». Он и правда женщина, нет – он совсем юная девушка, и он упрекает кого-то:

– Что вы делаете, господа? Господа, на «Ослябе» сегодня скончался вахтенный начальник, лейтенант Нелидов. От солнечного удара.

Да нет же, не от «удара» – она говорит… она говорит «удар-га», или просто «удага», и делает это с удовольствием, раскатывая слово. И то же с «обмогоком».

– Это пока только обмогок. Положите под тентом, сейчас я его посмотгю…

Тут я вижу что-то страшное: ко мне бежит боцман, а может, просто матрос, направив на меня ствол чего-то вроде маленькой пушки. За боцманом тянется длинный брезентовый рукав, уходит за край зрения, за край мира… И меня смывает, гонит к корабельному борту тугой поток невкусной соленой воды, и меня вытаскивают из черной лужи, окатывают соленым потоком снова и тащат куда-то на мостик, где веет ветер и видно море.

А Перепелкин стоит на одном колене среди черных луж, но пытается подняться, и лопаты он не выпустил.

Я проиграл дуэль.



А там, внизу, постепенно пришла в голову мысль, матросы в трюме работают голые, с завязанными лицами, в зубах держат паклю, чтобы не задохнуться. Складируют спущенный нами вниз уголь. И на палубе нашими лопатами машет кто-то еще. А я тут лежу, и я жив. Потом пришла другая мысль: если они перенесут меня в каюту, то я там сварюсь.

Но никто меня не трогал здесь, на горячем ветерке, и только ближе к вечеру пришел чистый – переодетый во что-то почти не запачканное углем – Илья Перепелкин. Он плохо выглядел, то есть нахальные карие глаза его были слегка усталыми.

– Ну и вот, – сказал он мне. – Командир вызывал и не то чтобы страшно ругался, а вот это – «знаете как…» И теперь я знаю как – если у вас есть вопрос или что угодно, то я готов. Быть как бы помощником, Вергилием в аду и проявлять флотскую вежливость и гостеприимство. Потому что хотя дуэль я выиграл, но честно, вот честно – не ждал, что ты… вы… столько продержитесь.

Я молчал и улыбался. Под головой у меня было что-то брезентовое и удобное, но все-таки я сел и покрутил ею. Она работает.

И она думает: а ведь Перепелкин – это я, и наоборот. Вот не пошел бы я в филологи в Петербургском университете, не носил бы свою бородку таким вызывающим образом… а пошел бы по технической части, как он…

– О чем следующий очерк – не об угле ли?

– Угадал… угадали.

– Вот что, Алексей, – а как насчет рюмки водки, и не просто, а на брудершафт? За ужином, конечно. Отлично лечит голову, рекомендую. Именно водка. А насчет угля я сейчас расскажу такое, что здесь никто тебе не расскажет. Очень пригодится для читателей «Нивы». Значит, так: была у нас большая семья парусных кораблей, да вот хоть «Донской», но пришел новый век, и появились броненосцы – а штука в том, что ведь они могли быть другими. О, это такая история… Так вот, если ты не знал – первые паровые броненосцы и крейсера задумано было делать на дровах. И их даже сделали, два первых образца. Я их сам видел, и сегодня стоят у стеночки, старенькие такие.

– Ага, – с уважением сказал я.

– Теплоотдача сухих березовых дров не настолько уж ниже, чем этого угля. А березы в матушке-России сколько угодно, сколько угодно…

И он с ностальгической тоской перевел взгляд на горизонт.

– Береза и дешевле, между прочим, на единицу получаемой энергии. А запах! Это же Парижу не снилось!

Тут он поднес к собственному носу-кнопке пальцы щепоткой и чуть потряс ими.

– Когда они шли по Финскому заливу, эти первые броненосцы, за ними стелился этакий прозрачный, незаметный дым, и какой же был запах – печей, родных сел и лесов… Но дальше эти заскорузлые, из Адмиралтейства, задали простой вопрос: Россия – океанская держава или нет? И как это мы будем бороздить моря, если надо будет доставлять за тысячи верст березовые дрова?

– Ты не поверишь, Илья, но я слышал об этом, – чуть разочарованно отозвался я. – У меня прекрасная служба, все время встречаюсь с интересными людьми… Так вот, я говорил с двумя корабельными инженерами, из тех, которые делали чертежи дровеносцев. И я даже знаю еще одну причину, по которой мы сейчас перешли, как все, на уголь. А ты, может, об этом и не слышал. Так вот, эти броненосцы, когда шли прямым курсом, то топили их обычными, прямыми дровами. Но на поворотах-то требовались кривые! И вот с заготовкой кривых дров возникла проблема…

Он смотрел на меня ровно секунду, потом глаза его ожили, губы дрогнули – никаких уже попыток убить собственный смех, он сказал «га… га-га-га» громовым голосом. И продолжил распугивать этим хохотом команду.

Так у меня на крейсере появился хороший друг.

Хотя друг не без странностей. Потому что, поднимаясь со своего лежбища, я задал ему простой, вроде бы, вопрос:

– Илья, а кто это был – девушка с зелеными глазами? Она же мне не в бреду явилась?

Но ответ его был такой:

– А это, друг мой Алексей, секрет. Но ненадолго. Потерпи.

Об ангелах и прогрессе

После черного угольного ада – вот он, белый рай.

И вот он, белый ангел, стоит передо мной… да-да, снежный головной убор, монашески стягивающий лоб, и еще на этом лбу красный крест, как знак милосердных небесных сил. И пониже эти зеленые, эти аквамариновые глаза, вздернутый нос. Она не сон, она есть. И меня ей представляют: Вера Николаевна Селезнева. Будущая Перепелкина (о господи).

– Алексей, только тебе доверю самое дорогое, – говорит мне Илья. – Пятнадцать минут, и я снова здесь. А ты отгоняешь от моей невесты диких псов.

Тот самый сдавленный как бы смех – и он исчез в аллее дакарских пальм.

Невеста? И ангел? Ну конечно же, мне можно ее доверить.

В памяти мгновенно мелькает Инесса – тяжелое, пахнущее страстью тело, закушенная губа и кошачий отдых на мокрых простынях… Это у меня есть, а раз так – что ж, я могу доверить самому себе еще и вот это: собственное тихое восхищение музыкой небесных сфер.

А музыка тут вот какая:

– Давайте сядемте. Потому что без бокала этого пгекгасного лимонада я немедленно умгу! И даже не думайте смеяться.

– Госпожа Селезнева, я же стою – а вот уже сижу – с каменной физиономией, она у меня не смеется… Я безупречен.

– Но вы же думаете, и мысли не скгыть. Вы думаете: она могла бы сказать «чудесного» лимонада, без котогого немедленно «скончалась» бы. Так? И невдомек вам, несчастный, что мне нгавится моя буква «г». Я от нее в востогге. А, мегси. Потгясающий напиток.

Вы не поверите – это почему-то не очередное «Кафе де Пари», которое воспринимается как неизбежная часть нашей прогулки по заморской Франции где бы то ни было. Это вовсе даже терраса «Отель Насьональ», прикрытая громадным тростниковым навесом.

Вокруг белые брюки и белые пробковые шлемы господ офицеров, радующихся как дети твердой земле и тентам неизбежного «Кафе де Пари», как бы оно ни называлось. Все пьют лимонад, все смотрят в нашу сторону, кто откровенно завистливо, кто обреченно-отрешенно. Все знают, что невеста боевого товарища – это не предмет для амикошонства, и раз так… будем рады хотя бы прохладе.

– Госпожа Селезнева, э-м-м-м, прежде всего мои комплименты. Перепелкин меня победил с лопатой наперевес. После этого только остается смирение и признание того факта, что такой муж – это отличный выбор.

– Вы – и смигенный? Да никогда. Сейчас начнете мягко показывать, какой вы ггандиозный человек. Ну, ггузить уголь вы не умеете, хогошо, но – но?

– Но он, то есть я, благовоспитанный и еще стишонки пишет.

– И пгавда пишете? И ты, Бгут?

– Вообще-то нет, – скромно признался я. – Только очерки в свой журнал. А стихи… Знаете, госпожа Селезнева, как это бывает: оно стоит перед глазами, но оно не стихотворение, а только хочет им быть. Но не может.

– Как сложно… А напгимег?

Я постарался выглядеть одновременно скромным и загадочным, но речь-то шла не о какой-то импровизации. Они, эти образы, и правда постоянно стоят у меня в глазах – но в стихи превращаться отказываются.

– Ну напгимег, то есть – простите – например…

– Я газозлюсь…

– Не верю, потому что сейчас буду говорить именно о вас, то есть о белом ангеле. Ну, э-э-э, знаете ли, вот примерно так: их двое, и…

Тут я оглядел набережную, почти до отказа заполненную нашими матросами (многие украдкой бросали взгляды на мою собеседницу – сколько недель они попросту не видели женщину?).

– Ну вот вообразите – их двое, и она спросила: что такое история?