Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Дочь моя, освобождать птиц ради хорошей кармы — обычное дело, — говорит он. — Но я никогда не видел, чтобы их освобождали, а потом опять сажали в клетку.

Она тоже смущенно упирается взглядом в его ноги.

— Я не могу освободить своего сына, — с трудом отвечает она. — Я не могу изменить судьбу даже одной-единственной птицы. Я могу видеть их только через иллюзию.

Ее слова не оставляют монаха, так же как и недавняя картина: Мэри, спящая рядом со змеей. Он видел, как вертится колесо жизни. Он приехал со Шри-Ланки, острова в Индийском океане. Этот остров имеет форму слезы, и у него общая судьба с землей плачущего ока — Бирмой, они испещрены открытыми ранами и истекают кровью. Со временем начнет кровоточить даже закатное солнце над ними. В грядущих войнах молодые погибнут, а старых пощадят, чтобы было кому хоронить молодежь.

Ему ли этого не знать? За два дня до отъезда из Рангуна монах совершит последний обряд над семью молодыми людьми, найденными в канаве. Никто не осмелится спросить, кем они были и почему их тела так обожжены.







Организация Сангха-конгресса потребовала от генерала усилий, выходящих за пределы разумного. Он уже истратил на это четверть годового национального бюджета. Ожидается прибытие более чем пяти тысяч делегатов. Приглашены монахи и ученые из таких далеких стран, как Корея, Монголия и Соединенные Штаты. В столице поговаривают, что суеверный властитель попросту утратил способность рассуждать здраво. В течение своей жизни он выпустит вместо старых купюр новые достоинством, кратным девяти, неожиданно введет правостороннее движение в целях борьбы с левой оппозицией и будет даже купаться в дельфиньей крови, чтобы вернуть себе молодость.

Генерал живет в усадьбе у озера. Иногда по утрам он смотрит с постели на водную гладь и отчаянно завидует ее безмятежности. Ему не удается победить бессонницу и преодолеть внутренний разлад. Он уже дважды женился и опасается, что сделает это снова. Где-то глубоко в душе он понимает, что жаждет не абсолютной власти, будь то власть над страной или его возлюбленными, а чего-то иного.

Перед началом конгресса генерал лично принимает у себя его почетных гостей. Он нуждается во всех благословениях, какие только может от них получить.

Молодой монах со Шри-Ланки привез ему в подарок саженец дерева бодхи. Это потомок легендарного саженца, доставленного из Индии в третьем веке до нашей эры.

— Пусть это деревце принесет мир и процветание земле, в которую его посадят, — говорит монах.

Генерал тронут. Ему нравится мягкая, успокаивающая повадка юного монаха. Он подумывает о том, чтобы бросить все и пополнить ряды его последователей. Все бросить — навязчивая мечта генерала, которая будет возвращаться к нему чаще и чаще по мере его старения.

Довольный подарком, генерал спрашивает, что он может сделать взамен.

— Отпустите их на волю.







— Почему ты еще жив? — спрашивает следователь.

Платон провел в тюрьме пять лет. Хотя приговорили его к десяти, этот срок был сокращен наполовину. В связи с Сангха-конгрессом генерал объявил амнистию некоторым политическим заключенным и уголовникам.

Все камеры наводнены гипотезами. Генерала подтолкнуло к этому суеверие? Или это хитрый политический шаг? Не хочет ли генерал завоевать общественные симпатии теперь, когда на их страну смотрит весь мир? Или он стремится заработать себе хорошую карму, освобождая людей вместо птиц?

Платона допрашивают в последний раз. По старой привычке он не отвечает.

— Ты жив, потому что мы оставили тебя в живых, — отвечает за него следователь. — По возрасту тебе уже поздно возвращаться в университет, но, если хочешь, мы найдем тебе работу. А имея постоянную работу, ты без труда сможешь жениться, хоть ты и сирота. Это очень важно для нас — твое будущее.

Платон растроган. Сироты — самые незлопамятные существа на свете.

— Хунта заботится о тех, кто ее поддерживает. Моя мать парализована, а сын два года назад заболел туберкулезом. Чем я платил бы за их лечение, если бы не мое жалованье?

Платону трудно поверить, что он сидит напротив следователя как равный; их разделяет только стол, заваленный папками, бумагами и коробками, хотя здесь нашлось место и для фотографии генерала. Платону хочется почувствовать себя легко в этой обыденности, ибо такой может быть жизнь после заключения, жизнь информатора. Беззаботно болтать и даже переживать моменты душевной близости, доверительности и ностальгии в беседе с сотрудником разведорганов… “Да, было время! — говорили бы они. — Свиней тогда ценили”.

В предвкушении выхода на свободу Платон попросил надзирателей обрить ему голову, чтобы избавиться от вшей. Он должен прилично выглядеть: ведь ему предстоит встреча с Мэри, его матерью. Он ловит себя на том, что не может оторвать глаз от отражения своих серпообразных зубов в полированной столешнице.

— Знаете, почему я сирота? — спрашивает Платон.

— Нет.

— Мой отец бил мою мать, когда она меня вынашивала. Она испугалась, что умру я, и взамен убила его. А потом сбежала. Как вы считаете, мне надо ее простить?

Следователь подносит ко рту чашку, но в ней уже ничего не осталось. Он велит принести другую. И улыбается Платону, дожидаясь, пока выполнят распоряжение. Может, Платон тоже хочет чаю? Нет, спасибо. Чашка прибывает. Прежде чем сделать глоток, следователь наклоняется вперед и шепчет что-то так тихо, что его невозможно расслышать. Платон понимает сказанное только по движениям губ.

Оба смеются, Платон — буквально до слез.







Этого следователя Платон больше никогда не встретит. Меньше чем через год после освобождения он улизнет от органов надзора и сбежит в Индию. Он научится вести партизанскую войну в гималайских джунглях на индо-бирманской границе. Он будет действовать под новым именем в течение двенадцати лет. Его жизнь в роли вооруженного революционера внезапно оборвется, когда индийская военная разведка заманит его отряд в ловушку и отправит в тюрьму по ложным обвинениям. В Индии его мать возобновит борьбу за освобождение сына. Ей станут помогать различные правозащитные организации.

Явившийся к Платону адвокат будет сбит с толку его кажущейся беспечностью. Он ошибочно примет улыбки и смех за признаки душевного расстройства. В то же время на него произведут впечатление ясность ума и проницательность нового клиента.

— Как мне понимать вашу улыбку? — спросит он Платона. — Вы говорите о смерти, пытках и ненависти к правящему в вашей стране режиму так, словно рассказываете анекдоты.

Платон усмехнется снова. Это и будет его ответом.

После десяти лет в индийских тюрьмах год его освобождения станет также и годом кончины генерала. В одном из множества некрологов Платон прочтет о шести его женах. Это напомнит ему о том последнем допросе в Сикайне.

“Ходят слухи, что генерал боится своих жен больше, чем коммунистов”, — сказал следователь.



* * *

Самая высокая вершина в Сикайне напоминает взобравшейся на нее Мэри гору Гарриет. Со всех сторон зеленеют леса. Но деревья не так высоки, а заросли не так густы, как на островах. Над деревьями, как муравейники над травой, там и сям вздымаются золотые шпили и купола всех мыслимых форм и размеров. Ближайший путь к водным просторам пролегает по Иравади, она связывает этот край с дельтой, Андаманским морем и, наконец, с Индийским океаном. Всю жизнь Мэри провела на этом разломе, позвоночником которого служит Сикайн. Каренские деревни на Андаманах и Порт-Блэр — отходящие от него нервы. Но здесь, в стране своих родителей, мужа и сына, она всегда будет считать себя чужой.

Несколько часов назад, переправляясь через Иравади вместе с Тапой на маленькой лодочке, она увидела рыбаков, стоящих по пояс в воде. Некоторые устроились на ходулях выше уровня воды; рядом с ними были деревянные ящички. Интересно, что это за странные приспособления, подумала она. Может быть, и ее бирманец рыбачил так, прежде чем уехать на острова.

На том берегу, где они садились в лодку, какая-то девушка продавала необычное лакомство — засахаренные цветы. Из любопытства Мэри купила у нее немного. На вкус они оказались чересчур сладкими, и ей захотелось пить. Вскоре после этого у нее заболел живот. Хотя река была тихой и спокойной, как пруд, Мэри замутило, точно от морской болезни. В ее внутренностях пульсировала боль. На суше она кинулась в кусты, чтобы облегчиться. Ее поразило кровяное пятно на платье — с тех пор как у нее наступила менопауза, прошло уже почти три года. Эти месячные были внезапным паводком из прошлого, бесстыдным напоминанием о ее беспомощности перед лицом крови. Растерянная, она воспользовалась вместо прокладки носовым платком и вернулась к Тапе.

Позднее в этот же день они вдвоем забрались на самую высокую точку в Сикайне. Подъем страшно утомил Мэри — она обливается потом, лоб и щеки горят. Она ложится на лавочку и закрывает лицо газетой.

Тапа приносит Мэри фруктовый лед. Обтирает ей лоб ладонями и помогает подняться. Они сидят на лавке и лижут мороженое ярко-оранжевого цвета. Оно тает у Мэри в руке, капает на платье. Начнись сейчас другое землетрясение, она и пальцем бы не пошевелила. Она истратила все силы на то, чтобы добраться в эту даль.

Завтра Платона освободят. Но сегодня она разбита. Короткая переправа через Иравади под легким прохладным ветерком превратила ее в жалкое и абсолютно безвольное существо, заставила истекать кровью, как девчонку, и мучиться от климактерических приливов. Наполнила желанием жить, но выжала из нее всю надежду до последней капли.

Здесь, на парковой скамейке, Мэри испытывает одновременно тысячу эмоций и живет сразу тысячью жизней. Раздавленная девятьюстами девяноста девятью, она не находит в себе сил цепляться за эту.

“Каким же уродливым надо было быть, чтобы родная мать тебя бросила”, — написал ей Платон. Но больше всего она боится не его уродства, а своего собственного.

— У вас есть другое лонги на завтра? — спрашивает Тапа. Его тревожат ее изнуренный вид и пятна крови на платье. — Можем купить.

— Новая одежда не изменит того, что я сделала, — отвечает она. — Я бросила своего ребенка, даже не успев отлучить его от груди.

Перед ними простирается Иравади. Отсюда река похожа на две реки, разделенные отмелью величиной с целый остров. Уровень воды сейчас низок, но вверх по течению все равно идут суда. У них нет выбора: достичь многих мест на севере можно только этим путем. Вдалеке, словно песчаные барханы, круглятся пологие холмы Мандалая — резким контрастом с ошеломляющими Гималаями на западе и Тибетом на севере. Те горы так высоки, что для большинства мир там кончается. Ни один смельчак не добирался до вершин пиков и дна ущелий близ Намджагбарвы. Долгое время люди считали Цангпо и Брахмапутру двумя разными реками, потому что никто не мог одолеть гигантскую излучину и убедиться, что это одна и та же река.

Тапа смотрит вокруг, стараясь отвлечься от своих мыслей, но вскоре понимает, что это невозможно. Слова Мэри перенесли его в собственное прошлое.

— Не каждому в этой жизни дается шанс начать заново, — говорит он.

Мэри кивает. Ее внимание привлекла троица ворон. Они уселись в ряд на голой ветке мертвого дерева. Мэри видит в них образец счастливой семьи. Ворона-мать приводит в порядок перья отца, а подросток бесцельно глазеет по сторонам.

Придавленная бременем вины, Мэри ускользает в историю, которую начала рассказывать себе в море по дороге с Андаман в Бирму, когда готовилась впервые ступить на землю своего мужа и сына.



* * *

Жила-была в море черепаха — такая огромная, что рыбы и кораллы под нею принимали ее за дождевую тучу. Однажды она выбралась на ближайший берег и вырыла в песке глубокую яму. Отложила туда сотню яиц и хорошенько присыпала их песком, чтобы никто ничего не заметил. Потом она уплыла обратно в море. Когда придет время, думала черепаха, я буду ждать своих детей прямо за полосой прибоя. Тогда мы вместе исследуем семь морей света и восьмое — небесное.

Но судьба распорядилась иначе: скоро черепаха угодила в рыбачью сеть. Не успели малыши вылупиться, как их мать уже разрубили на куски и сварили, а кости рыбак закопал у себя на огороде. Но черепаха так сильно хотела жить, что из ее костей за одну ночь выросло дерево. Это было странное дерево — с древесиной крепче тика, но совсем без листьев, не говоря уж о цветах и плодах. Оно было голое от тоски.

Не видя никакого проку в голом дереве, рыбак решил хотя бы сделать себе из него новую лодку. Эта лодка бросала вызов течениям и преодолевала самые высокие волны с идеальной устойчивостью. Рыбак назвал ее “Утренняя черепаха”, ибо она унаследовала душу погибшей.

Как-то раз лодка заметила в морских глубинах юную черепаху и мгновенно признала в ней своего сына. Каждое яйцо хранит в себе отблеск памяти о своем происхождении. Хотя “Утренняя черепаха” отложила целую сотню яиц, уцелело лишь одно. Проплыв прямо под лодкой, сын тоже узнал ее, потому что силуэт лодки напоминал гигантскую черепаху.

Найдя друг друга, мать с сыном так обрадовались, что не заметили, как рыбак закинул сеть. Он быстро поймал сына и вытащил его. Лодка обезумела от горя. Едва накатила следующая волна, как она перевернулась. Рыбак вместе с сетью упал в воду, и лодка освободила сына.

Рыбак принял это за случайность. Он доплыл до берега и вернулся с друзьями за лодкой. В ту ночь, лежа на песке, лодка смотрела в море с грустью. Ах, если бы она могла снова уплыть туда, к своему сыну! Но лодки умеют двигаться только в воде, а на суше они беспомощны. И “Утренняя черепаха” принялась молить луну, чтобы та пустила в ход всю свою силу и заставила море подхватить ее.

“Почему я должна тебе помогать? — спросила луна. — Это нарушит мои привычки”.

“Любая мать хочет и обязана присматривать за своими детьми. Если ты поможешь мне выполнить мой долг, природа благословит потомством и тебя”.

В давнюю пору, когда сутки не были разделены на день и ночь, солнце и луна счастливо жили вместе. Но солнце слепило летучих мышей, а деревьям нужен был отдых в темноте. Поэтому они уговорили супругов регулярно расставаться. Понемногу в их брак стало просачиваться взаимное недовольство. Однажды луна очутилась между солнцем и землей. Она напомнила своему мужу о любви, которая связывала их до того, как между ними втиснулась планета. Рассерженный ее дерзостью, муж-солнце стал бить ее. Он и теперь наносит ей удары и разрубает ее на куски.

Слова “Утренней черепахи” пробудили у луны надежду. Перед ней забрезжила возможность счастья. Луна ослепила ночь, показавшись на небе во всем своем великолепии. Море ответило ей бурным приливом. Волны подхватили лодку и вынесли ее на морской простор. На следующую ночь луна отложила тысячу яиц. С течением времени из них вылупились звезды. Они рождаются до сих пор — иногда мы видим, как новая звезда выпадает из своей скорлупы.

Инстинкт помог лодке найти черепаху. Вместе они отправились путешествовать по неизведанным океанам. В дрейфующем, переменчивом мире они оставались неразлучными. Когда на них нападали хищники, лодка прятала сына у себя на борту, ибо самые могучие подводные враги бессильны в сухом мире наверху.

Однажды сын заплыл на самое дно, чтобы поискать пищи в гроте. Из тьмы высунулось щупальце и схватило его. Лодка все это видела. Созданная для передвижения по поверхности, она не могла нырнуть, как ни старалась. Тогда она в один миг заставила себя рассыпаться и опустилась вниз щепками и обломками. Когда осьминог поднес черепаху ко рту, одна щепка вонзилась ему в глаз, другая скользнула в разинутый рот и застряла в глотке. Извиваясь от боли, осьминог выпустил черепаху на свободу.

Вынырнув наверх, сын обнаружил вместо матери только плавающие по воде обломки. Он расплакался. Он начал цепляться за все, что осталось. Его долго носило по воде вместе со всеми кусочками, какие ему удалось ухватить, и наконец он потерял сознание.

Открыв глаза, он обнаружил, что находится на острове. И это было не только новое для него место — он обновился и сам. Его тело превратилось в тело юноши. Рядом с ним спала пожилая женщина. Это была его мать. Он растерялся. По одну сторону от него зеленели джунгли. По другую голубело море. У его кромки стоял человек.

“Кто ты?” — спросил он у человека.

Тот улыбнулся:

“Я твой отец. Я принес сюда тебя и твою мать”.

Именно отец в облике океанского течения увлек лодку в море той лунной ночью и привел мать к сыну. Именно он затянул куски дерева в океанскую глубь, чтобы спасти сына от осьминога. Он охранял их все это время.

И все трое стали жить на острове. А потом, отдохнув, возобновили свои путешествия по разным мирам и стихиям. Порой их можно встретить и теперь — как три волны в море, или три дерева в роще, или трех птиц, летящих по небу…



* * *

Фотограф сидит на стене, подвернув лонги. Его рубашка висит рядом: ее придется носить до вечера, а он из-за полуденного зноя весь в поту. Для тюремной эта ограда что-то низковата, думает он. У него есть время, чтобы как следует оглядеться. Ворота тюрьмы Кхамти пока заперты, но перед ними уже собралось множество людей. Родные, друзья, коллеги, а может быть, и осведомители — все терпеливо ждут на солнце.

Главный редактор партийной газеты велел ему сделать репортаж не о большой тюрьме вроде Обо в Мандалае, а о какой-нибудь маленькой, незаметной. Читателям надо дать понять, что амнистия — событие общегосударственного масштаба.

Он приехал сюда на час раньше срока, рассчитывая выбрать идеальную позицию для работы. Но толпа сорвала его планы. Протиснуться в первые ряды невозможно. Зонтики заслоняют вид. Лучше, чем забраться на дворовую ограду и снимать с высоты, похоже, ничего не придумаешь.

Ворота открываются.

Из них высыпают улыбающиеся лица. Ради этого мига узники долго приводили себя в порядок. Фотограф запечатлевает мужчин в застегнутых рубашках и куртках, мужчин в солнечных очках и с аккуратными прическами. Словно дети, они весело машут руками, кидаясь к своим любимым.

Не отрываясь от видоискателя, он слышит рыдания и приветственные возгласы. Ощущает на языке вкус сладостей, которые переходят из рук в руки. Чувствует сквозящее в объятиях недоверие. Теперь можно не волноваться: кадры будут хорошие.

Он опускает фотоаппарат на грудь и утирает лицо. Рассеянно озирается. Замечает неподалеку какое-то движение. По ту сторону стены, за узенькой дорожкой, стоят двое. Пожилая женщина в новых на вид лонги и рубашке, с цветами в волосах. Ей явно не по себе. Возможно, она не привыкла модно одеваться. А может быть, ей не нравится ее спутник — он моложе и выделяется в море лонги своими западными брюками. Интересно, думает фотограф, почему они ждут снаружи, когда все самое главное происходит внутри?

Один из только что освобожденных выходит на улицу неверными шагами. Оглядывается вокруг. Застывает. И машет им. Его улыбка обнажает свидетельство заключения — дырки на месте выбитых зубов. Спутник женщины машет в ответ. Сама она, похоже, вот-вот лишится сознания.

Они обнимаются, и фотограф видит в глазах ее спутника слезы. Никто не произносит ни слова. Одинаково хрупкие, эти двое приникли друг к другу так, будто никогда не разлучались, будто пуповина связывает их по сей день.

Кто еще это может быть, если не мать и сын?

Долина





Он не видит вокруг ничего знакомого и близкого.

Вот уже час Тапа бродит по улочкам Тамеля — района с узким входом и еще более узким выходом. Велорикши пробираются туда, куда не досягает закон. А неумолимые желания гонят человека туда, куда не под силу проникнуть даже рикшам, — в ночные клубы и подвальные бары в глухих переулках. Горная долина, сердце Катманду, затоплена — и Тамель, отстойник для дурманных зелий и дурных знамений на ее дне, только и ждет удобного момента, чтобы тебя засосать.

Дома пошатываются, точно пузатые старые пьяницы на неверных ногах. Теснимые вечно бурлящими улицами, придавленные потолками, которые грозят обвалиться в любой момент, входы в них напоминают змеиные норы. Местные и приезжие ползают по развалинам, словно термиты. Когда грянет катастрофа, эти сооружения мгновенно канут вниз, не оставив по себе и ряби. Потому что бамбуковые опоры и деревянные подмостки, на которых держится все это — покосившиеся храмы и кривые балкончики, хлипкие домики и тесные лавчонки, костыли, не дающие калекам упасть, — по сути, одна видимость. Когда грянет катастрофа, вся долина, а не только этот район, растворится в горбах и яминах морского ложа, исторгнув из себя живые цвета и потоки, готовые обрести новые формы и новые судьбы.

Кто эти люди, плодящиеся здесь, будто грызуны на свалке? На прошлой неделе ему рассказали о человеке, который спрыгнул с одного из этих балконов. Он не погиб; разбитое сердце привело лишь к паре сломанных костей. Что у них за жизнь, удивлялся Тапа, если они надеются оборвать ее прыжком со второго этажа? Только счастливцам удается покончить с собой, а невезучие продолжают терпеть.

Благодаря постоянному обществу гостей коренные тамельцы научились говорить, передвигаться и развратничать на чужих языках, устраивая себе пиршества из недоеденных иноземцами пирогов и лапши. Хотя почти все они с первого взгляда принимают Тапу за местного, именно здесь, на своей родине, он чувствует себя чужаком. Он не видит вокруг ничего знакомого и близкого. Только сердце у него ноет по-особенному.

Внизу, за целые мили от следов, которые мы оставляем на пыльных улицах, беспокойная земля лихорадочно мечется и ворочается. Звуки из далеких глубин порой вырываются в настоящее. Тем, кто их слышит, кажется, что где-то пролетела стая саранчи или простонал ветер. Но Тапу не обмануть. Та катастрофа, что маячит на подступающем горизонте будущего, — самая определенная неопределенность из всех возможных. Она объединяет их всех.







В отчаянном стремлении убить время Тапа ходит по городу, разглядывая витрины. Кажется, со времени его последнего приезда качество поддельных товаров выросло. Поддельная пашмина и поддельный кашемир. Дешевые манекены-блондинки, днем в туристской одежде якобы американского производства, ночью в карнавальных тибетских чубах[38]. Отфотошопленные виды Эвереста и других восьмитысячников. Искусственные украшения и фальшивые драгоценности. Фальшивые кукри и фальшивая гуркхская удаль. Фальшивая ячья шерсть и фальшивый йети-фольклор. Грязные куклы-марионетки и ношеные свитера.

Вдруг Тапа останавливается как вкопанный: его окатывают ароматы корицы, свежевыпеченного яблочного пирога и кофе. Забитое иностранцами и ухоженными местными кафе оккупировало тротуар. Прямо перед ним сидит юная обитательница гор, привлекательная благодаря косметике и облегающей одежде. Она спорит с кем-то по телефону. Щеки у нее раскраснелись. Кайал[39] под тщательно обработанными бровями чуточку смазался.

— Да он и одной слезинки не стоит, — говорит Тапа, проходя мимо. Девушка изумленно оборачивается. — Никто не стоит.

Уж эти изнеженные дохляки — точно. Вчера вечером Тапа зашел в модный бар с живой музыкой. Хотя сам бар занимал второй этаж, параллельная вселенная начиналась еще с лестницы. Сотни людей в переполненном зале пили, курили и слушали группу из худых длинноволосых парней в тесных джинсах. Мужчин с голосами и повадками девчонок-подростков.

Тапа минует бесстыжую халабуду, именующую себя “стоматологической клиникой”. Протезы, которыми забита витрина, — оракулы. Завидные наборы из всех тридцати двух штук, отдельные челюсти, бесцветные коронки, мятно-зеленые и ядовито-розовые формы для отливки тараторят, как обезумевшие призраки. Это будет не потоп, не торнадо и не землетрясение, а всё сразу. Катастрофа поглотит всю наличную жизнь и выплюнет новых особей. Лишенные зубов и пастей, они примутся искать себе среди руин уцелевший комплект, хотя бы плохонький. Тапа ускоряет шаг. “Трус!” — кричат они ему вслед. “Смотрите, беззубый пошел!” — глумятся они.

К счастью, эти голоса вскоре заглушает приятное журчание. Оно приводит Тапу к дверям японского ресторана. Уютный фэншуйский каскадик навевает образы лотосовых прудов, мерцающих золотом. Даже пластиковые вишенки в цвету, и те дышат безмятежностью.

Восхищаясь этим фальшивым мирком, Тапа слышит впереди тихий женский голос. “Тамель”, — говорит женщина своему мужу. Впрочем, Тапа не уверен, что это ее муж: с белыми никогда не разберешь, ведь они трогают незнакомцев и переводчиков, как своих любимых. Вцепившись в локоть спутника, женщина придвигается ближе, чтобы перекричать шум толпы. “Тамель, — громко повторяет она. — Как название французских духов, правда?”

Тапа усмехается.

Однажды офицер-бирманец заказал ему в качестве взятки французские духи для своей возлюбленной. Это случилось еще до того, как через китайскую границу хлынули поддельные “Шанели” и “Диоры”, так что достать можно было только настоящие. Пузырек ручной работы пролежал у Тапы полтора месяца, а потом он открыл его, чтобы вдохнуть хранящуюся внутри драгоценную тайну. Запах был тоньше и сложнее, чем у цветов и ароматических палочек.

Вечером, сидя в танцбаре, Тапа возвращается мыслями к той женщине. Льнущая к другому, но застрявшая в лабиринте его ума, она вызывает у него раздражение. Ей удалось увидеть то, чего он все это время не замечал. Тамель — такой же символ поддельного соблазна, как и “Шанель”.[40]







Тапа пришел в танцбар поздно. С некоторых пор он стал избегать таких мест. Когда-то он не жалел на развлечения и секс ни денег, ни времени. Но теперь фальшивый мир потерял над ним власть.

Что-то неожиданно переломилось в его душе, когда он остановился в деревне мишми на границе. Старейшина деревни был его другом, и в доме его внука он нашел снимок, который давным-давно там оставил. После целых десятилетий амнезии похороненный миг вернулся к нему с непосредственностью вчерашнего дня и определенностью сегодняшнего. Тапа совершенно бросил пить. А наркотики он и так никогда особенно не любил — ему не требовались химикаты, чтобы видеть галлюцинации.

Если бы снимок менялся как человек, сейчас он стал бы уже взрослым. Сирота, выживший под многими крышами, полный решимости доказать, что на свете существует больше красоты и надежды, чем могут вместить наши сердца.

В Тамеле чары этого снимка только усилились. Сидя в танцбарах абсолютно трезвым, Тапа переживает не кризис морали, а кризис воображения. Хотя девушка кружится, надувает губки и притворяется, что смотрит ему в глаза, на самом деле она поглядывает на себя в зеркало. Искусственный дым — не горный туман, а душ с потолка — не дождь. Стробоскоп мигает так рьяно, что может вызвать припадок. Когда грянет катастрофа, эта танцовщица будет торговаться с клиентом в одной из задних комнат. Рухнувшая на них стена убьет мужчину со спущенными штанами. Девушка останется невредимой, угодив точно в раму открытого окна.

Тапа пришел сюда, чтобы угостить своего потенциального соучастника. Спустя две недели ему предстоит переправить в Индию, через ее восточную границу, партию легких наркотиков. Он еще ни разу не пользовался этим маршрутом, но уверен, что все пройдет гладко. Пакеты с товаром будут спрятаны в бараньих тушах. Транспортировка мяса — обычная практика среди кочевников, тем более накануне зимы. Да и запах таким образом хорошо маскируется.

За пачку денег можно купить услугу специалиста, но один секрет можно купить только за другой. Тапа знает цену секретам, особенно для мужчин. Однажды он видел, как некий чиновник заполз на сцену танцбара, чтобы присоединиться к нагой танцовщице под искусственным водопадом. Этот чиновник до сих пор благодарен Тапе за его молчание.

Сидящий рядом гость проводит пальцами по бедрам официантки — вверх, вниз и снова вверх. Чуть раньше она пыталась примоститься на стул к Тапе якобы для того, чтобы принять заказ. Он дал ей чаевые и попросил не мешать.

Танцовщица на сцене медленно расстегивает платье. Если позволяют своенравные стихии, все вечера в танцбаре неизбежно текут по одному и тому же пути. Когда разношерстная публика уже просеяна в поисках богатых транжир, когда блюстители нравственности уже сидят в зале, умиротворенные стаканчиком-другим “Блэк лейбл”, наступает время разоблачения — предметы одежды удаляются один за другим. Топ. Юбка. Туфли. Бюстгальтер. Легинсы. Трусики. Сыплется искусственный дождь. Обнаженная девушка в свете прожектора принимает едва ли не самый нелепый душ, известный человечеству. Ради пены она намыливается средством для стирки. Несмотря на отбеливатель, ее веки остаются бирюзово-голубыми, а губы — пластмассово-розовыми.

Тапа ерзает на стуле. Ему становится легче, когда следующим на сцену выходит карлик. Тапа единственный, кто встречает его выкриками и аплодисментами. Один из его бангкокских друзей — владелец агентства, выдающего этих малышей напрокат. Они пьют, танцуют, ухмыляются даже тогда, когда белые туристы хватают их за пах. Карлики, а не стриптизерши, — вот идеальный компонент сумасшедшего вечера.

— Весь мир дразнит непальцев за то, что они такие коротышки, а непальцы смеются над карликами, — говорит он своему будущему партнеру. Мясник вежливо ухмыляется.

Свет меркнет, и начинается песня. Тапа сразу узнает ее, неуместную в этом смешении танцев и похоти. Это старый болливудский шлягер, прозвучавший впервые буквально через месяц-другой после того, как он уехал из родной деревни. Фигура карлика оживляет стихи. Его миниатюрные пальчики и стопы погружаются в глубь воспоминаний, он ищет там прошлое. Он дергается, воспроизводя эмоции всем своим существом. Тапа не может оторвать взгляд от его лица. Его лоб сморщен, рот полуоткрыт под бременем невысказанного. К прежнему нет возврата, даже в этом мире теней.

Танцовщик медленно оседает, будто по очереди отключая контроль над частями своего тела. Хотя глаза его блестят, он не пролил ни одной слезинки.







Тапа оплачивает счет и покидает бар. Когда он выходит через заднюю дверь рядом с импровизированной кухней, его обдает волной тошнотворного смрада — запахом жареного мяса, смешанным с бензиновыми парами. К горлу подкатывают непереваренные кусочки вечера. Ему необходимо выбросить только что слышанную песню из головы. Он бесцельно бредет по узким улочкам, под балконами, соединяющими все постройки подобно одной гигантской бельевой веревке, и дальше — в переулки, где потихоньку взбалтывается будущее.

Под покровом тьмы происходят радикальные метаморфозы.

Мох, что так буйно и жадно разрастается в резервуарах и куполах, над колоннами и стропилами, побеждает все человеческие усилия. Это прародитель жизни, взявший здесь верх над эволюцией. Известно, что дом рушится после того, как ползучие растения на кирпичных стенах высохнут, голуби улетят, а их место займут стервятники. Твари, живущие в стенах, любят смесь извести, соли и чечевицы, которую традиционно использовали в этих краях как строительный раствор. Они проедают их изнутри, словно гельминты. Они не перестанут есть, пока кости не начнут походить на те коралловые рифы, какими они когда-то и были.

Несколько часов тому назад Тапа ненароком очутился на одном из тесных тамельских перекрестков. На крошечной площади сошлись сразу шесть улиц. Это обычное для Катманду зрелище: мусор, деревянные подмости, недорытые канавы и недостроенные здания, втиснутые в уголки и ниши этого города на болоте. Посреди мусора торчал травянистый холмик. Какой-то человек кормил на нем голубей. Но птиц, крупных и агрессивных, не интересовали мертвые семена, которые он разбрасывал. Потомки ящеров, они сохранили рептилью тягу к плоти — живой и сочной, той, что нравится и людям. Голуби — противоток эволюции.







На заре нового дня Тапа возвращается домой, в убогую комнатку, снятую им на втором этаже ветхого здания. У порога ему приходится отступить в сторону, потому что какая-то женщина выбрасывает на улицу мусор. На лестнице, свесив голову между коленей, сидит девушка, почти девчонка. Дверь его соседки широко распахнута. В ее комнате грудами навалена пестрая одежда и включен телевизор. Даже в отсутствие хозяйки комната вопит и визжит. Захлопнув соседскую дверь, Тапа отпирает свою и оставляет ее открытой, чтобы синтетическая вонь лапши из пакетика, которую он собирается сварить, поскорее выветрилась. Для него в этом запахе смешаны “Шанель” и Тамель.

Садясь есть, он замечает, что на него смотрят снаружи. Должно быть, та самая девушка, которую он обогнул на лестнице.

— Будешь? — спрашивает он, догадываясь, что ее утренняя трагедия — голод.

Она кивает.

Он подливает в кастрюльку воды и опять ставит ее на огонь. Лапша, чай и пачка печенья — вот и все, что он может предложить. Его гостья ни от чего не отказывается — похоже, проголодалась всерьез.

— А в школу тебе не надо? — спрашивает он, опускаясь на стул.

Она вздрагивает.

— Издеваешься? — Она глядит на него в упор. — Как мой квартирный хозяин, который плюет мне под ноги и говорит, что ему не нужны грязные деньги, а сам каждый месяц поднимает плату?

Ее слова для Тапы будто пощечина. Он не понимает, как кого-то может оскорбить такой невинный вопрос.

— Почему ты вчера не позволил мне тебя развлечь? — спрашивает она.

Ночная лихорадка ушла. Тапа корчится на стуле. От стыда у него отнялся язык. Девушка за столом напротив, жадно поглощающая лапшу, — полная противоположность официантки, которую он накануне попросил уйти. Безликой, лишенной возраста, сверкающей вульгарным блеском.

— Почему ты не дал себя развлечь? — снова спрашивает она, изгоняя молчание из сердца.

— Потому что я гожусь тебе в отцы.

Она смеется. Царственным, бесшабашным смехом.

— По танцбарам только отцы и ходят, — говорит она.

— Я пришел туда, чтобы развлечь своего делового партнера, а не себя.

Ее смех затихает, точно из уважения. С глубокой серьезностью она спрашивает:

— Может, ты любишь мальчиков? Так их в Тамеле сколько угодно.

Теперь его очередь смеяться. Обычным, простодушным смехом.



* * *

Тапа смиряется с тем, что день пропал. Если он сейчас ляжет в постель, недавний смех наверняка всколыхнет ил его эмоций, породив взвесь снов.

Он начинает дневную рутину с замачивания в тазу своей одежды. Потом моет посуду и возвращается к стирке. Проживший в одиночестве бо́льшую часть жизни, он привык к будничным домашним ритуалам. Никакая трагедия, никакое душевное потрясение или физическая угроза не должны их отменять.

Отдав дань чистоплотности, он вливается в толпу путешественников, торговцев, нищих, наркоманов — потребителей крэка, малолетних проституток и великовозрастных ловеласов. Даже среди такой разношерстной публики Тапа не может потерять себя.

Резкого падения температуры, кажется, ничто не предвещало. В этот сухой, без капли воды, день яростный ветер поднимает пыльные вихри, возвращающие человека к мгновениям, которые тело помнит лишь в форме ощущений, а разум позабыл вовсе.

Вместе с ледниковым ветром с горных вершин в долину мчится дождь. Людям оставлены на подготовку считаные минуты. Весь мир забивается под козырьки и навесы и преклоняет колени перед надвигающимся ураганом.

Почва влажнеет в ожидании. Это остатки моря, которое испарилось несколько эпох тому назад, пена дыхания впавших в спячку — тех немногочисленных упрямцев, что в своей мудрости сохранили жабры, предпочтя смерть сна жизни с легкими. Воздух тоже оживает, насыщенный воспоминаниями. Прародители птиц беспомощно хлопают крыльями — древняя плотоядность еще не отпустила их в полет.

Ветер бьет Тапу в спину. По его конечностям пробегает дрожь, взрываясь в кончиках пальцев. Все тело покрывается пупырышками.

Чтобы не промокнуть насквозь, он ныряет в ближайшее укрытие. Это ювелирный магазинчик размером с телефонную будку. Переступив порог, он вспоминает о своей одежде, вывешенной на балконе сушиться, нагой и беззащитной перед кислотными дождями Катманду.

— Вас что-нибудь интересует? — спрашивает продавщица, имитируя американский выговор. — Лазурит, серебро, бирюза, коралл?

Тапа видит, что он единственный посетитель.

— Ничего, — говорит он по-непальски. — Я не знаю, что купить.

— Простите, я приняла вас за иностранца. А кому вы хотите сделать подарок? — спрашивает она, поменяв язык. — Жене? Дочери?

— Никому, — виновато отвечает Тапа.

Он озирается в поисках чего-нибудь, что можно было бы приобрести, — чего-нибудь, не предназначенного для женщин. Весь пол завален безделушками, но такими, какие нравятся только иностранцам. Тапа приглядывается поближе к латунным статуэткам карликовой величины. Они похожи на богов. Или это чудовища? Трудно сказать. Некоторые из них блудодействуют. Мужчина и женщина стоят лицом друг к другу, слитые в чреслах, точно сиамские близнецы. Рядом женщина оседлала проникшего в нее мужчину, его руки держат ее за талию, а она его душит. Но на лице у него написано блаженство.

— Бред! — восклицает Тапа.

И замечает очередное чудище, спрятавшееся в углу.

Бхайрава, тантрическое божество, сидит в позе лотоса, совокупляясь с прекрасной девушкой вдвое меньшего размера. Бронзовый, с большими свирепыми глазами, он широко разинул рот, оскалив волчьи клыки. Ее обнаженное тело выкрашено в бирюзовый цвет, соски багряные, как кровь. Глаза ее закрыты, голова покорно откинулась назад.

Тапа чувствует ползущий по его спине взгляд продавщицы. Мочки его ушей пылают от стыда. С напускной рассеянностью он переводит глаза на большую коробку с серьгами.

— Выбирайте, — говорит она. — Вам как местному скидка в двадцать пять процентов. Для иностранцев — десять.

Он достает из коробки первые попавшиеся. Ему неловко ждать сдачи — балуется тут с сережками, а его только что выстиранные вещи снова мокнут! Он выходит из магазина, стараясь не смотреть на свое отражение в окне, но оно от него не отстает. Неуклюжий стареющий одиночка. Чудовище.

Со всех сторон грохочет гром, и Тапа пускается бежать, хотя на улице больше никто никуда не торопится. У него вид человека, имеющего цель. В Тамеле он выделяется среди остальных. Химерический танец карлика, прилипчивая белая женщина, невинность соблазнительной официантки — все они неотвязно следуют за ним. Не в силах это вынести, он резко сворачивает в какой-то переулок.

Это тупик, запруженный мусором из соседних ресторанов и лавок. Тапа никак не может отдышаться. Его терзает странное чувство. Спертый, липкий воздух насыщен вонью гнилых кокосов и перепрелых водорослей, как на прибрежном болоте.

У мусорной кучи съежилась женщина. Дюйм за дюймом ее молчаливое присутствие поглощает его, точно зыбучий песок. Волосы у нее спутанные, в колтунах. Рубашка слишком велика и застегнута криво, штаны держатся на веревке. Тело по-матерински округлое. На левой щеке огромный черный синяк, будто на нее свалился кирпич или столб. Ее глаза… они напоминают ему его собственные после того оползня. Во взгляде нет ничего — ни грязи, ни скорби. Грубые черты обитательницы гор, темная от загара кожа и кольцо в носу мигом объясняют Тапе, кто она такая и откуда взялась. Это молодая мать из семейства неграмотных фермеров, уцелевшая после землетрясения, которое недавно поразило северные районы.

Тапа клянет суеверных непальцев: они изгнали ее, потому что она сулит несчастье. Горе и землетрясение следуют за ней неотвязной тенью. Надо помочь, думает он, хоть чем-нибудь. Он обшаривает карманы. У него осталось только пятьдесят рупий. Тапа кладет их к ее ногам. Помедлив, снимает с запястья дорогие часы и придавливает ими банкноту. Она берет их в руки. Кладет циферблатом себе на макушку и, играя, удерживает в равновесии.

Тапа ободрен этими признаками жизни, пусть ребяческими. Он так заворожен, что мог бы стоять здесь и наблюдать за женщиной веками. Погребенный, словно ископаемое, в залитых лунным светом песках ее печали.

Полная луна, быстро взмывшая в небо, поглотила тусклые сумерки, раскрыв мусор в новом обличье. Это морские жители — они замаскировались и прячутся у всех на виду. Переплелись друг с другом, приникли к чужим конечностям и хвостам ради пущего удобства. Аммониты и наутилусы в образе пивных крышек. Медузы распластались полиэтиленовыми пакетами вперемешку с угрями и змеями, неотличимыми от обломков труб. Морские лилии и звезды имитируют цвета увядших букетов. Рептилии узнаются только по текстуре кожи — они разбросаны там и сям рваными шинами и кусками металла. Спящие, они похожи на младенцев. Невинные. Безмятежные. Уязвимые.

Она сидит среди них, отрешенная от игры вспышек и угасаний, которую ведет вокруг нее жизнь. Он делает шаг к ней, надеясь что-то сказать. Испуганная этим движением, она кидает в него часы, но промахивается, и они летят в стену. Тапе приходится отступить.

Дома он изучает часы. Циферблат треснул, но механизм, кажется, работает. У него в кармане обнаруживается и что-то еще. Сережки, крошечные молитвенные барабанчики из серебра. Тапа задумчиво вращает их, скользя по рельефным буквам подушечкой большого пальца.







Поздним вечером Тапа лежит в постели, занятый мысленными расчетами перед грядущим путешествием. Раньше он не пользовался этим маршрутом и хочет взять с собой побольше денег, чтобы их хватило на покупку опиума, если по дороге попадется маковая плантация. И тут раздается стук.

В дверь колотят отчаянно, и Тапа сразу пугается, что это та, про кого он и подумал. Она называет себя Бебо, в честь любимой кинозвезды. Он выше всего на два дюйма, и сложение у них почти одинаковое. Но когда он открывает дверь, его тень нависает над ней, словно тень огромного чудища с клыками, подсвеченными кровавым багрянцем ее сосков.

Ветра покинули город, но дожди задержались. Она заплатила дань силам природы, оставшись в постели, — не пошла на работу.

Она ненавидит дождь. Больше, чем зиму, которая высушивает ее кожу до пергаментной хрупкости. Больше, чем жаркое солнце, беспощадное к студенткам, привыкшим следить за собой. В дождь ее кожа чиста и эластична. И все же именно он — ее злейший враг.

Тапа неуверенно кивает. Он боится, что любые его слова могут прозвучать как одобрение девушки и ее поступка. Но тогда зачем он вообще открыл дверь?

— Когда я иду под дождем или смотрю на него из окна, у меня появляются чувства, — говорит она.

Тапа прислоняется к косяку, ненавязчиво мешая ей войти. Несмотря на его молчание, уходить она явно не собирается.

— Какие чувства? — наконец спрашивает он.

Бебо ныряет под его рукой в комнату. Пересекает ее в темноте размашистыми шагами, словно одержимая каким-то навязчивым стремлением. И замирает у окна, любуясь видом. Затопленные ливнем улицы и здания Тамеля приобрели искусственную красоту аквариума. Края долины прозрачны и тверды, как стекло. Молнии, точно порождения ночного неба, скользят в толще воды, пронизанной неоновыми лучами.

В подводном царстве ночи слабо мерцают стрелки часов. Время дает тончайшую трещину, через которую утекают цвета и формы. Во тьме властвует флуоресценция обитателей морских глубин. Они пробрались сюда сквозь века, дабы востребовать то, что принадлежит им по праву, — эту долину. Когда-то она была ущельем, куда не отваживалось проникнуть солнце. Хищники были слепы, в том числе и к своему собственному электрическому великолепию. Зрением в океанском полуночье обладали только доверчивые.

Внезапно слышится ее смех.

— Дождь злит меня, даже если я смеюсь. Мне от него больно. Я не могу ничего делать. Чувствую себя как в ловушке. А потом дождь нагоняет на меня скуку.

Тапа зажигает свет. Это единственный отклик, который приходит ему в голову. Ободренная, она усаживается туда, где сидела четырнадцать часов назад.

— Я хочу есть, — говорит она. — Приготовь мне что-нибудь.

Несколько минут тому назад, услышав стук в дверь, Тапа не представлял себе, чего ждать — и, еще важнее — чего она ждет от него. Теперь он рад услышать, что она всего лишь проголодалась. Настолько рад, что не догадывается спросить себя: а почему чести заварить лапшу из пакета она удостоила именно его?

Утром эта худышка почти прикончила его дневной паек. Если она и сейчас так же голодна, у него совсем ничего не останется. Тапа пускает в ход уловку, которой научили его беглые мятежники. Если как следует прожарить черствый хлеб и слегка подсолить его, он будет храниться дольше. После этого фирменного блюда она уже не просит добавки.

Гостья осматривается, точно ища, чем бы еще поживиться.

— Расскажи мне историю, — требует она.

Тапа молчит.

— Ты же сам говорил, что годишься мне в отцы. Вот и расскажи мне какую-нибудь историю, — повторяет она. — Разве не так водится у отцов с детьми?

— Я ни одной не знаю, — говорит он.

— Если ты не расскажешь мне историю, я покончу с собой.

В первый раз Тапа смотрит прямо на нее.

— Ты что, пила?

Она мотает головой. Нет.

— Наркотики?

Нет.

— Курила что-нибудь? — Он подносит к губам воображаемую сигарету.

Тоже нет.

Она театрально серьезна. Она не позволяет Тапе отвернуться, да он больше этого и не хочет. Его разобрало любопытство. Однажды он и сам подумывал наложить на себя руки, но никак не мог выбрать способ. А когда наконец выбрал, чувство вины помешало ему перешагнуть черту.

Он перебирает доступные ей варианты. Спрыгнуть с любого тамельского балкона мало, они слишком низкие. Снотворные таблетки смертельны только для европейцев. Если бы азиатов можно было убивать чрезмерной порцией сна, мы все давно были бы мертвы — так он считает. Резать себе вены мелодраматично и неэффективно. В самый раз для нее.

— Как ты хочешь покончить с собой? — спрашивает он.

— Я не хочу прыгать с крыши или вскрывать вены, потому что тогда мой труп получится безобразным. Хочу быть прекрасной до самого конца. Принимать яд или снотворное тоже не хочу, потому что мне не хочется умирать без сознания. Я хочу почувствовать это… Можно у тебя кое-что спросить? Только обещай не смеяться.

Тапа кивает.

— Что, если я просто перестану дышать? Просто задержу дыхание и буду терпеть, пока не умру?

У него вырывается смешок.

— Судя по тому, что ты говоришь, лучший вариант для тебя — утопиться в Багмати. Вода не даст тебе дышать.

Ее глаза расширяются. Видно, что она расстроена.

— Откуда ты знаешь мое настоящее имя? — Ее голос дрожит под тяжестью слез.

— Я не знаю, — отвечает он.

— Ты наверняка знаешь, что меня зовут Багмати, иначе с чего бы ты предлагал мне утопиться в этой проклятой реке? Тебе лишь бы поиздеваться!

Уже не испорченный ребенок, Бебо выглядит как женщина, которую предали.

— Почему ты хочешь покончить с собой? — спрашивает он.

— Потому что мне скучно. Так скучно, что я не знаю, куда деваться. Я никогда не была за пределами Катманду. Не видела снега на горе Эверест, хотя его видел каждый паршивый иностранец. Ты можешь в это поверить? Ничего — ни моря, ни водопада, только эту грязную, бурую, помойную реку. Я копила, чтобы уехать. Но потом вышел новый айфон, и я все на него потратила. Сначала все было замечательно. С ним у меня блестели волосы и светилась кожа. И губки были такие кругленькие и надутые, как у настоящей героини. С ним я выглядела так сексуально, что чуть сама в себя не влюбилась. Но потом он мне надоел. Сколько можно снимать селфи? Сколько можно звонить одним и тем же подругам? Они все равно все скучные. Ничего в жизни не меняется. Только теперь мне больше не на что уехать.

Тапа не понимает, как телефон может улучшить внешность, но ему не хочется ее перебивать. Ему тоже знакомо это маленькое счастье. Самое лучшее в гаджетах — то, что их можно продать и купить.

— Хочешь, я помогу тебе продать телефон? — спрашивает он и сразу жалеет об этом. Очевидно, что она пришла не за дружеским советом.

Неровный стук дождя возобновляется, усиленный защитной оболочкой Тамеля из пластика и брезента. Он напоминает Тапе о сумасшедшей нищенке, далеком пятне под дождем. Она по-прежнему там, где Тапа наткнулся на нее впервые. Ночные лиходеи, собаки, даже потоп — ничто и никто не может согнать ее с места. В сущности, бессердечные и суеверные непальцы правы: те, кто пережил стихийное бедствие, приносят беду, потому что она остается с ними навсегда. Землетрясение теперь живет в ней, и ее память — его эпицентр.

Бебо тихонько откашливается, словно напоминая ему, что еще не покинула комнату. Потом снимает тапочки и кладет ноги на стол. Распускает свой конский хвост и принимается расчесывать пятерней кудрявые волосы.

На несколько мгновений Тапа забывает, почему он здесь. Живой и одинокий. Именно в такие дождливые дни, когда земля обращается в море, призраки возрождаются к жизни. Воспоминания, как давно вымершие существа, начинают наращивать кости и плоть.

— Зачем ты пришла? — спрашивает он.

— Хочу послушать историю.

— Слушай, у меня есть немного денег. Возьми. Просто так.

— Думаешь, я не смогу покончить с собой? Поэтому?

— Нет. Если возьмешься по-настоящему, ты можешь сделать все. Ты умная девушка.

— Значит, ты думаешь, что я этого не стою? Не заслуживаю, чтобы мне рассказывали на ночь истории? Гожусь только на то, чтобы пялиться на меня и лапать?

— Да зачем тебе эта история?

— Когда я была маленькая, мне становилось скучно и я все бросала. Папа подзадоривал меня историями. Я доедала свою еду, засыпала, причесывалась, мыла посуду — все ради того, чтобы послушать новую историю. И теперь мне их не хватает. Без историй жизнь теряет смысл.

— Это я виноват, а не ты, — говорит Тапа, старательно подбирая нужные слова. — Я больше не помню никаких историй. Я деловой человек. Вожу товары из-за границы и за границу. А истории рассказывать не умею.

— Тогда расскажи мне о себе. Пусть это будет твоя история.

— Разве это может их оживить?

— Разве ты от этого умрешь?

Тапа ничего не отвечает. Он должен выбрать одно из двух: или рассказать ей свою историю, как она хочет, или уйти и бродить по улицам весь остаток ночи. Но дождь пугает и его. Дождь порождает тоску, как влага — плесень.

Есть и третья возможность. Но она страшит его больше, чем бронзовая статуэтка, которую он видел сегодня. Его пальцы подрагивают, руки невольно жестикулируют, когда он озирается, будто жалуясь стенам. Потом он разглаживает складки на рубашке и отряхивает колени. Делает глубокий вдох и начинает.







Деревня очень маленькая. Только двенадцать семей, работающих на десяти фермах, и все связаны каким-нибудь родством. Идет постоянная борьба за границы и воду, но люди не виноваты. Единственное, чем природа обеспечила их в изобилии, — это человеческий материал. Мужчины уходят сражаться в чужих войнах. Женщин и детей продают, чтобы спастись от нищеты.

Он мальчишка. Да, он муж, отец и сын, но в сущности еще мальчишка. Он видел достаточно, чтобы усвоить одну простую вещь. Ради выживания семьи он должен много работать и быть умным. Благодаря долгим расчетам и помощи близких и дальних родственников ему удается проложить канал, связывающий его ферму с ледниковым ручьем наверху. После этого их жизнь не становится легкой и комфортной. Это всего лишь позволяет им выжить.

Теперь, при постоянно действующей системе орошения, они могут ежегодно снимать по два урожая. Его сыну два года, и хозяин строит честолюбивые планы. Он хочет продать часть того, что собрал. Посевная кончилась, начались муссоны. Вместо того чтобы сидеть дома, он отправляется в ближайший город — пешком. Дорога туда и обратно занимает три дня.







— Почему ты плачешь? — спрашивает Бебо у Тапы, который поник на стуле, точно собрался по секрету нашептать что-то полу. Слезы оставляют мокрые пятна на его рубашке, штанах, даже носках. — Что случилось потом?

В ту ночь над далекими горами за его домом лопается туча. На спящую деревню сходит оползень. Он хоронит под собой все дома до единого. Вернувшись, Тапа просиживает на каменной груде целые дни напролет. У него нет сил ее разбирать. Он ничего не говорит. Ничего не ест. Его тетка из соседней деревни советует ему поплакать: мужчины, которые не умеют плакать, годятся только в солдаты. Но он не может. Он покидает деревню, чтобы никогда больше туда не возвращаться.

Как только начался рассказ, присутствие Бебо уже потеряло значение. Она тщетно пытается напомнить ему о себе. Как малыш, едва научившийся ходить, она приседает у его ног и смотрит вверх. Его лицо, подпертое руками, скрыто болотом из слез, соплей и судорог.

Она кладет ему на колени розовый платок и оранжевый леденец.

— Я съела всю твою еду. Вот, больше у меня ничего нет.

Пальцы Тапы сжимают подарки с такой же настойчивостью, с какой крутили молитвенные барабанчики.

— Мы плачем из-за того, что случилось, — говорит ему она. — Плачем, потому что не знаем, что случится. А еще мы иногда плачем из-за того, что вот-вот случится. Но мы не можем позволить, чтобы это случилось.