Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— А может, не надо? — Баринович смущенно замялся. — Я далеко не уверен, что вы этим доставите ей удовольствие. Наталья Андриановна — женщина исключительной деликатности. Очевидно, у нее были причины настаивать на том, чтобы я сам рассказал вам обо всем. Вернее, не причины как таковые, а психологически точное ощущение того, что подобает, а что неприемлемо.

— Пожалуй, — согласился Люсин. — Вероятно, вы правы.

Баринович все острее будил его любопытство. Наивная распахнутость естественно сочеталась у него с углубленной чуткостью и широтой мысли, чье предостерегающее давление угадывалось даже за ритмикой фраз. Люсин ощутил пробуждающуюся симпатию.

— Петю этого вы хорошо знаете? — Владимир Константинович зашел с другой стороны, хоть его и покоробила примитивная обнаженность вопроса. Тем более что имя книжника вырвалось у Гордея Леоновича определенно ненароком.

— Я бы сказал — давно, — мягко поправил Баринович. — Одно время он поставлял мне необходимые для работы книги. Это лучший знаток библиографических редкостей, какого я знаю.

«Ученый, — рассудил Люсин, — скорее всего, химик, как Солитов, Наташа, как они все. Отсюда и контакты со всеми разветвлениями».

— Постарайтесь понять меня правильно, — воззвал он к разуму собеседника, — но мне нужны более подробные сведения: фамилия, адрес, можно телефон… Нет-нет! — предвидя реакцию, Владимир Константинович протестующе воздел руку. — Я не произношу слова «спекулянт», хоть оно и просится на язык, и вообще даю честное слово, мне нет никакого дела до побочных занятий вашего знакомого. Он интересует меня только в связи с Георгием Мартыновичем. Исключительно!

— Понимаю вас, — наливаясь краской, опустил голову Баринович. — Но позвольте не отвечать? Я должен хорошенько обдумать.

— Я вас тоже понимаю. Если есть внутренние препятствия, лучше вообще снять проблему. Целиком. Как говорится, замнем для ясности, — Люсин взмахом развеял воображаемый дым.

Он мог позволить себе этот красивый жест. Книжник такого класса, да еще имя названо, недолго останется неизвестным. Бариновичу, при всем его уме, и невдомек, как это поразительно просто.

— Ценю ваш такт, — без тени иронии Баринович приложил руку к сердцу.

— Помните, у Ильфа? «Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, у кого ты украл эту книгу», — пошутил Люсин, задержав взгляд на истрепанных корешках. — Или это он вместе с Петровым?..

— Честно говоря, не помню, — улыбнулся Баринович. — Я давно преодолел соблазн перечитывать. На новинки и то времени не хватает. Едва успеваю следить по специальности… Когда писал поэму «Шестнадцатый век», так вообще к книгам не прикасался. Мешает чужое. Противоестественно застревает в зубах.

«Неужто поэт? — поразился Люсин, повторив про себя фамилию. — Может, под псевдонимом? Он, очевидно, не сомневается, что я все про него знаю! Господи, стыд-то какой!»

— Вам иначе и нельзя, — заметил он с видом знатока. — Реконструкция времени, как вы это точно сказали…

— Я так сказал? По-моему, мы говорили с вами о воссоздании прошлого, к чему оба в той или иной степени причастны. Но реконструкция времени — это действительно хорошо!

— И какого времени! Век Парацельса! — Люсин, который при всем желании не мог припомнить к случаю никого, кроме Ивана Грозного, обрадовался тому, что великий ятрохимик вновь оказался кстати. — Боюсь, что без вашей поэмы мне в наследстве Георгия Мартыновича не разобраться.

— Поэма вам вряд ли пригодится, тем более что она еще не издана. А так, пожалуйста, я к вашим услугам. Чем смогу, помогу.

— Ах так! — разочарованно и вместе с тем облегченно вздохнул Люсин. — У Солитова есть ваша монография…

— Вестимо.

— Насколько я мог. понять, он далеко не во всем с вами соглашался.

— Соглашался? — всплеснул руками Баринович. — Слишком мягко сказано!

— Я понимаю, Гордей Леонович, что у каждого ремесла свой набор приемов. Мне, чтобы правильно ориентироваться, необходимо проникнуть в мир интересов Георгия Мартыновича, сжиться с обстановкой, наконец, научиться читать все эти алхимические криптограммы. Ведь в его записях, извините, сам черт ногу сломит!

— Ишь чего захотели!

— Что? Слишком много на себя беру?

— Определенно, — кивнул Баринович. — Вы даже не представляете себе, как много. Этому нужно учиться всю жизнь. Причем не просто учиться. Надо еще и любить предмет, и чувствовать прелесть, и получать удовольствие. Возможно ли разобраться в поэзии без любви?

— О таких эмпиреях я даже не мечтаю, — Люсин обезоруживающе, с простоватой хитрецой ухмыльнулся. — Мне лишь бы по ходу дела разобраться. В самых общих чертах… Характер последних химических опытов, причина взрыва, галлюциногены, токсичность и тому подобное. Войдите в мое положение, Гордей Леонович!

— Давайте попробуем, — Баринович пожал плечами. — Хотя боюсь, что и мне подобный орешек окажется не по зубам. Георгий Мартынович иногда нарочно зашифровывал записи.

— Зачем?

— А просто так, из любви к искусству. Вы вот говорите, что хотели бы вжиться в образ, в обстановку и все такое. А он? Ему-то это было куда важнее! Облик эпохи, ее пророческий символизм. Не только златоделы и врачеватели берегли свои записи от чужого глаза, но и такие титаны мысли, как Леонардо{48}. Его кодекс, хранящийся в коллекции Хаммера, написан, например, в зеркальном отображении. Одной тайнописи, очевидно, показалось недостаточно. Величайший из гениев, судя по всему, с одинаковой ловкостью писал и слева направо, и справа налево. Расшифровщикам, прежде чем приняться за работу, пришлось обучиться такой манере письма. Насколько я знаю, Георгий Мартынович овладел герметической символикой по ходу дела. Пытаясь воссоздать рецептуру чудодейственных эликсиров, он перелопатил такую груду чернокнижной писанины, что волей-неволей стал разбираться во всевозможных тонкостях. Не удивительно, что ему порой хотелось слегка поиграть в эту увлекательную премудрость. Я его вполне понимаю. — Значит, мне тоже предстоит окунуться во мрак средневековья, — невесело пошутил Люсин.

— Да бросьте вы! — досадливо отмахнулся Баринович. — Какой еще мрак? Совершенно нелепое, хотя и очень распространенное заблуждение, доставшееся нам в наследство от Ренессанса. Только теперь мы начинаем прозревать, как подвело нас бездумное почитание авторитетов. Нет, уважаемый, средневековье далеко не исчерпывается кострами инквизиции. Готическая архитектура, неподражаемая пластика буддийских образов, ажурные кружева и фонтаны Альгамбры, блистательные песни трубадуров, изысканный строй рыцарских романов, искрометный юмор народных фарсов — все это тоже средние века. И в этом грандиозном соборе, чьи украшенные химерами капители утопают во мгле, таинственно лучится витражное многоцветье. Алхимия! Само слово как вздох органа, как шелест шагов в сумрачной глубине придела, где в мерцанье лампад блестит потертая бронза надгробных плит.

— Прекрасно, — вздохнул Владимир Константинович, сильно заподозрив автора «Шестнадцатого века» в самоцитировании.

— Да, прекрасно, — Баринович не обратил внимания на похвалу. — Нас вечно влечет очарование таинственного.

В алхимии, куда ни шагни, всюду тайна. Да и сама она неразгаданная шарада. Бесхозное наследие пятнадцати веков.

— Пятнадцати? — удивился Люсин, почему-то считавший поиски философского камня заблуждением не столь древним.

— Если не больше, потому что мы не знаем почти ничего. Дата зарождения еретического искусства златоделания, равно как и его родина, скрыты в мареве киммерийских теней.

— Где-то я встречал это слово!

— В записях Георгия Мартыновича, надо думать. Этот термин часто употребляется в связи с великим деянием. Киммерия — страна вечного Мрака где-то на краю Океана, у врат преисподней. Но это отнюдь не значит, что истоки алхимии мы должны искать в древнегреческих мифах, хотя к ее ореолу равно причастны и сумеречные пространства Аида, и зловещие огни Дантова ада{49}.

Глядя на огорченное, мрачно сосредоточенное лицо Бариновича, Люсин с грустью подумал о неразрешимых загадках души. Неведомо где и когда разыгравшиеся события, давным-давно превратившиеся в легенду, оказались способными вытеснить из сердца впечатления от реальной трагедии. Непостижимо, но в эту минуту Гордей Леонович едва ли помнил о Солитове, которого хорошо знал, по ком никак не мог не испытывать печали. Сам Люсин, несмотря на то что беседа на столь сложные темы требовала постоянного напряжения, ни на минуту не выпускал из внутреннего поля зрения этот знакомый лишь по фотографиям образ. И отнюдь не по причине более тонкой чувствительности, а всего лишь из-за различия целевых установок. Если для Бариновича отвлечение в область привычных интересов было не только нормально, но и психологически необходимо, то для него, Люсина, постоянно тлевший очаг возбуждения полностью совмещался с сугубо профессиональной сферой. Некуда было уходить от тяжелых дум, негде спрятаться от чужой несчастливой судьбы, которая незаметно прорастала корнями в судьбу личную. Как ни заманчиво было безраздельно последовать в гулкую пустоту готических лабиринтов, но память оставалась настороже, не отпускала.

Слушая Бариновича, умно и беспечно игравшего поэтическими метафорами, он ни на минуту не забывал о том, что нужно позвонить из ближайшего автомата насчет вестей из Волжанска.

— Меня прежде всего интересует символика, — осторожно вставил Люсин, — знаковая система.

— Это существенно сужает рамки исследования, — Баринович быстрым кивком дал понять, что все помнит. — В эзотерическом плане алхимия начинается с трактатов Гермеса Трисмегиста, с гностической символики Александрии. Она выступает как часть астрологии, как разновидность астроминералогии и астроботаники, не в современном, конечно, смысле, и как самостоятельный раздел магии.

— Даже магии?

— А чего тут удивляться? Всякий средневековый алхимик понемножку подвизался на этом поприще, а любой шарлатан спекулировал на алхимических фокусах и гороскопных гаданиях. Народная молва вообще не делала тут никаких различий. В «Декамероне» Боккаччо{50} вся эта братия проходит под общим именем nigromante.

— Некромант? Это который с мертвецами?

— Всех их в одну кучу! — весело махнул рукой Баринович. — Занятие, как видите, деликатное. Костром попахивало. Отсюда и нарочитая скрытность алхимических текстов. В том числе и вполне невинных трактатов, повествующих о приготовлении лекарств. Впрочем, здесь следует четко различать две, а вернее, три стороны явления. Скрытность адептов философского камня проистекала не только по вполне понятным соображениям конспирации. Многие из них действительно верили в волшебную природу своих превращений. Дети своего времени, они лишь разделяли общие заблуждения и предрассудки. Надо ли говорить, что у всех народов магические упражнения были сопряжены и с неукоснительным соблюдением тайны? Наконец, третья, последняя сторона секретности: самый обыкновенный обман. Напуская поболе мистического тумана, сотни ловких прощелыг вымогали у доверчивых простаков денежки. Сильные мира сего: императоры, короли, папы — тоже сплошь и рядом попадались на эту удочку. Многие из них и сами были не прочь пополнить с помощью философского камня пустующую казну.

— Очень убедительное объяснение, Гордей Леонович. Но, насколько я знаю, есть и еще один аспект, едва ли не самый главный. Кое-кому, пусть совершенно случайно, но все же удалось совершить действительно важные открытия. Например, порох.

— Вне всяких сомнений! Но химические соединения, сколь бы ценны они ни были, всего лишь вещества, лишенная духа материя. Они не причастны к чудесным свойствам магистериума и сами по себе напрочь лишены волшебного ореола. Могло ли это удовлетворить одиноких подвижников-златоделов? Едва ли. Ясность не только обесцвечивает поэтический блеск алхимических текстов, но убивает на корню саму алхимическую идею. И все потому, что алхимия — это не только «предхимия», но еще и искусство, притом сродни волшебству, которое не поддается рациональному осмыслению. Двойственное прочтение характеризует и скрывающую подробности великого деяния зашифрованность. С одной стороны, это жреческая, не терпящая постороннего глаза скрытность, с другой — тут вы полностью правы — обычный военный или же цеховой секрет, пресловутая «тайна фирмы». И на все это накладывается такой понятный даже нам, отдаленным потомкам, страх.

— Темница, пытка, эшафот, — кивнул Люсин. — И все-таки их это не останавливало. Как, впрочем, не останавливало воров и разбойников.

— И провозвестников новых истин, и реформаторов — словом, всех тех, кого толкала на смерть не корысть, но совесть.

— Среди алхимиков тоже были такие? — меланхолично спросил Владимир Константинович и сам же ответил: — Должно быть. Люди всегда остаются людьми. В них слишком много всего перемешано…

— При всем желании алхимикам не позавидуешь. Пусть среди них было полным-полно заведомых мошенников и продувных бестий, но ведь и власть имущие гнали их, словно красного зверя! Вспомним Бётгера{51} — это уже новые времена, — которого держал в заточении саксонский король. Не в силах купить вожделенную свободу изготовлением презренного металла, несчастный узник случайно раскрыл тайну китайского фарфора. Вот сюжет, достойный гения Шекспира!

— Я видел фильм про Бётгера. Король его так и не выпустил из темницы. Тайна фарфора оказалась дороже золота.

— Альберт Больштедский{52}, снискавший титул «Великого в магии, еще более великого в философии и величайшего в теологии», недаром умолял собратьев быть скрытными. — Баринович взял с полки, где хранились экземпляры написанных им книг, «Феномен средневековой культуры» и быстро нашел заложенную бумажной полоской страницу: — «…прошу тебя и заклинаю тебя именем всего сущего утаить эту книгу от невежд, — он читал, как обычно читают поэты, с придыханием и даже несколько завывая, что определенно портило впечатление. — Тебе открою тайну, но от прочих я утаю эту тайну тайн, ибо наше благородное искусство может стать предметом и источником зависти. Глупцы глядят заискивающе и вместе с тем надменно на наше Великое деяние, потому что им самим это \"недоступно. Они поэтому полагают, что оно возможно. Снедаемые завистью к делателям сего, они считают тружеников нашего искусства фальшивомонетчиками. Никому не открывай секретов твоей работы! Остерегайся посторонних. Дважды говорю тебе, будь осмотрительным…»

— Создается впечатление, что сам он не верил в философский камень.

— Вполне возможно. Ведь это был один из блистательнейших умов средневековья! А какой подлинно ученый муж не слыл чернокнижником? Даже Вилим Брюс, сподвижник Петра{53}.

— Почему вы вдруг вспомнили Брюса? — удивился Люсин. — Разве он тоже увлекался алхимией?

— Откровенно говоря, не знаю… А почему вспомнил? — Баринович озадаченно уставился в потолок. — Наверное, потому, что адъютантом при нем был Андреа Гротто, пращур нашей общей знакомой.

— До чего же причудливо переплетенье судеб!

— Как вам сам текст?

— Потрясающе! — одобрил Владимир Константинович, сообразив, что перевод, вероятно, выполнен самим автором. — Не знаю, смею ли я просить вас о дарственном экземпляре? — воспроизвел он подобающую случаю фразу, подслушанную однажды в гостях у Юры Березовского. — Великолепно передан аромат подлинника!

— Да, подтекст тут более чем своеобразный, — обещающе улыбнувшись, Гордей Леонович дал понять, что просьба принята к сведению. — Это вам не мрачное пророчество посвященного в высокие таинства мага и уж тем паче не ревностная забота мастера, стремящегося оградить от конкурентов источник дохода. Предостережение Альберта исполнено глубокого понимания человеческих слабостей и сочувствия сотоварищам, запутавшимся на пути исканий. Скепсис насчет великого деяния прорывается словно бы невольно… О строгом сохранении тайны предупреждали и другие выдающиеся мастера трансмутаций: Арнольдо из Виллановы, Николай Фламель и даже Парацельс, презревший великое деяние ради ятрохимии, оказавшейся на поверку все той же алхимией, хотя и без философского камня.

— Такое возможно?

— Не только возможно, но и закономерно. Парацельс тоже был отпрыском своего века, ознаменованного постепенным переходом от донаучных методов к научным. Решительно отказавшись от златоделия как от вздора, он продолжал верить в универсальное лекарство, искал эликсир молодости. Даже нашел его, если верить легенде, хоть и не смог воспользоваться.

— А вы лично верите? Хоть сколько-нибудь?

— Ни в малейшей степени. Кому только не приписывала молва подобное средство: Калиостро, Казанове, Сен-Жермену, Макропулосу — бог знает кому… Даже прорицателю Нострадамусу и Амбруазу Паре, придворному лекарю французских королей. Мифическому Христиану Розенкрейцу{54}, наконец… Однако, согласно датам, которые приводит словарь Лярусс, все эти благодетели человечества прожили вполне умеренные отрезки жизни. Отнюдь не Мафусаилы… Уверяю вас.

— Выходит, поиски Солитова заранее были обречены на провал?

— Это еще почему? — решительно не согласился Баринович. — Во-первых, разрешение загадок, даже такого плана, уже вклад в науку, хотя самого Георгия Мартыновича интересовала проблема иного рода. Но как бы там ни было, а история человеческих заблуждений чем-то подобна закаменевшей навозной куче, в которой изредка встречаются жемчужные зерна. Темное суеверие, наглое шарлатанство, отголоски языческих ритуалов, наконец, самоослепление, от которого не застрахован и современный ученый, — все это, конечно, имело место. Но ведь было же и нечто иное! Драгоценные крупицы народного опыта, провеянные сквозь сита тысячелетий! Подлинные открытия, рожденные в укромном мраке лабораторных келий, куда добровольно заточали себя искатели невозможного! Вспомните хотя бы вакцинацию, которую применили против оспы задолго до того, как был открыт возбудитель болезни. Микробы вообще! А паутина? А плесень, коей наши деревенские бабки лечили загнившие раны? Сотни и сотни лет прошло, пока Флеминг додумался до препарата на основе грибка пенициллиума.

— Значит, и в этой области деятельность Солитова представляется вам вполне целенаправленной?

— Безусловно. Ведь в каждом, даже составленном заведомым шарлатаном, рецепте долголетия содержались компоненты, в которых, скажем так, аккумулировались надежды той или иной эпохи. — Баринович зашел с другой стороны. — Возьмем наши дни. Разве и мы с вами не разделяем в какой-то мере древнейших суеверий насчет алхимической панацеи? Про экстрасенсов и тибетских врачей, будто бы излечивающих от всех болезней, я уж не говорю. Просто обращаю ваше внимание: от всех ! Но вспомните хотя бы женьшень, который издревле мнился панацеей. Лишь совсем недавно, уже на нашей памяти, этот загадочный корень жизни лег, наконец, на лабораторный стол. Теперь, по крайней мере, мы хотя бы приблизительно знаем сферу его применения. Она, увы, не безгранична, как бы этого нам ни хотелось. Ни рог носорога, ни элеутерококк, чьи вытяжки включают ныне во многие рецепты, не способны сотворить чудо. Но знать их возможности необходимо. Сама история как бы нацеливает исследователя на тот или иной препарат. В иные времена самым универсальным лекарством считалась роза. Прекрасно! Она и в наши дни исправно несет свою целительную службу. Но сколько было других помощников, нам, к сожалению, неизвестных!

— Мандрагора, например? — подсказал Люсин.

— Возможно, и мандрагора, хотя наши медики не признают за ней особых достоинств.

— Она могла играть свою роль в комплексе с другими лекарствами.

— Правильно, в комплексе! Сила растительных сборов проявляется в ансамбле, где даже абсолютно ядовитые составляющие подчас совершенно меняют свое поведение. Такова, например, белладонна, которую вместе с дурманом успешно применяют против астмы, конечно, в соединении с другими травами.

— Я с удивлением узнал, что у нас есть богатые плантации на Кавказе.

— Ничего удивительного. Целебные травы испокон веков выращивали в культуре. Мы лишь возродили исконную традицию. Тот же женьшень культивируется уже не только в Приморье, но и на Северном Кавказе, даже в средней полосе.

— Признаюсь, что с первого взгляда сад Георгия Мартыновича произвел на меня жутковатое впечатление.

— Уверен, что лекарственное сырье вскоре будет выращиваться в промышленных масштабах. Иначе нельзя. Казавшиеся неисчерпаемыми кладовые природы скудеют прямо на глазах. Но мы говорили о вспышках моды. Вчера это были проростки пшеницы или обессоленный рис. Сегодня — свекольно-морковный сок или отвар овса с курагой и изюмом. Смешно, конечно, возлагать слишком большие надежды, но в каждом из этих простых средств есть свое целительное начало. Поэтому тысячу раз был прав провидец Солитов, устремляя пытливый взор в далекое прошлое. Наши предки, как и мы, подверженные поветриям слепой веры, были все-таки не глупее нас. Согласны?

— Бесспорно. Но и не умнее! Напоминание о «черной смерти», выкосившей три четверти Европы, заставило меня серьезно поразмыслить. Несмотря на все издержки прогресса, его победное шествие великолепно. Я, признаюсь, остро завидую нашим потомкам, что совсем не мешает мне почитать наследие предков.

— В чем-то мы стократно их превзошли — достижения цивилизации налицо, — но в чем-то стали беднее. Нерастраченный опыт поколений, бережно передававшийся от отца к сыну, — хитрая вещь! Не случайно мы так ухватились за простые средства, поняв, что нельзя постоянно палить из пушек по воробьям. Чай с малиной, отвар липового цвета куда надежнее и, главное, безопаснее помогут справиться с обычной простудой, нежели аспирин, подавляющий производство простагландинов в организме, или того пуще — антибиотики. Вот и судите теперь, прав был или же нет Георгий Мартынович, выискивая активное начало в «Час Сен-Жермена», которым самозваный граф потчевал Людовика Пятнадцатого. Мне кажется, стопроцентно прав! Или возьмем «Золотой эликсир Калиостро», коим другой великий самозванец подкреплял рано увядшие силы следующего Луи, столь пылко влюбленного в свою ненаглядную Марию-Антуанетту. Про бальзам Амбруаза Паре, который действительно был гениальным врачом, я уж и не говорю.

— Я вижу, вы сильны не только по исторической части, но и в химии.

— Разве что отчасти, — с явным сомнением пояснил Баринович. — Я ведь защитил диссертацию по органической химии. Мы общались с Георгием Мартыновичем, беседовали, но каждый шел, что называется, своим путем. Иногда он помогал мне в чем-то, порой я прибегал к нему за советом.

— Вот уж не думал, что столько крупных ученых занято в подобной области. На стыке, так сказать, истории и точных наук.

— Какое там! — отмахнулся Гордей Леонович. — Раздва — и обчелся, хотя и существует в системе союзной Академии специальный институт истории естествознания. Чтобы вам было ясно, ваш покорный слуга этой самой историей и занимается. И таких, как я, в нашей системе человек двадцать, если не тридцать. Солитов же — уникум! Но историческими разработками он занимался лишь постольку поскольку — в сугубо прикладных целях, оставаясь строгим естественником, фармакологом и химиком-биооргаником.

— В чем-то он, наверное, был очень счастливым человеком! — вынес неожиданное заключение Люсин.

— Нет, Георгий Мартынович не был счастлив, — медленно покачал головой Баринович. — Увлечение, страсть, упоение самим процессом исследования — все это было, но счастье… Он остро, я бы даже сказал, саморазрушительно переживал свое одиночество.

— А Аглая Степановна?

— Я почти ничего не знаю о ней. За все время мне лишь однажды удалось вырваться к нему на дачу. Мы все больше зимой встречались, когда он жил один-одинешенек у себя на квартире. Больно уж далеко было до него добираться. Я, знаете, отвык как-то надолго отлучаться от дому: дети!

— Одного я знаю, — мимолетно улыбнулся Люсин, беспокойно ощущая ускользающую близость какой-то необыкновенно важной загадки. — Георгий Мартынович, значит, все летние месяцы проводил за городом…

— Каждый год переселялся туда с первыми весенними деньками, как только золотые пуговички мать-и-мачехи загорятся на солдатской шинели земли. Между прочим, это его выражение. Очень образно. Прошлогодняя трава чем-то напоминает свалявшийся войлок.

— Как странно! Я ведь толком и не знаю, как выглядит мать-и-мачеха…

— Все меньше остается ее на весенних склонах. Любка, ландыш, адонис почти исчезли из наших подмосковных лесов. Калган, корень валерьяны днем с огнем не сыщешь. Пропала даже кувшинка — украшение зачарованных вод. Дело, конечно, не в красоте, хотя и в красоте тоже. Когда из жизни исчезают пусть самые неприметные с виду былинки, она необратимо беднеет. Но тут же былинки — растения чудодейственной силы! Издревле дарившие нас частицей своей сокровенной мощи. И не какие-нибудь знахарские, хотя и этих жаль, потому что прекрасны и таят нераскрытое, но самые-самые, аптечные, признанные официальнейшей медициной…

— Разве кувшинка тоже относится к числу зелейных? — блеснул освоенным термином Люсин.

— В ее цветках и корневищах обнаружена такая смесь алкалоидов, что только держись! Один нимфеин чего стоит. Солитов, кстати, получил на его основе снотворный и болеутоляющий препарат широкого действия. Вот вам еще один пример поведения растительных ансамблей. Яд кувшинки, довольно сильный и стойкий, в соединении с ядовитыми же алкалоидами зверобоя дает безвредное усыпляющее средство. Об этом знал, между прочим, Макропулос, включавший одолень-траву в свое знаменитое снадобье.

— Одолень-траву?

— А вы не догадывались? — торжествующе рассмеялся Баринович. — Это она и есть, наша кувшинка!

— Ах да, верно! — просиял Владимир Константинович, вспомнив переписанные им карточки ведьмовских зелий. — «Кто тебя не любить станет и хочешь его присушить, дай ясти корень…»

— Из солитовского собрания? — улыбнулся Баринович. — Кувшинка действительно входила в состав приворотных зелий.

— И помогало?

— А вы попробуйте!

— Не на ком, — не слишком весело ухмыльнулся Люсин. — Для этого надо сначала влюбиться.

— Тоже мне препятствие! На улицу выйти страшно — столько красивых женщин. По-моему, их с каждым днем все больше и больше. Вы не замечали?.. Я так влюбляюсь почти ежедневно. Ненадолго, правда, потому как вечно занят и обременен семейством. — Глаза Бариновича затуманились легкой грустью. — Старость, наверное?

— Наверняка не скажу, но что-то в этом роде, — вполне сочувственно подтвердил Люсин. — Влюбиться безответно, до сумасшествия, страдая, сходить с ума и наконец обрести взаимность, пустив в ход приворотное средство… По-моему, это прекрасно!

— За чем же дело стало?

— За зельем, конечно… Вы мне очень помогли, Гордей Леонович. На многое я смотрю теперь иными глазами. Некоторые прежде совершенно непонятные вещи раскрылись с самой неожиданной стороны. Поэтому попробуем возвратиться к нашим баранам.

— К драконам!.. Лично я предпочитаю драконов, коль скоро заходит речь об алхимии. Красный дракон, черный дракон… — Баринович рассмеялся.

— Ваше пожелание насчет драконов целиком принимаю. Тем более что мне действительно хочется проконсультироваться с вами относительно чертовщинки. — Люсин раскрыл блокнот с заготовленными вопросами. — В записях Георгия Мартыновича попадаются примечательные рисуночки: скелетики, птицы вроде ворон, истекающие каплями крови сердца. Что все это может означать, как по-вашему? Бессознательная регистрация мрачного умонастроения? Чертики, которых мы зачем-то малюем в состоянии глубокого сосредоточения?

— Не думаю, хотя трудно судить вне всякой связи с контекстом. Скорее всего, здесь имеет место первоначальная химическая символика. Ведь латинская аббревиатура элементов и система записи реакций возникли сравнительно недавно. Вплоть до самого нового времени в этом деле царил полнейший разнобой. Разбирая алхимические рукописи, я имел возможность подробно познакомиться с их эмблематикой. Скелеты, вороны, факелы — на первый взгляд, полный мистический букет. Вместе с тем иные символы легко расшифровываются. Это не что иное, как характеристики химических процессов: возгонки, разложения и так далее. В результате действия огня, к примеру, вещество обугливается, превращаясь в золу — черный скелет и летучий газ — кружащееся воронье.

— Потрясающе интересно! Почище Эдгара По!

— Мне тоже это представляется довольно увлекательным. Какие еще знаки привлекли ваше внимание?

— Бросается в глаза изобилие планетной символики. Теперь-то я понимаю, что алхимия густо переплеталась с астрологией…

— Настолько густо, что одно подчас трудно отделить от другого. Вообще не следует забывать, что в основе средневекового мышления лежала идея всеобщей симпатической связи. «Все во всем, — как утверждает «Изумрудная скрижаль» Гермеса Трисмегиста. — Что наверху, то и внизу». Говоря иначе, полное взаимопроникающее единство макрокосма и микрокосма, творца и мира. Тронь пальцем отдельный атом — и завибрирует вся вселенная. Отсюда и магические приемы замены целого его частью. Пронзишь раскаленной иглой восковую куклу — и нет человека, которого она заменяет. Обрезки ногтей, волос, капелька крови — все «идет в дело», потому что часть всегда представляет целое.

— Поэтому так важно соблюдение мелочей? Лунные фазы, подходящее для опыта время…

— В магии нет мелочей, — решительно отверг Баринович. — Она проявляет себя через предельную полноту символических соответствий. Вновь напомню, все связано со всем. Поэтому если жрец или знахарь собирается, например, изготовить любовный талисман, то он приступает к работе не иначе как в пятницу — день Венеры, и все его действия подчиняются планетным влияниям. Он надевает зеленый плащ — геральдический цвет ветреной богини, венок из вербены — ее любострастный знак, приносит в жертву голубя — ее птицу, питает огонь ветвями сосны и мирта.

— И Георгий Мартынович…

— …со свойственной ему дотошностью помечает, какими процедурами был обставлен тот или иной опыт. Алхимики европейского средневековья свято соблюдали основные принципы халдейских и египетских звездочетов, отдавая пальму первенства планетным влияниям. Отсюда возникла настоятельная необходимость определить, какое светило царит на небосклоне в данный момент. В таблицах планетных часов, составленных, быть может, еще шумерскими жрецами, каждой планете был отведен «преимущественный час», когда именно она считалась господствующей. День получал имя той планеты, которая открывала своего рода график, управляла первым часом. Вавилонская неделя начиналась с отмеченной преимущественным влиянием Сатурна субботы, которая и поныне носит у англичан наименование дня Сатурна — Saturday. Далее шли дни Солнца — воскресенье: немецкое Sonntag, английское Sunday, Луны — понедельник: соответственно Montag, Monday…

— Lundi во Франции, — добавил Люсин. — А вторник, день Марса, — Mardi.

— Совершенно справедливо. Потом идут дни Меркурия, Юпитера и уже знакомой нам пенорожденной Венеры — Афродиты. Как видите, люди и поныне, зачастую вовсе о том не подозревая, отдают регулярную дань наидревнейшим астрологическим представлениям. Для алхимиков, астрологов и колдунов прошлого они имели самодовлеющее значение. Для магии черные книги, как вы, наверное, догадываетесь, отводили преимущественно ночные часы: от полуночи до первых петухов.

— И крик петуха…

— Правильно: прогонял прочь распоясавшуюся нечисть. Впрочем, у каждого духа были свои часы дежурств, когда его дозволялось вызывать, говоря по-нашему, на дом. При всяческих превращениях, в том числе алхимических, выбирались часы Сатурна, Марса, Меркурия и Луны, для любовных заговоров — Солнца и Венеры, при волхвовании против всевозможных недругов — Сатурна и Марса. Всего я, конечно, не помню, но продолжать можно до бесконечности. Не надо упускать при этом, что волшебная власть планетных часов — как ночных, так и дневных — не являлась постоянной, изменяясь каждые сутки, в зависимости от сочетания планет и созвездий.

— Поэтому всякому порядочному алхимику требовалось кумекать и в астрологии.

— Браво-брависсимо! — одобрил Баринович. — Все процедуры, кроме всего, были скрупулезно расписаны по фазам Луны, знакам зодиака и носили особое символическое наименование, обнаруживающее, кстати, влияние арабской астрономии.

— Мавры?

— По всей видимости. От них ведут свое начало таблицы, которые еще в средние века именовались «древними». Положения Луны даются в них с точностью до угловых секунд.

— Это-то я заметил.

Люсину впору было схватиться за голову. Только теперь он начинал постигать, какую непосильную ношу самонадеянно взвалил на свои плечи. Годы и годы кропотливейшего труда нужны для того, чтобы хоть приблизительно разобраться в отобранных в солитовском кабинете бумагах. Годами он никак не располагал, месяцами и даже неделями — тоже, хоть и были они четко разделены на стражи планет.

— Вижу, вы приуныли?.. Я вас, наверное, совсем заговорил?

— Что вы, Гордей Леонович! — Владимир Константинович попытался подвести хоть какие-то итоги. — Значит, если мы видим в записях знак Луны или, скажем, Венеры — кружок с крестиком, то это может означать все что угодно: саму планету, день недели, а то и вовсе отдельный час. Так?

— Если бы только! А серебро или медь не хотите? Ведь каждой планете соответствует еще и своя металлическая стихия. Той же Венере — медь, Луне — серебро, Солнцу — золото. Златоделие, например, именуют «делом Солнца». Алхимики щедро рассыпали планетные знаки. Их соотношениям подчинялась вся жизнь человека, от зачатия и до последнего часа. Так, пребывая еще во чреве матери, ребенок первый свой месяц находится под покровительством Сатурна, второй — Юпитера и так далее. В полном соответствии с той же формальной схемой младенческий период управлялся Меркурием, детство — Венерой, отрочество — Солнцем, юность — Марсом, зрелость — Юпитером, старость — Сатурном и дряхлость — Луной. Богиня ночных волхвований провожала архонта до последней черты и продолжала светить ему в сумеречном царстве мертвых, когда душа покидала разрушенную кризалиду[16].

— Постойте! — спохватился вдруг осененный догадкой Люсин. — Что же получается? Реставрация олимпийцев? Возрождение язычества?

— Это сложный вопрос. Анализ алхимической ереси может далеко завести. Да и зачем это вам?

— Хочется схватить, хотя бы в самых общих чертах. Здесь чувствуется определенная система…

— Почти как в «Гамлете»: безумие, но в нем своя система. Как вы, наверное, догадываетесь, человеческой жизнью она не исчерпывается. Планетным стражам был подчинен весь животный, растительный и минеральный мир. Вот пример подобного соответствия: Солнце — лев — орел — хариус — дуб. Или еще: Венера — бык — голубь— тюлень—мирт. Простим древним чернокнижникам классификационные огрехи. Откуда им было знать, что тюлень не рыба? Нас в данном случае волнует иное. Наивно было бы видеть в герметических учениях механическое воскрешение языческого культа. Для астрологов и алхимиков Меркурий прежде всего планета, а потом уже божество с крылышками на сандалиях. Это элемент мироздания и магический знак, персонифицируемый в образе, изначальное качество, сконцентрированное в ряду планетных соответствий. Фауст у Гете, начертав кабалистические фигуры, вызывал не богов, но духов планет.

— Но явился-то Мефистофель.

— Иначе и быть не могло. У Гете было необыкновенно развито чувство исторической логики. Алхимия, хоть ею и не гнушались римско-католические прелаты, находилась под явным покровительством адских сил. Недаром несчастных искателей магистериума сжигали на площадях. Даже отталкиваясь от уже знакомых нам соответствий, мы неизбежно приблизимся к инфернальной зоне. — Баринович уже открыто сверился с часами, но, что-то про себя просчитав, великодушно махнул рукой. — Возьмем для начала древнейшего бога римлян Сатурна, впоследствии отождествленного с Кроносом — пожирателем чад, которого оскопил победивший Юпитер. Многозначительная мистерия! Солнечный бог не только побеждает всепожирающее время, но и пресекает его производительную мощь.

— Удивительно, — благодарно вздохнул Люсин, чье знание мифологии не простиралось дальше учебника древней истории.

— Сатурну посвящены козел и летучая мышь — излюбленные ипостаси средневекового дьявола, — все более увлеченно продолжал развивать свою мысль Баринович. — И это не случайно, ибо темный бог, как и его светлый близнец, изначально присутствует в герметизме. Луну мы видим в образе волшебницы и некромантки Гекаты, за которой крадется зловещая скрытная кошка. Зная об этом, а также памятуя, что знаком Сатурна обозначался свинец, мы совершенно иначе можем оценить и скрытый смысл алхимических трансмутаций. В самом деле, почему исходным материалом для изготовления золота, сплошь и рядом служил свинец? Да все потому, что в алхимическом атаноре должна была повториться божественная комедия. Юпитер вновь одерживал победу над дряхлым отцом. Более того, происходило таинство омоложения, серый больной металл излечивался, обретая здоровье и силу.

— Омоложение посредством пакта с дьяволом?

— Можно и так понимать. В сугубо фаустовском смысле.

— Есть и иной?

— Да, сокровенно алхимический. «Красный лев», магистериум, великий эликсир, панацея жизни и прочие титулы, коими обозначается философский камень, — нечто большее, чем абсолютный катализатор. Ему приписывались куда более чудесные свойства, сравнимые разве что с проявлением божественной мощи. Он был призван не только облагораживать или излечивать металлы, но и служить универсальным лекарством, живой водой русских сказок. Его раствор, разведенный до концентрации аурум потабиле — «Золотого напитка», обеспечивал излечение всех хворей, полное омоложение и продление жизни на любой срок.

— Но тогда…

— Именно поэтому золото входило во все лекарственные рецепты такого рода, — ответил Баринович на едва прозвучавший вопрос.

— Это безумно интересно! Может быть, впервые в жизни я жалею, что выбрал не ту профессию. В моей несчастной голове полнейший сумбур, но что-то необычайно значительное предчувствуется где-то на самом донышке. Если не возражаете, то перейдем непосредственно к растениям.

— Что мне в вас нравится, так это целенаправленность. Хоть и сетуете на сумбур, а главного направления не теряете.

— Это уже от профессии, Гордей Леонович. Ни сыщик, ни мореход не могут позволить себе сойти с курса.

— Ну что ж, давайте разбираться с растениями. Едва ли я удивлю вас, напомнив, что их культ сложился в незапамятные праязыческие времена, напоминая о себе неизжитыми игрищами вроде костров Иоанновой ночи{55}. Мальтийские огни! В их жарком дыхании оживали древние божества. — Баринович отличался завидной способностью мгновенно входить в образ. — По всей Европе: от седого Урала до столпов Геркулеса. Молодые парочки, вздымая летучие искры, весело скакали через огонь, обливались водой, бросались нагишом в озера и реки. Парни азартно стегали девок крапивой и камышом, веселые хороводы кружились вокруг празднично убранного дерева, вертелись в водоемах цветочные венки. Потерпев поражение в борьбе с этим бесовским культом, церковь вынуждена была примириться с древним обычаем. Введя его в рамки пристойности, она ловко подменила языческого Купалу Иоанном Крестителем, освятив тем самым исконные суеверия и символизм. Наилучшее время для сбора трав приходится на Иоаннову ночь…

— А в другие месяцы? — быстро отреагировал Люсин.

— На последние фазы Луны, начиная с двадцать третьего дня.

— Именно в этот срок она и отбыла к себе на Шатуру, — задумчиво пробормотал Владимир Константинович. — Простите, пожалуйста, это я так, о своем, — спохватился он.

— Собственно, мы близки к завершению. В планетной «табели о рангах» травы занимали следующее место. — Баринович вновь воспользовался своим сочинением как справочником: — Солнцу был посвящен подорожник, хранящий жар и силу, Венере — вербена, цветок любви и веселья… Далее, полагаю, можно не продолжать, потому что символическое значение растений не одинаково трактовалось в разные времена и в различных странах. Отсюда постоянные разночтения. Тот же цветок розы — образец совершенства — означал не только любовь, но и красоту, изящество, удовольствие, радость, гордость. В другой знаковой системе он мог олицетворять прямо противоположные свойства: молитву, медитацию, тайну. Хотя герметизм сочетал планету Венеру с миртом и вербеной, цветком богини любви и красоты была все-таки роза, что дало жизнь блистательной веренице женских имен: Роза, Розалинда, Розамунда, Розина, Розетта, Розабланка, Розалия. Это с одной стороны. А с другой — четки тоже именуются по-латыни «розарий», как и соответствующая католическая молитва. Скромный цветок шиповника — праматерь садовой розы — хранил в себе идею единства и означал на языке кабалистов цифру пять. Две пятерки давали совершенное число десять: пять скорбных и пять славных таинств девы Марии. Поэтому в символике эзотеризма роза — это еще и смерть. Для каждого растения был разработан соответствующий церемониал. Вербену, например, разрешалось собирать лишь во время сбора винограда — по-видимому, отголоски Дионисовых оргий{56}, а корень мандрагоры следовало отрывать после начертания трех концентрических кругов. В старинных рукописях она изображалась в человеческом облике. Если не соблюдались требуемые процедуры, мандрагора, якобы жалобно кричавшая, когда ее вырывали, могла покарать обидчика и уйти глубоко под землю, подобно колдовскому цветку папоротника.

— Недавно по телевизору показывали сборщиков женьшеня. Так у них тоже целый церемониал. Рыть можно только костяной лопаткой и уж никак не железом, нельзя повредить ни единого волоконца — словом, не подступись.

— Древнейшая традиция зелейников, сохранившаяся до наших дней, — обрадованно закивал Баринович. — Таежная мистерия! Разницы, в сущности, никакой: на Востоке — женьшень, на Западе — мандрагора. Впрочем, различие есть, и весьма существенное. Женьшень действительно отличается поразительной биологической активностью.

— Что в мандрагоре содержится, вы не знаете?

— У нас ее, к сожалению, не изучают. И вообще не следует слепо полагаться на молву. В ней столько всего перемешано! Отголоски древнейших практических знаний и полнейший вздор, от которого волосы дыбом встают, курьезные выдумки и зоркие наблюдения. Взять хотя бы наперстянку, из которой приготовляется дигиталис, совершенно незаменимый при лечении заболеваний сердечной мышцы. Впервые, если не ошибаюсь, она нашла применение в Ирландии, откуда перекочевала в Англию. Потом о ней надолго забыли. В немецких травниках

Иеронима Бока и Леона Фукса она хоть и упоминается, но лишь в качестве рвотного, слабительного и выводящего влагу средства. А такой авторитет, как Парацельс, вообще не признавал за наперстянкой целительных свойств. Вот и верь после этого отцу ятрохимии. Лишь в 1935 году из нее были выделены первые пурпуреагликозиды. Кто знает, может, и мандрагора одарит нас чем-то совершенно неожиданным. Вас, я вижу, она особенно интересует?

— Исключительно в связи с работой Георгия Мартыновича. Нашему ведомству эта самая мандрагора доставила-таки хлопот.

— Могу сказать одно: она, безусловно, ядовита, как, впрочем, и наперстянка, и адонис верналис — цветок умирающего и оживающего с новой весной финикийского бога{57}.

— Где яд, там исцеления. Змея с чашей.

— Жизнь и смерть, — на свой лад откомментировал Баринович. — Замкнутый в кольцо эскулапов гад… А вы еще удивлялись посадкам Георгия Мартыновича. Написанная в четвертом-пятом веках «Орфическая органавтика» повествует о том, как собирала колдовские цветы и вырывала «ядовитые клубни» прекрасная волшебница Медея, отдавшая неверному Язону золотое руно{58}. Очевидно, практика добывания ядов, в чем особенно преуспел царь Митридат{59}, наложила свои отпечаток и на герметические учения. Оно и понятно, потому что с помощью растений, которые давали смертельные яды и порядком забытые нами целительные средства, магические с виду действия обретали наглядную силу.

Услышав, как требовательно прозвенел в коридоре звонок, Люсин торопливо поднялся. С благодарной и вместе с тем виноватой улыбкой приготовился произнести подобающие слова. Но помешал прозвучавший за дверью торжествующий вопль:

— Пятерка! Ура-а!!! — Отпрыск «алхимика», проскакал на одной ножке. — Папа, мама! Сюда-а!

Его восторг требовал публичного, причем самого безотлагательного подтверждения. Первая в жизни пятерка, даже за принесенный из дому цветок, кое-чего стоит. Тот, кому это непонятно, очень немногому научился в жизни и слишком многое растерял.

— Поздравляю, — преисполненный сочувствия, Люсин торжественно пожал руку счастливо зардевшемуся отцу. — Даже подумать страшно, сколько я отнял у вас времени.

— Надеюсь, не без пользы для дела, — рассеянно кивнул Баринович, целиком обратившись в слух. Душой он уже был где-то там, в зачарованных недрах уютной кухни, где все чада и домочадцы, пораженные успехами первенца, наперебой изливали свой восторг.



Глава пятнадцатая

Ночь императора

Авентира II



Было видение императору в галерее Владиславова зала, где во всякую пору гуляют промозглые ветры и кромешные тени ползут из арочных бесконечных проемов, уступами уходящих внутрь каменных стен.

Пробудившись от болезненного стеснения сердца, которое, будто налитое ядом, тяжело колотилось в груди, Рудольф раздвинул златотканые штофные шторки и вылез из-под высоченного балдахина, украшенного по четырем столбам императорской короной и габсбургскими орлами об одной голове. Фитилек в отделанном розовой морской раковиной затейливом ночнике едва теплился. Колченогий шут, прозванный за немыслимое уродство Roscones [17], сопел, привалившись спиной к остывающему камину. Вид у него при этом был самый дурацкий: двурогий колпак свесился на нос, а на оттопыренной нижней губе вздулся слюнявый пузырь.

Император Священной Римской империи и богемский король не удержался от слезливой улыбки. Проказник Крендель и во сне продолжал нести службу, веселя отравленное ночными страхами августейшее сердце.

Недоверчивый и подозрительный, подверженный приступам беспросветной тоски, Рудольф сторонился людей. Даже первого при дворе оберст-каммерера он допускал до себя лишь в силу необходимости и с величайшей неохотой.

Выпадали дни, когда он вообще затворялся во внутренних покоях и, отгородясь от двора и мира, предавался черной меланхолии. Он то истово молился, простаивая ночи напролет на коленях перед чудотворной иконой божьей матери, то в остервенении грыз ногти, пытаясь разобраться в хитросплетениях колдовских книг. Напрасно обеспокоенный гофмаршал и удрученный государственными делами казначей томились у запертых створок аудиенц-зала. Пышно разодетые алебардисты, получившие приказ никого не впускать, стояли как изваяния, неумолимо скрестив древки. Пока Рудольф беседовал с заезжими некромантами и кабалистами или бил поклоны перед образами в золоченых рамах, государственные дела могли подождать. Зато неукоснительно соблюдался церемониал и прочие требуемые этикетом публичные процедуры. Лишь «пара нечистых», как прозвали их охочие к насмешкам чешские паны, пользовалась высочайше дозволенной привилегией входить в личные апартаменты в любое время: астролог и шут.

Как и Крендель, которого и за человека, пожалуй, не почитали, медоточивый и по-кошачьи грациозный дон Бонавентура был выписан из Испании, где прошла Рудольфова юность. Ловко потеснив толпу подвизавшихся при дворе шарлатанов и дремучих оборванцев с Золотой улочки, он с поразительной быстротой стал первой фигурой в государстве. Его кипучая деятельность в таинственной области трансмутаций уже стоила казне столько, что никакое алхимическое золото не могло восполнить потерь. Даже если бы удалось обратить в чистопробный металл все запасы свинца в пражском арсенале.

Однако, невзирая на более чем скромные успехи, он пользовался полным доверием властелина, столь коварно-мнительного и неблагодарного по отношению к другим. Даже императорский духовник аббат Одорико не располагал таким безраздельным влиянием и поэтому тайно завидовал. Впрочем, обладая безошибочным чутьем, он, как никто другой, умел выбрать подходящий момент, чтобы, скромно потупясь, предстать пред августейшие очи.

В покрытой черным лаком исповедальне, где каждая жердочка была выточена из драгоценного ливанского кедра, вкрадчивый аббат с лихвой возмещал свое. Да и могло ли быть иначе, если Рудольф, воспитанный при дворе Филиппа Второго{60}, с ранних лет был отдан на попечение иезуитов? Заметив в австрийском принце предрасположенность к мистицизму, они развили ее, доведя до опасной грани истерии. Фанатично преданный идеалам самого крайнего католицизма, слабодушный монарх все более глубоко погружался в темный омут духовидения, становясь послушной куклой в руках первого попавшегося шарлатана. Особенно в тяжкую пору раскаяния, когда после очередной алхимической неудачи он впадал в глубокую депрессию и терял последние остатки воли. Призраки адского пламени и цепенящий ужас перед неумолимо приближающейся кончиной всецело овладевали его потрясенной душой.

Вот и сейчас, восстав среди ночи с тревожно колотящимся сердцем, Рудольф, вместо того чтобы спуститься в капеллу, бросился в темную галерею, где припал губами к алтарному лаку, смутно различимому в настороженной мгле. Как хотелось верить, что святая Мадонна, встречающая волхвов на пороге хлева, поможет излить тяжкое бремя в благодарных слезах. Эту алтарную композицию Рудольф ставил на первое место среди собранных им работ несравненного Мейстера Теодорика. Как он раньше не замечал этих скорбных всепрощающих очей непорочной! Как мог, равнодушно скользнув взглядом, проходить мимо!.. Но вопреки всему окрашенное дерево осталось безответно холодным. Суетная мысль отравила экстатическую наивность порыва, швырнувшего римского императора на колени перед мертвой доской.

Мысль о том, сколько полновесных талеров было уплачено за алтарь, охладила его благоговейный порыв. Что-то мешало самозабвению, не давало молиться. Глухая угроза ощущалась в нервюрах крестового свода, ледяное дыхание дуло в затылок, безысходность обступала со всех сторон.

В простенках между опорными столбами, к которым были приставлены железные истуканы с опущенным забралом, висели десятки картин, изображавших святое семейство, терзаемых великомучеников, — полный ангельский чин. Но ни одна из них, в сущности, ему, Рудольфу, уже не принадлежала. Он должен исчезнуть без следа, а они останутся висеть на своих крюках, рядом с пустыми латами, где по стальной черни проложен золотой толедский узор. Как это и несправедливо, и дико!

Сколько собрал он бесценных полотен, подписанных именами прославленных мастеров — итальянцев, испанцев, фламандцев! Сколько денег пошвырял на ветер, комплектуя свой изысканный мюнц-кабинет, где представлены лучшие образцы монетной чеканки! И спрашивается, зачем? Чтобы все это досталось ненавистному брату Матвею{61}, который и без того успел отобрать у него, императора, наследственные австрийские земли, Венгерское королевство, маркграфство Моравию?.. Да ведь и Матвею не дано удержать все это в своих руках, поспешно подсказало угнетенное воображение. На смену ему придет новый эрцгерцог, до коего Рудольфу нет ни малейшего касательства, и разом присвоит себе все достояние: земли, селения, этот веками строившийся град, где собрана утонченная роскошь полумира, картины, статуи, золотые медали, инструменты для вычисления положений светил… Словом, решительно все, без остатка. Заберет и не вспомнит. Даже отзвука благодарности не ощутит, самоуверенный наглец. В чем, в чем, а в солдафонах эрцгерцогах дом Габсбургов никогда не испытывал недостатка. И как ни странно, становилось обидно уже за Матвея. Что-то подсказывало Рудольфу, что брат не долго будет распоряжаться его добром. Должна же быть высшая справедливость? О том же, что произойдет с ним самим, когда свершится наконец непостижимая уму перемена, и думать нельзя было без содроганий. Нетопыриные крылья, крокодильи пасти, чешуйчатые кольца огнедышащих гадов — все то, что так щедро рассыпала на холстах и досках фантазия, было лишь бледной тенью истинных ужасов. Даже представить себе нельзя леденящие кровь провалы, где стынет закрученный губительным смерчем туман. Круговращение вечности. Ничто не просвечивает сквозь мятущиеся вихри: ни клокочущая лава, ни мертвенный потусторонний огонь. Только бескрылое воображение могло подсказать наивные образы котлов с кипящей смолой, зазубренных пил, колес с расчлененными трупами и смердящих виселиц. Вещи, которые повсеместно встречаются на земле, слишком ничтожны, чтобы заполнить собою вечность. То, что скрывается, чему и названия нет, должно выглядеть неизмеримо ужасней. И оно будет длиться всегда, без конца и начала, пока не прозвучит труба и не разверзнутся могилы и все мертвецы, сколько их лежит в земле, не восстанут, подняв крышки гробов.

Можно ли считать некромантию и чернокнижье смертным грехом? Аббат Одорико, не осуждая алхимические искания императора, избегал определенности в этом вопросе. Ведь и римские первосвященники держали при себе астрологов и кабалистов, пытаясь раздвинуть завесы грядущего. Важны не средства, а конечная цель. Посвятив себя священной борьбе за повсеместное торжество католической веры, Рудольф смел уповать на прощение неба. Разве Одорико не отпускал ему грехи после каждой исповеди? Но гнетущее предчувствие непоправимости происходящего с ним губительного процесса не давало успокоения. Все труды, все надежды шли прахом. Невольно закрадывались сомнения насчет цели всевышнего по отношению к роду людскому.

Филипп Испанский, заменивший Рудольфу отца, с детства готовился сжигать людей. Сначала истреблял мух и бабочек, потом терзал несчастных кошек, а под конец устроил аутодафе для любимой обезьянки. Наследовав Карлу Пятому, он развернул широкую охоту за протестантами по всем подвластным провинциям. Мужчин и женщин бросали в огонь сотнями, тысячами, вместе с детьми. Но вопреки всем усилиям во Фландрии восторжествовала Реформация{62}. Неужели так было угодно богу?

Рудольф хорошо помнил, как Эскуриал аплодировал французам, получив известие о бойне в ночь святого Варфоломея{63}. Никто и думать тогда не мог, что на престол христианнейших королей взойдет вчерашний гугенот{64}. И так было почти повсюду.

Став императором Священной Римской империи, Рудольф с прискорбием обнаружил, что и в его коронных землях полным-полно реформаторов. В иных городах Венгрии, Богемии и даже самой Австрии они составляли более половины всех жителей. И, нимало не стыдясь собственной скверны, благоденствовали и плодили новых еретиков.

Попытка малость их потеснить кончилась для апостолического величества весьма плачевно. После упорной войны 1604—1606 годов Венгрия отвоевала политическую и религиозную свободу. Часть королевства святого Стефана вообще отпала от габсбургской короны. Ободренные этим успехом, не замедлили восстать и терпеливые чехи, которых император по наивности считал самым законопослушным народом. Под грохот бомбард и пищалей под окнами они вынудили его скрепить своей подписью «Грамоту величества», дарующую свободу вероисповеданий.

Ни о каких праздниках с поджариванием богоотступников в разрисованном пляшущими чертями санбенито, что повсеместно происходили в Испании, нечего было и мечтать. Тем более что на защиту еретиков встали местные власти. Этим поспешил воспользоваться Матвей, который, заручившись поддержкой семейного совета, начал исподволь подыгрывать обнаглевшей черни, суля ей всяческие послабления. Рудольфа едва не хватил удар, когда он узнал, что ему придется уступить коронные марки в Верхней и Нижней Австрии. Каринтия, Штирия, Крайна! Он словно ножом откромсал их от своего кровоточащего тела. Дожить до того, чтобы на шестидесятом году подвергнуться форменному четвертованию! Печальная участь. И где-то в заоблачных далях уже занесен меч для завершающего удара.

Как любил он дремотный и ласковый город, опочивший за плавным извивом реки! Как страшился утратить мистическую связь с затаенным молчанием его сумрачных башен! Мосты, монастырские крыши, золотые решетки, платаны — каждый штрих, каждый абрис вещим знаком ложился в неохватный прочтенью узор. Ни звук, ни краска — ничто не существовало раздельно. Медная прозелень куполов, как слезы, стекала на стены, и вечность плутала в узких запутанных улочках и тщетно искала свое отражение в зеркалах запруд. Хлюпая замшелыми ковшами, скрипели мельничные колеса, сбившись со счета, переливали века. И всякая нота ложилась в ей одной предназначенный ряд, рождая мелодию, чья власть беспредельна.

Шла на убыль короткая летняя ночь. За окнами в унылой мгле уже мерещилась громада собора. Рудольфу, пережавшему однажды шквал в Бискайском заливе, показалось, что его потерявшую мачту и паруса каравеллу снова несет на встающий из яростной пены утес.

Неужели всевидящее око в лучезарном треугольнике окончательно померкло для него? За грехи, за гордыню, за дерзновенное стремление приподнять несказанный покров. И ничего нельзя предотвратить, и нужно терпеть из последних сил.

Словно очнувшись, продрогший император запахнул отороченный соболями плащ, как наготу, ощущая свою беззащитность. Непозволительно рассорившись с сеймом, он своими руками вырыл себе могилу, отдался на растерзание хищной своре эрцгерцогов.

— In Nomine universorum salvatoris genitricis[18] — воззвал он из глубины. — Что же мне делать?

И услышал ответ, который впечатался в его надломленную душу:

— Ступай за мной, дурак!

Вздрогнув, как бывало в детстве, когда ожидал неминуемого нагоняя от гувернера дона Альфонсо, император испуганно обернулся, слегка покоробленный этим рычащим немецким Narr[19], таким простонародным, грубым, не предусмотренным этикетом.

В сумраке лестничной арки белела богатырского вида фигура в плаще, ниспадавшем широкими складками. От скреплявшей его на плече фибулы струилось голубоватое мерцание, высвечивая бородатое лицо и схваченные обручем волнистые кудри. И чем пристальнее вглядывался в дерзкого незнакомца застигнутый врасплох император, тем яснее прорисовывались черты. Сомнений быть не могло: перед ним стоял, опираясь о меч, кайзер Рудольф{65}, чей прах вот уже четыре сотни лет покоился в фамильном склепе.

— Не веришь своим глазам, щенок? — не разжимая каменных губ, молвил суровый воитель. — Да, я тот самый, что оставил тебе в наследство коронные земли, отнятые у богемских Пшемысловичей{66}. Славно же ты ими распорядился, нечего сказать! — прикрикнул он голосом дона Альфонсо и скомандовал, звякнув шпорами и совершив стремительный поворот: — Marsch! [20]

Стуча зубами от суеверного ужаса, обливаясь холодным потом, Рудольф Второй чуть ли не на цыпочках поспешил за Рудольфом Первым.

Позади оставались галереи и переходы, гудели ступени под могучей пятой, мелькали темные зеркала. Провинившийся наследник успел заметить, что его проводник никак не отражался в стекле, а сам он, помолодев на много лет, принял забытый облик маленького кронпринца, что летел, смешно покачиваясь на тоненьких ножках, в черном испанском костюме с цепью Золотого Руна{67} на груди. И недоставало духа хоть на мгновение остановиться, и жутко было оторваться глазами от алебастрового савана впереди. Открылись витые аркады лестницы Всадников, за ней — спальня Владислава{68} и после очередного спуска — древняя кладка романского дворца под Владиславовым залом, а дальше опять зарябили ступени, крестовые своды с лотарингским львом и звездой Вифлиема, анфилада парадных покоев в заброшенном людвиковском крыле.

И только тут, едва отдышавшись от стремительной гонки, Рудольф Второй догадался, что перед ними раскрываются замурованные ходы. Ранее он даже не подозревал, что во дворце столько всяческих закоулков, и мог поклясться, что с трудом узнает большую часть помещений. О подземельях, где в зарешеченных нишах вперемешку с костями валялся ржавый железный хлам, он даже не подозревал.

— Куда мы так мчимся? — спросил, вернее подумал он, опасаясь, что разгневанный пращур ведет его прямёхонько в ад.

И словно в подтверждение ужасной догадки далеко впереди затеплился огрнек. Не успел впечатлительный Габсбург потерять сознание, как очутился в освещенном свечным огарком подвале, в котором узнал крипту под собором святого Вита, где покоились каменные гробы королей. Значит, напрасно заподозрил он предка в дурных намерениях. Вместо преисподней старый вояка привел его в святое место, открыв тайные переходы. О том, что Рудольф Первый умер задолго до того, как была начата постройка собора, император, лишенный империи, даже не вспомнил.

Саркофаги стояли на вмурованных в фундамент грубо обтесанных глыбах. На одной из них, застланной малиновым бархатом, лежала знакомая корона с державой. Единственный огонек множился в гранях драгоценных камней, и жаркие блики, перебегая по золотым обручам, дрожали в чеканных рельефах, и мертвенный жемчуг наливался теплом.

— Это мои королевские регалии! — преисполнясь гордыни, хотел воскликнуть Рудольф Второй.

— Были твои. Теперь они возвращаются к ним, — Рудольф Первый опустил могучий кулак на ближайшую крышку, и подземный колодец наполнился угрожающим гулом. Не только тесные стены, но и потаенные недра откликнулись на этот загробный рокот негодующей дрожью кварцевых жил. — Тебе не лежать рядом с ними.

Возражать вроде бы не приходилось. Ему и в самом деле негоже делить могилу с чешскими властелинами. Хоть он и короновался на богемский престол, но его место не здесь, а рядом с другими Габсбургами, в наследственных майоратах, где дыханием родной почвы наполнен даже родовой титул «эрцгерцог». Так повелось издревле, и не ему, немцу, менять освященный веками порядок.

— Для тебя нигде не осталось места, — белый рыцарь легко читал невысказанное. — Все переходит к Матвею: Вена, Прага, Тироль, — прощально и даже как бы с сочувствием прошептал он, задувая свечу.

Вместе с мраком в подземелье ворвался отравленный тлением вихрь, отдающий фитильным угаром, и погасил сознание. Уносясь в звездную бесконечность, император силился понять, что означал тот истекший восковыми слезами огарок, но не успел, ибо его бестелесная сущность растворилась в пространстве.

Дух нехотя возвратился под обветшалую кровлю, когда лейб-медик Макропулос отворил императору кровь. С помощью чудодейственных капель и бальзамических мазей августейшего больного удалось привести в сознание.

— Что со мной? — неповинующимся языком спросил Рудольф, ощущая в левой половине лица леденящую скованность. — Где я?

— Вы у себя в опочивальне, ваше величество. — Из-за полога бесшумно выдвинулся ласковый Бонавентура. — Не извольте волноваться. Господин Макропулос не находит ни малейшей причины для беспокойства. Не правда ли, досточтимый доктор?

Киприот слегка вздрогнул, но до ответа не снизошел, занятый своими притираниями. Положение было критическое. Теплота крови, судя по цвету и густоте, определенно превысила третью степень и приближалась к наивысшему, «обжигающему», пределу.

— Поднимите меня, я хочу сесть, — слабым голосом попросил Рудольф.

— Потерпи, куманек, — заявил о своем присутствии Крендель и пополз к кровати, тряся погремушками. — Поваляйся в свое удовольствие. Лучше лежать, чем пресмыкаться, подобно змею.

— В самом деле, ваше величество, — Бонавентура скользнул по склонившемуся над больным медику непроницаемым взглядом. — От покоя еще никому не было вреда. «Лучше сидеть, чем стоять, — учат мавританские мудрецы. — Лучше лежать, чем сидеть».

— Договаривайте до конца, сеньор. — Макропулос медленно распрямился, бережно опустив бессильно повисшую руку монарха. — «Лучше умереть, чем лежать…» Вы ведь этим хотели закончить? Я слышал эту пословицу в Монпелье, где изучал медицину. Состояние его величества внушает серьезные опасения. Поэтому прошу не мешать мне, господа, иначе я ни за что не отвечаю.

— Досточтимый врач заблуждается. Сатурн в третьем доме. Луна и Юпитер в доме здоровья, — не дрогнув ни единым мускулом, сообщил свой диагноз астролог. — Я только что вновь проверил гороскоп его величества. День святого Рудольфа император встретит в охотничьем костюме.

— Еще минута — и вы скажете, сколько ответвлений насчитывают рога оленя, которого подстрелит его величество на охоте, — неприязненно повел плечом лейб-медик. Напрасно он дал выход раздражению: Бонавентура все равно не сдвинется с места.

— Будь моя воля, куманек, я бы гнал их в шею обоих — и звездочета, и кровопускателя, — шут поспешил помочь попавшему впросак соотечественнику. — Но поскольку от их совместных усилий все же есть ощутимая польза, пускай остаются… Не обращай внимания на ученых вралей. Ни черта-то они не смыслят. Ложь — искусство, которому не обучают в университетах. Вот уж если я совру, так ты лопнешь со смеху.

— Я весь в крови? — Рудольф, к которому понемногу возвращалась подвижность, приподнял голову, но, увидев забрызганную рубашку, в изнеможении откинулся на подушки.

— Чертов грек отворил тебе не ту жилу. Не иначе, собрался переметнуться на королевские бойни, где за месяц можно наворовать целое состояние. — Крендель задрал скрюченные ноги в остроносых башмаках и, отталкиваясь руками от пола, цыпленком заскакал по комнате. — Прибавь ему талер-другой, куманек. Где нам взять нового доктора? Плохой, да свой всегда лучше.

Доктор обеих медицин невольно улыбнулся. Хитрый уродец определенно не желал открытой вражды.

Обработав невидимые точки, влияющие на теплоту и сухость внутренних жидкостей организма, Макропулос дал больному снотворное и удалился с гордо поднятой головой. Все, что было в человеческих силах, он сделал. Остальное зависело от природы и провидения, одухотворяющего каждый ее атом. Судя по состоянию, в котором пребывал император, когда перепуганный каммерер обнаружил его без признаков жизни на холодном полу картинной галереи, особых надежд на долголетие питать не приходилось. Ангел смерти подал первый предупреждающий знак. Если припадок повторится, то уже к рождеству пражские колокольни будут трезвонить в честь нового короля. Впрочем, как знать: Рудольфу везло. Далеко не всякому государю удавалось дожить до столь почтенного возраста. Во Франции, например, короли мерли как мухи. Один от яда, которым, как потом выяснилось, была пропитана каждая страница любимой книги, другой от кинжала наемного убийцы, третьего, заставив подозревать гнусное энвольтование, сразила непонятная болезнь{69}.

Послав скорохода предупредить дочь, чтоб не ждала к обеду, Макропулос вышел подышать свежим воздухом. Каждую свободную минуту следовало использовать для поддержания здоровья. Пока император не встанет, если только встанет вообще, на дальние прогулки надеяться не приходилось. Помощь могла потребоваться в любой момент.

Оглянувшись на затененные мощными контрфорсами итальянские окна императорской спальни, Макропулос поглубже надвинул широкополую шляпу и не спеша направился в сторону Золотой улочки.

Флюгер на Черной башне указывал точно на юг. Шмели с довольным жужжанием кружились вокруг отцветающих канделябров каштана. Бодрящая утренняя свежесть обещала жаркий безветренный день.

Уроженец далекого средиземноморского острова, где родилась из пены морской богиня красоты и любви, лейб-медик полюбил новую родину. Град, поднявшийся на высоком берегу Влтавы, нравился ему много больше, чем Лувр, Хофбург и, тем паче, мрачный Эскуриал. Особенно хорош был утопающий в зелени Летний дворец, построенный в виде колдовской пентаграммы. Не столько само помещение, перегруженное помпезной лепниной и претенциозно расписанными плафонами, сколько окрестные буковые леса, виноградники и совершенно очаровательные лужайки.

Душа радовалась божьему промыслу и раскрывалась навстречу тайным намекам природы, чьим единственным языком была красота. Помимо глубокого умиротворения, бездумные блуждания по заросшим тропинкам приносили и ощутимую пользу. Примечая, где что растет, Макропулос ежегодно наведывался сюда в ночь Иоанна, когда листья и злаки набирают высшую степень целительной мощи. Кроме великого множества местных, здесь произрастали растения, привезенные с далекого юга. Бережно пересаженные на заботливо удобренную почву чьей-то доброй рукой, они прижились и дали обильное потомство.

Невзирая на высокий придворный чин, императорский лекарь привык во всем полагаться на собственные руки. Блуждая по залитым лунным сиянием пустырям — вследствие чего и прослыл чародеем, — он пополнял запасы эруки, артенизии, кирказана, иссопа. О саркоколле и гелиотропе даже говорить не приходится. Здешние зелья были намного крупнее кипрских и выгодно отличались сочностью, ибо жестокое южное солнце выжигало живительное начало. Корень едкой цикуты, который Макропулос отрыл в сыром овраге за поющим фонтаном, превосходил все известные ему холодные яды, достигая седьмой степени сухости.

Одна только роза, столь необходимая для приготовления разгоняющего кровь снадобья, не произрастала в окрестных садах. Кругом цвело великое множество роскошных цветов, и дикий шиповник изобильно плодился в дворцовом парке. Не встречалась лишь та белая, с алым оттенком бутонов «Аве Мария», чьи лепестки усиливали и закрепляли действие змеиного корня.

На Кипр, а затем и в Прованс ее привезли крестоносцы-храмовники, чьим знаком стала раковина — колыбелька Венеры. Заменить хотя бы отчасти провансальскую розу мог лишь чародейный камень кровавик, за которым и отправился к знакомым алхимикам императорский медик.

Пока он рылся в лотках с минералами, переходя из одной полутемной с перекошенным оконцем комнатенки в другую, дон Бонавентура начал давно задуманную интригу. Риск был минимальный. Окружив придворного врача тайными осведомителями, испанец знал о каждом его шаге. Припадок, прошлой ночью случившийся с императором, позволил без лишних слов приступить к выполнению тщательно продуманного плана.

Дождавшись, когда Рудольф, восстав ото сна, подкрепился крылышком дичи и кубком подогретого вина, Бонавентура, поручив шуту отвлечь оберст-каммерера, подступил к изголовью.

— Надеюсь, государь помнит того мудреца из Юзефова, который забавлял двор волшебными фокусами? — начал он издалека, заговорив по-испански.

— Доктора Лёва? — слабым голосом переспросил император, также переходя на знакомый с детства язык. — Он вызвал дорогие мне тени, и я говорил с ними. Он великий волшебник, а не какой-то там фокусник.

— Не спорю, — астролог поспешно переменил тактику. — Во всяком случае, терпимость вашего величества позволяет благоденствовать всем этим людям. В Мадриде их давно бы сожгли на Большой площади… Однако я о другом. Лёв сильно разочаровал ваших друзей, отказавшись приготовить «Золотой напиток».

— Отказался? Отнюдь! Просто честно признался, что не умеет. — Рудольф начал выказывать признаки раздражения. — Нельзя требовать от человека того, что он никак не способен совершить. Каждому свое. Я же не поручаю вам заботу о своем здоровье?

— Об этом я как раз и веду речь, ваше величество. Трудно поверить, чтобы ученый муж, сумевший построить ходячего истукана и остановить у самых границ королевства чуму, действительно не знал рецепта продления жизни.

— Тем не менее дело обстоит именно так, дон Бонавентура, и Макропулос лишний раз укрепил меня в этом мнении.

— Ах, Макропулос! — Астролог превосходно знал, до каких пределов можно было дойти в споре, не опасаясь себе навредить. — Лёв и Макропулос!.. Не странно ли, что они так поддерживают друг друга? Сдается мне, что по крайней мере один из них заблуждается. Возможно, искренне, потому что не хочется думать о сознательном обмане.

— Что вы имеете в виду? — насторожился мнительный император.

— Самое дорогое для вашего преданнейшего слуги. Звезды сказали правду. По румянцу на лице вашего величества я вижу, что выздоровление подвигается семимильными шагами. Макропулос может иронизировать сколько ему угодно, но охота, назначенная в честь приезда португальского короля, все-таки состоится.

— Дай-то бог, — промокая губы салфеткой, Рудольф молитвенно возвел очи. — Я действительно чувствую себя несколько лучше.

— Я и говорю: вечные светила не лгут и не утаивают истину… В отличие от людей. Ночное небо — развернутый свиток для умеющего читать иероглифы созвездий. Встреча Венеры с Юпитером в доме здоровья означает счастливую жизнь и победу над недругами.

— И как долго я, по-вашему, проживу? — с недоверчивой усмешкой спросил Рудольф, всем своим видом показывая, что не придает особого значения астрологическим толкованиям.

— Не менее двадцати четырех лет, — отчеканил Бонавентура. От его проницательного взора не укрылось затаенное напряжение, с которым суеверный монарх ожидал ответа. Тембр речи, сухое сглатывание и промелькнувшее в глазах смятение выдали не только лихорадочную надежду, но и приглушенный страх.

— Какая похвальная точность! — Рудольф не сумел скрыть облегченного вздоха. — А день собственной смерти вы тоже могли бы назвать с такой же уверенностью? — Император зловеще улыбнулся. В отместку за пережитое унижение он дал волю постоянно точившей его подозрительности.

Бонавентура побледнел, ощутив болезненную слабость под ложечкой. Неожиданный вопрос сковал его разум и волю, словно нож, мелькнувший в руке разбойника. Рудольфу, чье коварство не знало предела, ничего не стоило устроить проверку, призвав в качестве третейского судьи пражского палача.

— Для себя самого трудно вычислить правильную генитуру[21], — в считанные мгновения нашелся спасительный ответ. — Я умру за три дня до вашего величества.

Бонавентура медленно отвел непроницаемые глаза, блеснувшие чернотой арбузных семечек. Поле боя окончательно и бесповоротно осталось за ним. Отныне жизнь императора находилась в астральной зависимости от судьбы находчивого клеврета.

— Все вы продувные бестии, — признавая свое поражение, по-немецки проворчал одураченный Габсбург. — Так что там за недоразумение с «Золотым напитком»?

— Ах, это! — Бонавентура сделал вид, что только сейчас вспомнил. — В точности ничего не могу сказать, но только знаю, что Макропулос в канун дня святой Агаты побывал в гетто. Оттуда он вернулся с запечатанным глиняным кувшинчиком, который пронес в свою комнату под полой плаща… Заслуживающие доверия лица намекают на известный вашему величеству сонный эликсир.

— Возможно ли это? — тихо вскрикнул Рудольф. Благополучно достигнув кульминации, астролог облегченно прокашлялся и вытер батистовым платочком вспотевший лоб. Все сказанное им было чистейшей правдой или, по меньшей мере, ее подобием. Удивленное восклицание повелителя можно было поэтому пропустить мимо ушей. Пусть сам доискивается.

— Наверное, следует призвать Макропулоса? — спросил Рудольф, словно бы размышляя вслух. — И потребовать от него объяснений?

— Не уверен, ваше величество, — Бонавентура разыграл тягостное сомнение. — Лейб-медика могли и оклеветать. Мало ли завистников при дворе? В таком случае мы напрасно обидим преданного слугу. Это с одной стороны. А с другой — было бы неразумно открыть ему нашу, вашу, простите, осведомленность. Ведь он может и отречься. Прямо не знаю, как тут быть, — Бонавентура задумался.

— А если произвести тайный обыск? — быстро нашел выход догадливый император. Уроки отцов иезуитов не прошли впустую.

— Блестящая мысль! Такое мне просто не приходило в голову, — просиял Бонавентура.

Комнату лейб-медика осмотрели сразу после того, как двор отправился к торжественной мессе по случаю счастливого выздоровления венценосца. В ту самую минуту, когда пышная процессия, миновав статую святого Георгия, поражающего дракона, приблизилась к Золотым дверям собора, увитым по такому случаю гирляндами алых роз, в открытом окне полукруглого башенного выступа показался скромный аркебузьер и махнул кружевным платком вовремя обернувшемуся испанцу.

Чинно пригнув головы, вступали высшие сановники империи в густую тень портала. Все скамьи, кроме передних, обозначенных красным шнуром, были заполнены нарядными дамами и кавалерами. Рудольф поднялся на королевское место, престарелый архиепископ поправил усыпанную жемчугом митру, и служба началась.

Над кружевом прилепившихся к исполинским колоннам витых лестниц, над крылатыми ангелами, над гербами усопших и вензелями решеток заплескали ритмичные волны органа. Трепетали сердца, наполняясь грустью надежды и всепрощения, созвучно протяжным каденциям мерцали лампады в капеллах. Ароматы курений пощипывали ноздри, и благодарные слезы щекотали глаза.

В удручающем одиночестве — он никогда не был женат и не имел потомства — возвышался апостолический кайзер над людьми и мраморными изваяниями королевской гробницы.

Непонятная тоска притягивала Рудольфа к тяжелой бронзе склепов, вмурованных в стены и пол. А ведь приближалась полоса сплошных празднеств, и так хотелось думать о благостном, светлом…

Орденским братствам францисканцев, доминиканцев и премонстрантов были переданы богатые пожертвования, окончательно опустошившие казну. Настоятель собора святого Вита получил из рук императорского духовника драгоценную раку, на которую пошло сорок марок золота и двести тридцать восемь каратов бриллиантов. Для раздачи милостыни был приготовлен бочонок серебряных грошей. Но пылали над Золотыми вратами храма адские котлы, и трубы сзывали мертвых на Страшный суд.

Придворного лекаря заключили под стражу сразу по окончании мессы, едва он вышел за церковный порог.

На другой день во время церемонии утреннего туалета император и звездочет обменялись мыслями, созревшими за ночь. Звучная испанская речь надежно оградила их от любопытства лакеев.

— Но вы уверены, что это именно то средство? — был первый вопрос Рудольфа.

— Вне всяких сомнений, ваше величество. Я знаю толк в подобных делах. Оно дарует сон, внешне ничем не отличимый от смерти. Он может длиться как угодно долго, в зависимости от концентрации снадобья, но не более двадцати четырех лет.

— Опять это странное число!

— Ничего нет странного, государь. Два и четыре в сумме составляют шесть, а три шестерки — число Зверя Апокалипсиса, знак тамплиерского Бафомета{70}.