Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— К тебе, значит?

— Если я захвачу Карасканд, ты поддержишь мое желание стать его королем?

— Разумеется, не ко мне, а к партии. И поверь, это не только мое мнение. Могу тебя уверить, наши ретрограды очень боятся, что государь станет на этот путь. Я это знаю из самого достоверного источника… От Юрия Павловича, — добавил он весьма значительным тоном. — Что ты на это скажешь?

— В каком смысле — «захвачу»?

— Ничего не скажу. Это мне просто неинтересно. Вы хотите создать при государе какой-то совещательный или полусовещательный орган. Ты что-то такое нашел в истории, земский собор или боярскую думу…

— Если я открою его ворота Священному воинству, — ответил галеотский принц, устремив на собеседника пронизывающий взгляд голубых глаз.

— Я нашел!.. Земский собор или… Какое невежество!

Пройас мгновенно преобразился. Бледность покинула его лицо. Темные глаза сделались ясными и внимательными.

— Ты говоришь серьезно?

— Да все равно! Я знаю, что не ты это нашел и что земский собор и боярская дума не одно и то же, но мы спорим не о словах. По существу, вы все хотите, чтобы при царе были какие-то представители, от дворянства ли или от купечества или от духовенства, — само собой, чтобы «лидерами» — вы ведь так выражаетесь: «лидеры» — были вы, профессора. А нас все это вообще не интересует. Мы принципиально никак не можем считать нормальным положением, чтобы какой-то генерал bon vivant, может быть даже хороший человек, правил восьмидесятимиллионным народом.

Саубон хихикнул, словно алчный старик.

— Извини меня, это не разговор, — сказал Черняков, морщась и оглядываясь по сторонам. — «Какой-то генерал»!.. Это дешевая демагогия. За «каким-то генералом» тысячелетняя историческая традиция. Кому же править Россией? Твоему Стеньке, что ли? Или Бакунину с Нечаевым? В твоих словах я вижу полное неуважение к истории, столь характерное для всех наших радикалов. Вся задача в том, чтобы громадную историческую силу царской власти направить на верный прогрессивный путь. И нашей будущей партии в первую очередь нужно теоретическое и историческое обоснование. Не скрою, что этому я и собираюсь посвятить свои силы. Внимательно ли ты прочел мою работу о вечевых собраниях и земских соборах? Я тебе ее послал.

— Да, я прочел, — солгал Николай Сергеевич.

— Я в жизни не был так серьезен.

— Кстати, по поводу этой моей работы. Ты, кажется, хорошо знаком с Клембинским?

Конрийский принц несколько мгновений сосредоточенно изучал его, как будто взвешивал варианты.

— Не так уж хорошо, но знаком.

— Мне не нравится игра, которую ты затеял…

— Не могу понять, в чем дело. Я ему давно послал и эту свою работу, и заметку о некоторых своих планах для помещения в его хронике «Книги и писатели», но прошло больше месяца, и ни слова не появилось. Ты не мог ли бы ему напомнить?

— Когда же? Ведь я завтра уезжаю.

— Проклятье! Ты можешь просто ответить на вопрос? Поддержишь ли ты меня, когда я потребую, чтобы меня возвели на трон Карасканда?

— Конечно, тебе будет трудно лично ему передать, но ты можешь ему написать. Чтобы не утруждать ни тебя, ни его, я сам набросал два слова. Вот. Может, у него затерялось. — Он вынул из кармана листок. — Я только попрошу тебя переслать ему с маленьким препроводительным письмом. Можно?

Пройас немного помолчал, потом медленно кивнул.

— Постараюсь.

— Да… Возьми Карасканд, и ты будешь его королем. Обещаю.

— Извини меня, «постараюсь» — это не разговор. Если тебе трудно, я могу это устроить через кого-либо другого.

Саубон воздел лицо и руки к грозному небу и издал боевой клич. Струи дождя хлестали его, обволакивая успокаивающей прохладой, оставляя на губах и во рту привкус меда. Несколько месяцев назад он, попав в плен обстоятельств, думал, что умрет. Потом он встретил Келлхуса, Воина-Пророка, человека, указавшего ему путь к собственному сердцу, и пережил бедствия, какие могли бы сломить десятерых более слабых людей. И вот теперь момент, о котором Саубон мечтал всю жизнь, настал. Это казалось настолько невероятным, что голова шла кругом.

— Хорошо, я пошлю.

Это казалось даром.

— Спасибо. Вот, возьми. Теперь вернемся к делу. Итак, зачем ты едешь к Бакунину и к Марксу?

Дождь, такой сладостный после Кхемемы. Капли, стучащие по лбу, щекам, закрытым глазам. Саубон стряхнул воду со спутанных волос.

— Я не еду к Бакунину и к Марксу. Я еду за границу, где надеюсь повидать Бакунина и Маркса, — раздраженно сказал Мамонтов. — Не в обиду будь сказано тебе и Юрию Павловичу, то, что делается в России, меня не удовлетворяет. Готов, конечно, сделать исключение для твоей работы о вечевых собраниях и земских соборах…

«Король… Наконец-то я буду королем».

— Почему ты сердишься?



— И мне хочется узнать, о чем думают умные люди за границей.

— И откуда это мрачное молчание? — спросил Пройас.

— Однако ты умных людей хочешь искать только в революционном лагере.

Найюр, сидевший посреди темного шатра, взглянул на него.

— Кто же есть еще? Не прикажешь ли обратиться к Бисмарку? Я, пожалуй, и не прочь, да он меня мудрости учить не станет. И потом мудрость Бисмарков!.. Нет, брат, нас Эльзас-Лотарингиями не прельстишь. — Он налил себе и выпил залпом третью рюмку водки.

Он понял, что конрийский принц не просто отлеживался, пока выздоравливал. Он думал.

— Монтень говорил: «Tous les maux de ce monde viennent de l’ânerie».[4]

— Не понимаю, — отозвался Найюр.

— Видишь ли, скюльвенд… Что-то произошло с тобой в Анвурате. И мне нужно знать, что именно.

Все эти Эльзас-Лотарингии от «anêrie» и происходят, что бы там ни говорили о гении Бисмарка и ему подобных! Нет, у них уму-разуму не научишься! А у революционеров — может быть… Видишь ли, я твердо решил вложить в свою жизнь хоть какой-нибудь разумный, не говорю, вечный, но долговременный смысл. Да вот, недавно умер мой отец. Ты его знал. Он был недурной человек, не злой и умный, хоть без образования. Но умер — и никто слезы не проронил. Больше того, — зачем слезы? Я и сам не очень их ронял, хоть многим ему обязан, — но его навсегда все забыли ровно через десять минут после того, как опустили гроб в могилу. И я не хотел бы прожить жизнь так, как ее прожил отец. Если у человека нет ни гения, ни хотя бы большого таланта для личного творчества, то…

Пройас все еще был болен — и весьма серьезно, если судить по его виду. Он сидел в походном кресле, зарывшись в груду одеял, и его обычно пышущее здоровьем лицо было бледным и осунувшимся. У любого другого человека подобная слабость показалась бы Найюру отвратительной, но Пройас не был «любым». За прошедшие месяцы молодой принц внушил ему некое беспокоящее чувство, уважение, которого не заслуживали, пожалуй, и сородичи-скюльвенды, не то что какой-то чужак. Даже сейчас, в болезни, Пройас сохранял царственный вид.

— Постой. А у тебя есть?

«Он всего лишь один из айнритийских псов!»

— Ты отлично знаешь, что нет! То остается вложить свои небольшие силы в какое-нибудь большое общее дело. Я такого дела и ищу. И тут я его пока не нашел. Когда создастся твоя прогрессивная партия и когда государь к тебе обратится, тогда поговорим. До того я здесь ничего не вижу. Вижу только, что народ голодает и погряз в невежестве, вижу, что ни за что ни про что в ссылке Чернышевский. Я не большой поклонник его мыслей, но ссылать его было верхом безобразия! Так именно создают в стране революционное движение.

— Ничего в Анвурате не произошло.

— Так ты хочешь примкнуть к революционному движению? — с недоуменьем спросил Черняков, опять понижая голос.

— Как так — ничего? Почему ты бежал? Почему исчез?

— Если б хотел, то не говорил бы об этом… в ресторане гостиницы. — Он хотел было сказать: «То не говорил бы об этом тебе». — Нет, и к этому у меня не лежит душа. Помнишь: «Du weisst, о Gott, dass ich kein Talent zum Martyrtum habe…»[5] У меня тоже нет таланта к мученичеству. Впрочем, не знаю. Ничего не знаю. Я еду осмотреться.

— И отлично. Осмотрись, приезжай назад и прими участие в работе прогрессивно мыслящих людей. И не иронизируй, другого пути нет, все остальное бред и утопия… Какой у нас царь ни есть, он умнее и образованнее, скажем, королевы Виктории. Между тем Англия процветает.

Найюр нахмурился. Ну и что ему сказать?

— В Англии, насколько мне известно, Виктория никакой власти не имеет. А у нас… Да брось ты восхвалять царя! Он все-таки деспот, и в нем все-таки порода отца, а может быть, и порода деда. Вспомни, с какой жестокостью было подавлено польское восстание.

Что он сошел с ума?

— Я так и знал! Восстание индусов было подавлено с меньшей жестокостью? Но англичанам можно, а? Пойми, я не одобряю жестокостей, едва ли мне это нужно объяснять тебе, — прибавил он, взглянув на хмурое лицо Мамонтова. — Думаю также, что с поляками можно было и должно было договориться. Но нельзя все валить на нас одних. Дай срок…

Найюр провел много бессонных ночей, пытаясь изгнать из памяти Анвурат. Он помнил, как ход битвы ускользал из его власти. Он помнил, как убивал Келлхуса, который не был Келлхусом. Он помнил, как сидел у прибрежной полосы и смотрел на Менеанор, бьющий по берегу кулаками белой пены. Он хранил тысячу других воспоминаний, но все они казались крадеными, словно истории, рассказанные приятелем детства.

— Даю, даю. Бери срок и жди, пока за тобой пришлют из Зимнего дворца. А я как-нибудь пойду своей дорогой. Вот я только что сказал тебе, что силы у меня небольшие. В конце концов, и это неизвестно.

— Я знаю, что ты горд как Люцифер.

Найюр большую часть своей жизни прожил в обществе безумия. Он слышал, как говорят его братья, понимал, как они думают, но, несмотря на бесконечные взаимные упреки, несмотря на годы жгучего стыда, не мог сделать эти слова и мысли — своими. Он был беспокойной и мятежной душой. Вечно одна мысль, одна жажда — это слишком! Но как бы далеко ни уходила его душа по тропам долга, Найюр всегда нес на себе печать предательства — и всегда знал меру своей испорченности. Его замешательство было замешательством человека, наблюдающего за безумием других. «Как? — готов был кричать он. — Как эти мысли могут быть моими?»

— Какой там черт Люцифер!.. Говорят, у меня талант художника. Я в этом далеко не уверен. Вот главная цель моей поездки за границу. Кроме того, мне просто хочется повидать Европу, пока есть здоровье и деньги. В Локарно к Бакунину я заеду разве на один или два дня, а жить буду в Париже. Если там знатоки признают, что у меня большой талант, я уйду в живопись. При малом таланте не стоит и незачем.

— А если большого таланта не окажется?

Он всегда владел собственным безумием.

— Не знаю, что тогда буду делать… Планы у меня разные. Была и такая мысль… Я хорошо знаю иностранные языки. Отец ничего не жалел для моего образования. Не стать ли мне журналистом? Теперь в мире появились международные журналисты. Вот, наконец, наши котлеты… Почему ты смеешься как идиот?

Но в Анвурате все изменилось. Наблюдатель в его душе пал, и впервые сумасшествие овладело им. На протяжении недель Найюр был не более чем трупом, привязанным к взбесившейся лошади. И как же мчалась его душа!

— Так… Одним словом, у Леонардо да Винчи сто тысяч проектов. Что ж, желаю тебе успеха во всех, кроме одного: революционного.

— Какое тебе дело до моих уходов и приходов? — едва не выкрикнул Найюр. Он засунул большие пальцы рук за пояс с железными бляхами. — Я не твой вассал.

— Этот, быть может, самый лучший. Я тебе тоже желаю больших успехов. Женись на миловидной национал-прогрессивной девице с хорошим приданым, купи себе дом неподалеку от Юрия Павловича и устрой, на зло его ретроградному салону, другой салон, с хорошим либерально-консервативным направлением и с явно выраженным национальным духом. На больших обедах у тебя будут подаваться национально-прогрессивные суточные щи с няней и тосты будут произносить известнейшие профессора и писатели. Может быть, самого полоумного Достоевского заполучишь? И непременно чтоб было несколько национал-прогрессивных князей и графов.

Лицо Пройаса потемнело.

— Международный журналист, ты глупеешь не по дням, а по часам. Особенно когда без причины сердишься и стараешься это скрыть, — благодушно сказал Черняков, кладя на тарелку телячью котлету.

— Нет… Но ты занимаешь высокое положение среди моих советников. — Он поднял голову; в глазах его читалась нерешительность. — Особенно после того, как Ксинем…

Найюр скривился:

После шампанского стало веселее, но не очень весело. Они отказались от второй бутылки. К концу завтрака все уже было сказано и об Александре II, и о Бакунине, и о Марксе, и о положении России, и о положении Европы, и о швейцарских гостиницах, и о парижских ресторанах.

— Ты слишком много…

— Почему твоя сестра назначила мне свиданье в семь часов? Самое необычное время, — сказал Мамонтов.

— Ты спас меня в пустыне, — сказал Пройас.

— Разве ты не читал в газетах? Сегодня в пятом часу обед у государя. Они вернутся, верно, только на полчаса: вечером в Зимнем дворце бал.

Найюра вдруг захлестнуло томление. Отчего-то он тосковал по пустыне — куда больше, чем по Степи. Что было тому причиной? Может, безликость шагов, невозможность проложить тропы и дороги? Или уважение? Каратай убил куда больше людей, чем он сам… Или сердце Найюра узнало себя в одиночестве и отчаянии пустыни?

— Очевидно, Софья Яковлевна теперь не может прожить без государя более получаса?

«Как много проклятых вопросов! Заткнись! Хватит!»

— Нельзя, брат. По их положению они должны быть и на обеде и на бале… А ты что делаешь вечером?

— Конечно, я тебя спас, — отозвался Найюр. — Не забывай: всем уважением, какое я здесь приобрел, я обязан тебе.

— Я? Я не у государя.

Он тут же пожалел об этих словах. Он хотел объяснить, что говорить больше не о чем, а прозвучали они как признание.

— Ты, конечно, в цирке? У твоей Каталины или как ее? Шутовское имя.

Могло показаться, будто Пройас сейчас сорвется на крик. Но он просто опустил голову и принялся разглядывать циновку под босыми ногами. Когда же он поднял взгляд, в нем светились одновременно и печаль, и вызов.

— Почему «конечно» и почему она «моя»? Что за вздор!

— Тебе известно, что Конфас недавно созвал тайный совет, чтобы поговорить о Келлхусе?

— Ну, хорошо, не буду… Значит, ты едешь завтра? Если только будет какая-нибудь возможность, я приеду на вокзал.

Найюр покачал головой:

— Ну, вот! Зачем тебе беспокоиться, ты человек занятой. Меня никто никогда не провожает.

— Нет.

— Нет, нет, я приеду, если только будет малейшая возможность, — с силой повторил Михаил Яковлевич так, точно у него в этот день были дела большой важности.

Пройас внимательно наблюдал за ним.

— Так, значит, вы с Келлхусом по-прежнему не разговариваете?

Мамонтов смотрел на него и думал, что это очень милый, благожелательный, услужливый человек, начиненный честолюбием до пределов возможного, не очень интересующийся женщинами, деньгами, наукой, интересующийся только своей карьерой. «Вероятно, его идеал: чтобы каждый день в каждой русской газете были слова „профессор М. Я. Черняков“. А позднее, когда их „прогрессивная партия“ создаст парламент, чтобы всюду было: „как нам сказал член Палаты М. Я. Черняков“, „интервью с проф. М. Я. Черняковым“, „по мнению лидера прогрессивной партии М. Я. Чернякова…“ И вместе с тем он человек неглупый и хороший, я не могу этого отрицать…»

— Нет.

Найюр прищурился. На миг ему представился дунианин; он кричал, и лицо его раскрывалось изнутри. Воспоминание? Когда это случилось?

— А то, может, разопьем еще бутылку? — спросил он. Михаил Яковлевич взглянул на часы и не успел ответить. За соседним столом произошло смятение. Немцы повскакали с мест и бросились к окнам. Послышались голоса: «Der Kaiser!..», «Alexander der Zweite…»[6] Черняков и Мамонтов тоже поднялись. По площади проезжали верхом два человека. Один из них был царь. Слева ехал человек гораздо более молодой, в иностранном мундире. «Эдуард! Принц Уэльский! — восторженно прошептал немец. — Принц Уэльский!» Сзади, на довольно большом расстоянии, ехали два казака. Александр II, чуть наклонившись в седле, что-то с улыбкой рассказывал своему спутнику. «Наверное, они разговаривают о женщинах, — почему-то подумал Мамонтов, — тот, говорят, еще перещеголяет нашего, хотя его перещеголять невозможно…» Об успехах молодого принца Уэльского у дам уже ходили по Европе всевозможные рассказы. «И как смотрит на царя, с каким восторгом. Учится, должно быть. Вот только ему наружностью до нашего далеко. Правду говорят, что наш, как был и его отец, самый красивый человек в России», — с завистью думал Николай Сергеевич, вглядываясь в лицо Александра II. Немец объяснил, что этих лошадей подарил царю турецкий султан. «Кровные арабские жеребцы, таких нет нигде в мире!»

— А почему, скюльвенд?

III

В Петербурге говорили, что дед госпожи фон Дюммлер, будто бы перс или турок, был не то лакеем Екатерины II, не то камердинером Павла I. По другим сведеньям, отец Софьи Яковлевны был армянским стряпчим в Баку. Говорили и то, что она внучка выкреста из евреев. По богатству ее муж не мог соперничать со старыми и новыми миллионерами. Тем не менее их дом считался одним из первых в столице. Почти все признавали, что этим Дюммлер обязан своей жене: «Не она сделала блестящую партию, а он». Знаменитый художник написал портрет Софьи Яковлевны и, назначая за него скромную плату, пояснил, что работа была для него «большой честью и еще большей радостью». Тургенев писал ей длинные письма с черновиками и копией. Шепотом из года в год передавали, что не сегодня, так завтра она будет выведена в очередном великосветском романе Болеслава Маркевича или князя Мещерского и выйдет скандал на всю Россию. Но этой зимой слух оборвался: в декабре в доме Дюммлеров побывал царь, не баловавший посещеньями Рюриковичей и даже великих князей. И стало ясно, что дом не будет изображен ни князем Мещерским, ни Болеславом Маркевичем.

Найюр еле сдержался, чтобы не фыркнуть.

В этот вечер особняк на набережной был ярко освещен огромными огненными вензелями императора и императрицы. У подъезда стояли парные извозчичьи сани. «Если у нее гости, то как же говорить о таком деле? — подумал Николай Сергеевич с досадой, поднимаясь по освещенной карселевыми лампами, выстланной мягким ковром лестнице. Он был в дурном настроении духа. „Верно, будут разные господа в сюртуках и мундирах, с аксельбантами и звездами, изо всех сил старающиеся походить на царя и до смешного на него непохожие“.

— Из-за женщины.

— В смысле — из-за Серве?

Расставшись с Черняковым, Мамонтов от скуки поехал в клуб и часа четыре играл в карты. Этот клуб помещался недалеко от Литовского замка, что имело свои основания. В Литовском замке, по слухам, жил палач, тот самый, который повесил Каракозова. Согласно вековому международному поверью игроков, близость палача приносит счастье. Хотя вольнодумцы указывали, что это счастье, очевидно, должно распределяться между всеми игроками поровну, в клубе чуть ли не день и ночь напролет шла игра. Николай Сергеевич недурно играл в коммерческие игры. не зарывался в азартных, но ему в последнее время не шла карта. Так и на этот раз он заплатил к вечеру сто семьдесят рублей, выслушав игривые соображения партнеров о счастье в любви и более деловитые о «полосе невезения». Существование «полосы невезения» ни у кого из игроков сомнения не вызывало; о ней говорили как о бесспорном явлении природы, некоторые игроки даже знали, сколько полоса длится и как можно ее сократить.

Найюр помнил, как Серве, измазанная кровью, пронзительно кричала. Это тоже случилось в Анвурате? Да и происходило ли это вообще?

«Она была моей ошибкой».

Мамонтов не обедал в клубе, заказал только чай, рассчитывая на ужин с Катей. Он ругал себя за поездку в клуб, за проигрыш и за то, что ему жалко проигранных денег. «Уж не скупость ли? Тут и наследственности быть не может: отец был щедр и сыпал пожертвованьями, особенно до получения Владимира. Я не скуп, но и не расточителен…» Расплачиваясь с лакеем, он нашел в кармане листок бумаги, развернул и прочел написанную необыкновенно четким почерком заметку: «Приват доцент Санкт-Петербургского университета М. Я. Черняков закончил большой труд: „Этапы и вехи истории идеи самоуправления. Вечевые собрания и земские соборы на Руси“. Исследование русского ученого вызвало оживленный интерес в западноевропейской научно-политической литературе. Возможно, что оно будет переведено, целиком или в извлечении, на немецкий язык. В настоящее время М. Я. Черняков готовит новый курс государственного права и ряд специальных работ». — «Как все-таки ему не совестно? — подумал Мамонтов. — А может быть, у них так принято? Иначе Клембинский и не мог бы вести хронику „Книги и писатели“. Николай Сергеевич хотел было выбросить записку, но, вспомнив о данном слове, вздохнул, тут же написал препроводительное письмо и покинул клуб. — „Лихача прикажете?“ — почтительно спросил внизу швейцар. На это нельзя было ответить иначе, как „Да, позовите лихача“. — „Чем не времяпрепровождение для купчика?“ Чтобы наказать себя за инстинкт бережливости, он купил для Кати самую дорогую бонбоньерку в самой дорогой кондитерской. „У Дюммлеров оставлю у швейцара, который больше похож на аристократа, чем его барин… Впрочем, их к аристократии, кажется, никто и не причисляет“, — подумал Николай Сергеевич, очень недолюбливавший аристократов. Он с некоторым удовлетворением вспомнил разговор, слышанный им в итальянской опере: рядом с ним какой-то франт, восхищаясь красотой сидевшей в ложе госпожи фон Дюммлер, сказал, что по рождению она «deux fois rien». — «Trois fois rien»[7], — поправил другой франт.

Что на него нашло, когда ему стукнуло забрать ее с собой, после того, как они с Келлхусом перебили тех мунуати? Что на него нашло, когда он взял женщину — женщину! — в дорогу? Может, ее красота так подействовала на него? Она была ценной добычей — это бесспорно. Младшие вожди похвалялись бы ею при всяком удобном случае, развлекались, прикидывая, сколько голов скота можно получить за нее, и зная при этом, что она — не для продажи.

Хозяйка дома прощалась с невысокой дамой и, держа в обеих руках ее руку, что-то говорила ей по-французски. На лице Софьи Яковлевны сияла улыбка. «Кажется, и место у нее рассчитано: вот тут под лампой. При этом освещении она действительно красавица, — подумал Николай Сергеевич. — Недурно было бы написать ее портрет…» Увидев его, она ласково улыбнулась. Невысокая дама повернула голову в меховом капоте. Мамонтов вспыхнул.

Но ведь он охотился за Моэнгхусом! За Моэнгхусом!

— Разрешите представить вам моего друга, — сказала, улыбаясь, Софья Яковлевна, видимо довольная эффектом. — Мосье Мамонтов, один из лучших художников России. Маркиза де Ко… Впрочем, вас не называют, — весело сказала она даме. — Это должно быть странное ощущение: знать, что твое лицо известно каждому человеку на земле. Как вы думаете? — обратилась она к Николаю Сергеевичу. Действительно, называть даму не требовалось. Он впервые слышал имя маркизы де Ко, но эти темные глаза с густыми бровями, это бледное «неземное» и вместе детское лицо были известны всему миру: перед ним была Аделина Патти.

Нет. Ответ был прост: он взял ее из-за Келлхуса. Разве не так?

На площадку лестницы выбежал мальчик лет одиннадцати в матросском костюме. Софья Яковлевна его подозвала.

«Она была моей добычей».

— Это мой сын Коля, — сказала она. — У меня к вам просьба: поцелуйте его. Пусть он всю жизнь говорит, что его целовала Патти!

До того как они наткнулись на Серве, Найюр провел несколько недель наедине с этим человеком — несколько недель наедине с дунианином. Сейчас, наблюдая, как этот демон пожирает одно сердце айнрити за другим, Найюр мог лишь поражаться тому, что остался в живых. Бесконечное тщательное изучение. Опьяняющий голос. Демонические истины… Как он мог не взять Серве после подобного испытания? Даже если не считать красоты, она была простой, честной, страстной — то есть обладала всем тем, чем не обладал Келлхус. Он воевал против паука. Как же ему было не стремиться к обществу мух?

Гостья засмеялась и поцеловала упиравшегося мальчика. Как она ни привыкла к таким и сходным просьбам — как раз в этот день императрица, в точно тех же выражениях, просила ее поцеловать другого Колю, старшего внука государя — они видимо доставляли ей удовольствие. Николай Сергеевич молча вглядывался в ее лицо, чтобы навсегда запомнить. «Да, глаза удивительные… „Les noires étincelles“, „La Junon bébé“[8], — вспомнил он то, что постоянно говорили о глазах и лице Патти. — А смеется Катя лучше…» Гостья видимо не знала, что сказать. Софья Яковлевна тотчас пришла ей на помощь.

Да… Вот именно! Он взял ее, как ориентир, как напоминание о том, что такое человек. А ему следовало бы понять, что вместо этого она превратится в поле битвы.

— Его зовут Коля, это уменьшительное от «Николай»… Мой ангел, — обратилась она по-русски к сыну, — отведи твоего тезку в серую гостиную. Ты знаешь, что такое тезка? Ну вот, будь хозяином дома, а я сейчас к вам приду, — смеясь, сказала она. Мальчик проводил Мамонтова и скрылся.

«Он использовал ее, чтобы свести меня с ума!»

— Ты уж прости меня за скептицизм, — сказал Пройас. — Многие мужчины вытворяют странные вещи, когда дело касается женщин. Но чтобы ты?..

В гостиной было все то, что считалось обязательным: мебель Булля или подделка под нее, камин серого мрамора, бесчисленные ящички из китайского лака и слоновой кости, картины Виллевальде и Айвазовского. Только не было фамильных портретов, «et pour cause»[9], — подумал Мамонтов. Впрочем, на одной из стен висел фамильный генерал в александровском мундире, дядя или дед фон Дюммлера, но вид у этого портрета был довольно смиренный, точно он говорил: «А все-таки и я предок…»

Найюр рассердился. Что он такое говорит?

— Очень рада, что познакомила вас с Патти, — сказала, входя, Софья Яковлевна. — И не удивляйтесь рекламе, которую я вам сделала…

Пройас перевел взгляд на бумаги, сложенные перед ним на столе; их уголки загибались от влаги. Он рассеянно попытался разгладить один уголок пальцами.

— Да уж, можно сказать!

— Все это сумасшествие, творящееся вокруг Келлхуса, заставило меня думать, — продолжал принц. — Особенно о тебе. Люди тысячами стекаются к нему, пресмыкаются перед ним. Тысячами… Но однако же ты, человек, знающий его лучше всех, не пожелал оставаться с ним. Почему, Найюр?

— Мой милый, это необходимо. Когда вы отошли, я ей еще о вас наговорила. Вы уезжаете, но вы можете встретиться с ней за границей. Если бы Патти заказала вам свой портрет, вы на следующий день стали бы знаменитостью… Я не предлагаю вам чаю: поздно. Хотите портвейна? Нет? Нет так нет. Как же она вам понравилась? Она очень спешила: ей еще нынче петь в опере… Ах, как она сегодня пела!

— Я же сказал — из-за женщины. Он украл мою добычу.

— Сегодня? Где же это?

— Ты любил ее?

— Во дворце, разумеется… Вы, может быть, не слышали? — смеясь, спросила Софья Яковлевна. — Сегодня великая княжна вышла замуж за герцога Эдинбургского.

Сказители говорят, что люди часто бьют сыновей, чтобы оскорбить своих отцов. Но тогда зачем они бьют жен? Любовниц?

— Un manage très discret[10], — сказал Мамонтов, — целый день гремели колокола и палили пушки. Утром мне спать не дали.

Почему он бил Серве? Чтобы оскорбить Келлхуса? Чтобы причинить боль дунианину?

— Бедный!.. Так вот по этому случаю государь дал обед. И за обедом пели Патти, Альбани и Николини. Но тех просто никто не слушал. На Альбани мне было жаль смотреть. Патти затмила всех и все. Она спела что-то из Россини с верхним «re», потом, в честь новобрачных, английскую песенку «Home, sweet home»…[11] Я не могла себе представить подобную овацию в Зимнем дворце! Люди забыли о присутствии государя и государыни! Впрочем, государь сам аплодировал, как студент на галерке Большого театра. Он осыпал ее подарками: подарил ей веер, кольцо, браслет, не знаю что еще. Вообще она вывезет из России целое состояние.

Там, где Келлхус гладил, Найюр бил. Там, где Келлхус шептал, Найюр кричал. Чем большей любви добивался дунианин, тем большую ненависть вызывал Найюр — даже не понимая, что именно он делает. Иногда она вполне заслуживала его ярости. «Своенравная сука! — думал он. — Как ты могла? Как ты могла?»

Любил ли он ее? Мог ли любить?

— Ей, я думаю, не нужно.

Возможно, в мире, где не было бы Моэнгхуса…

Найюр сплюнул на циновки, устилающие пол.

— Боюсь, что нужно. Вы знаете, ее муж — она с ним не живет — наложил арест на ее имущество. По законам передовой Французской республики это можно. Там женщины совершенно бесправны, не то что в отсталой России. C’est un pauvre sire, Monsieur le marquis de Caux.[12] Она поэтому больше не поет во Франции, так как ее гонорары пошли бы ему. Зачем великие артистки выходят замуж? Все они неизменно несчастны в браке и скоро расходятся с мужьями: Тальони, Малибран, Бозио, Гризи, Патти… Да, она несчастное существо. И какая это мука — выступать каждый день! Я после обеда во дворце захватила ее сюда, чтобы напоить ее чаем, — сказала Софья Яковлевна таким тоном, точно без нее Патти оказалась бы на улице голодной. — Так вы не уехали? Когда вы уезжаете?

— Я владел ею! Она была моей!

— Завтра.

— И все? — спросил Пройас. — Это и есть все твои претензии к Келлхусу?

Все его претензии… Найюр едва не расхохотался. То, что он чувствовал, нельзя было изложить словами.

— Ах, какое было великолепие! — продолжала она, не слушая его ответа и видимо еще не в силах справиться с впечатлениями дня. — Мы были во дворце чуть не с утра. Сначала венчание по православному обряду, потом по английскому обряду. Потом обед в самое необычное время: в четыре тридцать. А вечером надо опять туда ехать на бал. Лорд Лофтус, английский посол, сказал мне, что по великолепию ничего не видел похожего на наш двор. Особенно эти bals des palmiers[13].

— Меня беспокоит твое молчание.

— Это еще что такое?

Найюр снова сплюнул.

— Не «еще что такое», а это сказка из «Тысячи и одной ночи». Из царских оранжерей привозят пальмы, изумительные пальмы, каких нет, кажется, в Африке. Николаевский зал превращается в Альгамбру. На крыше аршин снега, а под ней тропический сад. Между пальмами столы, каждый человек на десять. Перед обедом государь подходит к каждому столу, говорит несколько слов и прикасается к чему-нибудь. У нас он съел ягоду винограда и оставался больше минуты. Обычно остается еще меньше, чтобы не заставлять гостей стоять… Ну, я вас слушаю, рассказывайте, в чем дело.

— А меня оскорбляет твой допрос. Ты слишком много на себя берешь, Пройас.

Мамонтов изложил свою просьбу. Она теперь слушала внимательно.

Осунувшееся, но по-прежнему красивое лицо исказила гримаса.

— Какая это Перовская? Есть графы Перовские. Неужели из семьи министра?

— Возможно, — сказал принц, глубоко вздохнув. — А возможно, и нет… Как бы то ни было, Найюр, я получу от тебя ответ. Мне необходимо знать правду!

— Кажется. Но они не графы. Это бедная ветвь семьи.

Правду? И что эти псы будут делать с правдой? Как поступит Пройас, узнав ее?

— Ведь Перовские были незаконные дети Разумовского? Значит, они в родстве с царской фамилией?

— Не знаю. Они, кажется, не от Алексея Разумовского, а от Кирилла. Но, повторяю, никаких связей у них нет. Если вы можете что-либо сделать, ради Бога, сделайте.

Софья Яковлевна задумалась.

— Конечно, я могу это сделать, — сказала она. — Ее грехи, по-видимому, пустяковые? Я могу попросить государя и не думаю, чтобы он мне отказал. Но… Ручаетесь ли вы, что, если эту вашу Сонечку выпустят, то она не пойдет дальше? Вы сами понимаете, в каком положении я тогда окажусь!

«Он пожирает вас, и теперь ты это знаешь. А когда он закончит, останутся только кости…»

— Поручиться я не могу, — сказал, немного подумав, Николай Сергеевич. Он вспомнил Перовскую, ее круглое личико, крутой лоб под светлыми волосами, ласковые голубые глаза, вдруг становившиеся очень нехорошими, когда кто-нибудь из товарищей оказывался «бабником», внезапное раздражение, пробегавшее по ее лицу, если в ее чистенькую комнату входили в мокрых, грязных калошах. Хотя она была общей любимицей, ее за ворчливость дружески прозвали «Захаром», по имени какого-то дворника или городового. — Нет, я не могу поручиться, — твердо повторил он. Софья Яковлевна вздохнула.

— И что за правда тебе нужна? — огрызнулся Найюр. — Действительно ли Келлхус — айнритийский пророк? Ты на самом деле думаешь, что я способен ответить на этот вопрос?

— Тогда я не могу просить, — так же твердо сказала она. — Посудите сами. Что если она полезет к Каракозовым! Только этого мне не хватало бы! Да, правду сказать, и вам! Не могу. Пусть лучше они действуют через родных, можно возобновить родственные связи. Борис Александрович Перовский — очень влиятельный человек. За родственницу хлопотать естественно… Вы сердитесь?

Во время спора Пройас от возбуждения подался вперед; теперь же он снова откинулся на спинку кресла.

— Не сержусь, конечно, но огорчен. Пока, во всяком случае, ее дело совершенно несерьезно.

— Нет, — выдохнул он, проводя рукой по лбу. — Я просто надеялся, что…

— Тогда, быть может, ее скоро выпустят… Объясните мне, что такое происходит с нашей молодежью. Какое дело этой Перовской до политики? Она хорошенькая?

Он не договорил и замолк, устало покачав головой.

— Нет. Довольно миловидное лицо, но не красивое.

— Все это несущественно. Я позвал тебя, чтобы обсудить другие дела.

Найюр повнимательнее пригляделся к принцу и поймал себя на том, что его беспокоит неопределенность в глазах Пройаса.

— В этом, верно, и причина. — Она смягчила улыбкой это свое замечание. — Сколько ей лет?

«Конфас вступил с ним в переговоры… Они что-то замышляют против Келлхуса».

А зачем ему лгать насчет дунианина? Все равно он больше не верит, что этот человек будет соблюдать условия их договора…

— Не знаю. Лет девятнадцать, должно быть.

Тогда во что же он верит?

— Бог знает что такое! — сказала с негодованием Софья Яковлевна. — Дети занимаются государственными делами! — «Чем же надо заниматься? Как ты, придворными сплетнями?» — подумал Мамонтов. — Но об этом я не хочу говорить. Тем более, что вы начинаете на меня сердиться, между тем я вас очень люблю и не только потому, что вы друг моего брата. Скажу одно: ведь ни вы, ни ваша Перовская, вероятно, не предполагаете, что в России будет республика, как во Франции? Очень, кстати сказать, она хороша, эта французская республика!.. Ну, а если так, то лучше государя, чем Александр Николаевич, у нас никогда не было и не будет. Вы со мной не согласны?

— Недавно ко мне приходил Саубон, — тем временем продолжал Пройас. — Он обменялся посланиями и даже несколькими заложниками с кианским офицером по имени Кепфет аб Танадж. Судя по всему, Кепфет и его товарищи настолько сильно ненавидят Имбейяна, что готовы пожертвовать чем угодно, лишь бы увидеть его мертвым.

— Карасканд, — сказал Найюр. — Они предложили Карасканд!

— Извините меня, это дамский подход к политическим вопросам, — сердито сказал Николай Сергеевич, спрашивая себя, брат ли влияет на сестру или сестра на брата. «Конечно, она на него…»

— Участок стены, если говорить точнее. На западе, рядом с небольшими боковыми воротами.

— Не думаю. А если и дамский, то я не виновата. Вы не знаете государя, а я его знаю. И я в жизни не встречала более очаровательного человека. Начать с того, что он такой красавец! По-моему, он еще красивее отца. Я ребенком видела Николая Павловича. У него было страшное лицо, и он видимо это в себе культивировал. Тут ничего хорошего нет. Конечно, люди приходят в ужас, если на них смотрит зверем человек, который может их казнить. Александр Второй величествен, добр и прост. Все послы говорят, что не видели такого величественного монарха. Еще сегодня Лофтус сказал мне: «Every inch a king»…[14] Это, кажется, из Шекспира, правда? И как он добр! Как умен!

— И ты хочешь моего совета? Даже после Анвурата?

— Вы говорите как влюбленная.

Пройас покачал головой.

— Да я и в самом деле влюблена в государя. Вы читали «Войну и мир» графа Льва Толстого? Хороший роман, хотя и очень растянутый. У него там офицер Ростов влюбляется в Александра Первого. Так и я влюблена в Александра Второго.

— Я хочу от тебя большего, скюльвенд. Ты всегда говорил, что мы, айнрити, делим честь, как другие делят добычу. И сейчас ничего не изменилось. Мы перенесли много страданий. Тот, кто войдет в Карасканд, обретет бессмертную славу…

— Полагаю, что это не совсем то же самое… Я слышал, кстати, что император недавно удостоил вас посещением? Как же это было?

— А ты слишком болен.

Конрийский принц фыркнул.

— И вы? — спросила она и опять вздохнула. — Все меня спрашивают: как же это было? Подразумевается: «как ты, интриганка, этого добилась?» Не протестуйте, это так. А я вам говорю, что нисколько этого не добивалась. Просто государь к нам заехал, не могла же я его выгнать, правда? И даже не заехал, а зашел пешком. Нашего швейцара Василия чуть не разбил удар. Да и меня тоже… Вы совсем не любите государя?

— Сперва ты плюешь мне под ноги, а теперь заявляешь о моей немощности… Иногда я думаю: может, ты заслужил эти шрамы на руках, убивая не людей, а хорошие манеры?

Он засмеялся.

Найюр почувствовал себя оплеванным, но сдержался.

— В день освобождения крестьян — мне тогда было пятнадцать лет — я хотел отдать за него жизнь… Быть может, потому, что мой дед был крепостной, — добавил Николай Сергеевич. Она с любопытством на него смотрела.

— Я заслужил эти шрамы, убивая дураков.

— Я сама не аристократка, — сказала она.

Пройас рассмеялся было, но тут же закашлялся. Он повернулся и сплюнул мокроту в чашу, установленную в тени за креслом. Ее медный край поблескивал в неверном свете.

— Почему я? — спросил Найюр. — Почему не Гайдекки или Ингиабан?

Пройас застонал, его передернуло под одеялами. Он подался вперед и обхватил голову руками. Кашлянув, он взглянул на Найюра. Две слезы, следы борьбы с кашлем, скатились по щекам.

— Потому что ты, — он сглотнул, — самый способный.

Найюр напрягся и почувствовал, как в горле зарождается рычание.

«Он имеет в виду, что без меня проще всего обойтись!»

— Я знаю, ты думаешь, что я лгу, — быстро проговорил Пройас. — Но я не лгу. Если бы Ксинем по-прежнему был… был…

Он моргнул и покачал головой.

— Тогда я попросил бы его.

Найюр внимательно посмотрел на принца.

— Ты боишься, что это может оказаться западней… Что Саубона обманули.

Пройас проглотил ком в горле и кивнул:

— Целый город за жизнь одного человека? Ненависть не может быть настолько велика.

Найюр не стал с ним спорить.



То была ненависть, затмевающая ненавидящего, голод, заключающий в себе саму суть аппетита.

Низко пригнувшись, держа меч наготове, Найюр урс Скиоата крался вдоль верха стены к боковым воротам, размышляя о Келлхусе, Моэнгхусе и убийстве.



«Нужен ему… Я должен найти способ стать нужным ему!»

Да… Безумие подступало.

Найюр замер, прижавшись спиной к мокрому камню. Следом за ним на небольшом расстоянии крался Саубон, а за принцем — еще около полусотни тщательно отобранных людей. Задержав дыхание, Найюр попытался успокоиться. Он взглянул на огромную паутину рассыпанных внизу построек, освещенных лунным светом. Странное чувство: увидеть как на ладони город, который так долго им сопротивлялся. Все равно что поднять юбки спящей женщины.

Тяжелая рука легла на его плечо. Найюр обернулся и разглядел в темноте Саубона, его ухмыляющееся лицо, обрамленное кольчужным капюшоном. Луна бросала блики на его шлем. Найюр уважал воинскую доблесть галеотского принца, но никогда не испытывал к нему ни доверия, ни приязни. В конце концов, этот человек тоже примкнул к своре дунианина.

— Вид почти как у распутницы… — прошептал Саубон, кивком указывая на лежащий внизу город. Он поднял голову; глаза его сияли. — Ты все еще сомневаешься во мне?

— В тебе я не сомневался никогда. Лишь в твоей вере в этого Кепфета.

Ухмылка галеотского принца сделалась еще шире.

— Истина сияет, — сказал он.

Найюр с трудом удержался от презрительной усмешки:

— Не лучше, чем свинячьи зубы.

Он сплюнул на древнюю каменную кладку. От дунианина некуда было деться. Иногда ему казалось, будто Келлхус разговаривает с ним из каждого рта, смотрит из каждой пары глаз. И от этого становилось еще хуже.

«Ну что-нибудь… Ведь что-то я наверняка могу сделать!»

Но что? Их договор об убийстве Моэнгхуса был фарсом. Дуниане не чтят ничего, кроме собственной выгоды. Для них имеет значение лишь результат, а все прочее, от воинственных народов до робких взглядов, это лишь инструменты — нечто, что можно использовать. А Найюр не обладал ничем полезным — больше не обладал. Он безрассудно растратил все свои преимущества. Он даже не мог предложить свою репутацию среди Великих Имен — после позора при Анвурате.

Нет. Келлхусу ничего больше не нужно от него. Ничего, кроме…

Найюр едва не произнес это вслух.

«Ничего, кроме молчания».

Краем глаза он заметил, как Саубон встревоженно повернулся к нему.

— Что случилось?

Найюр смерил его презрительным взглядом.

— Ничего, — отрезал он.

Безумие подступало.

Выругавшись по-галеотски, Саубон двинулся мимо него, медленно пробираясь под парапетом с бойницами. Найюр направился следом; собственное дыхание казалось ему слишком хриплым и громким. Дождевая вода, собравшаяся в стыках каменных плит, блестела в свете луны. Найюр шел, расплескивая эту воду; пальцы его ныли от холода. Чем дальше они крались вдоль парапета, тем больше изменялось соотношение уязвимости. Прежде Карасканд выглядел обнаженным, незащищенным, но теперь, по мере того как приближались башни боковых ворот, уязвимыми стали незваные гости. На верхних площадках башен мерцали факелы.

Они остановились у окованной железом двери и с тревогой посмотрели друг на друга, словно осознав внезапно, что наступает момент истины. В мертвенно-бледном свете Саубон казался почти испуганным. Найюр нахмурился и дернул за железную ручку.

Дверь со скрежетом отворилась.

Галеотский принц зашипел и рассмеялся, словно потешаясь над своим минутным сомнением. Прошептав «Победа или смерть!», он проскользнул в распахнутую черную пасть. Найюр еще раз взглянул на залитый лунным светом Карасканд и последовал за принцем; сердце его бешено колотилось.

Двигаясь подобно призракам, они просочились по коридорам и спустились по лестницам. Выполняя просьбу Пройаса, Найюр держался рядом с Саубоном. Он знал, что планировка ворот должна быть простой, но напряжение и спешка превращали прямые ходы в лабиринт.

Протянутая рука Саубона остановила его в темноте и оттащила к растрескавшейся стенке. Галеотский принц замер перед дверью. Из щелей пробивались нити золотистого света. При звуках приглушенных голосов у Найюра по коже побежали мурашки.

— Бог отдал мне этот город, скюльвенд, — прошептал Саубон. — Карасканд будет моим!

Найюр уставился на него в темноте.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю!

Так ему сказал дунианин. Найюр был в этом уверен.

«Он позволил дунианину читать его лицо».

— Ты привел этого Кепфета к Келлхусу… Верно?

Саубон усмехнулся и фыркнул. Так и не ответив, он повернулся к Найюру спиной и постучал в дверь навершием меча.

Дерево, скользящее по камню, — кто-то отодвинул стул. Гулкий смех, голоса, говорящие по-киански. Если разговоры норсирайцев напоминают хрюканье свиней, подумал Найюр, то речь кианцев похожа на гусиное гоготание.

Саубон развернул меч и занес его над головой. На какой-то безумный миг он сделался похожим на мальчишку, собравшегося бить рыбу острогой. Дверь распахнулась, в проеме показалось чье-то лицо.

Саубон ухватил появившегося на пороге человека за заплетенную в косички бороду и проткнул мечом. Кианец умер прежде, чем очутился на полу. Издав боевой клич, галеотский принц прыгнул в дверной проем.

Найюр вместе с остальными ринулся следом и очутился в узкой, освещенной свечами комнате. Перед ним оказался огромный барабан, сделанный из могучего дерева, обмотанный цепями, пропущенными через кольца в потолке. За барабаном он увидел нескольких кианских солдат в красных одеждах, пытающихся пробиться к своему оружию. Двое просто сидели, оцепенев от неожиданности, за грубо обтесанным столом в углу; у одного во рту был кусок хлеба.

Саубон рубанул ближайшего солдата. Тот с криком упал, схватившись за лицо.

Найюр бросился в свалку, крича по-скюльвендски. Он ударил мечом по руке оказавшегося перед ним перепуганного язычника, сутулого юнца с жалкими клочками волос вместо бороды. Потом Найюр присел и полоснул по ногам второго стражника, кинувшегося на него сбоку. Стражник упал, и Найюр снова развернулся к юнцу, лишь затем, чтобы увидеть, как тот исчезает за дальней дверью. Галеотский рыцарь, имени которого Найюр не знал, пронзил раненого стражника копьем.

Рядом Саубон зарубил двоих фаним; принц размахивал мечом, словно дубинкой, и при каждом взмахе выкрикивал непристойные ругательства. Он потерял шлем, и спутанные белокурые волосы были покрыты кровью. Найюр отпрыгнул от упавшего кианца. Первым же ударом он расколол круглый черно-желтый щит ближайшего стражника. Язычник поскользнулся на крови, взмахнул руками, и Найюр всадил меч в его кольчугу. Крик стражника перешел в судорожное бульканье. Взглянув налево, Найюр увидел, как Саубон срубил противнику нижнюю челюсть. Горячая кровь брызнула Найюру в лицо. Язычник пошатнулся и взмахнул мечом. Саубон утихомирил его одним ударом, едва не снеся ему голову с плеч.

— Поднять ворота! — взревел галеотский принц. — Поднять ворота!

Теперь комната была набита воинами-айнрити, по большей части краснолицыми галеотами. Несколько человек кинулись к деревянным колесам. Их возбужденные голоса потонули в скрежете цепей.

Воздух отравила пронзительная вонь вспоротых кишок.

Офицеры и таны Саубона собрались вокруг принца.

— Хорта! Зажигай сигнальный огонь! Меарьи, на штурм второй башни! Ты должен ее взять, сынок! Пусть твои предки гордятся тобой!