Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Тащи давай свой зацеп! – заорал полковник весело.

Северяне стояли на холме — редкая шеренга темных фигур на фоне белесого неба. Было еще рано, солнце проглядывало бледным пятном между плотными тучами. Грязные клочки подтаявшего снега усеивали впадины на склонах долины, по дну которой еще стелился тонкий слой тумана.

Павлик тащил рыбину. Она то приближалась, то отдалялась, ходила ходуном под водой, упругая, сильная, и чем больше она сопротивлялась, тем больше уверенности чувствовал в себе Павлик. Он сам не понимал, откуда берется в нем этот незнакомый навык – отпустить, подтянуть рыбу и снова отпустить, изматывая ее, как кто-то изматывал всё это время самого Павлика. А прочная леска натянулась, так что рыбачок кожей, всеми нервами ощутил это предельное натяжение и ту мелодию, которую извлекал из лески, как из струны, ветер – отель калифорнию, чайничек с крышечкой или шарабан-американку, что еще там пели, расхулиганившись, девчонки в Анастасьине, и Павлику почему-то очень важно было, чтобы не порвалась струна, не ушла таинственная рыба, метавшаяся в быстрой холодной воде. «Только не сорвись, только не сорвись», – заклинал Павлик рыбину, отвоевывая у нее метр за метром, но она тоже не хотела сдаваться и в какой-то момент рванула так, что спиннинг едва не выбило из рук. Бамбуковое удилище не выдержало, надломилось у самого кончика. Павлик откинул бесполезную снасть и за одну леску стал тянуть лосося на себя. Тонкая звенящая нить до крови резала его ладони, рыбина как будто поняла, что рыболов не так силен и снасть у него хлипка. Она мучила Павлика своей яростью, а он отвечал ей собственным, непонятно откуда взявшимся упорством. В самый последний момент лосось сделал свечку, и оба мужчины обнаружили, что хищник зацепился не за весь тройник, а только за один крючок. Передистов от досады даже смотреть не захотел, что дальше будет, а Павлик, догадавшись, что его случайная добыча сорвется, и не в силах этого вынести, выдернул рыбину из воды на высокий берег. Хлебнув воздуха, она соскочила с крючка и запрыгала по камням к реке, но Павлик навалился на нее и успел прижать к земле, ощутив страшную резь в животе.

Вест поглядел на ряд черных силуэтов и нахмурился. Ему все это не нравилось. Их слишком много для команды разведчиков или фуражиров, слишком мало, чтобы бросить вызов войскам Союза — и все же они оставались там, наверху, и спокойно наблюдали, как армия Ладислава бесконечно долго и неуклюже разворачивается в долине.

– А ты ничего, молодец, – изрек Передистов, одобрительно разглядывая распластавшегося на земле и в воде подопечного. – Повзрослел, я смотрю. Вообще, честно тебе скажу, я думал, будет гораздо хуже. Мог бы, конечно, кое-где пожестче, поточнее, поумнее себя вести, но так тоже ничего. В общем, устоял.

– Мне не удалось их переубедить, – признался Павлик, ощущая сырость и запах пойманной им первой рыбы.

– А ты и не должен был их ни в чем убеждать. Вставай, я ее разделаю. Килограмм пять есть, – прикинул он.

Штаб принца и небольшой отряд его охраны избрали для своей ставки травянистый холм напротив того холма, где расположились северяне. Когда разведчики нашли это место рано утром, оно казалось удобным и сухим — пусть гораздо ниже противника, но все же давало хороший обзор долины. Но с утра здесь прошли тысячи сапог, копыт и месящих землю тележных колес, которые размололи сырую почву в липкую черную жижу. Сапоги Веста и остальных покрывала корка грязи, мундиры были заляпаны. Даже непорочно-белые одежды принца Ладислава украсились несколькими пятнами.

«Пять? Я думал, все двадцать пять», – подумал Павлик разочарованно.

– А что я должен был?

– Ничего, просто быть самим собой. Кижуч, самочка, однако.

В паре сотен шагов отсюда, в низине, находился центр линии фронта армии Союза. Его ядро составляли четыре батальона Собственной Королевской пехоты — аккуратные четырехугольники ярко-красных мундиров и серой стали, на расстоянии выглядевшие так, словно их разместили вдоль гигантской линейки. Перед ними располагались несколько шеренг арбалетчиков в коротких кожаных куртках и стальных касках, а позади стояла кавалерия. Временно спешившиеся всадники казались странно неуклюжими в тяжелых доспехах. По обе стороны раскинулись нестройные ряды рекрутских батальонов с их разнородным вооружением. Офицеры орали и размахивали руками, пытаясь заставить солдат заполнить дыры в строю и выпрямить кривые шеренги, словно пастушьи псы, лающие на свернувшее с дороги овечье стадо.

Он достал немаленький нож, всадил лососю в голову, а потом вспорол брюхо и вытащил икру. Положил на дощечку и стал методично очищать икру ложкой от мешочков-ястыков – грохотать, вспомнил Павлик два слова из отцовского словаря.

– Она всегда говорила мне, что ты необычный.

– Мама? – спросил Павлик хрипло, избегая смотреть на измазанные рыбьей слизью, чешуей и кровью руки Передистова.

В целом около десяти тысяч человек. И каждый из них — Вест это знал — смотрел сейчас наверх, на небольшой отряд северян, с тем же нервным смешанным ощущением страха и возбуждения, любопытства и гнева, какое ощущал он сам при первом взгляде на неприятеля.

– Отец твой еще смеялся. Не видел, говорил, ни одну женщину, которая сказала бы, что у нее обыкновенный ребенок. А она улыбалась только. Она когда тебя рожала, кризис всеобщий приключился. И нас всех собрали и сказали, что удар будет нанесен в течение сорока восьми часов. Ну и мы первые в списке после Кремлевска, – любовно грохотал Передистов. – А тебе сутки были от роду. Лежал в кроватке, смышленый такой, с рыжими корочками на бровях. И Люба молиться стала. Прямо у всех на глазах. Стоит и молится. Молитв никаких не знает, креститься не умеет, а туда же. Всё что хотите, говорит, делайте, меня заберите, когда вам надо будет, а дитя пусть живет. Кому она это говорит, зачем ее забирать, если она еще семерых родить могла? Мы с твоим отцом и злились, и смеялись над ней, – слушал Передистова Павлик, и ему казалось, что ничего более противоестественного, чем этот рассказ и одновременное приготовление икры, быть не может. – А потом, когда ракеты с острова убрали, я наорал на нее так, как ни на кого не орал. Потому что если это по ее молитвам случилось, то ты даже представить себе не можешь, как мы все были разозлены. Мы ведь тогда уже понимали, что сейчас история решается. Что если мы уступим, то всё, нам конец. Это наш единственный шанс, а мы его просрали. И всё из-за тебя, получается. – Он закончил грохотать и положил икру в котелок. – Да ты не переживай. Это я так, к слову. Я лично не верю, что из-за одного человека история может перемениться. Это уже какое-то умножение сущностей получается.

В подзорную трубу они выглядели не слишком грозными: лохматые, одетые в рваные шкуры, с примитивным на вид оружием. В точности таких северян могли бы вообразить обделенные фантазией штабные офицеры принца. Казалось, они не имеют ничего общего с той армией, какую описал Тридуба, и Весту это не нравилось. Не было ни единого способа узнать, что скрывается за холмом, и ни единой причины, почему эти люди находились здесь, — разве что они хотели отвлечь на себя внимание или выманить противника. Однако эти сомнения разделяли не все.

– А я могу ее увидеть? – спросил Павлик.

– Нет. – Передистов помолчал и посмотрел на небо. – Я очень надеюсь, что всё-таки нет. Я для этого сюда и прилетел.

Тяжелые облака над их головой вдруг разошлись, и Павлик увидел среди них голубое окно. Оно подсвечивалось солнцем, как если бы кто-то наверху распахнул люк.

— Они насмехаются! — рявкнул Смунд, вглядываясь в подзорную трубу. — Мы им покажем вкус копий Союза! Одна стремительная атака — и наша конница сметет весь этот сброд с холма!

– А она меня?

– Может. – Он легонько посолил икру и отвернулся. – Она тебя всегда видела. И сейчас тоже видит. А иначе тебя бы сюда не привезли. Сюда ведь трудно очень попасть. Все про эти острова еще в школе слыхали, а попасть не могли. А ты вот уцепился. А еще чуть-чуть, и унесло бы. А там уже всё.

Вдалеке возникла группа нерусских людей. Они стояли по колено в воде и что-то внимательно рассматривали.

Он говорил так, словно захват ничтожного холма, где расположились северяне, означал быстрое и славное завершение всей кампании.

– Гляди-ка, опять узкоглазые налетели, – пробурчал Передистов и отбросил выпотрошенного лосося в сторону. Павлику стало не по себе: неужели эта большая красивая рыба нужна была только для того, чтобы забрать у нее самое ценное, а потом бросить с распоротым брюхом на берегу? И как странно, что существо, которое казалось ему его личной смертью, покуда он тащил его из воды, теперь само было убито.

– А что поделать? – пожал плечами Передистов. – Так все поступают. Самок на икру, самцов на мясо. Да не пропадет твой лосось. Его хозяин съест. Тут специально для них кормушки делают, чтоб в поселок не совались. А эти-то, – кивнул он в сторону японцев. – И ходят, и ходят. Госпиталь видал в пещере? Ихний был во время войны. Вернуть всё себе хотят. У них тут и аэродром свой был, и кладбище. Могилы до сих пор сохранились. А ты хороший, Пашка, сын. Я о таком всегда мечтал.

Вест лишь скрипнул зубами и покачал головой, в сотый раз за сегодняшний день.

– А почему у вас своих…

– Потому что нету, – резко сказал Передистов. – Тебя в детстве разве не учили не задавать глупых вопросов? А лучше никаких не задавай. Всё, что нужно, тебе и так в свой черед скажут. Пойду я. Скоро опять затянет, а мне лететь надо, пока окно дают. Ступай по тропе, там интересное место есть, куда всех новичков возят. А в больничку не ложись. Будут уговаривать – ни за что не соглашайся.

— Они занимают более выгодную позицию, — объяснил он, стараясь говорить спокойно и терпеливо. — Здесь плохая местность для атаки конницы, к тому же мы не знаем, нет ли у них подкрепления. Может быть, основные силы Бетода стоят прямо за гребнем.

Повторная апелляция

Павлик шел по разбитой пыльной дороге в сторону тучной горы, заросшей кустарником и деревьями с кривыми стволами, и вскоре оказался высоко над уровнем океана. Ему была теперь видна большая часть острова с неуютным поселком, изрезанной линией воды, заливами, скалами и стареньким рыболовным судном на горизонте. Он двинулся еще дальше и через несколько километров обнаружил в распадке дымящуюся реку. Вода в ней была теплая, с каким-то странным, но приятным и терпким запахом, и Павлик с удовольствием лег в реку лицом вниз. Он лежал так очень долго, удивляясь тому, что ему совсем не хочется дышать, и чувствовал, как вода трогает его лицо и обтекает тело, словно он сделался неподвижным камнем. Ему и не хотелось теперь вставать, не хотелось никуда идти, а так бы и лежать в этой чудесной воде, но вдруг кто-то кольнул его в затылок, и Непомилуев понял, что время истекло и если он не хочет остаться в реке навсегда, то должен идти.

— По виду это обычные разведчики, — пробормотал Ладислав.

Чем выше он поднимался, тем горячей вода становилась. Над рекой стелился туман. Павлик легко шел, перепрыгивая с камня на камень, и ни разу не упал. Река сужалась, превращаясь в ручей, берущий начало в жерле потухшего вулкана и стекающий водопадами по черным и серым камням, за которыми тянулись заросли кедрового стланика.

Кое-где этот ручей образовывал горячие ванночки. У края одной из них сидел в сатиновых лиловых трусах комиссар Семибратский, а напротив него, спиной к Павлику, – мужчина в темно-зеленом плаще с капюшоном.

— Видимость обманчива, ваше высочество, а этот холм не представляет никакой ценности. Время работает на нас. Маршал Берр скоро подойдет, а Бетоду помощи ждать неоткуда. Сейчас у нас нет причин затевать сражение.

– А оно как всё получилось, – рассказывал Семибратский, болтая в воде босыми ногами. – Ну, объявили они наконец забастовку. На работу не вышли, ладно. Меня типа интернировали, дурачки, чтобы я никуда не звонил и ничего не сообщал. Я им объяснить хотел, что себе же хуже делают и вообще по-другому надо, да куда там! Они первым делом, натурально, упились. Я уже жалеть стал, что в это дело ввязался. Ну какие идиоты, неужто не понимают, что теперь тем более дисциплина нужна? Да разве послушают? А тут к одной барышне ухажер приехал иностранный. Некто Лидьярд. Шотландец. Ну и понеслось. Лагерь восстал, студенческие волнения, русская «Солидарность». Глупостей наговорили каких-то. Сразу, значит, эти, из главного здания, примчались, шухеру навели и стали на меня наезжать, как это я недоглядел, что уже до самого верха дошло. Они злые были, потому что заплутали, дорогу не могли найти, а потом еще парня какого-то обколовшегося в больницу отвозили, а он по дороге и помер. Трупака-то кому охота везти? И они с ходу на меня орать. Ну понятно, им виноватого надо назначить. Они без этого не могут. А я не могу, когда на меня орут. Меня лучше ударь, обзови как хочешь, ноги об меня вытри, только не ори. Я взял и пошел на них. Думаю, по роже сейчас дам молодому. Старика-то уж не буду обижать, он и так Богом обиженный, а молодому дам. Он меня, конечно, потом отмутузит, но свое получит. И… не дошел, споткнулся. Конечно, если столько не пить и вдруг запить… Ну а потом уже Анатолий Андреич, добрейшей души человек, сюда привез. Мне, в общем-то, не жалко, а вот за ребяток за наших обидно. Пусть бы они еще побузили. Я люблю, когда молодежь бузит.

Он поднял глаза и увидел в сгущающемся тумане Павлика, который не решался подойти ближе.

Смунд фыркнул.

– А, это ты? – бросил Семибратский небрежно. – Почему каждый раз, когда я приезжаю в Анастасьино, тебя там нет?

– Я крестился, – объявил Павлик и распахнул ворот рубашки, как когда-то много лет назад, когда его приняли в пионеры, распахивал куртку, под которой алел пионерский галстук, и тогда особенно остро пожалел, что его не видит мама, а оказывается, она всё видела. И Павлику сделалось ужасно хорошо от этой мысли.

— Нет причин, кроме того что идет война и враг стоит перед нами на земле Союза! Вы вечно жалуетесь на низкий боевой дух наших людей, полковник. — Он ткнул пальцем в сторону холма. — А что деморализует солдат больше, чем необходимость сидеть без дела и ждать перед лицом неприятеля?

– Ишь ты, – сказал комиссар с уважением. – Стало быть, ты теперь настоящий православский христианин. Сердце-то как, скрипит?

– Я знаю, что вы мое сочинение проверяли. – Пашин голос задрожал от обиды. – И там много ошибок было. Но мне кажется, это очень стыдно – над чужими ошибками смеяться. Еще стыдней, чем их делать.

— Сокрушительное и бессмысленное поражение? — прорычал Вест.

– Ну извини, брат. Не думал, что ты такой щепетильный, – усмехнулся Семибратский. – Ну и как же ты крестился? Погружением?

– Это как?

– В купель с головой окунался? Или так, побрызгал тебя поп водой?

По несчастному совпадению один из северян именно в этот момент пустил стрелу вниз, в долину. Тоненькая черная полоска взмыла в воздух. Северянин стрелял из короткого охотничьего лука, и, даже несмотря на преимущество в высоте, стрела упала на открытое пространство в доброй сотне шагов от передней шеренги, не причинив никому вреда. На редкость бессмысленный поступок, но он незамедлительно оказал воздействие на принца.

– Почему побрызгал? Из ковша поливал. А я над тазиком нагнулся.

– Обливанец, – сказал Семибратский презрительно. – Схалтурил батя-то. Да ладно, я что, не понимаю? – снова обратился он к мужчине в капюшоне, и Павлик увидел, как вздрогнула у того спина. – Купелей для взрослых нет нигде. Приходят все, крестятся тайком, чтоб их не записывали. Попы сами неприятностей не хотят. Им зачем? Скажут, что молодежь соблазняют, уполномоченный благочинного к себе вызовет, а тот нагоняя даст и сошлет бедолагу в глухомань. Вот люди, а? Парткома боятся, Бога не боятся. А креститься идут. Никакой последовательности. Тебя вот записали? А как ты потом докажешь, что крестился? Мало ли что крестик у тебя. Крестик кто хочешь нацепить на себя может. Кто твой крестный отец? Как это не знаешь? Что вы сказали, простите? Да я понимаю, что рано ему. Мне, что ли, не обидно? В него столько сил вбухали, лучших ребят с курса сорвали, готовили их специально. А он, видите как, ума вроде набрался, а организм не сдюжил. Да и сам тоже… Нет чтоб себя поберечь. Ну вот что? – спросил Семибратский сердито у Павлика. – Маленький, что ли, совсем? Зачем в баню с Людкой поперся? Не понимал, чем всё кончится? Погодить не мог? А она тоже хороша, фольклористочка цековская, в тихом омуте… Да я не ругаю его, не ругаю. Но он как-то по времени это всё растянул бы, что ли. А то – и жить торопится, и чувствовать спешит. Всё сразу хочет. А эта что себе думала, императрица-то наша? Я ведь ей говорил, сколько раз ее предупреждал, не надо так с ним быстро. А она как заладила: рабфак, интенсив, разницу надо ликвидировать, пусть то попробует, пусть это испытает. И бригадиром пускай поработает, ему-де полезно. Она же только по фамилии мягонькая. А теперь, конечно, слезы льет, из больницы не уезжает, всё кается да с верхними договориться хочет. А ее – как же! – послушают там.

Ладислав вскочил на ноги, отпихнув полевой складной стул.

Туман сделался еще плотнее, и Павлик уже ничего не видел, а только слышал комиссарский голос:

– А вот вас – да. Вас-то как раз должны послушать. Я вам знаете что посоветую? Вы правда на апелляцию подайте. Потому что имеете право. Да и супруга ваша тоже. У вас ведь особые обстоятельства. Они, конечно, там апелляций не любят. Ну а кто их любит? Апелляция – это ведь значит, плохо сработала приемная комиссия, вот что. Но ошибки-то везде возможны, хоть там, хоть тут. А все сомнения надо толковать в пользу абитуриента, я считаю. Так что ты ступай пока, парень. Нужен будешь – позовут тебя, пришлют своего человечка. Ну, иди же.

— Черт побери! — вскричал он. — Да они смеются над нами! Отдавайте приказ! — Он зашагал взад и вперед, потрясая кулаком. — Пусть кавалерия немедленно построится для атаки!

Павлик не хотел уходить, он больше всего на свете желал, чтобы обернулся мужчина в плаще с капюшоном, пусть даже он не увидит, а лишь почувствует это движение, но тот так и сидел, опустив ноги в горячий ручей, и Павлик сквозь спустившееся на землю облако чувствовал, как спина его дрожит и говорит то же самое: уходи, уходи, уходи…

— Ваше высочество, я прошу вас пересмотреть…

Волчье вымя

Машина по-прежнему стояла внизу. Павлик едва отыскал ее в сплошном тумане и подумал, что она опять пустая, но шофер оказался на месте. Он ел бутерброд с рыбой и запивал ягодным настоем из иностранного термоса.

– Видал? – показал на термос. – На берег выкинуло. Тут чего только не выбрасывает. Даже холодильники. Вроде тонуть должны, а не тонут. Я однажды ящик с пивом японским нашел. «Асахи». Ну чего, поедем?

— Проклятье, Вест! — Наследник трона швырнул свою шляпу на грязную землю. — Вы противоречите мне на каждом шагу! Разве ваш друг полковник Глокта стал бы колебаться при виде врага?

Павлик неодобрительно покосился на один из портретов под лобовым стеклом. А про другой он не знал, кто на нем изображен.

– Мама это его, Екатерина Георгиевна, – поймал его взгляд мужичонка, и кадык на его шее стал еще острее и беззащитнее. – Что морщишься, дурачок? Тот, кто трубочку курил, не раздаривал Курил. Начинают с термосов, а потом десант выбрасывают. – Машина ехала всё труднее, но водитель как-то ухитрялся находить в дюнах и тучах дорогу, не сваливаясь в океан. – Я вообще-то думал, что ты призрак. У меня раз случилось, я женщину молодую подвозил. В сумерках стояла и голосовала. Я ее вез, а она вдруг куда-то подевалась. Была в кабине – и нету. Мужики с базы говорили, что тоже ее видали. Вроде бы она там погибла на дороге в этом месте. И душа ее неприкаянная слоняется. Может такое, по-твоему, быть?

Вест сглотнул.

– Может. А это правда, что вас инопланетяне похищали? – спросил Павлик, чтобы что-нибудь спросить.

– Правда, – ответил шофер спокойно. – Только это не здесь было.

— Полковника Глокту захватили в плен гурки. По его вине погибли люди, бывшие у него под началом, все до единого.

– И что они с вами сделали?

– Энцефа… фало… грамму мозга сделали. И сказали мне, что я всё забуду. А я не забыл. То есть сначала забыл, а потом попал в аварию и всё вспомнил. Мне не верил никто. А я им доказал. Нарисовал созвездие Паруса. Они сначала смеялись, а потом показали астрономам, и те за голову схватились, потому что это нельзя было сочинить, а только самому увидеть. И только из космоса. А с Земли никак. Ну и отправили меня сюда, чтобы людей не смущал. А тут этим никого не удивишь. Здесь такой народ живет: им что инопланетяне, что динозавры – всё едино. Ну всё, мне дальше не проехать.

Он нагнулся, поднял шляпу и почтительно протянул ее принцу, не в силах избавиться от мысли, что сейчас, возможно, навсегда погубил свою карьеру.

Павлик вышел из машины и пошел по мокрому песку. Литораль. Это называется литораль, вспомнил он. Идти стало еще тяжелее, ноги вязли в сыром песке, но он шел. Шатаясь, падая, вставая, как в то последнее хмурое утро. Не в последнее – в крайнее. Один шаг, еще один. Бурый медведь ломанулся в кусты. «Хорошо, что сытый, а мог бы и напасть, – подумал Павлик отстраненно. – На ослабевшего человека любая тварь накинется».

Остров сделался совсем узким, и, поднявшись на дюну, Павлик увидел справа и слева воду. Справа залив, слева море, но совсем другое, западное, и птиц много-много над протяжной и узкой песчаной землей. «Эк куда меня занесло…» Литовка, смерть, коса… Песок сменился снегом. Стало холодно, темно, тесно, и только светилась перед Павликом извилистая, как река, дорога…

Ладислав сжал зубы, тяжело дыша через нос, и выхватил шляпу из рук Веста.

«Иду и иду, как будто кто-то бросил волшебный клубок передо мной, – говорил себе Павлик. – Иду то ли наяву, то ли во сне, то ли по живой земле, то ли по карте. Иду и вижу пеший университет, своих непоступивших, срезавшихся, растерявшихся, написавших не по теме, не добравшихся до проходного балла. Вы не судите меня строго. Видите сами, через что мне пришлось пройти. И у вас тоже всё получится. Мы с вами будем самыми счастливыми, мы правду всю откроем и сохраним нашу милую родину, мы сделаем ее прекрасной и свободной наяву, а не в мечте. Мы будем сильными, честными, открытыми, нам нечего будет бояться и стыдиться. И нашим отцам и дедам не будет за нас стыдно, и не станут они говорить, что мы их предали и от них отреклись. У нас просто была болезнь роста. У всей нашей большой советской страны. Мы после революции очень быстро стали тянуться вверх и не выдержали этой скорости, мы перегрелись, надломились, и от этого все наши болячки, все коросты, угорьки и язвочки. И поэтому многие над нами смеются, и дразнят нас, и обзывают всякими обидными словами. Но это ничего, на это не надо обращать внимания и сердиться тоже не надо. Они от зависти так говорят. Потому что ничья она не сестра. Злая она и жестокая. А у нас всё пройдет. Это же возрастное, как волчье вымя или прыщи. А так-то мы вообще могли погибнуть, рассыпаться. Но мы выстояли. И это самое главное. Нам надо одно последнее усилие, нам продержаться всего ничего, и тогда мы станем самыми могучими на всем земном шаре и все будут нас с радостью слушаться. Всё дурное пройдет. Оно уже почти что прошло. И мир придет к нам, – говорил им Павлик. – Они боятся нас, потому что не знают, какие мы. Мы больше не станем никого отталкивать, мы не будем повторять своих ошибок, не будем делить мир на своих и чужих, мы всех примем, потому что мы всё вместить можем, потому что у нас самая большая и великодушная страна. И когда случится беда и вы постучитесь в наш дом, в нем найдется место для каждого. Мы не будем никого принуждать быть советскими, вы сами этого захотите, потому что увидите, что быть советским гораздо интереснее, чем шведским или испанским».

— Я принял решение! Бремя командования лежит на мне, и только на мне! — Он снова обернулся к долине. — Трубите сигнал к атаке!

И так болтал и болтал сам с собой Павлик и шел и шел по СССР. Живой или мертвый, плотский или бестелесный, летучий или летальный – этого никто не знал, и не видел, и не слышал. Какие-то шоферы подсаживали его в свои большие машины и везли по колымской трассе, по разбитым дорогам русской равнины, по северным лесам, азиатским пустыням, балтийским островам и украинским шляхам, по Забайкалью и Сибири, а потом удивлялись, куда он пропадал, и передавали слух о беглом солдатике, чья неприкаянная душа слоняется и не находит себе упокоения.

А Павлик видел всю страну, и сердце его сжималось от боли и нежности. «Я вижу, как вы трудно живете, я всю вашу бедность, всё несчастье, всё бесправье вижу, я знаю, как вас обижают, но ничего, это пройдет. Вы потерпите, пожалуйста. Я понимаю, что вы и так очень долго терпели, знаю, что вас обманывали часто и веры у вас почти не осталось, но вы сами рассудите: глупо сейчас, когда мы уже почти всё сделали, с нашего путика сворачивать. Это ведь всё глокая куздра, это она нас захватила и обманула, а мы решили, что она и есть советская власть. А она только маскируется под советскую, она ложная, как ядовитый гриб, и мы ее вырвем, прогоним, мы всех бокров, бокренков, бокрят и бокренышей от нее защитим и не дадим никого курдячить. Нам же совсем чуть-чуть осталось. А если мы сейчас ослабнем, если духом падем, вы не представляете, что нас ждет тогда. Вы поймите, пожалуйста, что в большой стране труднее всё устроить, чем в маленькой. Но зато если уж устроишь, то ничто ее не сокрушит. И мы сделаем так, что наша карта будет самая красивая карта в мире и не будет ей равных».

Вест внезапно почувствовал ужасную усталость. Казалось, у него едва хватает сил держаться на ногах, а в морозном воздухе тем временем разносился звук горна, всадники вскакивали в свои седла, проезжали между пехотными подразделениями и рысью припускали по пологому склону, подняв копья. Внизу они перешли в галоп, наполовину скрытые морем тумана; грохот копыт разнесся эхом по всей долине. Между ними упало несколько стрел, безболезненно отскочивших от прочной брони. Поток кавалеристов несся вперед. Впрочем, взобравшись на противоположный склон, они сбавили скорость, а их стройные ряды сломались, когда они пробирались по вереску и неровной почве. Однако сам вид этой сплоченной массы стали и конской плоти подействовал на северян. Неровная шеренга зашевелилась, затем рассыпалась, они развернулись и пустились наутек, а некоторые даже бросали оружие, исчезая из виду за гребнем холма.

Возвращение

Бабал сидела на полусгнившем крылечке своей избы со старой сиамской кошкой на руках, как с ребенком, и тихонько напевала:

— Так их, так, черт побери! — ревел лорд Смунд. — Гони их! Гони!

В э-этой дере-евне огни-и не пога-ашены.Ты мне-е тоску не проро-о-очь!Светлыми звё-о-оздами нежно укра-ашенаТихая зимняя но-о-очь.

Кошка довольно урчала и, прищурившись, смотрела в темноту. Она осознавала, что видит то, чего не могут видеть люди, и оттого ощущала родовое превосходство.

– Записываешь? – спросила Бабал у примостившейся рядом Люды. – Бабка моя эту песню мне в детстве пела. А та от своей бабки слыхала. Тыщу лет песне. А может, и больше.

— Затоптать их лошадьми! — хохотал принц Ладислав. Он снова сорвал с себя шляпу и размахивал ею в воздухе.

– Ага, – сказала Люда и икнула.

– Эх, Милка, отбила ты у меня кавалерчика, – произнесла Бабал горестно и всхлипнула. – А не отбила бы, ничего бы и не случилось. Я б такого парня никуда от себя не отпускала, а вцепилась бы да еще сильней изуродовала б.

Над шеренгами рекрутов в долине пронеслась волна одобрительных криков, перекрывая отдаленный топот копыт.

– Зачем? – испугалась Люда.

– Дура ты. Чтобы никто к нему больше не лез. Да эти прыщички заветные – это ж защита его была. Как ладанка родительская иль оберег. Кабы не они, его ваши девки давно бы уж разорвали. А ты, Милка, гордячка балованная, вот ты кто. Стыдно ей стало ему в глаза смотреть. Чего стыдиться-то? Такого парня отхватила, у подружек увела. А конечно, стыдиться! – вдруг переменилась, как курильский ветер, и еще пуще воодушевилась Бабал. – Это где ж такое видано, чтобы девка с парнем в баню ходила, а? Совсем стыд потеряла. И не примазывайся к нам, негодница. Как ни старайся, всё равно нам будешь чужая. И помощи мне твоей не надо.

— Гоните их, — пробормотал Вест, стискивая кулаки. — Пожалуйста.

Она отшвырнула кошку, попыталась встать, но ее сильно повело, и Бабал грузно опустилась на крыльцо. Кошка сердито мяукнула, а Люда подняла глаза и увидела Павлика. Она тоже была сильно пьяна и поэтому не понимала, кто перед ней стоит: человек или только облик его?

– Прости меня, – заплакала Люда на всякий случай.

– Что ты? Что ты? – испугался Павлик. – Ты себя не ругай, не надо.

Всадники перевалили через гребень и постепенно скрылись из виду. Над долиной повисла тишина. Затянувшаяся, странная, неожиданная тишина. Несколько ворон кружили в небе с хриплым карканьем. Вест отдал бы что угодно за возможность поглядеть на поле битвы их глазами. Напряжение становилось почти невыносимым. Он вышагивал из стороны в сторону, а долгие минуты неизвестности все тянулись.

– Ты чего там бормочешь? – спросила Бабал подозрительно, а у кошки выгнулась спина и встала дыбом последняя шерсть.

– Скажи ей, что песню записываешь и слова повторяешь, – подсказал Павлик. – А мы теперь с тобой вместе всю жизнь, ты и я.

– Нет, Паш, я обет дала, что больше никогда тебя не увижу.

— Что-то они задерживаются.

– Зачем? – удивился Павлик. – Глупый какой-то обет. Неправильный. Вот я, например, дал обет не пить. И то на год только. Это понятно. А тут в чем смысл?

– Я не знала, чем могу самым большим пожертвовать. Они так и сказали: отдай самое дорогое, что у тебя есть, откажись от того, чего больше всего хочешь. Вот я и отказалась от тебя.

Рядом появился Пайк, чуть позади остановилась его дочь. Вест вздрогнул и отвел глаза. Ему по-прежнему было больно смотреть на обожженное лицо кузнеца дольше нескольких секунд, особенно если оно появлялось внезапно и без предупреждения.

– А ты меня спросила? – возмутился Павлик. – Я только одну женщину могу любить. Как у Пушкина.

– Так Пушкин это про женщин, а не про мужчин писал, – вздохнула она. – Ты никогда меня, Паша, не любил. Не выдумывай. Ты еще никого не любил. Ты просто чуть-чуть повзрослел. – Люда вымученно улыбнулась и снова провела рукой по его щеке. – Ну вот, уже не такие. Ты молодец.

– Почему молодец? – удивился Павлик: он даже в бреду не хотел присваивать себе недействительных заслуг. – Это же всё ты.

— А вы двое что здесь делаете?

– Нет, мой хороший, – покачала головой девушка. – Я тебя обманула, когда сказала, что это так лечится.

– Зачем? – спросил он горестно и вспомнил Алену: одно у него имелось перед ней оправдание.

Арестант пожал плечами.

– Так надо было, – сказала Люда нравоучительно. – Понимаешь, Паша, ты сам должен был поверить, что у тебя всё пройдет. Ты раньше не верил, и у тебя не проходило, а потом поверил, вот оно и прошло. А я тебе совсем чуть-чуть помогла. Самую малость. Но ты уж как-нибудь без них научись теперь, миленький мой, жить.

– А ты случаем не беременная? – спросил Павлик озабоченно. – Откуда ты знаешь? Это же сразу нельзя узнать. Нужно подождать. Может быть, месяц целый или даже больше.

– Ты-то что в этом понимаешь? – засмеялась Люда, а на глаза у нее слезы навернулись. – Нет, не беременная я, Паша. Я бы почувствовала. И ты не думай про меня, пожалуйста, плохо. Я не распутная и не гордая, нет…

— Перед боем для кузнеца полно работы. После боя — еще больше. А пока идет сражение, делать особенно нечего. — Он широко улыбнулся, и обгоревшая бугристая плоть с одной стороны его лица пошла складками, как голенище сапога. — Я подумал, что стоит взглянуть на союзное войско в деле. К тому же есть ли более безопасное место, чем ставка принца?

– Скро-омная де-евушка мне-е улыба-ается,Сам я улы-ыбчив и ра-а-ад!

Чего не подпеваешь, Милка? Обиделась нешто? А ты на правду не обижайся, терпи. Как я всю жизнь одна терплю.

— Не обращайте на нас внимания, — тихо произнесла Катиль с легкой улыбкой, — мы постараемся не путаться у вас под ногами.

Тру-удное, тру-удное – всё забыва-ается,Светлые звезды горят!

Павлик потянулся, провалился, взлетел – так было однажды, когда шел на посадку в буран самолет в Пятисотом, – и, чтоб не упасть, ухватился за крестик. Крестик стало гнуть, ломать, Павлика хотели оторвать от него какие-то страшные бесформенные существа, какие-то мыслимые волки, смышленые лисы, мыслящие мыши и хищные фараоны, но изо всех сил, до крови, выступившей из-под ногтей, он держался за свой латунный хрупкий крестик и новенькую бечеву. Самолет, едва коснувшись взлетной полосы, вдруг резко рванул вверх и ушел на второй круг. Ветер, снег, звезды, облака, резкий свет, незнакомые напряженные голоса, чужие лица, милые морды лошадей, флаг с одинокой белой звездой и детские руки, осиротевший мальчик Диего, вскрик ночной птицы в лимонной роще, брошенная на камнях рыбина, цыганская луна нырнула и разбилась на мелкие кусочки, превратившиеся в колечки, ожерелья и монисто, Павлику вдруг стало страшно трудно дышать, как если бы он снова очутился лицом вниз в горячей реке, совсем невозможно, и казалось, что легкие его не выдержат и взорвутся, но вот кто-то ударил его по щекам, он вынырнул, судорожно хлебнул воздух и увидел над марлевой повязкой внимательные серые глаза строгой женщины.

Вест нахмурился. Если она намекала на то, как он постоянно попадался им на пути в кузнице, то сейчас он был не расположен к шуткам. Кавалерия по-прежнему не давала о себе знать.

– Я вас знаю, – произнес Павлик одними бескровными губами. – Вы жена Леши Бешеного. Ой, извините, это у него прозвище такое.

– Я же говорила, его по ошибке сюда привезли.

Прощай, мой прекрасный

— Где же они, черт их дери? — рявкнул Смунд.

Жаль, что тебя здесь нет

Принц на мгновение перестал кусать ногти.

Павлик проснулся в своей комнате в общежитии на одиннадцатом этаже крестообразного здания на проспекте Вернадского и не сразу понял, где находится. За окном медленно светало, на соседней кровати спал Дионисий, но Павлик не стал его будить. Тихонько оделся, спустился на первый этаж и увидел Буратинку. Она была в синем спортивном костюме, с мокрыми спутанными каштановыми волосами, еще более тонкая и высокая, чем на картошке, с мелкими частыми веснушками, которых Павлик в прошлый раз в темноте не разглядел. Заметила его, улыбнулась, а потом нахмурилась.

– Ты зачем врал, что механизатор? – спросила Буратинка строго, но веснушки всё портили и строгость размывали. – Терпеть не могу, когда парни врут.

— Дайте им время, лорд Смунд, дайте им время.

– Меня сначала назначили, а потом выгнали, – пожаловался Павлик. – Я с бригадиром не сработался. А ты почему такая?

– Какая?

– Сырая.

— Почему этот туман не расходится? — пробормотал Вест. Сквозь тучи пробилось уже достаточно солнца, однако туман лишь сгущался и даже полз вверх но долине, к лучникам. — Проклятый туман, он нам совсем некстати!

– Купалась, – выпрямилась Буратинка и снова с удовольствием посмотрела на него снизу вверх. – Я каждое утро бегаю и в пруду купаюсь. Будешь со мной ходить?

– Не знаю, я вообще-то болею еще.

— Вон они! — завопил кто-то из штабных пронзительным от возбуждения голосом, указывая пальцем на гребень холма.

– А куда так рано собрался?

– Волнуюсь.

– А чего ты волнуешься? – удивилась она. – Тебя ж сегодня спрашивать ни о чем не будут. А до сессии далеко еще.

Задохнувшись, Вест поднес к глазу подзорную трубу и быстро оглядел полоску зелени. Он увидел ровный ряд копейных наконечников, медленно поднимавшихся над бровкой, и почувствовал облегчение. Нечасто он испытывал такое счастье от того, что ошибся.

Павлик спустился в метро. Ехать было всего одну остановку, но его затолкали так, что он с ужасом подумал: «И так каждый день? А как те люди, которым ехать еще дальше?» Он шагал по неширокой аллейке от метро к своему учебному корпусу и думал о том, что у него сегодня очень важный день в жизни, его праздник, его первый день в университете – ах, какое протяжное и прекрасное слово. Я студент Московского университета, я московский студент, я долго сюда шел, я перекидал не одну тонну картошки, я прошел тысячу километров, чтобы здесь учиться, чтобы идти наравне с этими спешащими людьми, говорил себе Павлик и улыбался.

Было ветрено, студено, сыпал сухой снежок. Уже приближалась настоящая зима. Его первая московская зима. Какая она здесь? Павлик не взял ничего из дома из теплой одежды и подумал, что надо будет всем этим озаботиться: либо ехать в Пятисотый, либо купить что-нибудь здесь. Но думать о бытовых вещах ему очень скоро стало скучно, и он представил анастасьинское поле, еще одно место, которое сделалось для него родиной, а теперь такой родиной будет университет. Ведь университет – он как СССР, факультеты – республики, отделения – области и края, кафедры и лаборатории – районы, и даже национальность есть такая – университетский человек. Но сможет ли он сделаться этим человеком? Павлик не обманывал никого: он волновался на самом деле очень. Он не знал, как у него получится учиться. Он уже столько уроков пропустил, и сейчас ему надо было прийти в незнакомую группу, которая уже сложилась, почти два месяца занимается и ушла вперед, и учителя – или нет, теперь они называются «преподаватели» – будут недовольны, пусть даже он нисколечко в своих прогулах не виноват.

— Это они! — заорал Смунд, улыбаясь во весь рот. — Они возвращаются! Что я вам говорил? Они…

Вдоль дороги росли яблони. Когда Павлик шел по этой дороге на экзамены, на них висели маленькие кислые яблочки, и какие-то посторонние люди ходили и собирали их в серые холщовые сумки, похожие на маленькие картофельные мешки, а теперь все листья облетели и деревья стояли голые и скучные. Тогда на абитуре он проходил это расстояние за пять минут, а сейчас идти было тяжеловато. Не так тяжело, конечно, как по дороге из Хорошей, но всё равно голова кружилась, ноги ступали нетвердо, и его нагоняли и обгоняли другие ранние студенты.

Павлик свернул с аллеи налево к стеклянному зданию, которое мысленно успел потерять и снова чудом обрести, и достал сигарету. Он не курил с тех пор, как его привезли из больницы, и никотин сразу же дал ему в голову. «Фу, какая гадость!» – отшвырнул сигарету и вошел в тепло вестибюля, разделся и первое, что увидел за небольшой лестницей, ведущей на цокольный этаж, был столик, покрытый красной скатертью, а на нем – портрет Семибратского. И несколько гвоздик на столике перед портретом. Рядом стояла уборщица в черном халате. Это была настоящая уборщица, но на уборщицу она никак не походила. Стройная, худощавая, с выразительными карими глазами и густыми ресницами, она сердито глянула на мальчика, как старуха из «Пиковой дамы», и отошла. Странный факультет, подумал Павлик, в котором деканы похожи на нянечек, а уборщицы – на графинь.

Под верхушками копий показались шлемы, под ними — одетые в кольчуги плечи. Вест почувствовал, как его облегчение сменяется удушающим ужасом. Организованный отряд воинов в доспехах; их круглые щиты были разрисованы лицами, животными, деревьями, сотнями других изображений, среди которых не нашлось бы и двух одинаковых. По обе стороны от воинов на гребне холма вырастали новые люди. Новые фигуры в кольчугах.

Семибратский смотрел на Павлика не мигая. И Павлик догадывался, что бы сказал Илья Михайлович, если б мог говорить.

«Ну что, удовлетворили твою апелляцию?»

– Жаль мужика, – подошел к Павлику Эдик Сыроедов.

Карлы Бетода.

На Эдике были линялые джинсы, кроссовки, модный свитер, и пахло от него чем-то заграничным. Только шляпы не хватало. Без нее Сыроед казался чужим.

– Жаль, – кивнул Павлик.

Миновав самую высокую точку, они приостановились. Из ровных рядов выбежали отдельные фигурки и упали на колени в короткую траву. Ладислав опустил подзорную трубу.

– А ты-то как? Я тебя всю ночь по Теменкову бегал искал. Говорят, в больницу тебя возили.

– Ага.

– Ну и чего?

— Они…

– А, ерунда. Давление скакануло.

– Я так и подумал. А то девки заверещали, что ты там чуть ли не помер. И якобы тебя в морге еле живого откопали. К попу ходили, молебен заказывали, вот дуры. Надо было не за тебя, а за начальника молиться. Проглядели мужика. Хороший был человек. Без говна. Пойдем в «дыру», помянем его.

— Арбалеты, — буркнул Вест.

– Куда пойдем? – не понял Павлик. Но Эдик уже потащил его за лифт, а потом направо, под исписанный, изрисованный какими-то непонятными символами лестничный пролет, где странно пахло и курили, повернувшись спиной, две длинноволосые девчонки в одинаковых зеленых куртках, но когда одна из них обернулась, то оказалась парнем.

– Хиппи, – пояснил Сыроед. – Сейчас аскать будут.

Первый залп, и стрелы взмыли вверх почти лениво, колеблющимся серым облаком, словно стая хорошо обученных птиц. Мгновение стояла тишина, затем до ушей Веста донеслось сердитое гудение тетивы. Стрелы неслись к позициям Союза. Они осыпали ряды Собственных Королевских, стучали о тяжелые щиты и прочные доспехи. Послышались крики, и в строю появилось несколько прорех.

– Чего будут?

– Деньги неправедные просить.

Он достал из коричневого дипломата с блестящими замками бутылку водки и подмигнул Павлику, как подмигивал когда-то у костра.

За минуту настроение в ставке переменилось, перейдя от дерзкой самоуверенности к немому изумлению и остолбенелому ужасу.

– Будешь?

Павлик покачал головой.

— У них есть арбалеты? — заикаясь, пролепетал кто-то.

– Чего-то ты совсем плохой стал, парень. Ну гляди. А я выпью. И вы, мужики, помяните нашего комиссара, – обратился он к длинноволосым и тут же поправился. – И девушки тоже. А больше, извините, ничем помочь…

Те понимающе кивнули и не отказались. Выпили молча, с достоинством и в сторонку отошли, негромко толкуя о своем. На таких же холщовых, как у сборщиков ягод, сумках у них Павлик заметил эмблему: круг, в нем птичья лапка и сверху надпись: Make love – not war. Так просто, что даже Павлик с его хилым английским понял.

– Мне налей, – попросил Данила.

Вест разглядывал стрелков на холме в подзорную трубу: вот они не спеша крутят рукоятки, вновь взводя тетиву, вот достают стрелы из колчанов, укладывают их в желоба. Дистанция была выбрана со знанием дела. У них не просто были арбалеты — они умели стрелять. Вест поспешил к принцу Ладиславу. Тот широко раскрытыми глазами глядел на раненого с поникшей головой, которого уносили из рядов Собственных Королевских.

Павлик не сразу и узнал его. Данила сбрил бороду и оказался совсем юным. И кожа у него была нежная и красная, с небольшими порезами после бритья.

– Военка, – перехватил он недоуменный Павликов взгляд и с усмешкой посмотрел на кривоватый трехпалый пацифик. – Теперь до следующего лета бриться придется. Виноват я перед Михалычем. Не успел извиниться. Всё хотел в лагерь вечерком смотаться, а чего-то откладывал, да так и не успел.

— Ваше высочество, мы должны продвинуться вперед и сократить дистанцию, чтобы наши лучники могли отвечать на выстрелы, или же отойти на более высокое место!

– Он когда помер, – стал рассказывать Сыроед, кусая по очереди с Кантором желто-красное яблоко, – нас всех сразу же в Москву отправили. Даже вечерком посидеть не дали, дембель отпраздновать. Автобусов нагнали, ментов всяких, гаишников. Обыскали всех, гады, чтобы мы с собой картошку не увезли, а у кого была – отняли. Вот суки, а? Могли бы ведь разрешить.

– Да ладно тебе, – сказал Кантор. – Нам чужого не надо. Правда, Паш?

– Ничего не ладно. Мы два месяца, считай, корячились, а они…

Ладислав лишь смотрел на него, будто не слышал или не понимал. Стрелы второго залпа описали в воздухе дугу и посыпались в ряды пехоты. На этот раз мишенью оказались рекруты, не имевшие ни щитов, ни доспехов. В их неровном строю там и тут образовались прорехи, которые тут же начал заполнять туман; весь батальон, казалось, стонал и шатался. Кто-то из раненых пронзительно закричал, как животное, и этот звук длился, не стихая.

– А они злые были, потому что литературу искали и ничего не нашли. Да ну и фиг с ними, пусть подавятся.

– Не, но я представляю безносого! – захохотал Сыроед. – Пришел наутро, а студентов никого. И поле так и не убрано. Что за страна такая? Пока человек не помрет, ничего в ней не сдвинется.

— Ваше высочество, так мы наступаем или отходим назад?

– Ерунда, – усмехнулся спустившийся со второго этажа Рома Богач. – Нас бы так и так отправили домой. А за поле не переживай. Они коров выгонят, те лучше любых студентов всё подберут.

– А чего ж они сразу тогда их не выгнали?

— Я… мы…

– А чтоб жизнь медом не казалась. Ну что, боец, учиться пришел? Там тебя еще в деканате грамота ждет от совхоза за ударную работу.

– Что-что, а грамоты они давать умеют, – подтвердил Сыроед.

Ладислав тупо уставился на лорда Смунда, но у молодого дворянина в кои-то веки не нашлось, что сказать. Он выглядел еще более потрясенным, чем принц, если такое возможно. Нижняя губа Ладислава задрожала.

– Давай, старичок, учись. Как картошку ударно собирал, так и знания в мешок складывай. А если что – обращайся, поможем. Мы своих не бросаем. – И Рома Богач засмеялся весело, сжал Павлику руку, и трудно было поверить, что когда-то он скакал на лошади, был бригадиром, ругался из-за нарядов и дрался с Непомилуевым под крепкой желтой луной.

«Как давно это было», – подумал Павлик.

— Как же… я… полковник Вест, а каково ваше мнение?

Он ждал, что Данила тоже ему что-нибудь скажет, напутственное или какое-то другое, но Данила молчал. Руки у него только вздрагивали – то ли к кубику тянулись, то ли к сбритой бородке. А кубика не было.

«Куплю где-нибудь и подарю».

Вест почувствовал непреодолимое искушение напомнить кронпринцу, что бремя командования лежит на нем и только на нем, но прикусил язык. Если у этой армии в лохмотьях не будет хоть какой-то цели, она развалится очень быстро. Лучше сделать ошибочный шаг, чем не делать ничего. Вест повернулся к ближайшему горнисту и проревел:

Подошел Бокренок. Чистенький, гладенький, подстриженный, похожий не на студента, а на старательного семиклассника со следами гречневой каши и кипяченого молока на губах, он поглядел на Павлика со скорбью заговорщика, протянул лапку и горестно прошептал:

– Не получилось у нас, брат. Не поддержали меня, и тебя, как на грех, рядом не оказалось.

— Труби отступление!

Бокренок хотел еще что-то сказать, но тут налетели славянские девчонки, и все они были такие намытые, нарядные, ухоженные, накрашенные и наманикюренные, окутанные невообразимыми ароматами, с уложенными и взбитыми волосами, в таких замечательных широких ярких платьях, цветастых кофточках с плечиками, в обтягивающих водолазках, батничках, импортных блузочках и блейзерах, тугих мини-юбках, узких брюках и джинсах с самодельными разводами, и такие неприступные, и такие важные, и он узнавал и не узнавал их, вглядываясь в родные незнакомые лица и удивляясь тому, как они переменились, как похорошели, повзрослели. А девчонки ловили его восхищенные взгляды, и так радостно и весело смотрели на Павлика в ответ, и столько было в их смеющихся глазах интереса и обещания, что он даже подивился: откуда чего взялось? В Анастасьине бы так на него тырились. И Непомилуев смущался и краснел, не зная, на ком остановиться, и делался еще обаятельней, только вот сам одет был неважно.

– Да, хлопчик, – покачал головой Сыроед, – в таком костюмчике как-то не комильфо в универ ходить. Ты же не секретарь по идеологии урюпинского райкома комсомола. Тебе сколько заплатили за совхоз?

– Двадцать.

Горны заиграли сигнал к отступлению — резко, нестройно. Трудно было поверить, что те же самые инструменты дерзко звали в атаку несколько коротких минут назад. Батальоны медленно начали отступать. На рекрутов обрушился новый залп, за ним еще один. Строй начал распадаться, люди, натыкаясь друг на друга, спешили убраться подальше от убийственного огня, шеренги сбились в толпу, воздух наполнился воплями. Вест с трудом понял, где опустилась следующая стая арбалетных стрел, настолько высоко поднялся туман. Войска Союза пропали из виду, виднелись лишь покачивающиеся копья, да время от времени призрачный шлем появлялся над серым облаком. Даже здесь, на возвышенности, туман уже клубился вокруг Вестовых лодыжек.

– На вот, держи еще сто пятьдесят. Это тебе Леша Бешеный просил персонально передать. И не вздумай отказаться: Леша сказал, что уроет нас всех. А я с Кавкой поговорю, подберет тебе правильный гардеробчик. Да ты не бзди, Павло, он всю жизнь фарцует и со своих недорого берет.

Хиппи обернулись и с укоризной посмотрели на Сыроеда.

– Не, мужики и деушки, – насупился Эдик. – Это он по-настоящему заработал.

Карлы на холме наконец пришли в движение. Они вздымали над головами свое оружие и с лязгом ударяли им в раскрашенные щиты. Разнесся громкий боевой клич, но это был не утробный рев, как ожидал Вест. Над долиной плыл зловещий, леденящий душу вой, рыдающий вопль, прорезавшийся сквозь лязг и грохот металла и долетевший до слуха тех, кто стоял внизу. Бессмысленный, неистовый, дикий звук. Его могли бы издавать чудовища, но не люди.

Фант, Халле, Якобсон

На краю сачка сидела Маруська и курила «Беломорканал». Она единственная была такая же, как в Анастасьине. В тех же самых байковых штанах, резиновых сапогах, мужской рубахе и в расстегнутой телогрейке, как будто пришла сюда прямо с грядки. Такая же бочкообразная и порывистая. Увидала Павлика, бросилась к нему на шею и заплакала:

Принц Ладислав и его штабные таращились друг на друга, что-то лепетали и хлопали глазами, а карлы шеренга за шеренгой спускались по склону к сгущавшемуся туману на дне долины, откуда войска Союза все еще вслепую пытались отступить. Вест протиснулся между застывшими на месте офицерами к горнисту.

– Живой! – и, вскочив на тянувшуюся вдоль окна низенькую батарею, навалилась на него большой мягкой грудью, стала гладить по волосам, по лицу и целовать, приговаривая: – Непомилуйчик мой, живой! Тебя ж похоронили уже. Я все глаза проплакала. А с руками у тебя что?

От Маруси пахло полем, пылью, ветром, облаками, Павлика обдавало жаром ее молодого податливого тела, и в этом теле была жизнь, и его собственное тело отозвалось еще раньше, чем мысль. И Павлик почувствовал, как он наполняется жизнью и из него уходят, сметаются прочь остатки летальной болезни, словно неведомая старушка с черными печальными глазами налила еще одному мальчику молока от своей белой козочки.

— Построение!

– Ты чего? – отпрянула от него Маруся, посмотрела на Павлика, выразительно опустила глаза и заливисто засмеялась. – Другого места найти не мог?

Горнист оторвал взгляд от наступавших северян и тупо воззрился на Веста; его горн болтался в безвольных пальцах.

Он покраснел еще сильнее, чем в анастасьинском скворечнике, и торопливо присел на батарею. Маруся хохотала до слез, до икоты, но Павлику почему-то не было обидно. И он тоже засмеялся и подумал, что они теперь станут на всю жизнь друзьями. А может быть, и не только друзьями. И он опять покраснел, а Маруся погрозила пальцем, и глаза у нее были такие шальные, что он совсем теперь не знал, как ему подняться в своем коротком пиджачке и идти на лекцию.

— Построение! — загремел чей-то голос сзади. — Труби построение!

Посреди сачка довлел Бодуэн. Он довлел во всех смыслах этого слова: и в правильных, и в неправильных. Ему довлело самого себя, но при этом он любил довлеть над другими, и вокруг него стояли почтительной толпой студенты, аспиранты и молодые преподаватели, благоговейно внимая его довлению. Бодуэна всегда окружали слушатели, его невозможно было представить одного, и невозможно было, чтобы он слушал, а не говорил. А говорил он правда замечательно – умно, едко, парадоксально. Слушать же мог только одного человека – Данилу, но поскольку тот, за редким исключением, молчал, то Бодуэн и говорил, причем говорил нарочито громко, чтобы его могло услышать как можно больше людей.

Павлик хотел было проскользнуть мимо, но лучший словесник курса его узрел поверх поклонников и поклонниц и шагнул навстречу, издалека протянув руку:

Это был Пайк, и он орал не хуже какого-нибудь сержанта. Горнист вздрогнул, поднес инструмент к губам и во всю мощь своих легких заиграл построение. Ответные сигналы зазвучали из тумана, теперь окружившего их со всех сторон. Приглушенные сигналы, приглушенные крики.

– Павел!

Немножко торжественно получилось. Потому что все, кто окружал Бодуэна, посмотрели на Павлика с уважением, а первокурсники – с завистью. Они знали, кто такой Гриша Бодунов, и знали, как непросто сделать так, чтобы Гриша узнал их. А Непомилуева он, получается, знал. И Гриша это чувствовал, и ему было приятно оказать Павлику покровительство и дать возле себя погреться. А Павлик не знал, что Бодуэну сказать в ответ. Разве что одно: ни в каком Израиле, ни в какой Америке так уважать тебя, Гриша, как здесь, не будут. И слушать так не станут.

— Стоять! Строиться!

…Лектор еще не пришел, но свободного места в аудитории было не найти. Люди стояли в проходах, сидели на ступеньках – студенты, аспиранты, стажеры, докторанты, какие-то тетки из провинциальных пединститутов, приехавшие в университет повышать квалификацию. Несколько маленьких кассетных магнитофонов и больших с катушками лежали на столах. Павлик кое-как пристроился у стены. Сзади на него зашипели, и он испуганно пригнулся. А народ прибывал и прибывал, и в этой толпе Непомилуев не сразу углядел невысокого человечка, которому почтительно уступили дорогу к деревянной трибунке, торжественно называемой кафедрой. Человечек поднялся на нее и стал говорить медленным, слегка шепелявым голосом, не глядя ни на кого, но словно чувствуя дыхание человеческих единиц. «Наверное, так Ленин когда-то перед рабочими и матросами выступал», – подумал Павлик совсем некстати, а лектор и в самом деле говорил очень сложные вещи, но говорил так просто и внятно, что Павлик вдруг понял, что понимает всё.

— В шеренгу, парни, в шеренгу!

Он почувствовал, что какие-то шлюзы, какие-то поры в его организме, которые были прежде закрыты и не позволяли ему всё воспринимать, раскрылись и то, что произносил этот смешной человечек, проникает внутрь и усваивается. Павлик забыл о том, что у него затекли ноги, что в аудитории нечем дышать и какая-то нахальная девчонка превратила его широкую спину в письменный стол и шпарит страницу за страницей конспекта. Сам он еще не научился писать и слушать одновременно и решил, что будет только слушать и запоминать. И он запоминал все эти удивительные слова про звуки, транскрипции, фонемы, про устройство гласных и согласных, и Павлику всё становилось понятным и страшно интересным, и к середине лекции он подумал, что ничего более увлекательного, чем акустическая классификация звуков, о существовании которой он не подозревал, на свете не существует. И лектор это тоже почувствовал и подмигнул Павлику.

— Готовьсь!

Трибуна ему надоела, он сошел с нее и принялся расхаживать вдоль доски, что-то рисуя на ней левой рукой и говоря теперь для одного Непомилуева про отношения дополнительной дистрибуции, и в принципе необучаемый сын Пятисотого опять всё понял, даже то, почему нет и не может быть фонемы «ы» ни в пражской, ни в московской лингвистической школах, а что всем остальным тоже казалось, что он для каждого говорит и все тоже его понимали, это было Павлику неважно. А потом, когда лектор почувствовал, что Павлик всё-таки немного устал и не может больше воспринимать его премудрости, он отложил мел и принялся рассказывать про старинную дискуссию о марксизме и вопросах языкознания, о великом и ужасном академике Марре, о почтеннейшем ученом Виноградове и о недоучившемся семинаристе Сталине, который в эту дискуссию влез, и вся страна от трактористов до летчиков-испытателей была вынуждена языкознание обсуждать, и всё это было еще интересней и похоже на приключенческий роман – не хуже чем у Тура Хейердала. И когда лекция вдруг закончилась и все, кто были в аудитории, захлопали лектору, как, подумал опять совсем некстати глупый Павлик, хлопали солдаты, матросы и рабочие Ленину на площади перед Финляндским вокзалом, мальчик с семнадцатью баллами поглядел на часы и увидел, что прошел один час и двадцать минут, а ему-то думалось, что и получаса не минуло – на поле бы так быстро время бежало, – и Павлик решил, что ему теперь не страшно, у него всё получится, он попал в самое прекрасное место на свете, где всё предусмотрено для таких, как он, и значит, в жизни есть счастье и есть справедливость, и они пребудут с ним отныне и навсегда.

Бабочка и верблюд

— Осторожно!

Так бывает в тайге с погодой: день начинается с солнца, а потом вдруг появится какое-то одно облачко и затягивает небо. Сначала неплотно, и мутное солнце проглядывает сквозь пелену, но это дурной признак, потому что поднимается ветер и налетают неизвестно откуда низкие тяжкие тучи, и либо дождь хлещет, либо снег валит несколько дней, и аэропорт в Пятисотом не принимает и не выпускает гражданские борта, а военные летают на свой страх и риск. Так и за время лекции что-то недоброе стряслось.

На перемене народ высыпал на сачок, и всё оказалось там другое: люди, стены, воздух. На колонне недалеко от столика с портретом Семибратского Павлик увидел огромный плакат: «Верните нам Музу!»

Во мгле разнеслась волна грохота и лязга. Солдаты в кольчугах строились с копьями наготове, вытаскивали мечи из ножен; солдаты перекликались друг с другом, отряд с отрядом. И надо всем этим все громче неслись сверхъестественные завывания северян: те уже начали атаку, хлынули вниз со взгорья и заполняли долину. Вест и сам ощутил, как у него стынет в жилах кровь, хотя его отделяли от врага сотня шагов земли и несколько тысяч вооруженных людей. Он представлял себе, какой ужас испытывали солдаты в передних рядах, когда из тумана перед ними проступили контуры карлов, воздевших над головами оружие и издающих свой боевой клич.

Он стоял перед этим от руки синим фломастером написанным призывом и ничего не понимал, а за его спиной шумели, гудели, толкались, что-то выкрикивали, перебивая друг друга, и подписывали какое-то коллективное обращение. Здесь были все, весь факультет. И никто тоже не понимал, что случилось и почему. С сачка волнение как огонь побежало на восьмой, и на девятый, и на десятый этажи, ворвалось на кафедры, в профком, в партком, в комитет комсомола, и из маленьких аудиторий и лингафонных кабинетов, из лабораторий устной речи, фольклорных и диалектологических комнат, архивов и отделов посыпались студенты, аспиранты, сотрудники и преподаватели, и все бурлили, шумели, и повсюду появлялись надписи: «Верните нашу Музу! Руки прочь от факультета! Да здравствует Мягонькая!» На стенах, досках, в лифте на всех языках – романо-германских, финно-угорских, славянских, кавказских, азиатских, африканских, искусственных и древних, живых и мертвых, агглютинативных и флективных, аморфных и полисинтетических – «Верните нам нашего декана!».

Сам момент столкновения не был обозначен каким-то особым звуком. Грохот нарастал и нарастал, к возгласам и завываниям добавились пронзительные вопли, утробное рычание, крики боли и ярости; все это смешивалось в устрашающий гвалт, который с каждым мгновением становился плотнее. В ставке принца никто не говорил ни слова. Все, и Вест в том числе, вглядывались во мглу, напрягая чувства, чтобы хоть как-то понять, что происходит перед ними в долине.

На следующую пару никто не пошел, ее сорвали стихийно, потребовали представителей ректората, министерства, ЦК партии, кого угодно, кто объяснит, что произошло. Одни говорили, что это всё из-за картошки, из-за какого-то бунта, подстрекателей, провокаторов и политической близорукости покойного командира сельхозотряда, другие возражали и вспоминали прошлогодний приезд Романа Якобсона, организованный Музой Георгиевной. И Павлик Непомилуев, который только час назад о существовании Якобсона узнал и полюбил его как старшего друга, оказался в беспокойной толпе и требовал вместе со всеми, чтобы вернули ту, которая Павлика сюда приняла и которую, оказывается, любил не он один, а все. А может быть, и не все, но они только теперь это поняли, и даже те, кто ее боялся, с ней не соглашался, кто посмеивался над ней и ее милыми привычками и слабостями, кто строил заговоры и сочинял смешные интриги, кто обвинял ее в жесткости, в мягкотелости, в жажде власти – даже они почувствовали, что уходит эпоха, и им было жаль этого уходящего времени, потому что настоящее они не любили, а будущего страшились, и только прошлое было им мило.

— Эй, там! — раздался чей-то крик.

Они подписывали петицию, возмущались, передавали слухи и сплетни, попутно обсуждали преемника, и Павлик тоже подписывал, и бузил, и переживал, и кому-то жарко объяснял, что на картошке все ударно работали, никаких забастовок объявлять не собирались, бунтовать не думали, всё это глупости и наговоры, а Семибратский и вовсе был герой труда, настоящий комиссар и, как герой на боевом посту, от разрыва сердца умер, и на большого, нелепого, совсем не филологического Павлика смотрели с усмешкой и недоумением, но по-доброму, как смотрели на него старухи в подмосковной церкви с согнувшимся после урагана крестом. Но вдруг он поймал на себе другой, враждебный и пристальный взгляд.

Сквозь возмущенную толпу на Павлика взирала дама с блестками. Зло взирала, изничтожающе, однако где-то на самом дне беспощадного дамского взгляда Павлик прочитал странное удовлетворение.

Сквозь туман к ним двигалась призрачная фигура. Все глаза неотрывно смотрели на человека, выступавшего из мглы. Это был молодой лейтенант, запыхавшийся, забрызганный грязью и совершенно сбитый с толку.

– Пойдем-ка, малый, со мной, – позвала его дама.

– Никуда я с вами не пойду.

— Где ставка, черт побери? — прокричал он, взбираясь по склону.

Дама поглядела на него еще пристальнее, и Павлик пошел. «Как цыганка какая-то», – подумал он сумрачно.

– Хочешь, скажу тебе, за что ее сняли? За тебя.

Павлик беспомощно посмотрел на даму и отшатнулся:

— Здесь.

– Это неправда! Вы это нарочно.

– Грубые нарушения в работе приемной комиссии. Конечно, это только повод, но дал его ты. Знаешь, ты кто? Бабочка, сломавшая хребет верблюду.

Лейтенант браво отсалютовал Весту.

Павлик подумал, что он больше похож на верблюда, чем на бабочку, а на цыганку просто не надо смотреть, и ничего она тогда плохого ему не сделает.

– Это вы стукнули, – сказал он сердито.

– Что?

— Ваше высочество…

– Чтобы занять ее место. Вы всегда этого хотели. И дождались удобного момента.

– Ну вот что, – сказала дама, заводя его в свой новый кабинет. – Мне эти бредни слушать недосуг. Вынь руки из карманов. Что за невоспитанность такая – руки в карманах держать, когда с женщиной разговариваешь? Бери бумагу и пиши.

— Ладислав — это я! — отрывисто бросил принц. Лейтенант в замешательстве обернулся и отсалютовал заново. — Говорите, что вам приказано передать!

– Что писать?

– Объяснительную. Про апелляции, про всё, что там у вас было, почему она тебе это предложила, всё, что к делу относится.

– Вы были при этом и сами всё знаете.

— Разумеется, сэр… ваше высочество… майор Бодзин послал меня сказать вам, что его батальон несет большие потери, и… — он все еще не мог отдышаться, — и ему нужно подкрепление.

– Ничего я не знаю, – сказала дама отрывисто. – Я позже пришла и понятия не имею, о чем вы говорили.

Белесый человек в дымчатых очках, притаившийся в углу, внимательно посмотрел на Павлика.

Ладислав уставился на молодого человека так, словно тот говорил на иностранном языке. Потом перевел взгляд на Веста.

– Ты должен нам помочь установить правду, а не скрывать ее, – мягко попросил он. – Ты же советский человек, Непомилуев.

Павлик только сейчас его заметил и подумал, что где-то уже видел это расплывающееся, неуловимое лицо.

– Я – советский. Вы – нет.

— Кто такой майор Бодзин?

– Почему это? – искренне удивился дымчатый, снял очки, и глаза у него оказались совсем не страшные, а задумчивые, нежные, стальные. – А может быть, как раз наоборот?