Я молниеносно снял ботинки, увидел, что носки промокли. В мокрых носках не годится к ним заходить, это сразу заметят, и рысью побежал в котельную, на веревке висели другие, надел их впопыхах, поднялся по лестнице и остановился.
Здесь запах чувствовался сильнее. Не оставалось сомнений — у нас была бабушка.
— Это ты, бродяга? — спросил папа.
— Да, — сказал я.
— Зайди-ка на минутку! — сказал он.
Я вошел в кухню.
Там сидела бабушка!
Она со смехом потрепала меня по волосам.
— Какой же ты вырос большой! — сказала она.
— Что ты тут делаешь? — спросил я. — Где машина? Где дедушка?
— Я на автобусе, — сказала она.
— На автобусе? — удивился я.
— Ну да. Мой сынок там один с детьми, подумала я. Могу же я съездить и немного помочь? Вот гляди, я уже приготовила вам обед.
— Сколько ты пробудешь у нас?
Она засмеялась:
— Завтра, наверное, сяду на автобус — и домой. О дедушке-то тоже надо кому-то позаботиться. Разве можно его оставлять одного надолго.
— Нет, — сказал я, крепко обнял ее и поцеловал.
— Ну, будет, будет, — сказал папа. — Поди пока к себе в комнату. Я позову, когда пора будет садиться за стол.
— Но сначала он должен получить свой подарок, — сказала бабушка.
— Спасибо тебе за рождественский, — сказал я. — Он был замечательный.
Бабушка нагнулась и взяла с полу сумку, достала из нее маленький пакетик и протянула мне.
Я нетерпеливо сорвал обертку.
Это была чашка с эмблемой «Старта».
Белая, с одной стороны — логотип «ИК», с другой — футболист в желтой футболке и черных шортах.
— Ой, чашка «Старта»! — сказал я и еще раз расцеловал бабушку.
Было как-то непривычно, что бабушка у нас. Я никогда не видел ее без дедушки и почти никогда вдвоем с папой. Они сидели на кухне и разговаривали о том о сем, я слышал это в приоткрытую дверь своей комнаты, которую я нарочно не закрыл до конца. Временами в разговоре наступала пауза, значит, кто-то из них встал и что-то там делает. Затем они снова принимались говорить; то бабушка засмеется, расскажет какую-нибудь историю, то папа что-нибудь пробурчит. Он позвал нас с Ингве, мы сели обедать, папа был совсем другой, не такой, как всегда, — то становился ближе, то как будто опять отдалялся. Только что увлеченно слушал, что рассказывала бабушка, и тут же вдруг полностью отключился, глядя в другую сторону, или вставал, чтобы что-нибудь поправить, и тут же мог снова на нее посмотреть и улыбнуться, заметить что-то в ответ, так, что она засмеется, и опять отвернуться.
На другой день вечером она уехала. Поцеловала нас с Ингве, и папа отвез ее к рейсовому автобусу в город на автовокзал. Я поставил «Rubber Soul» и улегся на кровать с биографией Марии Кюри. Когда началась вторая композиция, «Norwegian Wood»
[17], я оторвал взгляд от книжной страницы, лежал и смотрел в потолок. И музыка какими-то непостижимыми путями проскользнула мне в душу и унесла меня в свои выси. Фантастическое ощущение! Дело было не только в ее красоте, но и в чем-то еще, не имеющем решительно никакого отношения ни к комнате, в которой я лежал, ни к окружавшему меня миру.
I once had a girl, or should I say, she once had me.
She showed me her room. Isn’t it good, Norwegian wood?[18]
Фантастика, фантастика!
Потом я продолжил читать биографию мадам Кюри и в десять часов выключил свет. Когда я уже засыпал и то, что находилось в комнате, начало смешиваться с неведомо откуда являющимися, но приятными для меня образами, внезапно отворилась дверь и зажегся под потолком свет.
Это был папа.
— Сколько яблок ты сегодня съел? — спросил он.
— Одно, — сказал я.
— Ты в этом уверен? Бабушка сказала, что одно ты получил от нее.
— Да?
— Но после обеда тебе и так дали яблоко. Помнишь?
— Ой, да. Я уже и забыл! — сказал я.
Папа выключил свет и закрыл за собой дверь, не говоря больше ни слова.
На другой день после обеда он позвал меня. Я вошел на кухню.
— Сядь, — сказал он. — Сейчас я дам тебе яблоко.
— Спасибо, — сказал я.
Он протянул мне яблоко.
— Сиди и ешь, — сказал он.
Я глянул на него и встретил его взгляд. Он смотрел серьезно, я опустил глаза и принялся есть яблоко. Когда я доел, он протянул мне другое.
Откуда он его достал? Мешок, что ли, держал за спиной?
— Вот тебе еще одно, — сказал он.
— Спасибо, — сказал я. — Но мне же всегда дают по одному в день.
— Вчера ты съел два, не так ли?
Я кивнул, взял из его рук яблоко, съел.
Он протянул мне новое.
— Вот тебе еще одно, — сказал он. — Сегодня у тебя счастливый день.
— Я уже наелся, — сказал я.
— Ешь свое яблоко!
Я съел. На этот раз дело шло гораздо медленнее, чем сначала. Проглоченные куски как бы ложились поверх съеденного обеда, я прямо чувствовал холодную яблочную мякоть внутри.
Папа протянул мне еще одно.
— Я больше не могу, — сказал я.
— Вчера тебе все было мало, — сказал он. — Ты разве забыл? Ты же взял второе яблоко, потому что так хотел? Сегодня тебе будет столько яблок, сколько твоей душе угодно. Ешь.
Я помотал головой.
Он надвинулся на меня. Глаза у него были совершенно холодные.
— Ешь свое яблоко! Ну!
Я начал его грызть. С каждым куском, который я глотал, у меня болезненно сжимался желудок. Приходилось все время сглатывать слюну, чтобы не вырвало.
Он стоял у меня за спиной, и у меня не было никакой возможности его обмануть. Я плакал и глотал, глотал и плакал. Под конец я уже просто не мог.
— Я наелся, — сказал я. — Больше уже никак.
— Доедай, — сказал папа. — Ты же так любишь яблоки.
Я попробовал проглотить еще кусочек-другой, но не смог.
— Больше не могу, — сказал я.
Он посмотрел на меня. Затем взял полусъеденное яблоко и кинул его в мусорное ведро под мойкой.
— Можешь уходить в свою комнату, — сказал он. — Надеюсь, ты запомнишь этот урок.
Сидя у себя в комнате, я мечтал только об одном — поскорее стать взрослым. Самому распоряжаться своей жизнью. Папу я ненавидел, но я был в его власти, и от нее не было спасения. Отомстить ему было невозможно. Разве что мысленно, в фантазиях, рождавшихся в моем пресловутом богатом воображении, тут я мог его растоптать. В них я мог стать большим, больше его, схватить его пальцами за щеки и сдавить так, чтобы его губы сложились в дурацкую дудочку, как тогда, когда он передразнивал меня из-за торчащих передних зубов. В мечтах я мог так вдарить ему по роже, что сломал бы ему нос, кость хрустнула бы, и из носа хлынула бы кровь. Или еще лучше — чтобы носовая кость вонзилась ему в мозг и он бы умер. Я мог пихнуть его об стену, столкнуть с лестницы. Я мог схватить его за шиворот и ткнуть мордой в стол. Так я мог делать в мыслях, но едва я оказывался с ним в одной комнате, все это рассеивалось, он становился моим отцом, взрослым мужчиной, гораздо больше меня, и все шло по его воле. Мою волю он ломал играючи.
Наверное, поэтому я — разумеется, бессознательно — превращал замкнутое помещение своей комнаты в широкие просторы целого мира. Читая книги — а какое-то время я только этим и занимался, — я, лежа на кровати, воображал себя свободно передвигающимся не только в пределах знакомого мира, но путешествовал по дальним странам, среди чужеземных народов, а также в иных временах, начиная от каменного века, когда жил мальчик Медвежий Коготь, до грядущих веков, о которых узнавал, например, из книжек Жюля Верна. И еще у меня была музыка. Она тоже открывала пространства теми настроениями и сильными эмоциями, которые она у меня вызывала, совершенно не похожими на обыденные ощущения. Больше всего я слушал битлов и Wings, но еще и любимцев Ингве, группы и исполнителей, таких как Гари Глиттер, Mud, Slade, Sweet, Rainbow, Status Quo, Rush, Led Zeppelin и Queen, но в старших классах его вкус изменился, и среди всех этих старых кассет и пластинок появились синглы групп The Jam и сингл The Stranglers, который назывался «No more Heroes», пластинки Boomtown Rats и The Clash, кассеты Sham 69 и Kraftwerk, не считая песен, записанных им самим из единственной радиопрограммы, в которой крутили поп-музыку, Pop Special. У него стали появляться друзья, которые увлекались той же музыкой, что он, и тоже играли на гитаре. Одного из них звали Бор Торстенсен, и как-то в начале мая, когда папа куда-то ушел на несколько часов, а следовательно, можно было кого-то позвать, он побывал у Ингве в комнате. Они играли на гитаре и слушали пластинки. Вскоре они постучались ко мне: Ингве хотел показать что-то Бору. Я читал, лежа на кровати, и поднялся, когда они зашли.
— Вот, гляди, — сказал Ингве, подойдя к постеру с Элвисом, висевшему у меня над письменным столом. — Можешь угадать, что там на обратной стороне!
Бор покачал головой.
Ингве вытащил кнопки, снял постер и перевернул.
— Гляди, — сказал он, — Джонни Роттен! А он повесил Элвисом наружу!
Оба засмеялись.
— Может, продашь мне его? — спросил Бор.
Я покачал головой:
— Нет, он не продается.
— Но он же висит у тебя неправильно! — сказал Бор и опять засмеялся.
— Все правильно. Это же Элвис!
— Элвис уже всё! — сказал Бор.
— Почему? А Элвис Костелло? — спросил Ингве.
— Это да, — сказал Бор.
После того как они ушли, я некоторое время разглядывал обе стороны постера. Этот Джонни Роттен — он же какой-то урод. А Элвис — вон какой красивый! С какой стати мне вывешивать урода и прятать красивого?
А на улице мы, как всегда весной, срезали ветки березы, надевали на срезанный сучок бутылку, на другой день снимали ее полную густого сока и пили, что набралось. Срезали ивовые ветки, мастерили дудочки из коры. Собирали большие букеты белой ветреницы и дарили их матерям. Последнее, правда, осталось в прошлом, из этого мы уже выросли, но все же это был значимый жест, он показывал, что ты — хороший. И вот в день, когда у нас было только три урока, мы с Гейром отправились в лес, я знал место, где они росли так густо, что издалека казалось, будто земля там покрыта снегом. Не без угрызений совести; цветы ведь тоже живые, а сорвать цветок — значит его убить, но ради доброго дела можно, ведь этим букетом мы хотели принести радость маме. Свет лился сквозь ветви деревьев, ярко зеленел мох, мы нарвали по огромному букету и помчались с ними домой.
Дома был папа. Мой приход застал его в прачечной. Он обернулся сердито и раздраженно.
— Я нарвал тебе цветов, — сказал я.
Он протянул руку, взял цветы и кинул их в широкую раковину.
— Букеты собирают девчонки, — сказал он.
В этом он был прав. И наверное, ему за меня было стыдно. Однажды к нам домой приходил один из его сослуживцев, и они увидали меня на лестнице. У меня были совсем светлые волосы, причем весьма длинные, так как дело было зимой, и красные колготки.
— Какая хорошенькая у тебя девочка, — сказал гость.
— Однако он мальчик, — сказал папа. Он произнес это с улыбкой, но я достаточно его знал, чтобы понять — его такие слова не порадовали.
При таком мальчике, как я, с моим интересом к одежде, со слезами из-за того, что ему купили не те ботинки, о каких он просил, плачущем в лодке, оттого что замерз, плачущем, едва папа повысит голос, причем когда повысить голос — только естественно; да, при таком мальчике немудрено было папе задуматься: что же это за сынок у него уродился?
Он так и называл меня — маменькин сынок. Да так оно и было на самом деле. Я страшно тосковал по ней. И был рад без памяти, когда в конце месяца она окончательно вернулась домой.
Когда лето кончилось и мне пора было идти в пятый класс, настал папин черед уезжать. Он должен был перебраться в Берген и поселиться там в студенческом городке Фантофт, пройти магистратуру по специальности «норвежский язык и литература» и получить соответствующее свидетельство.
— К сожалению, я не смогу приезжать домой каждые выходные, — сказал он за обедом перед самым отъездом. — По-видимому, это будет не чаще одного раза в месяц.
— Очень жалко, — сказал я.
Я вышел во двор проводить его. Он сложил чемоданы в багажник, а затем сел на пассажирское сиденье, в аэропорт его должна была отвезти мама.
Это было самое необыкновенное зрелище, какое я когда-либо видел.
Папа и «жук» были несовместимы, это было ясно с первого взгляда. А уж коли ему садиться в такую машину, то уж точно не на пассажирское сиденье, это выглядело и вовсе дико, тем более когда мама села за руль, завела мотор и, обернувшись назад, стала выезжать.
Ясно было, что папа никак не пассажир.
Я помахал, папа тоже махнул рукой, и они уехали.
Чем заняться без папы?
Пойти в сарай с инструментами и порубить, попилить, построгать так, чтобы уж как следует отвести душу?
Пойти на кухню и напечь вафель? Пожарить яичницу? Заварить чай?
Усесться в гостиной, положив ноги на стол?
Нет! Я придумал, что хочу делать!
Пойти в комнату Ингве, взять одну из его пластинок, поставить на проигрыватель и включить звук на полную мощность.
Я взял «Play» группы Magazine.
Включил звук почти на полную мощность, раскрыл дверь и вышел в гостиную.
Басы бухнули так, что чуть ли не затряслись стены. Музыка грянула из комнаты девятым валом. Я закрыл глаза и стал покачиваться в такт взад-вперед. Посидев так немного, я отправился на кухню, взял лежавший там предназначенный для варки шоколад и съел. Вокруг грохотала музыка, но как бы отдельно от меня, она была скорее частью дома, как стол в гостиной или картины на стенах. Я снова начал раскачиваться туда-сюда, и от этого казалось, что я как бы вбираю музыку в себя. Особенно когда с закрытыми глазами.
Снизу кто-то громко позвал.
Я открыл глаза, со всхлипом втянул воздух.
Неужели они что-то забыли и вернулись с полдороги?
Я ринулся в комнату и прикрутил звук до минимума.
— Что это ты тут творишь? — услышал я снизу голос Ингве.
Фу-у! Все в порядке.
— Ничего, — сказал я. — Взял послушать одну из твоих пластинок.
Он поднялся по лестнице. Следом шел еще один мальчик. Его я не видел. Может, кто-то из волейбольной команды?
— Ты что — совсем того? — сказал Ингве. — Так недолго и динамики спалить. Они, наверное, уже треснули, чертов ты идиот!
— Я же не знал, — сказал я. — Извини! Извини, пожалуйста.
Чужой мальчик улыбнулся.
— Это Трунн, — сказал Ингве. — А это мой младший братец-дурачок.
— Здорово, братишка, — сказал Трунн.
— Здорово, — сказал я.
Ингве пошел в свою комнату, немного прибавил громкость и приник ухом к динамику.
— К счастью, все цело, — сказал он, выпрямившись. — Повезло тебе. Иначе покупать бы тебе новые. Уж я бы об этом позаботился!
Он посмотрел на меня:
— Они давно уехали?
Я пожал плечами.
— С полчаса, — сказал я.
Ингве закрыл дверь в свою комнату, и я еще послонялся в гостиной, пока не увидел из окна Марианну и Сульвей, они катили перед собой детскую коляску. Я вышел и бросился их догонять.
— Пойдем вместе? — предложил я.
— Можно, — сказали они. — А куда ты идешь?
— Наверх.
— Ты к кому?
Я пожал плечами.
— Чей малыш?
— Леонардсенов.
— Сколько вам платят?
— Пять крон.
— На что копите?
— Еще не решили. Может быть, куртку куплю.
— Я тоже собираюсь купить новую куртку, — сказал я. — Черную, «Матиник». Видали такую?
— Нет.
— Рукава большие и другого цвета, чем остальное. Как бы немного рифленые. И еще у нее посередине клапан, он закрывает молнию. А какую куртку ты купишь?
Марианна пожала плечами:
— Наверное, типа пальто.
— Пальто? Светлое?
— Наверное. Но короткое.
— Из всех мальчиков только ты разговариваешь об одежде, — заметила Сульвей.
— Знаю, — сказал я.
Недавно я сделал открытие. С девочками всегда так трудно завести разговор. Сорвешь у нее с головы шапку, крикнешь вслед обидное слово, и что дальше? Ну разве что еще поговорить об уроках. И на этом все. И тут я сделал открытие! Вот же что их интересует! Стоило начать об этом, и разговорам не было конца.
Когда мы подошли к «Б-Максу», я попрощался с ними и сбежал вниз к игровой площадке, где никого не оказалось, затем на грунтовую футбольную площадку, где тоже было пусто, оттуда через ограду к Престбакму, обежал вокруг дома, поднялся на крыльцо, нажал звонок. Но Гейр в это время обедал, а после обеда собирался к Вемунну.
Ну вот!
На дороге тоже было пусто — воскресенье, у всех обед. Или ушли в гости, или уехали с родителями.
И тут меня осенило: у Ингве же гость! Может, они пустят меня посидеть в их компании?
Я сбежал вниз по склону, но велосипеды уже исчезли со двора — наверное, оба куда-то уехали.
И что же мне теперь придумать?
Погода была пасмурная и довольно прохладная: на Утесе, вероятно, тоже никого нет.
Я медленно стал спускаться к пристани. Там наверняка тоже никого не окажется, но на худой конец можно хоть посмотреть на лодки и подышать тем особенным воздухом, в котором смешались запахи стекловолокна, бензина и морской воды.
Надо же! Там, оказывается, собралась целая компания.
Я незаметно влился в нее. У некоторых ребят были свои лодки, они сидели там, поплевывали в воду и слушали, что говорят на пристани те, у кого лодок не было, стараясь держаться поближе к тем, у кого они есть. Я был среди безлодочных, но о своей и не мечтал, это было настолько нереально, что с таким же успехом я мог бы мечтать о том, чтобы в одно прекрасное утро проснуться в эпоху викингов, как произошло с мальчиком в одной из прочитанных мною книг. Нет, уж если говорить о мечтах, то я мечтал о новых белых теннисных туфлях с синим логотипом «Найка», как у Ингве, или о новых светло-синих брюках, или о голубой куртке «Каталина». Или о бутсах марки «Пума», или о тренировочном костюме марки «Адмирал», о шортах «Умбро». Или о плавках «Спидо». У меня постоянно были на уме белые адидасовские ботинки «Олимпиа». А еще мне хотелось обзавестись футбольными щитками и сумкой «Пума» и для зимнего спорта слаломными лыжами «Атомик» и слаломными ботинками «Династар». Мне хотелось, чтобы у меня были слаломные брюки и натуральный пуховик. Лыжи «Сплиткейн» из стекловолокна. Новые крепления «Роттефелла». И светлые саамские кожаные сапоги, с чуть загнутыми носами. Мне хотелось новую белую рубашку и красный свитшот. Вместо своих темно-синих резиновых сапог я присмотрел себе белые. А еще мне хотелось иметь коралловые бусы, розового цвета, — ну, на худой конец хоть белого.
Лодки, мопеды и автомобили меньше занимали мои мысли. Но хотя я не мог этим ни с кем поделиться, у меня все же и тут были свои предпочтения. Из лодок — десятифутовая «Дромедилле» с мотором «Ямаха» в пять лошадиных сил, из мопедов — «судзуки», из автомобилей — «БМВ». Такой выбор во многом был связан с необычными для норвежского буквами — Y (Yamaha), Z (Suzuki) и W (BMW). По этой же причине я симпатизировал команде «Вулверхэмптон Уондерерс», она была первой командой, за которую я стал болеть, и даже когда я переметнулся к «Ливерпулю», мое сердце отзывалось на это название, да и как могло быть иначе, если их домашний стадион именовался «Молинью граундс», а на их значке был изображен черный волк на оранжевом фоне?
Брюки, куртки, свитеры, обувь и спортивные принадлежности постоянно были у меня на уме, потому что я хотел хорошо выглядеть и хотел побеждать. Когда мой главный кумир Джон Макинрой, которым я восхищался больше всех, грозно сверкал глазами в ответ на решение судьи, когда сверлил его взглядом, стуча мячом о газон перед подачей, я в мыслях отчаянно уговаривал его: «Нет, не делай так, это плохо кончится, ты потеряешь очко, не делай этого!» — и даже боялся смотреть, когда он именно так и делал: ругался с судьей, а не то еще и швырял ракетку об землю так, что она отлетала на несколько метров. Я до того отождествлял себя с ним, что плакал каждый раз, как он проигрывал, и не мог усидеть в комнате, а выбегал на улицу и, сидя на краю тротуара, оплакивал его поражение горючими слезами. То же и с «Ливерпулем». Проигрыш в финале Кубка Англии заставлял меня, обливаясь слезами, выскакивать на улицу. В этой команде я выбрал себе в кумиры Эмлина Хьюза, в основном я переживал за него, но, разумеется, и за других тоже, в первую очередь за Рэя Клеменса и Кевина Кигана, пока последний не ушел в «Гамбург» и «Ньюкасл». В одном из футбольных журналов у Ингве я прочитал сравнительную статью о Кевине Кигане и его преемнике, Кенни Далглише. Сравнение было проведено чрезвычайно пунктуально, и, хотя у каждого нашлись свои достоинства и недостатки, в результате оказалось, что они более или менее равноценные игроки. Но один момент из этой статьи впечатался мне в память навсегда. Там было сказано, что Кевин Киган отличается экстравертной открытостью, а Кенни Далглиш по натуре, напротив, интроверт.
Даже самое слово «интроверт» приводило меня в отчаяние.
Вдруг и я интроверт?
Или все-таки нет?
Ведь я же, кажется, чаще плачу, чем смеюсь? И разве я не валяюсь целыми днями с книжкой у себя в комнате?
Ведь это вроде бы и есть интровертность?
Интроверность да интроверность… А я не желал быть интровертом!
Интровертность — дальше вообще уже некуда, хуже ее ничего не могло быть.
Но я — интроверт, и эта мысль росла в моем сознании, как раковая опухоль.
Кенни Далглиш держался особняком от всех.
Но я ведь тоже! Но я не хотел таким быть! Я хотел быть экстравертом! Экстравертом!
Час спустя, когда я возвращался через лес домой и по пути залез на дерево, чтобы проверить, далеко ли оттуда видно, на дороге как раз показался мамин «жук», он поднимался в гору, приближаясь к дому. Я помахал ей, но она меня не заметила, и я во весь дух пустился вдогонку за автомобилем, сперва вверх по склону, затем по ровному участку, и влетел во двор, куда она только что въехала, а сейчас, выйдя из машины, закинула на плечо сумку и заперла дверцу.
— Привет! — сказала она. — Поможешь мне печь хлеб?
Наверное, это было в тот год, когда папа отпустил хватку, которой держал нас раньше.
Много лет спустя он как-то сказал, что начал пить тогда, в Бергене.
— Я никак не мог уснуть, — сказал он. — Вот и начал выпивать на ночь по стопочке.
Впоследствии он также сказал, что в Бергене у него впервые появилась подружка.
Тогда он проговорился нечаянно. В начале девяностых я приехал навестить его летом, он был пьян, и я сказал, что ему бы съездить зимой в Исландию.
— В Исландию? — сказал он. — В Исландии я уже побывал. В Рейкьявике.
— Ну что ты говоришь! — сказал я. — Когда это ты туда ездил?
— Помнишь, я жил в Бергене, — сказал он. — Там у меня была подружка, она была из Исландии, и мы с ней ездили в Рейкьявик.
— Но мама же тогда еще была с тобой?
— Да. Мне было тридцать пять, и я жил в студенческом городке.
— Тебе незачем оправдываться. Ты можешь поступать как пожелаешь.
— Ну спасибо, сынок! Уважил!
Ни о чем таком мы тогда, разумеется, не ведали и не догадывались, у нас просто не было соответствующего опыта, чтобы представить себе такое. Для меня имело значение только одно: что его нет дома. Но хотя дом стал открытее и я впервые в жизни мог делать в нем все, как мне хочется, папа странным образом продолжал пребывать в его стенах. Стоило мне только натоптать в прихожей грязными ногами, или накрошить на стол во время еды, или перемазать подбородок соком от груши, как мысль о нем поражала меня словно удар молнии. «Неужели ты, парень, даже грушу съесть не можешь, чтобы не обслюнявиться?» — раздавался у меня в ушах его голос. А когда я удачно справлялся с контрольной, мне сразу хотелось поделиться этим именно с ним — с мамой это было совсем не то. Тогда же начало меняться и то, что происходило вне дома, как в худшую, так и в лучшую сторону. В мире детства, недавно еще таком мягком, что если по тебе и приходились отдельные удары, то глухо и неточно, в том смысле, что относились ко всему в общем и ни к чему в частности, вещи стали приобретать все более резкие и отчетливые очертания — если раньше были возможны сомнения, то теперь все стало явственно: нам не угоден ты и то, что ты говоришь; тем самым наметились границы, но в то же время открылось и нечто новое, не зависящее от меня лично, но тем сильнее меня затрагивавшее, так как я был его частью, и эта часть не имела никакого отношения к моей семье, она принадлежала тому общему «мы», которое сложилось за пределами дома. В ту осень, когда я пошел в пятый класс, я почувствовал огромную тягу к девочкам, но не воспринимал их как неких радикально отличных от меня существ, а напротив, во мне самом было что-то, что помогало мне к ним приблизиться. О том, что я совершаю огромную ошибку — самую большую, какую только может совершить мальчик, — я тогда не догадывался.
В тот год нам дали новую, уже немолодую учительницу, ее звали фру Хёст, она вела у нас несколько предметов и любила ставить спектакли. Часто это бывали короткие сценки, и я сам вызывался принять участие в постановке, мне это доставляло ни с чем не сравнимое удовольствие — как тем, что все на меня смотрят, так и тем, что я изображаю кого-то другого. У меня проявился особый талант изображать девочек. У меня это получалось замечательно. Я убирал волосы за уши, складывал губы бантиком, ходил вертлявой, семенящей походкой и говорил немного манерно, так что порой фру Хёст хохотала до слез.
Однажды, когда мы гуляли со Сверре, который тоже любил играть в спектаклях и тоже хорошо учился, а внешне был настолько похож на меня, что два молодых учителя, независимо друг от друга, решили, что мы близнецы, я предложил ему сходить к фру Хёст. До ее дома было от поселка километра три.
— Хорошая мысль, — сказал Сверре. — Только вот у меня на велике шина проколота. А переться к ней пехом далековато.
— Доберемся автостопом, — сказал я.
— Окей.
Мы спустились к перекрестку и встали на обочине. В последний год я много наездил автостопом, как правило с Дагом Магне, когда надо было попасть в Хове, или Ролигхеден, или еще куда вдруг захочется, и редко тогда бывало, чтобы мы прождали попутки больше часа.
На этот раз остановилась первая же машина.
В ней ехали двое молодых ребят.
Мы сели в машину. У них громко играла музыка, от грохота даже тряслись стекла. Водитель обернулся к нам и спросил:
— Куда едете-то?
Мы сказали, он прибавил скорость, да так, что нас вжало в сиденье.
— И к кому же вы в такую даль?
— К фру Хёст, — сказал Сверре. — Это наша учительница.
— Ага! — воскликнул тот, что сидел на пассажирском месте. — Задумали какую-нибудь пакость? Мы тоже хулиганили, когда были маленькие. Отправлялись к учителям домой и пугали их до смерти.
— Нет, мы не за этим, — сказал я. — Мы просто навестить.
Он обернулся и уставился на меня:
— Навестить? Зачем это? Узнать, что задано, или что?
— Не-а, — сказал я. — Просто повидаться.
Он снова повернулся вперед. Остаток пути они молчали. На перекрестке резко затормозили.
— Ну, пока, ребятишки, приехали, — сказал водитель.
Меня немного мучила совесть. Ведь мы их разочаровали, но как тут было соврать! В утешение я как можно теплее поблагодарил их за помощь.
Они с грохотом понеслись дальше во тьму.
Мы со Сверре поплелись по грунтовой дороге. С обеих сторон высились раскидистые лиственные деревья. Мы еще никогда не бывали в этом доме, но хорошо знали, где он находится.
Перед домом стояли две машины, все окна ярко светились. Я нажал звонок.
— Это вы? — удивилась фру Хёст, открыв дверь.
— Можно войти? — спросил Сверре.
Она поколебалась:
— Видите ли, у меня гости. Так что вы сейчас немного некстати. Неужели вы проделали такую длинную дорогу, специально чтобы меня увидеть?
— Да.
— Ну, заходите на полчасика, если хотите. Я могу угостить вас печеньем. И соком.
Мы зашли.
Внутри было полно взрослых. Фру Хёст представила нас гостям, мы уселись за стол на табуретки, она поставила перед нами печенье на тарелочке и стаканы с соком.
Она назвала нас своими любимыми учениками и сказала, что мы очень хорошо играем в спектаклях.
— Может, они покажут нам какую-нибудь сценку? — спросил кто-то.
Фру Хёст посмотрела на нас.
— А что, можно, — сказал я. — Давай?
— Давай, конечно! — сказал Сверре.
Я отвел за уши волосы, сделал губки бантиком, и мы начали импровизировать. Получилось неплохо, зрители дружно смеялись. Закончив сценку, мы раскланялись на аплодисменты, немного красные от смущения, но вполне довольные собой.
Я повторил свой успех на карнавале перед Рождеством, где мы с Дагом Магне нарядились женщинами. Мы были в женских платьях, с накрашенными лицами, в руках — дамские сумочки, я так хорошо притворялся, что меня никто не узнал, даже Даг Лотар, я простоял рядом с ним пять минут, прежде чем он наконец понял, кто такая эта незнакомая девчонка.
Но хотя я не стеснялся одеваться в женское платье и болтать с девочками о девчоночьих вещах, это не мешало мне завоевывать их внимание. Самую симпатичную звали Марианна, и наша дружба продлилась две недели; мы вместе катались на коньках, и она садилась ко мне на колени и целовалась со мной, я был единственным мальчиком на ее дне рождения, она и там сидела у меня на коленях, болтая с подружками, а я обнимал ее за талию, мы даже обжимались с ней, но потом мне это надоело, хотя она и нравилась мне — это была одна из самых симпатичных, хотя и не из первых красавиц в классе; а может быть, с моей стороны это была только жалость, потому что они с сестрой жили одни с матерью, и жили бедно, ей никогда не покупали новых платьев — мама перешивала для нее старые и те, что переходили к ней от родственников; но когда мы оставались с ней одни в ее комнате, я ощущал в душе какую-то пустоту, а когда целовались, меня охватывала клаустрофобия и хотелось только одного — поскорей бежать куда-нибудь из этой комнаты, так что в конце концов я передал ей через Дага Магне, что между нами все кончено. В тот же день я совершил большой промах: она побежала за мной под навес от дождя, и я чисто рефлекторно подставил ей ножку, она споткнулась и хлопнулась лицом об асфальт, из носа пошла кровь, и она плакала, но это было еще не самое худшее, самое худшее началось вслед за тем, когда она с яростью набросилась на меня, выплескивая свою обиду, и к ней единодушно присоединились все девочки, которые кинулись ее поднимать и утешать. Нельзя сказать, чтобы это прибавило мне популярности в последующие несколько недель. Как я ни старался объяснить, что я только хотел пошутить, не имея в виду ничего плохого, мои слова не встретили у них понимания. Иногда даже казалось, что девочки меня ненавидят, считая каким-то подонком, иногда все было с точностью до наоборот, они не только стремились вступить со мной в разговоры, но на вечерах, которые мы стали устраивать теперь в школе или у кого-то на дому, наперебой танцевали со мной. Мое отношение к ним тоже было амбивалентным, во всяком случае, к девочкам из нашего класса. С одной стороны, за почти что полные пять лет в школе я так к ним привык, что смотрел на них совершенно равнодушно, но с другой стороны, они начали на глазах меняться, округлости под свитером проступали все заметней, бедра раздались, девчонки даже ходили теперь иначе, они нас переросли и все больше посматривали на мальчиков двумя-тремя классами старше. Мы, писклявые, скрытно пожиравшие глазами их округлившиеся формы, даже не особенно таясь, перестали для них существовать, на нас просто не обращали внимания. Но как ни важничали перед нами девочки, они еще ничего не знали о том мире, в который собирались вступить. Что могли они знать о мужчинах и женщинах, о желании? Разве читали они книги Уилбура Смита, в которых женщин брали силой под громовые раскаты бушующей в небе грозы? Разве читали они Кена Фоллета, где мужчина бреет лобок женщине, лежащей с закрытыми глазами в наполненной пеной ванне? Разве читали они «Лето насекомых» Кнута Фалдбаккена, — тот пассаж, где герой, лежа на сене, снимает с нее трусы, я помнил буквально наизусть? Да они, поди, и порножурнала ни разу в руках не держали! И что они понимали в музыке? Они любили то, что нравится всем, — The Kids и прочее барахло из хит-листов, им она ни о чем не говорила, они не имели понятия, что значит музыка и чем она может стать. Они даже не умели толком одеваться — приходили в школу, напялив на себя что попало и даже не догадываясь об этом. Да кто они такие, чтобы смотреть свысока на меня? Я читал Уилбура Смита, и Кена Фоллета, и Кнута Фалдбаккена, я уже который год смотрю порножурналы, я слушаю те группы, которые действительно того стоят, и я умею одеваться! И это я их недостоин?
Чтобы показать, как обстоит дело в действительности, я задумал совершить на уроке музыки путч. Каждую пятницу на нем устраивалось нечто вроде небольшого хит-парада. Шесть учеников приносили композицию по своему выбору, а остальной класс голосовал. Мои всегда оказывались в самом конце списка, что бы я ни принес: Led Zeppelin, Queen. Wings, The Beatles, Police, Jam или Skids, — результат всегда был одинаков: один-два голоса, последнее место. Я знал, что голосуют не против музыки, а против меня. Музыку они, в общем-то, и не слушали. Меня это страшно возмущало. Я пожаловался Ингве, и он не только понял, как это бесит, но и придумал способ, как сделать, чтобы они сели в лужу. Второй диск The Kids тогда еще не вышел. В одну из пятниц я принес первую долгоиграющую пластинку группы The Aller Værste!
[19] с их песней «Materialtretthet»
[20], которую Ингве получил всего несколько дней назад, и сказал, что это присланный по заказу новый диск The Kids. Учитель был заранее предупрежден о задуманном мною розыгрыше и поставил первую композицию на пластинке, вынутой из белого конверта. Я пояснил, что обложки нет, так как ее еще не успели выпустить. У моих одноклассников The Aller Værste! и правда считалась хуже всех остальных, в прошлый раз, когда я поставил их сингл «Rene hender»
[21], они потом еще несколько дней кричали мне вслед: «Rene hender! Rene hender!» — но сейчас при первых звуках пластинки по классу пробежал восхищенный ропот, переходящий в восторженные возгласы, которые достигли своего апогея, когда песня закончилось, и в результате под псевдонимом The Kids группа The Aller Værste! заняла первое место, одержав безусловную победу. Ой, каким торжеством горели мои глаза, когда я встал и объявил, что они отдали свои голоса не за The Kids, а за The Aller Værste!. Это, сказал я, показывает: на самом деле музыка для них ничего не значит и их вкусом управляют совсем другие вещи. Ох, как же они все разозлились! Но сказать им было нечего. Я их разыграл, и они попали впросак.
Конечно же, мне все высказали по полной программе. И что я много о себе воображаю, думаю, что я умнее всех, что я всегда выпендриваюсь, будто мне нравится что-то особенное, а не то, что всем. Но ведь это было не так, я просто любил хорошую музыку, а не плохую, разве это моя вина? И я все больше расширял свои знания в этой области благодаря Ингве, его музыкальным журналам, которые я изучал вдоль и поперек, и записям, которые он мне ставил. Magazine, The Cure, Stranglers, Simple Minds, Элвис Костелло, Skids, Stiff Little Fingers, XTZ, норвежские группы Kjøtt, Blaupunkt, The Aller Værste!, The Cut, Stavangerensemblet, DePress, Betong Hysteria, Hærværk. Ингве учил меня все новым и новым гитарным аккордам, и, когда он уходил, я брал гитару и, перекинув через плечо ремень его «Фендера» и вооружившись старым черным гибсоновским медиатором, играл, пока его нет. На всякий случай я купил учебник игры на ударных, выстругал две палочки и разложил вокруг себя на полу несколько книг. Та, что слева от меня, изображала хай-хэт, рядом с нею — барабан, а три книжки над ним изображали тамтамы. Единственным, кто участвовал со мной в этих занятиях, был Даг Магне, и с ним мы все больше времени проводили вместе. В основном мы сидели у него в комнате, слушали пластинки и пытались повторять услышанное на его двенадцатиструнной гитаре, но бывало, что он, наоборот, приходил ко мне; у меня в комнате мы читали каждый свою книжку комиксов, так как мамин запрет со временем утратил силу, одновременно слушали кассеты и разговаривали о девочках или о том, как соберем свою музыкальную группу, тратя немало времени на придумывание ее названия. Он хотел, чтобы она называлась «Безымянные ученики Дага Магне», я был за то, чтобы назвать ее «Тромб». Мы сошлись на том, что оба названия по-своему хороши, а окончательное решение можно отложить, пока дело не дойдет до первого выступления.
Так прошла эта зима с нашими первыми классными вечеринками, на которых мы играли в игры с поцелуями, обнимались и тискались, танцевали, топчась в обнимку с девочками, которых, проучившись пять лет в одном классе, знали лучше, чем родных сестер, однако стоило телу Анны Лисбет оказаться в моих объятиях так близко, в голове у меня все взрывалось. Запах ее волос, искрящиеся глаза, которые все так же светились радостью жизни, как раньше, и — ах — ее маленькие груди под тоненькой белой блузкой, какое же это было ФАНТАСТИЧЕСКОЕ ощущение! Совершено новое, прежде неведомое, но, испытав это однажды, я хотел его снова.
Зима прошла, настала весна и принесла с собою свет, все больше растягивая промежуток до наступления ночи, и холодные дожди, от которых оседали и оседали сугробы, чтобы постепенно исчезнуть. В одно такое мартовское утро, с густо нависшими темными тучами и дождем, я, как обычно, вышел на кухню, чтобы позавтракать. Мама уже уехала, у нее была утренняя смена. Радио она оставила невыключенным. Еще не выйдя из спальни, я уже понял, что ночью что-то случилось. Слов было не разобрать, но в голосе диктора звучали необычные, драматические интонации. Я намазал себе бутерброд, положил на него кусочек салями. Налил в стакан молока. Оказывается, в Северном море произошла авария, там перевернулась и ушла под воду нефтяная платформа. За окном по стеклу медленно скатывались дождевые капли. Дождь негромко барабанил по крыше, окутывая дом глухой пеленой. У Густавсена завели машину, зажегся свет перед домом. Произошла страшная катастрофа, много людей числятся пропавшими, никто не знал точную цифру. Когда я через полчаса подошел к «Б-Максу» в сапогах с заправленными туда брюками и в плотно завязанном капюшоне дождевой куртки, там только об этом и было разговоров. У всех был кто-нибудь знакомый, кто знал кого-то, у кого как раз на этой платформе работал отец или брат. Одного звали Александр Хьелланн. Кажется, у платформы подломилась одна из опор. Что это было — блуждающая гигантская волна? Бомба? Ошибка проектировщиков?
На первом уроке учитель начал с разговора об этой аварии, хотя был урок математики. Я подумал, что об этом скажет кристиансаннский дедушка. Он всегда говорил нам, чтобы мы шли в нефтяники — мол, будущее за нефтью. Но с другой стороны звучали иные сигналы: один из репортажей в выпуске новостей начинался с прогноза о том, что нефтехранилища скоро опустеют, что все движется к этому гораздо быстрее, чем думали раньше, и через каких-то двадцать пять лет нефть полностью закончится. Прозвучавшая дата, 2004 год, произвела на меня ошеломляющее впечатление. Это было такое далекое будущее, что казалось чем-то нереальным, а тут вдруг о нем говорят как о конкретном факте, а такое воспринимается уже совершенно иначе, чем когда ты сталкиваешься с чем-то похожим в научной фантастике и в газетах, и это переворачивало все представления: неужели 2004 год и вправду настанет? При нашей жизни? Вдобавок меня встревожил сам тон обозревателя, предрекавший что-то ужасное, меня вообще расстраивала мысль, что чему-то придет конец. Это мне совсем не нравилось, я хотел, чтобы все, что есть, продолжалось и никогда не кончалось. Конец чего бы то ни было меня пугал. Поэтому я надеялся, что Джимми Картер останется на второй президентский срок, а Одвар Нурдли
[22] и его Рабочая партия выиграют следующие выборы. Мне нравился Одвар Нурдли, несмотря на его вечно усталый и болезненный вид, и не нравились Могенс Глиструп
[23] и Улоф Пальме — в них было что-то угодливое и потому нехорошее, что проглядывало в складках губ и в глазах. То же самое было и у Эйнара Фёрде
[24] и Реиульфа Стеена
[25], хотя и не в такой степени. Зато мне нравилась Ханна Кванму
[26], в отличие от Голды Меир и Менахема Бегина, несмотря на Кэмп-Дэвидское соглашение. Об Анваре Садате трудно было составить себе определенное мнение. Как и о Брежневе, хотя он был для меня явлением иного рода. Глядя, как он стоит в толстой шубе и меховой шапке, с кустистыми бровями над узкими монгольскими глазками на ничего не выражающем лице, и механически машет рукой проходящему внизу параду, в котором одна за другой перед ним проезжают ракетные установки в окружении одинаковых солдат, тысячами марширующих по площади строевым шагом, я не видел в нем человека, это было что-то другое, к чему не знаешь, как относиться.
Нравился ли мне Пер Клеппе
[27]? В каком-то смысле да. По крайней мере, я надеялся, что антиинфляционный «пакет Клеппе» оправдает себя на практике.
Нравился мне Ханс Хаммонд Росбах
[28], а Трюгве Браттели
[29] казался мне слишком странным из-за его тихого, шепчущего голоса и странного «р», узкоплечей фигуры, большой головы, чем-то напоминающей мертвый череп, и густых, черных бровей.
Возвращение
Четверть часа мы поговорили про аварию в Северном море, дальше урок продолжался как обычно, то есть мы решали задачи в тетрадях, а учитель прохаживался между рядов и подходил к тому, кто поднимал руку, прося о помощи, в то время как тьма за окном постепенно уступала место рассвету. На перемене кто-то сказал, что под водой внутри платформы могли остаться воздушные карманы, в которых человек может продержаться несколько дней. Кто-то сказал, что на платформе не было родителей местных ребят, но среди пропавших есть отец одного из тех, кто лечился в Ролигхедене. Трудно сказать, откуда брались такие слухи и насколько они соответствовали действительности. Следующим уроком был норвежский. Когда в класс пришла и села за стол наша классная руководительница, я поднял руку.
(Полдень, 22-й век)
— Да, Карл Уве?
Будем ли мы такими?
— Вы уже проверили наши сочинения?
Много столетий человечество мечтало о необыкновенных странах, в которых счастливо и безбедно живут люди. Об этом рассказано в сотнях книг. Но, как бы ни назывались эти книги и эти страны, их обычно именовали утопиями; на греческом языке это означало «место, не существующее нигде». Ведь люди не знали туда пути и не знали, как, даже в будущем, завоевать мир всечеловеческого счастья.
— Подожди немного, и скоро узнаешь, — сказала она.
В наши дни уже нельзя писать утопии: мы нашли дорогу в будущее, завоеванное в суровой борьбе, полной тяжких испытаний и жестоких утрат. Мы не мечтаем о коммунистическом обществе; мы строим его своими руками.
Каким же будет это общество, что создается гением, трудом и вдохновением нашего народа?
По-видимому, она их все же проверила, потому что сразу начала выписывать на доске некоторые слова и повторять правила, на которые мы, очевидно, сделали ошибки в сочинениях, сданных ей в четверг.
Книги, в которых раскрывается облик грядущего, уже появились. Это «Туманность Андромеды» И. А. Ефремова, «Магелланово облако» польского писателя-коммуниста Станислава Лема и другие. Таким книгам близка повесть братьев А. и Б. Стругацких «Возвращение». Ее герои – люди двадцать второго века: астролетчики, учителя, охотники, ученые.
Ага. Вот и толстая пачка наших тетрадей, извлеченная из ее сумки, легла на стол.
Во многих из них читатели узнают себя – свое вдохновенье, свое упорство, свою жажду подвига, потому что люди грядущих веков будут похожи на нас, будут почти такими же, как мы, и в то же время будут иными. Их труд будет разнообразнее, чувства богаче – ведь ничто не будет мешать им или ограничивать их. Как и в наше время, они будут видеть счастье не в отдыхе, а в подвиге, будут искать трудностей, чтобы испытать напряжение всех сил в жестокой иногда борьбе, ведь во все времена и века без труда нет человека.
— В этот раз было очень много хороших сочинений, — сказала она. — Я могла бы зачитать все. Но на это, конечно, не хватит времени. Поэтому я отобрала четыре. Как вы знаете, это не значит, что они обязательно самые лучшие. У нас в классе все пишут хорошо.
Эта книга – не всеобъемлющее исследование коммунистического будущего и не трактат о коммунистическом обществе. Это лишь ряд отдельных эпизодов, не всегда тесно связанных друг с другом, мозаика, в которой, может быть, и не хватает многих кусков, но все же позволяющая разглядеть рисунок, целиком. Так иногда в ранний предутренний час рассвета солнце уже золотит вершины гор, но влажная мгла еще лежит в долинах, по-ночному еще шумит лес, но уже слышны голоса птиц, приветствующих утро…
Я впился глазами в пачку, пытаясь понять, есть ли там моя тетрадка. Сверху ее не было, это я разглядел.
Анна Лисбет подняла руку.
Так ли будет на самом деле, или не совсем – на это невозможно ответить: каждый по-своему представляет себе будущее нашей планеты. Да и сами авторы книги вряд ли считают себя пророками. Для них – и для нас всех – повесть «Возвращение» это повод для раздумий, для романтических мечтаний, для хорошего, доброго спора. И чем больше мыслей пробудит эта книга, тем жарче будет спор, и это хорошо – ведь в спорах, как известно, рождается истина.
На ней был белый вязаный свитер, он ей очень шел. Черные волосы и черные глаза очень хорошо сочетались с белым, как и алые губы и румянец, который всегда выступал у нее на щеках, когда она приходила в помещение с холода.
— Да? — спросила учительница.
Кирилл Андреев
— Можно мы будем вязать, пока слушаем? — спросила Анна Лисбет.