Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Но лишь сейчас, болтаясь у бедра Аспект-Императора, пока тот увещевал униженные толпы с высоты скалы, ставшей кафедрой проповедника, Маловеби в полной мере постиг ужасающую суть своего проклятия.

Только сейчас… взирая на Голготтерат.

У него не было сердца, но то, что он ощущал вместо него, стало золою и пеплом.

Даже внезапное появление на Обвинителе принца Цоронги не смогло сбить его с волны ужаса. Ну конечно мальчик сумел выжить и добраться в такую даль. Ну конечно теперь его ожидала смерть, ибо его отец приказал Маловеби сговориться с врагами Аспект-Императора. Какие бы чувства он ни испытывал по отношению к наследному принцу, все они были опрокинуты и без остатка поглощены сияющей золотой мерзостью, возносящейся к облакам позади истерзанного Цоронги…

Голготтерат! Он существует. И горе тем, кто оказался достаточно глуп, чтобы отрицать это. И горе тем, кто бросает своих сыновей, словно счётные палочки, делая ставки против этого факта.

– Всё сущее отвергает тебя! – вскричал окровавленный юноша, простёршийся ниц под нависшими над ним угрожающими фигурами Столпов, но всецело слепой к бедствию, пронзившему покрывало Небес у него за спиной. Искусное творение, оскорбительное в своей необъятности и ставшее благодаря немыслимым масштабам подлинным богохульством. Образ, вызывающий постоянное, гложущее душу чувство надвигающейся катастрофы – золотые ножи, извечно вонзающиеся в беззащитное чрево Мира.

И люди – Люди! – заполнившие равнину, расстилающуюся перед этим ужасом. Люди, кричащие и топчущие ногами жуткое пепелище Шигогли.

Цоронгу заставили принять церемониальную позу покорности, а затем, крепко связав, незамедлительно скинули с выступа Обвинителя. По соизволению Шлюхи Маловеби удалось рассмотреть происходящее достаточно подробно – все содрогания и гримасы, все черты и ужимки, свидетельствующие об унижениях и муках. Но за рыдающим мальчиком вздымались Рога, подпирая собой Небеса, Инку-Холойнас…

И Маловеби мог думать лишь об одном – всё это время… Он говорил правду.

Осознание этого факта хлынуло в его душу потоком пустоты, отворяя гроты, ранее скрытые завалами невежества, освобождая пустоты, удушенные надеждой, тщеславием и замшелыми фантазиями.

Анасуримбор Келлхус рёк истину.

И ныне всему Миру предстоит преобразиться – начиная со старшего сына зеумского сатахана.

* * *

Сколько минуло времени с тех пор, как Акхеймиону в последний раз довелось узреть их? Сколько столетий?

Чтобы пересечь Привязь, понадобилось по большей части толкать, нежели грести, заставляя сделанный ими грубый плот протискиваться сквозь множество разбухших от воды мертвецов. Они отвратили взоры от глубин… от всего, находящегося под ними, ибо было достаточно, что им приходилось ощущать, как податливые туши от их тычков переворачиваются в толще воды, словно яблоки, или глубоко проминаются, будто мокрый хлеб. И посему, трудясь изо всех сил, они при этом старательно разглядывали противоположный берег взорами застывшими и безжизненными – взорами душ, блуждающих где-то вовне.

Достигнув противоположного берега, они продолжили свой путь, двигаясь, скорее, на север, к торчащим в отдалении, будто чьи-то лысые коленки, вершинам Джималети, нежели на северо-восток, к плоским, как тощий живот, пустошам Агонгореи. На каждой встречавшейся им развилке или складке местности Акхеймион выбирал тот путь, что представлялся ему наиболее скрытным, – путь, двигаясь которым они не могли рассмотреть горизонты и дали, и это, в свою очередь, позволяло надеяться, оттуда их самих тоже невозможно углядеть. И они отвратили взоры свои от того, что ждало их вдали, – того, что им уготовило будущее, и смотрели лишь себе под ноги, следуя от одного оврага к другому и не смея подниматься на возвышенности, откуда им мог открыться вид на нечестивое место, куда лежал их путь. Откуда они могли узреть ужасное золотое видение… Аношивры. Рога Голготтерата.

И вот, наконец, Друз Акхеймион добрался до подножия Кольцевых гор, Окклюзии. Теперь путь вверх по склону оставался единственным выбором и единственным, что отделяло волшебника от столь ужасавшего его зрелища.

– Идём, Акка, – сказала Мимара. Её взгляд был беспокойным, рыскающим.

– Да-да, – ответил он, не двигаясь с места.

Изнывая от всех мучительных переживаний, унаследованных адептами Завета от бурной и трагической жизни Сесватхи, они иногда обретали нечто вроде утешения в смаковании его слабостей и неудач. Люди всегда терзаются собственной трусостью, неумолимыми фактами сопричастности мелким махинациям и обманам, но они, разумеется, отлично умеют играть в ту стремительную игру, в которой сами же выступают и обвинителями и судьями, всегда готовыми возложить на других вину за свои проступки и преступления. Однако после каждого вынесенного приговора неявная мера их собственного греха постоянно растёт, а с нею растёт и ужас перед тем, что они, и только они оказались настолько слабыми и безвольными. Но адептам Завета было известно иное. Благодаря своим Снам они знали, что даже самые великие Герои человеческой расы мучились собственными, присущими им одним кошмарами…

Что их храбрость была лишь следствием ущербности орудий и инструментов.

– Отдохнём ещё чуточку, малыши, – пробормотала Мимара, обращаясь к своему, покрытому золотой чешуёй животу, – пока ваш папочка собирается с духом…

Старый волшебник закипал от злости, но по-прежнему оставался на месте.

– Он таскает на себе чересчур много истории, чтобы просто взять и забраться на эту отвесную кручу.

Вместо поиска подходящего прохода меж искрошенных зубов Окклюзии Акхеймион настоял на том, чтобы они поднялись по древней, вьющейся серпантином лестнице, что вела к руинам одной из сторожевых башен Акеокинои. Мимара не спросила у старого волшебника, почему он выбрал именно этот путь, хотя, учитывая её состояние, подъём по лестнице был для неё гораздо более обременительным, чем для него. Она знала, что задай она этот вопрос, он непременно замямлил бы что-нибудь о благоразумии и о необходимости хорошенько рассмотреть Великую Ордалию до того, как приблизиться к ней, равно как знала и то, что не поверит ни единому слову.

Когда они достигли вершины, на них обетованием просторов бескрайних и диких обрушился свирепый ветер и необъятное небо. Кунуройская сторожевая башня ныне представляла собой нечто, лишь немногим большее, нежели собственное, усыпанное грудами обломков основание. Древние строители использовали базальт – доставленный откуда-то издалека прочный чёрный камень, который по-прежнему, несмотря на минувшие тысячелетия, резко выделялся на фоне громоздящихся друг на друга скал Окклюзии, состоящих из песчаника и гранита. Свидетельства уничтожения башни были разбросаны повсюду на плоской вершине, темнея тут и там, словно груды угля на грязном снегу.

Прижимая руки к коленям, Акхеймион преодолел последние ступени и направился к остаткам древнего укрепления. Рога он увидел сразу, хотя его душа ещё несколько биений сердца и притворялась, что это не так. Он стоял, покачиваясь и пытаясь прогнать прочь то, что представлялось ему абсолютным оцепенением.

Где-то рядом он слышал Мимару, плачущую… и да, смеющуюся.

Ибо они были там…

Золотые и изогнутые, словно лебяжьи шеи, несущие крохотные головы, уткнувшиеся клювами прямо в безучастное небо.

Старый волшебник рухнул на растрескавшуюся от дождей и ветра поверхность скалы. Она была рядом с ним – Мимара, копия Эсменет, Судящее Око самого Бога, опустившаяся на колени и придерживающая его за плечи, рыдающая и смеющаяся…

Взглянув на неё, он почувствовал, как они словно бы улетели прочь – все его мелкие страхи. И он закашлялся от силы охвативших его чувств, смаргивая с глаз горячие слёзы. Он мог бы поклясться, что в кровь разорвал себе губы – столь неистовой была его улыбка. Он задыхался от смеха, извергая из лёгких покашливания и хрипы, напоминающие хихиканье безумца…

Ибо это было здесь. Ужасающий образ. Чудовищный лик. Нечестивый символ, казалось, заключающий в себе совокупность Зла всей его жизни. Ужас, от века пожирающий его милосердное сердце, пирующий на его сострадании. Пагуба, отравившая каждый сделанный им вдох.

Инку-Холойнас, Ковчег Небесный…

Мин-Уройкас, Бездна Мерзостей…

Голготтерат.

Голготтерат! Чудовищная крепость Нечестивого Консульта…

Колыбель Не-Бога.

СКАЖИ МНЕ…

Смех его резко оборвался. Казалось, он потерял саму способность дышать.

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Мимара выскользнула из его объятий. Взгляд её был страдальческим и тревожным.

ЧТО Я ЕСТЬ?

Он схватился пальцами за виски. Ему казалось, что прежде он никогда, ни разу в жизни не смеялся… только визжал.

Цурумах! Мог-Фарау!

Но она цеплялась за него, успокаивая, поглаживая его плечи и плача при этом какими-то иными, непривычными для неё слезами – его слезами, полными знания, веры и…

Понимания.

И это подарило ему покой столь абсолютный, как ничто другое в его жизни – понимание того, что она тоже понимает, причём с глубиной постижения, превосходящей его собственную, невзирая даже на то, что ему довелось прожить ещё одну жизнь, как Сесватха. Ибо за неё постигало Око. Внутри разливалась вялость, словно бы разъединяющая в его теле каждую связку и каждый орган. И тогда он приткнулся к ней, уютно устроившись в том, что представлялось ему колыбелью, хотя это как раз он сейчас вновь сжимал её в объятиях. Она потянула его правую руку, положив её на свой прикрытый золотящимся доспехом живот… не сказав при этом ни слова.

Стучали сердца.

Она первой услышала этот звук, в то время как он различил его лишь тогда, когда её беспокойство разрушило воцарившееся блаженство – звучащий в отдалении человеческий голос, певучая трель, искажённая многократным эхом и выпотрошенная морозными далями. Опираясь друг на друга, они встали, вновь взглянув на Голготтерат. Никогда ещё Акхеймион не чувствовал себя таким древним и одновременно столь юным. Вместе они прошли последние оставшиеся до основания чернокаменных руин шаги.

Громкость голоса увеличивалась несоразмерно пройденному ими расстоянию. Он звучал с самого начала, понял старый волшебник, с момента их появления возле сторожевой башни он звенел в прозрачном воздухе прямо над ними. Во всём этом явственно виделся кровоподтёк колдовства.

– Разновидность зачарования, – ответил он её вопрошающему взгляду.

Они перевалили через гребень скалы и остановились, онемевшие и ошеломлённые, разглядывая угрюмые окрестности. Это казалось невозможным – в равной мере и благодаря Снам и вопреки им – то, как кривая Окклюзии описывает идеальную окружность из гор, упирающихся в низкое мглистое небо, образуя края впадины достаточно обширной, чтобы человеческий глаз не был способен рассмотреть противоположную сторону. Нечестивый Ковчег располагался в самом центре, вздымаясь из напоминающего болячку основания – тускло поблёскивающий и чудесным образом неповреждённый, учитывая его катастрофическое падение. Воздвигнутые вокруг укрепления, даже Корунц и Дорматуз, в сравнении с ним казались подгоревшим печеньем, а исходящую от них угрозу выдавали лишь десять тысяч крохотных золотых зубцов, прикрывающих десять тысяч бойниц. Равнина Шигогли окружала основание Рогов, будучи плоской, как мраморный пол, и при этом в точности отражая сущность своего древнего имени – «Инниюр», ибо сейчас она напоминала цветом скорее толчёную кость, нежели древесный уголь, как во времена давно минувшие.

Слева над ними нависала громада Джималети, постепенно растворяющаяся в лазоревой дымке где-то на северо-западе.

А справа, на востоке, они увидели Великую Ордалию, рассыпавшуюся по склонам Окклюзии, укутанную облаком пыли и кишащую каким-то смутным движением. Южный фланг её находился настолько близко, что Акхеймион мог даже разобрать отдельные человеческие фигурки. Исходящее от неё громыхание тягучей пеленой повисло в осеннем воздухе, но голос, который они услышали ранее, проскальзывал сквозь этот шум, донося речь до всяких, не являющихся совершенно глухими, ушей. Они стояли, оцепенело взирая на открывшееся им зрелище, в большей степени стараясь приучить к нему свои души, нежели в действительности что-либо увидеть или рассмотреть. И в этот момент однородная масса Ордалии внезапно словно бы пошла рябью, в ней образовались какие-то копошащиеся кольца, будто Воинство Воинств было лужей, в которую кто-то бросил горсть мелких камушков.

В какофонию криков, усложняя её грохочущий напев, вторглись полосы рёва.

– Что там случилось? – спросила Мимара.

Борющийся с рассвирепевшим ветром Акхеймион удостоил её лишь мимолётного взгляда.

– Твой отчим, – ответил он дрожащим голосом.

* * *

Так близко.

Пройас думал о девушках с сутулыми плечами и смелыми глазами, об остром вкусе перчинок, раздавленных зубами при поедании запечённых в меду перепелов, о пыли, поднятой пританцовывающими ногами жрецов Юкана. Он думал о детях, беседующих с великими властителями в соседней комнате и не подозревающих о том, что родители слушают их. Он думал о клубящихся над ним облаках – хрустяще-белых на бледной синеве неба. И безмолвных… безмолвных… безмолвных…

Он думал о любви.

Боль не столько ослабла, сколько разрослась в нечто чересчур невероятное, чтобы он способен был её ощутить, а её укусы теперь казались ему чем-то вроде скользящих по коже шариков.

Лишь мухи по-настоящему досаждали ему.

Поверхность земли под ним вращалась сперва налево, затем направо, хотя он и не мог понять отчего, ибо в воздухе не ощущалось ни дуновения. Может, это какое-то напряжение внутри самой верёвки? Некое несовершенство…

Он чувствовал какой-то дряблый груз, свисающий с его костей… груз его собственного мяса.

Такого холодного по сути своей…

И такого горячего на ощупь.

Чем дольше он размышлял о неровной поверхности – там внизу, тем в большей степени размышление это становилось выводом.

В какой-то миг ему почудилось, что он увидел Акхеймиона, стоящего прямо под его крутящимся телом, или некую его обезумевшую и состарившуюся ипостась – согбенные плечи, покрытые гниющими шкурами. Пройас даже улыбнулся этому видению, прохрипев:

– Акка.

Хотя в грудь его при этом будто бы вонзилось множество острых ножей.

Затем привидевшийся ему образ исчез и остался лишь тот самый вывод.

Он нашёл блаженство в дремоте.

Затем он понял, что его тащат вверх. Он и не подозревал об этом, пока не увидел зеумского юношу – своего товарища по несчастью, друга сына Харвила – болтающимся где-то внизу. Раскаяние пронзило его ударом меча. Рывок за рывком он поднимался к вершине утёса, вращаясь в оранжевых лучах вечернего солнца на своей конопляной верёвке. Он очнулся, когда его тело перевалилось через торчащий каменной губой выступ, и внезапно осознал, что сила, с которой орудовал вытянувший его человек, всё это время выдавала его…

Вопияла о его нечеловеческой природе.

Облачённая в белое фигура, заклеймённая трупными пятнами декапитантов, приблизилась к нему, сияя ореолами вокруг головы и рук. А затем была жёсткая, усыпанная камнями поверхность… и тёплая вода, омывающая его лицо, освежающая прохладой, утоляющая жажду.

– Взгляни… – произнёс любимый – невзирая ни на что по-прежнему любимый им – голос. – Взгляни на Голготтерат.

И Пройас, устремив свой взгляд сквозь пустоши Шигогли, увидел колоссальные, вздымающиеся к небу Рога, касающиеся своими изгибами пылающего шара солнца, тлеющего яркими отблесками в их полированном золоте.

– Зачем? – прохрипел он. – Зачем ты заставляешь меня на это смотреть?

Ему не нужно было поворачивать голову, дабы понять, что Аспект-Император колеблется. Голготтерат стал его ликом.

– Я не уверен… чем я ближе, тем сильней разрастается тьма.

Сглотнув слюну, Пройас почувствовал в горле дикую боль, но на его лице сейчас было написано одно лишь смятение. Этот день, казалось, разделил всю его жизнь на до и после.

– Ты попросил меня… попросил сотворить все эти мерзости.

– Да. Чтобы совершить невозможное, тебе необходимо было содеять немыслимое. Провести подобное воинство так далеко через земли настолько опасные… Ты сотворил чудо, Пройас.

Какое-то время экзальт-генерал тихо рыдал.

– Ты был нужен мне слабым… – объяснил его Господин. – Будучи сильным, ты стал бы искать альтернативы, любые возможности, которые позволили бы тебе избежать действий настолько чудовищных.

– Нет! Нет! Будь я сильным, тебе было бы достаточно лишь отдать мне приказ! И во имя твоё я совершил бы любые злодеяния!

Сокрушённый вздох.

– Подобное тщеславие присуще всем людям, не так ли? Оно всеобще. Полагать, что им известны все их поступки – все до единого, и прошлые и будущие… Нет, старый друг. Я прозреваю тебя глубже, чем ты способен понять. Ты бы отказался выполнить подобный приказ, решив, что я испытываю тебя. И если бы ты не сомневался во мне, если бы считал меня благим, то ты стал бы сомневаться в моём приказе. Вот почему я опроверг твои убеждения. Чтобы суметь принять подобное средство, тебе следовало быть неверующим. Только уничтожив твою веру, я мог точно знать, что ты непременно потянешься к ближайшей дубине, что, бросая свои счётные палочки, ты всегда будешь принимать решение, основывающееся на голоде.

Голготтерат… Даже будучи так далеко, он тем не менее подавлял, преобладал, господствовал, пробуждая в душе некую первооснову, саму сущность первозданной тревоги.

– Но тогда… зачем обличать и позорить меня?

Возлюбленное лицо даже не дрогнуло.

– Затем, что твоя жизнь – цена миллионов жизней… в том числе жизней Мирамис, Тайлы, Ксинема.

Пройас закрыл глаза, из которых текли горячие слёзы, – в равной мере слёзы облегчения и обиды.

– Как это? Как… моё обвинение… может изменить… хоть что-то?

– Оно исцелит сердца тех, кому предстоит продолжить сражаться. Даст мне воинов, которые бьются, будучи возрождёнными.

Стая устремившихся на юг гусей миновала простёршееся над ним небо, растянувшись какой-то загадочной руной.

– Так я спасён? Или я… сам себя… п-проклял?

Анасуримбор Келлхус пожал плечами.

– Я не пророк.

Другой Пройас зашипел сквозь зубы, ибо унижение стёрло меж ними все границы и все различия.

– Лжец!

– Семена были брошены, а я лишь говорю, какие из зёрен прорастут. В этом я не отличаюсь от любого Пророка.

– Враньё! Ложь и обман – всё до последнего слова!

– Правда… – молвила тень Аспект-Императора голосом, казалось, тоже пожимавшим плечами. – Ложь… Для дунианина всё это не более чем инструменты, два ключа к двум различным областям Мира. Скажи мне, что, по-твоему, лучше: правда, означающая гибель человечества, или ложь, ведущая к его спасению?

Низвергнутый экзальт-генерал сплюнул кровь изо рта.

– Тогда почему бы не солгать и сейчас? Почему бы не сказать: «Пройас, твоя душа исполнилась ныне самой наиблагословеннейшей благодати! Ты будешь пировать в чертогах Героев и возлежать с девственницами в Священном Чалахалле!»?

– Потому что, если бы я солгал сейчас тебе, я не знал бы, во имя чего лгу… Всё в этом месте – тьма, кроме меня самого. Тьма, бывшая прежде. Всякая ложь, произнесённая мной, послужила бы целям, которые мне неизвестны… Я говорю правду, Пройас, ибо правда – это всё, что мне осталось.

Глаза павшего Уверовавшего короля полезли на лоб от гнева и обиды, через которые он не способен был преступить.

– Так, значит, вот что я заслужил? – с крайней степенью боли и тоски вскричал он. – Вот это? Вероломство? Проклятие?

Одетая в белое фигура недвижно стояла на месте, присутствуя здесь, но не давая на его вопрос никакого ответа. Или, быть может, она отвечала ему этим присутствием.

Пройас оглянулся на Голготтерат, на того деспота, что воистину повелевал сим окончательным, последним предательством. И это показалось ему безумнейшей вещью на свете – как само по себе, так и по отношению к нему и его скорби. Наконец, он смог оценить, измерить его в локтях – расстояние между здесь и сейчас и тем ужасным концом, что придавал смысл и значение всей его жизни.

Он так близко.

* * *

Всё, что Маловеби было известно о Нерсее Пройасе, он вынес из слухов, циркулировавших при дворе зеумского сатахана – о его безразличии к политике, о богоподобной наружности и свирепой, ревностной вере. Всё это создавало образ великого человека, посвятившего свою жизнь легендарному призванию – не слишком много, но достаточно, дабы понимать, что совершаемое Святым Аспект-Императором здесь, у самых пределов Мира, не было просто ещё одним ничего не значащим убийством.

– Дай мне умереть, – умолял человек, – пожалуйста, Келлхус.

Ответ Анасуримбора обрушился, словно глас, исходящий из нависшего над Маловеби небытия, как это было всегда, с учётом его собственного местонахождения.

– Нет, Пройас… В этом Мире не существует мучений, сравнимых с теми, что тебя ожидают. Я видел это. Я знаю.

– Тогда… покончим с этим! – всхлипнул Пройас. – Если ты определил мне… быть твоим свидетелем… скажи мне… скажи мне правду о себе, дабы я мог осудить тебя! Проклясть тебя, в свою очередь!

Кровь и распухшие ткани лица ужасным образом исказили благообразные черты экзальт-генерала, однако благородство его истерзанного облика было бесспорным.

– Но правда обо мне известна тебе так же хорошо, как и ложь, – молвило заслонившее небо существо. – Я пришёл, чтобы спасти этот Мир.

Разбитые губы сложились в гримасу, обнажившую выбитые и обломанные зубы. Ужасающая усмешка.

– И потому-то… сами боги и охотятся на тебя!

Маловеби съёжился внутри своей чудовищной тюрьмы. Псатма Наннафери вдруг предстала перед глазами его души – образ старой карги, затопивший непаханое поле девичьего тела. Святой Аспект-Император ответил так, будто слова были глиной, которую нужно раскрошить и просеять.

– Как им и должно! Факт, в наибольшей степени повергающий в ужас наш разум и саму нашу способность постигать, заключается в том, что однажды инхорои должны победить. Быть может, уже в этом году или столетиями спустя человечество будет уничтожено. Задумайся над этим! Почему Момас обрушился на Момемн – город, названный в его же честь, а не на это адское место? Почему Вечность слепа и не зрит Голготтерата? Да потому, что он пребывает вне Вечности – за пределами того, что могут увидеть боги. И эта слепота, Пройас, как ничто иное перехватывает дух! Мы, наша Великая Ордалия следуем путями судьбы, обретающейся вне судьбы! Мы совершаем паломничество, каждый миг преображающее Сотню.

И, услышав эти слова, Маловеби словно бы пошатнулся – в равной мере из-за смятения, вызванного нежеланным осознанием и вследствие понимания, что, несмотря на всю абсолютность своего презрения к будущему, ятверианская ведьма не знала об этом…

– Когда они пытаются уничтожить меня, – продолжал Анасуримбор, – их убийцы, казалось бы, самой природой Сущего обречённые на успех, раз за разом терпят неудачу, ибо в действительности они всегда обречены на провал… Вечность преображается, и Сотня, не замечая этого, меняется вместе с нею. Нечестивый Ковчег это уродующее саму ткань Творения отсутствие, яма, поглощающая все следы того, что она поглотила! И в той степени, в какой это воздействует на нас, мы гонимся за Судьбой, которую боги не способны даже увидеть… Вот так, Пройас. Здесь… в этом месте мы играем за пределами Вечности.

Не имея тела и будучи по этой причине неспособным на судороги, вызванные избытком чувств или постижением немыслимого, Маловеби мог лишь вяло трепыхаться. Судьба вне судьбы?

– И да, если где-то и можно найти Абсолют, то именно здесь.

Взгляд ошеломлённого адепта Мбимаю уткнулся в сокрушённого человека, лежащего на краю Обвинителя, и грозные Рога, соедининяющие хмурые небеса с простёршейся под ними равниной. Уверовавший король Конрии казался странным образом спокойным и безучастным, несмотря на то что его локти были на излом стянуты верёвкой у него за спиной. Его глаза будто бы следили за чем-то, находящимся в отдалении.

– А Бог Богов? – прохрипел истерзанный лик.

Когда Аспект-Император поставил обутую в сандалию ногу на плечо своего любимого ученика, открывающийся Маловеби вид накренился и повернулся влево, а затем начал вращаться следом за движениями отрезанной головы зеумского колдуна. Образ пленника Аспект-Императора сменила вздымающаяся грудой обломков бесплодная дуга Окклюзии, очертившая по кругу дали с точностью циркуля.

– Так же слеп к Своему Творению, – сказал Анасуримбор, – как мы остаёмся слепыми к самим себе.

Маловеби услышал скрип разгорячённой кожи по неровному камню, а затем снова узрел скалу Обвинения и вздымающийся вдали кошмар Рогов Голготтерата – но не Нерсея Пройаса. Конопляная верёвка плотно прижималась к краю утёса.

Анасуримбор Келлхус какое-то время неподвижно стоял на выступе, как всегда полностью скрытый из виду. По-прежнему болтающийся на поясе Аспект-Императора Маловеби, с трудом оторвав взор от усыпляюще раскачивающегося образа Ковчега, последовал взглядом за его ужасающей тенью, протянувшейся двумя огромными чёрными дланями к шершавым наростам лагеря, к Великой Ордалии. Он всмотрелся в кишащее Воинство Воинств, и оно показалось ему не более чем скопищем насекомых… жучков, под взглядом Анасуримбора Келлхуса собирающихся кругами.

Как могло нечто подобное быть деянием безумца? Кто стал бы порабощать целую цивилизацию, чтобы потом вести её в бой против басен и небылиц?

Чтобы перевернуть вверх дном весь этот Мир, у Анасуримбора Келлхуса имелась причина – и чудовищная именно в той мере, в которой он и утверждал.

* * *

Ночь. Столетие.

При втором падении что-то сломалось. Порезы на его теле ропщут, а ссадины стонут.

Медленное вращение то открывает взору его умирающего собрата – Цоронгу, то вновь уносит того прочь.

Лучи солнца прорезают вершины гор, вздымающихся за их спинами, и глядя наружу и вверх из того мяса, в котором он на какое-то время застрял, Усомнившийся король зрит это.

Воистину зрит.

Исполинскую золотую корону, знак почестей, что подошёл бы для головы размером с целую гору, небрежно, слегка покосившись воздвигающийся здесь, на этой земле.

Беспредельное отречение.

Дышать больно. И трудно.

Он раскачивается. Пенька верёвки скрипит, словно дерево. Он раскачивается и смотрит…

Умирая, он постигает невозможное. И понимает то, что его отец понимал всегда. На своём смертном одре гордый Онойас призывал к себе сына, зная, что тот не придёт… Но да, всё же надеясь… Ибо в конечном итоге совсем не важно, что именно жизнь делает с душами.

Совсем не важно.

Пройас видит это, хотя теперь ему нужно сдвинуть горы для того, чтобы просто приподнять своё чело.

Мир, раздробленный на свет и тени, представляется реальнее. И расстояния кажутся больше…

А мы сами гораздо менее привязанными к нему.

Невозбранность бросается вниз с края простёршихся меж нами трещин.

И мы караем тех, кого пожелаем.

Глава одиннадцатая. Окклюзия

В чернилах стихов пребывая,При свете дня, на вершинах;Похищали любимых дыханье,В ночи, в пещерных глубинах;Дитя, что споткнулось, ловили;При свете дня, на вершинах;Утирали матери слёзы,В ночи, в пещерных глубинах;Ослепляли детей побратима,При свете дня, на вершинах;Убивали брата супругу,В ночи, в пещерных глубинах;Упование Обители хваткой,При свете дня, на вершинах;Своею жестокой душили,В ночи, в пещерных глубинах;И посему мои руки нынеПрокляты, а не благословенны.Они скорее лиловые,А не лилейные.– Песнь Лиловых ишроев
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат

Казалось, он ощущает под собою песок, безжизненность, составляющую сущность этой чуждой земли.

Сын Харвила сидел развалясь, его голени и стопы были вывернуты, плечи опущены, а руки раскинуты по сторонам. Склоны Окклюзии вздымались перед ним нагромождением растрескавшихся глыб, из которых подобно кончику указательного пальца торчала громада Выступа.

Его друг висел прямо над ним, умирая. Му’миорн…

Его единственный дружинник.

Он знал, что не способен мыслить ясно. Каким-то уголком сознания он понимал, что на него навалилось слишком много всего: слишком много неопределённостей, слишком много унижений, слишком много безумия и всевозрастающих тревог – а теперь ещё и слишком много утрат.

Всё это было очевидно.

Непонятно было другое – что он теперь, собственно, делает. Рыдает? Размышляет и строит планы? Распадается на части?

Ждёт?

Судорожные вскрики, кровь под ногтями… были чем-то вроде подсказок.

А Му’миорн, его обожаемый дурачок, никак не мог заткнуться. Всё говорил, и говорил, и говорил.

Ятвер, Ятвер, Ятвер…

– Зачем нужно было любить меня? – услышал он ответ, вырвавшийся рёвом из его собственных лёгких. – Зачем?

Как он не понимал? Любить его значило умереть. Таково его проклятие…

Но нет – его друг настаивал. Вот тупоголовый дурень! Любить его значило быть убитым…

Воистину так.

Солнце, наконец, пробилось сквозь шерстяной щит облаков и горячим дыханием обожгло спину. Кровь его друга, лившаяся сверху, блестела на камнях.

Какое-то время, глядя на бывшего экзальт-генерала, рядом с юношей стоял старый кетьянец, одетый в гнилые шкуры, – человек, имени которого Сорвил припомнить не мог.

– Что тут случилось? – спросил он голосом, подобным хриплому лаю.

– Невинные, – ответил Сорвил с каким-то булькающим свистом в горле, – невинные были принесены в жертву.

Старик внимательно рассматривал сына Харвила. Его взгляд был достаточно пристальным, чтобы в иных обстоятельствах вызвать враждебность.

– Да, – наконец прохрипел он в ответ, вздрогнув от взгляда на Голготтерат, невзначай брошенного через плечо, – именно так и процветают виновные.

Ковыляя, он сделал несколько шагов в сторону Сорвила. В нём ощущалось какое-то неистовство, внутренний накал, подобный острию наточенного ножа. Под его шкурами мерцал бесчисленными цапельками нимилевый хауберк. Человек остановился, постаравшись утвердиться покрепче. Глаза его, будучи скорее серебристыми, нежели белыми, сверкали с побитого бородатого лица, которое могло бы принадлежать сильно постаревшему Эскелесу.

– Не тревожься, мальчик… Суждение уже явилось к Аспект-Императору.

С этими словами одичалый незнакомец грузно повернулся и побрёл в сторону лагеря, растянувшегося вдоль основания Окклюзии.

– Чьё Суждение? – вскричал король Одинокого Города вслед удаляющейся фигуре. – Чьё-ё-ё?

Но он знал. Он уже был здесь раньше, старик и Матерь сказали ему в точности одно и то же.

День клонился к закату. Дождь из крови утих, сменившись отдельными каплями, а затем и вовсе прекратился. Бывшее лиловым стало чёрным, а бывшее красным – бурым, но это совершенно не беспокоило его, ибо солнечный свет струился на засыхающую кровь его друга, очерчивая поверх неё тень аиста, казавшуюся на искрошенных камнях ещё более хрупкой и грациозной.

Он сразу же заметил белую птицу, но по какой-то странной причине минуло несколько страж, прежде чем её образ проник внутрь круговорота его души, и когда он, наконец, повернулся, чтобы взглянуть на аиста, ему пришлось изо всех сил бороться с диким желанием схватить этот живой оперённый жар и спрятать голову под его крыло.

Дрожа и рыдая.

Мамочка…

* * *

Будь храбрым, малыш…

Мимара идёт. Мужи Ордалии изумлённо глазеют на неё, как по причине её беременности, так и попросту силясь понять, кто же она.

Некоторые… немногие вспоминают её и падают ниц. Другие же, вследствие невежества или же крайнего утомления, просто провожают её взглядом, облегчая ей душу сильнее, чем кто бы то ни было мог даже представить…

Снимая с неё бремя Ока.

Её воспоминания о бегстве с Андиаминских Высот ныне представляются ей чем-то эфемерным, малореальным, но всё же они пока ещё достаточно содержательны и подробны, чтобы она испытывала беспокойство от того, что сбежала из дворца на край Мира, оказавшись в тени самого Голготтерата, лишь для того, чтобы обнаружить здесь всё тот же Императорский Двор.

Или, во всяком случае, какие-то его чудовищные остатки.

Во время перехода через равнину Шигогли их с Акхеймионом охватило нечто вроде оцепенения. Она припоминает, что они ссорились по поводу кирри, а затем, по-видимому, разделились, хотя ей не удаётся восстановить в памяти, когда именно это случилось. Пересечение Шигогли и само по себе было испытанием – с этими Рогами, маячащими на периферии зрения и постоянно испытывающими на прочность запертую дверь, удерживающую где-то внутри неё крики и вопли… и с этим лагерем, встающим перед нею невообразимым лабиринтом обломков. Образы прошлой жизни возникают всюду, куда ни глянь, терзая взор тысячей мелькающих крохотных лезвий, порождающих кровоточащие порезы. Застёгивающие корсеты её платьев рабы. Исподтишка наблюдающие за нею сановники. Вся её жизнь, казалось, дожидается Мимару в этих трущобах – всё то, от чего она сбежала прошлой зимой… Серва… Кайютас… Что она им скажет? Как всё объяснит? И её отчим – что Анасуримбор Келлхус будет делать с прочтённым на её лице?

А ещё Око. Что оно увидит?

Когда человек цепенеет в какой-то достаточной для этого степени, ужас перестаёт тяготить его и, напротив, начинает поддерживать, питать его силы; и посему именно терзающие Мимару страхи ускоряют сейчас её, уже ставшую несколько странной, походку. Две тени всё это время следуют за нею – выпирающая чёрная сфера её живота, всё сильнее раскачивающаяся и колыхающаяся в поднятой её переступающими ногами пыли и… нет, теперь осталась лишь эта тень. Они со старым волшебником просто разделились, разойдясь в разные стороны на какой-то уже забытой ею развилке, и она внезапно осознаёт, что осталась одна – сжимающая свой покрытый золотящимся доспехом живот, возвращающаяся туда, где её никогда прежде не было.

Ступающая среди Проклятых душ.

Ужас, который она испытывает, и особенно слёзы и всхлипывания, делают только хуже, заставляя их всё настойчивее интересоваться, не могут ли они что-то сделать, дабы помочь ей и облегчить её страдания, не понимая того, что именно они и являются источником всех этих мук – невероятная мерзость совершённого ими. Не все терзания достигают Господнего Ока. Не всякие жертвы святы. Она не способна даже понять, люди каких народов встречаются на её пути – столь непроглядно мутное пятно их преступлений. И столь единообразно. Конрийцы, галеоты, нильнамешцы – не имеет значения. Никакое прошлое, никакой извечный союз костей и крови не могут смягчить ожидающей их чудовищной участи. Совершённые ими грехи ставят их вне пределов человеческих народов.

Она видит эти образы словно преломлённые через мутное, бесцветное стекло – укутанные тенями сцены совершаемых зверств и мерзостей, зрит людей, ведущих себя словно шранки, но не со шранками, а с другими людьми. Оргиастические видения, словно бы нарисованные дымом, стелющимся над сверканием преисподней, – воины, пожирающие живых и совокупляющиеся с мертвецами, свет, становящийся чистым ужасом, картины невозможных, непредставимых мучений, уложенных затейливой причёской из тысячи тысяч нитей.

Сифранг, жующий души будто мясо. Грех, полыхающий, словно нафта, вечным негасимым огнём.

Запертая дверь наконец распахивается, и она, рыдая, убегает, придерживая живот.

Она блуждает по лагерным закоулкам, пробираясь грязными улочками, проложенными меж биваков, представляющих собою нечто немногим большее, нежели брошенные на землю вещи, и напоминающих гнездилища нищих. Она удерживает своё лицо опущенным, дабы никто не углядел её сходства с матерью, и вытягивает вперёд свои одежды из шкур в попытке скрыть выпирающий живот, но известия о ней распространяются, и, где бы ни пролегал её путь, её всё равно узнают. И тогда обречённые Преисподней сонмища вновь и вновь падают на колени, удивлённо крича, но будучи при этом совершенно невосприимчивыми к возложенному на них сокрушительному ярму Вечности.

Она идёт среди проклятых, отвращая Око Господа прочь от них так далеко, как только может. И невероятно, но она постепенно привыкает к обществу демонов, к рабскому пресмыканию душ, горящих в адском пламени. Для этого оказывается достаточно простого понимания, что обладание Оком Судии предполагает необходимость ходить среди проклятых душ, а не спасаться от них бегством, подразумевает нужду в способе, который поможет увидеть всё это и им тоже… К чему ей бежать? И сие изумляет её – странная несоразмерность, присущая её возвращению. То, как человек, ранее бывший чем-то лишь немногим большим, нежели искрой, выброшенной пинком из костра, ныне возвращается, будучи самим солнцем. Это ошеломляет, даже ужасает её – осознание, что скоро, очень скоро она предстанет перед Святым Аспект-Императором, будучи кем-то бесстрастным и непоколебимым, кем-то Наисвятейшим – тем, кто вынесет ему приговор…

Станет гласом Ока Судии. Суждением самого Бога.

И она сталкивается с внезапным постижением… хотя тут же ей кажется, что она и всегда это знала. Всё вокруг… все эти проклятые воины, короли и колдуны… вся великая Ордалия… и её ужасная цель…

Всё это принадлежит ей.

Не имеет никакого значения, что она увидит, когда Око узрит Анасуримбора Келлхуса, дунианина, поработившего все Три Моря…

Ибо это она, дитя-шлюха, бродяжка, сумасшедшая, вечно предающаяся унынию беглянка – она, Мимара…

Именно она здесь единственный истинный Пророк.

* * *

Акхеймион никогда не мог понять, что именно движет им кроме собственной глупости.

Они спустились по внутреннему склону Окклюзии, а затем двинулись в путь через стылые пустоши Пепелища. Он чувствовал себя так, будто прожитые годы наваливаются на его плечи с каждым сделанным шагом, но стоило ему вслух заявить об этом, как меж ними с неизбежностью возникла ссора по поводу кирри. Они остановились – одинокие фигурки, застрявшие на этом безбрежном просторе. В нависших над ними плотных облаках вдруг появились разрывы, откуда, озаряя дали, вырывались потоки яркого солнечного света, создающие тут и там очажки безмятежного лета, нечто вроде искорок, вызывающих лёгкую грусть своим тихим угасанием и исчезновением за гранью небытия. Рога Голготтерата в этом свете скорее пылали, нежели мерцали… именно так, как всегда и бывало в кошмарах его Снов.

Колоссальные золотые громады.

Не сговариваясь, они вкусили прах древнего нелюдского короля старым способом – своими устами. Пепел был сладок на вкус. Затем они возобновили путь, двигаясь вдоль края пустоши, где несколькими стражами ранее кишела и завывала Великая Ордалия. Шаг за шагом путники продвигались вперёд, оставляя по левую руку тошнотворную глыбу Голготтерата. Перед ними, словно высыпанная и разбросанная по склонам груда мусора, неопрятными кучками громоздился военный лагерь. Кольцо Окклюзии мрачным забором ограждало всё зримое сущее.

Они шли.

Кирри поддержало их дух, но никак не сказывалось на замешательстве. Возможно, причиной была неясность, неопределённость того, что их ожидает и чему должно случиться. Возможно, безвозвратная окончательность любого исхода. А возможно, их путешествие просто далось им чересчур тяжело, чтобы смириться с любым его итогом, не говоря уж о необходимости выбирать между Голготтератом и Аспект-Императором.

Его мысли были слишком бессодержательными и текучими, чтобы задерживаться в памяти, не говоря уж о том, чтобы оказаться воспринятыми чем-то, хотя бы отдалённо напоминающим разум. Это были лишь беспокойства и смутные, тревожные образы, неосознанно и бессмысленно утекающие куда-то неведомыми путями. Ходьба с её мириадами укусов боли и дискомфорта стала для него единственным постоянством. Как это часто случалось на его долгом пути, лишь тяготы непрекращающегося движения оставались подлинной неизменностью, слепым якорем слепого бытия.

Когда они пересекли истёртые временем пустоши, он остановился, чтобы рассмотреть каменный выступ, с которого Келлхус обращался к Великой Ордалии со своими увещеваниями. Да это же Обвинитель – с проблеском вялого удивления понял он, внезапно узрев в чёрных камнях, разбросанных повсюду, а кое-где и торчащих прямо из окружающих склонов, призрак Аробинданта. Вглядевшись, он рассмотрел две фигуры, висящие на верёвках, спущенных с тупого края похожей на указующий палец скалы, а также небольшую группу несущих бдение душ, рассыпавшуюся по склонам у её основания. По какой-то причине он не смог оторваться от этого зрелища, и, как это часто бывает, когда взгляд вдруг за что-то цепляется, путь его тоже прервался. Что-то, некая особенность царапала его взор. Огромный, потрескавшийся каменный палец указывал не столько на него самого, сколько в направлении воздвигающегося где-то за его спиной Голготтерата, а две безымянные жертвы свисали с крайней точки, с самого острия этого загадочного укора, этого мистического порицания. И лишь тогда он вдруг понял, что более бледная связанная фигура, висящая слева, принадлежит человеку, которого он так стремился отыскать…

Он едва не запаниковал, осознав, что Мимара не последовала за ним, когда он отклонился от намеченной цели.

Ведь кирри осталось у неё.

Но взгляд его по-прежнему был прикован к несчастному, висящему слева, – к той цели, к которой Акхеймиона уже несли его ноги. Вся сущность безумия коренилась в очевидной глупости этого поступка. Сомнения всегда сопутствуют здравомыслию, и это дает человеку возможность повлиять на других людей, помочь им исправить свои ошибки. И посему Акхеймион ныне более опасался за свой разум, нежели за здравомыслие, ибо ему теперь казалось, будто он появился, словно бы возникнув прямо из пустоты, что его происхождение, его истоки были содраны с него, словно изношенные одеяния. Зачем? Зачем он пришёл сюда?

Он шёл, его дёсны чесались и горели, взывая, требуя ещё щепотку каннибальского пепла.

Найти Ишуаль? Узнать истину о происхождении Анасуримбора Келлхуса?

Он считал себя здравомыслящим, ибо сомнения всегда властвовали над ним. Он следовал за туманными намёками, а не божественными указаниями.

Старый волшебник бездумно шел вперёд до тех пор, пока не достиг подножия выступа, где остановился, не мигая уставившись вверх.

Он считал себя здравомыслящим.

Вне зависимости от того, насколько бессвязно он чувствовал и мыслил сейчас, он протащился через всю Эарву не в каком-то там бессмысленном ступоре… а ради того, чтобы обнаружить истоки Аспект-Императора.

Он явился сюда, дабы вернуть себе то, что было у него украдено. Нежно любимую жену.

И любимого ученика.

Опущенная голова, свисающая с выгнутых назад плеч, связанные за спиной локти, образующие треугольник, должно быть вызывающий у несчастного нестерпимые муки. Скрип верёвки, на которой подвешено вращающееся туда-сюда тело. Капающая кровь.

Проша…

Он стоял, взирая на человека одновременно хорошо известного ему и столь незнакомого. Пряди чёрных волос, блестящие от жирной грязи, свисают на лицо человека. В глазах застыли слёзы и тень невыразимых страданий. Старый волшебник тут не один. Краешком глаза он ощущает взгляд светловолосого юноши, преклонившего колени неподалёку – под телом несчастного зеумца, висящим рядом с некогда любимым учеником Акхеймиона. Он не столько игнорирует юношу, сколько попросту позабыл о нем – таково его собственное горе.

Крики и возгласы.

Он не мог отвести взгляда. Шея гудела. Ему хотелось разрыдаться, и почему-то тот факт, что сделать этого он не смог, казался худшей из всех постигших его скорбей. Ему хотелось орать и вопить. Он даже возжелал – во всяком случае на миг – вырвать собственные глаза.

Ибо в безумии есть своё утешение.

Но он был волшебником в большей мере, нежели собственно человеком, был душою, согбенной тяжестью неустанных и противоестественных трудов. Он понимал, что в происходящем кроется определённый смысл, как-то связанный с колющим его спину взглядом Инку-Холойнаса. Связь между наставником и его бывшим учеником была совсем не единственным мотивом, обретавшимся на сей поражённой проклятием равнине. Здесь обитали и другие основания, пребывали другие причины, присутствие которых было вписано в саму суть произошедшего.

Он пришёл сюда, дабы привести Мимару – Око Судии.

Но теперь Друз Акхеймион обрёл ещё одно основание, ещё один предлог, не похожий ни на что иное, когда-либо ранее известное ему. И каким-то образом это сделало терзающую его жалость чем-то воистину святым. Он всмотрелся в единственное дитя, что любил больше всего на свете, не считая Инрау. Своего второго сына, которого учил и которого не сумел уберечь.

– Мой мальчик… – вот и всё, что он сумел прохрипеть.

Связанный впившимися в его тело верёвками Пройас, благословенный сын королевы Тайлы и короля Онойаса, покачиваясь, висел не слишком высоко над ним, медленно вращаясь…

И умирая в тени Голготтерата.

* * *

Это был не сон, пробудившись, осознал маленький принц.

Он помнил… Это взаправду случилось!

Мелькающие вокруг вспышки света вновь стали рвотой и грубой землёй. Огромные трущобы лагеря Великой Ордалии тянулись вдоль внутренней дуги кольца невысоких гор подобно какой-то запятнавшей их плесени. А далее, невероятно огромные, вздымались Рога – Рога Голготтерата, парящей громадой воздвигающиеся из разодранного брюха земли. Мужи Ордалии устремлялись к путникам отовсюду – будучи чем-то вроде ужасной насмешки над человеческим обликом. Как они рыдали и вопили по их прибытии! Как всхлипывали и пресмыкались! Подобно убогим нищим, они хватали и тянули отца за его одеяния. Некоторые даже рвали свои бороды – одновременно и от счастья, и от горя!

Отец почти немедленно оставил их с мамой, шагнув обратно в тот самый свет, из которого они только что вывалились. Несколько выглядящих запаршивевшими безумцами Столпов подняли их на руки, поскольку мама нуждалась в том, чтобы её несли, – настолько ей было худо. Даже пошатывающегося Кельмомаса всё ещё рвало – отец торопился и последние прыжки следовали один за другим. Столпы с почтением, в котором чувствовалось нечто ненормальное, почти что болезненное, понесли их к огромному чёрному павильону. Некоторые открыто плакали! Мама была слишком больной и разбитой, чтобы возражать, когда они внесли их с Кельмомасом внутрь этого угрюмого, мрачного помещения – Умбиликуса, как они его называли. И посему он лежал теперь там, усталый, но радостный – радостный! – а его душа и нутро крутились, со всех сторон изучая тот факт, что после всего случившегося он вдруг находится здесь…

Мамина половина. Вогнувшиеся под напором ветра и погружённые в сумрак холщовые стены. Единственный фонарь, источающий слабый свет, выхватывающий из темноты геометрию разнородных, но лишённых обстановки пространств, и высвечивающий красочный тиснёный орнамент на стенах.

Лев. Цапля. Семь лошадей.

Набитые соломой тюфяки, лежащие на земле, словно трупы. Шёлковые простыни, потемневшие от грязи немытых тел, но по-прежнему поблескивающие, узор из белых линий, сплетающихся запутанным клубком, а затем утыкающихся в кровоподтёк цветка розы.

И мама, любимая мамочка. Спящая.

Закрытые глаза, подведённые сажей, размазавшейся серым пятном. Губы, словно алая печать, поставленная на открытую челюсть и отвисший подбородок. Беспамятство.

Маленький мальчик молча взирает на неё. Сломленный мальчик.

Её красота запечатлена в самих его костях. Он был извлечён из её чрева – вырван из её бёдер! – но всё же остался во всех отношениях плотью от её плоти. Её по-девичьи струящиеся волосы опутывали его. Изгиб её обнажённой левой руки увлажнялся и становился липким от его дыхания. А её медленные вдохи и выдохи, казалось, исходят из его собственной, поднимающейся и опускающейся в том же ритме груди.

Этот взгляд был чем-то настолько близким к поклонению, насколько его душа вообще способна была испытывать подобные чувства. Благословенная императрица.

Мамочка.

Было множество всякого, что он – во всяком случае пока – попросту отказывался знать. Например, тот факт, что Мир – целиком, без остатка – сейчас висит на единственном тоненьком волоске. Ибо при всём своём дунианском коварстве он обладал также и каким-то детским, нутряным пониманием собственного бессилия, являющегося данью, которую беспомощность взыскивает со всех, подобных ему. Всех, приговорённых к любви. Быть Кельмомасом Устрашающим и Ненавидимым означало также быть Кельмомасом Одиноким, Ненужным и… Обречённым.

Ибо что есть любовь, как не слабость, ставшая благословением?

Она. Она – единственное, что имеет значение. Единственная загадка, которую нужно решить. Всё остальное – возвращение отца, нариндар, землетрясение – всё это чепуха. Даже угроза отцовского приговора, даже безумие того, что ему предстоит наблюдать за тем, как Великая Ордалия атакует Голготтерат! Только она…

Только мамочка.

Кельмомас смотрел на неё, и ему чудилось, что никогда ранее он не видел её спящей. Её сердце колотилось то быстро и поверхностно, то гулко и тяжело, следуя каким-то глубинным и непостижимым ритмам. Их чудесное путешествие через всю Эарву без остатка исчерпало все её силы. Большую часть этого одновременно и безумного и поразительного пути отец нес её – содрогающуюся, отплёвывающуюся и то и дело выворачивающую наружу желудок – у себя на руках. Она была слабой…

Рождённой в миру.

Мы нужны ей…

Да – чтобы защитить её.

Имперскому принцу не было нужды прилагать усилия, дабы притвориться спящим или суметь как-то ещё скрыть своё пристальное внимание. Он всегда находился здесь, пребывая безвестным и неуязвимым прямо в лоне её сна. Это было его место – всегда. Отличие заключалось в том, что никогда прежде он не испытывал страха, что может случайно потревожить её сон. Или что она, возможно, уже пробудилась и просто дремлет.

Она ненавидит нас!

Она ненавидит тебя. Она всегда любила меня сильнее.

Тоска была не похожа ни на что известное ему. Ему доводилось испытывать лишения и терпеть боль во время событий, последовавших за устроенным дядей переворотом, но тогда он чувствовал также и радостное возбуждение, ибо во всём этом была и игра. В каком бы отчаянном и безнадёжном положении он ни находился, каким бы одиноким и покинутым себя ни чувствовал – всё это было так весело! Тогда, как ему казалось, он чувствовал муки утраты, а затем боль обретения, но случившееся теперь было намного хуже – просто ужасно! Боль потери без какой-либо надежды на то, что утраченное удастся вернуть.

Нет! Неееет!