Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Проклятье! – выругался Томас, хлопнув ладонью по столу.

На лбу у него пульсировала жилка. Он стиснул кулаки. Сейчас точно что-нибудь швырнет, мелькнуло у меня. Таким я его никогда еще не видела.

– Что случилось? – спросила я писклявым голоском.

– Ничего! – рявкнул он. – Ничего. Мне нужно подумать.

Томас встал и покинул столовую, а я сидела за столом и недоумевала, как же получилось, что вечер, который я планировала целый день, закончился столь печально. Я чувствовала себя здесь чужой. Думала: какая-то я неуклюжая. Словно на мне лежит проклятье. Совершаю одну ошибку за другой, что бы ни сказала и ни сделала.

* * *

Открыто Томас не выражал своего недовольства, но я видела, что он злится на меня, будто я колдовством заставила плодоносить свое чрево и тем самым все испортила. Потом, спустя несколько дней, когда все вернулось на круги своя, я поспешила сообщить мужу, что поторопилась с выводами, что сбой в организме был вызван треволнениями, связанными с переменами в моей судьбе. Я думала, Томас обрадуется, а он снова рассердился. Разве что теперь гнев свой выразил в менее взрывной форме. На этот раз его обеспокоило, что подумают окружающие.

– Но я уже сказал в больнице, что скоро стану отцом. Доктор Тривз, услышав новость, даже поздравил меня! Ах, как нехорошо получилось! Так… придется сказать, что произошел несчастный случай, что ты упала с лестницы.

– Я не думала, что ты кому-то скажешь. – Изначально у меня сложилось впечатление, что можно апеллировать к его благоразумию, но мне еще только предстояло усвоить урок, один из многих, что зачастую брак – это голый пустырь, где не действуют законы логики и здравомыслия. Как, видимо, и в нашем случае.

– Ты в своем репертуаре, Сюзанна! – заорал он. – Вечно все драматизируешь. Впредь, прежде чем сообщать мне нечто подобное, убедись, что ты не ошиблась. И вообще, какого черта ты дуришь мне голову своими женскими штучками? Знаешь, что люди подумают…

То, что затем последовало, явилось для меня полной неожиданностью.

– …что ты стара для меня. Над нами будут смеяться. Вот честное слово, Сюзанна, столько шума из-за пустяка. А все потому, что тебе непременно нужно быть в центре внимания. Я мог бы прекрасно обойтись без… выдумок твоего больного воображения.

Расстроенная, я расплакалась. Томас обозвал меня истеричкой. И в этом обвинил меня человек, который взбесился из-за того, что я, возможно, жду ребенка, а потом – из-за того, что это не так. Мы были женаты всего несколько недель, а его поведение уже приводило меня в замешательство. Но я была готова простить мужа. Была готова лебезить перед ним по-всякому, лишь бы восстановить мир между нами.

Доктор Томас Ланкастер при своем росте шесть футов два дюйма[3] был сложен превосходно, в отличие от большинства высоких мужчин, производивших впечатление долговязых скелетов – сплошь выпирающие коленки и локти. Расправив плечи, он скользящей походкой вплывал в комнату, словно собирался танцевать со всеми присутствовавшими там женщинами. Я же, имея рост пять футов девять дюймов[4], всю свою жизнь сутулилась, чтобы не казаться дылдой среди других девушек. Ему было двадцать пять лет, и я остро сознавала, что он на пять лет моложе меня. Еще до замужества я замечала в нем признаки того, что можно назвать незрелостью, однако изъяны характера – дорогостоящая привычка, а Томас Ланкастер мог себе это позволить.

Муж язвил по поводу моего возраста и воображаемых истерик, по поводу того, что я недостаточно ухоженна, необразованна, начисто лишена женской интуиции. Я мирилась с его жесткой критикой, потому что Томас, где бы он ни появился, становился центром притяжения; даже мебель сдвигалась к нему. Он умел внушить женщине, что она тонкая натура, прелестнейшее создание на земле, что это она, а не он зачаровывает сердца. Уходя, это ощущение он уносил с собой. Без его внимания я снова становилась невзрачной дурнушкой.

Во всех наших неурядицах была виновата я. Кто ж еще? Значит, я должна все исправить. Я ведь освоила профессию сестры милосердия; научусь быть и хорошей женой. Жизнь я воспринимала как лестницу, сплетенную из шелковой нити. Почти незримая, она парила в воздухе и, подобно паучьей паутине, лишь местами мерцала на свету. Я преодолевала ступеньку за ступенькой, но стоит разок оступиться, и я рухну вниз, на самое дно – в работный дом или еще куда похуже. До знакомства с Томасом я жила в мире, где не было надежды, а он вызволил меня из него. Уже за одно это я должна быть ему благодарна, разве нет? Я до сих пор горбатилась бы в больнице, если бы Томас не подобрал меня.

* * *

Моей маме было шестнадцать лет, когда она родила меня, вне брака. Первые годы моего детства, пока она не умерла, мы жили в Уайтчепеле. Снимали комнату на Дорсет-стрит, в лабиринте зловонных темных переулков и двориков, носившем название Никол. Этот факт своего прошлого, наряду с некоторыми другими, я предпочла утаить от Томаса. Насколько мне было известно, кроме меня самой, в живых уже не осталось никого, кто ведал бы о постыдном начальном этапе моей жизни.

Можно сказать, что Уайтчепел был подобен позорному гнойнику, вызревшему на заднице Лондона, который по обыкновению натягивал брюки и делал вид, будто чирья вовсе не существует. Столица Англии слыла самым богатым и могущественным городом в мире, но это никому и в голову не могло бы прийти, если судить о нем по таким районам, как Уайтчепел. Толпы людей в погоне за удачей устремлялись в Лондон со всех уголков страны и с дальних рубежей империи – постоянно прибывали ирландцы (их поток то увеличивался, то уменьшался), евреи, спасавшиеся от погромов, китайцы, индийцы, африканцы, торговцы. Самые презренные оседали на востоке, в Уайтчепеле, как сточные воды, направляемые в резервуар насосной станции в Кросснессе. К ним относилась и моя мама. Богатые заклеймили нас, нищих коренных британцев, безмозглыми лентяями, но независимо от того, правы они были в своей оценке или нет, нам, отверженным, все равно больше некуда было податься, и мы, припертые к стене, громоздились друг у друга на головах в Ист-Энде.

Если Уайтчепел слыл худшим районом Лондона, то тридцать улочек и дворов Никола считались самым гнусным кварталом Уайтчепела. В тамошних приходах не было мусорщиков, потому как местные обитатели не имели денег, чтобы их нанять. Освещение нам тоже было не по карману. Улицы увязали в вонючих отбросах, утопали в моче и крови из дубилен и скотобоен. А по ночам, когда их окутывал беспросветный мрак, квартал превращался в дикие джунгли, где царило беззаконие. Дома, стоявшие в ряд вдоль улиц, сухие и крошащиеся снаружи, внутри пучились от сырости. И они были набиты до отказа. В одном таком домике проживало по шестьдесят-семьдесят человек. Каждый взрослый платил грабительскую ренту – почти все те жалкие крохи, что он зарабатывал. Зачастую в одной комнате ютились по нескольку семей; каждая отделяла свой угол простыней. Взрослые и дети спали нагишом в ведрах и бадьях. В одной и той же комнате зачинали детей и справляли нужду. Прогнившие лестницы и потолки обрушались; обои расползались от кишащих под ними паразитов. Некоторые жили по щиколотку в грязной воде в затопляемых подвалах, где приходилось дышать болезнетворным смрадом. Везде стоял зловонный дух – смесь запахов пота, экскрементов и всяких прочих продуктов ремесла, коим занимались обитатели того или иного двора: фосфора, копченой рыбы, мяса. Окна либо были черны от угольной пыли, либо разбиты и завешены мешковиной или газетами. В любом случае, их никто не открывал, так как на улице смердело еще сильнее. Несколько лет жизни в таких условиях, и легкие уже не излечить. Неудивительно, что, если кому-то из обитателей квартала удавалось дожить до тридцати лет, это считалось достижением.

Как ни странно, но именно клоповники Никола и других уайтчепелских трущоб слыли самыми доходными в Лондоне. Квартирантов пруд пруди, и почти никаких попыток улучшить условия их проживания. Имущие классы обвиняли нас в развращенности и беспомощности, однако домами в трущобах владели те самые разглагольствующие политики, священники и законодатели, которые обязались служить тем, кого они презирали. Слава богу, что мне посчастливилось избежать столь унылого существования. Точно не могу сказать, что о той поре – реальные воспоминания, а что – плод моего воображения, но кое-что о том этапе своей жизни я знаю – от дедушки. Правда, о матери своей до поры до времени я никому не смела сказать ни слова. Мне повезло, что меня, незаконнорожденную, взяли на воспитание бабушка с дедушкой.

Отца я не помню и понятия не имею, что он был за человек. Бабушка, когда хотела пристыдить меня, говорила, что он либо цыган, либо уличный торговец, либо чернорабочий, – в общем, придумывала про него такую страшилку, которая, как ей казалось, в данный момент могла склонить меня к послушанию. В любом случае принадлежал он к отбросам общества. Если кто-то спрашивал, почему меня воспитывали дедушка с бабушкой, я, как была научена, отвечала, что мои родители умерли от скарлатины. Это я из раза в раз повторяла, как скворец, и всякий тактичный человек тотчас же прекращал дальнейшие расспросы.

После смерти бабушки я унаследовала ее скромный домик в Рединге, облюбованный крысами, и небольшую сумму денег. Ее поверенный, мистер Радклифф, обошелся со мной по справедливости, но на полученное наследство прожить было невозможно, мне требовался источник дохода, и я стала сестрой милосердия. Мне ведь нужно было зарабатывать на жизнь, к тому же я хотела обрести профессию. Так я и оказалась снова в Уайтчепеле, только теперь в Лондонской больнице. Мы, медсестры, сами не жили в трущобах Никола, но наши пациенты были оттуда. Уход за ними таил в себе разного рода опасности, как мне довелось убедиться. Во время эпидемий медсестры тоже умирали, ибо наша жизнь проходила в непосредственной близости от инфекций, от которых мы практически не были защищены, – помогало лишь знание правил гигиены. Случалось иметь дело и с буйными пациентами.

Когда-то я даже на секунду не могла представить, что меня увлечет то, что я найду в Лондонской больнице. Я познакомилась с Айлинг и на какое-то время окунулась в жизнь, о существовании которой не подозревала, и уж тем более не смела о ней мечтать. Я была счастлива. Но стоило мне по воле Господа вкусить такой жизни, Он тотчас же положил ей конец. Жестокая ирония судьбы. Выскакивать замуж я, конечно, не собиралась, хотя многие женщины шли в сестры милосердия именно с этой целью, – к огромному неудовольствию Матроны. Она пыталась отсеивать романтичных красоток, охотившихся за ранеными офицерами, но в мои планы замужество не входило.

В Англии, если ты не выходец из богатых слоев, самое большее, на что можешь рассчитывать, – это удерживаться на плаву, не погрязая в нищете. В этом мире полагаться можно только на себя, и я это принимаю. Деньги, конечно, здесь крутятся, и деньги немалые. Только они остаются в руках все той же родовитой знати. Весь фокус в том, чтобы заполучить какую-то их часть в свои руки, а для этого ты должен быть готов играть не по правилам. Я заметила, что жизнь обходится с тобой более справедливо, если ты из семьи среднего достатка.

Нужно отталкиваться от того, что имеешь, и не упускать возникающие возможности. Для меня такая возможность представилась в лице доктора Томаса Ланкастера. Кто я такая, чтобы отвергать божий промысл?

5

Своего будущего мужа я впервые увидела в Лондонской больнице, когда он проводил занятие с медсестрами-стажерами, платившими за свое обучение. В ту пору настроение у меня было никакое – настолько подавленное, что это заметила даже Матрона. Из жалости она на время освободила меня от ухода за больными и поручила инструктировать стажеров в выполнении рутинных задач. Мне не хватало Айлинг. Я осталась одна. В Лондон я рвалась за свободой, надеялась найти здесь средства к существованию, а обрела гораздо больше того, на что рассчитывала. Но теперь этого не стало. Лучше уж вовсе не знать радостей, чем потом страдать от их отсутствия. Я была счастливее, когда не понимала, что я одинока. Теперь же меня не покидало стойкое ощущение, что я обездолена.

Я воображала, что сестринское дело – волнующая стимулирующая профессия, но первопроходцем я себя не чувствовала: возиться с грыжами и подкладными суднами – не ахти какое приключение. Мне казалось, что я скована незримой смирительной рубашкой, задыхаюсь от густого черного тумана. Я не видела впереди просвета, но ведь где-то он должен был быть? Я вела свое жалкое существование, поступала так, как мне полагалось, а жизнь проходила мимо. Я всегда старалась быть добродетельной, ждала вознаграждения за свое благонравие, а теперь вдруг поняла, что жду напрасно.

С уходом Айлинг жизнь моя стала пуста и бесцельна, и я даже подумывала о том, чтобы покончить с собой. Мысли о самоубийстве приходили нежданно-негаданно, лезли в голову, вкрадчиво нашептывали в ухо, мягко внедряясь в сознание в отсутствие более конструктивных идей. Я представляла, как прыгаю с Тауэрского моста поздно ночью, когда меня никто не видит. Больно ли это? А вода будет очень холодная? Как скоро я умру? Как-то днем в одной из палат мой взгляд упал на открытое окно, из которого на улицу свешивалась занавеска. Поправляя ее, я подумала, что мне ничего не стоило бы выброситься из окна. В своем воображении я уже рисовала, как лежу на земле, переломанная и разбитая – кровавый мешок костей. Это положило бы конец моим вечным страхам за свое будущее.

Обучение группы девушек принципам наложения повязок, шинирования переломов и подготовки перевязочного материала не требовало особых физических и эмоциональных затрат, что для меня было идеально. Стажерки, круглолицые девицы, происходили из семей, принадлежавших к состоятельным слоям среднего класса, которые могли себе позволить платить за учебу. Как правило, это были неказистые рыхлые дурнушки, полноватые, с невыразительными чертами лицами. Когда они целой группой, раскрыв рты, тупо пялились на меня, я не могла отделаться от ощущения, что распинаюсь перед грудой вареного картофеля. Малахольные особы из зажиточных семей, они были лишены внешнего очарования: не умели ни петь, ни танцевать, зато любили поправлять друг друга, причем делали это весьма пылко. Одинокие девушки, они сбивались в кучки, как щетинки на щетке для волос. В другие времена им была бы прямая дорога в монастырь. Мне они напоминали меня саму. Именно поэтому мне было трудно относиться к ним с добротой. Однако для больницы они являлись хорошим источником дохода. Освоив азы нашей профессии, они устроятся частными сиделками в домах аристократов или других богатых пациентов. Обычные девушки, как Айлинг и я, по окончании курсов должны были отработать в больнице как минимум четыре года. Я пока отрабатывала первый, и мысль о том, что мне здесь торчать еще целых три года, повергала меня в глубокое уныние. Конечно, был и другой вариант: добиться того, чтобы меня уволили. Но эта идея мне не нравилась: если бы я зарекомендовала себя неудачницей, пусть даже по собственной воле, моя гордость не вынесла бы такого позора.

В то конкретное утро, собрав «картофелин» вокруг пустой койки, я рассказывала, как мыть прикованных к постели пациентов, и вдруг за спинами девушек заметила двух мужчин, о чем-то переговаривавшихся друг с другом, пока я пыталась вести занятие. Их тихие голоса рокотали одновременно с моим. Я рассердилась. До чего же они невоспитанные, эти врачи. Вечно срывают мероприятия, на которые они не приглашены. Я бросала на них суровые взгляды, но они как ни в чем не бывало продолжали свою беседу. В одном я узнала больничного администратора, но второго – он был моложе и выше – я видела впервые. Когда он засмеялся, все девушки как одна повернули к нему головы и захихикали, – просто потому, что рядом с ними находился молодой мужчина. Рассвирепев, я обратилась к ним:

– Господа, какое счастье, что вы почтили нас своим присутствием. Мы как раз обсуждали правила мытья лежачих больных, а койка наша, как вы сами видите, пуста. Может быть, кто-то из вас, добрые господа, согласится сыграть роль прикованного к постели пациента? – Я похлопала по туго заправленным простыням.

Охи, подергивания плечами. Мои щеки опалил жар. Я чувствовала себя храбрее, когда мысленно формулировала свою тираду. Администратор, мужчина постарше с выпирающим брюшком, обтянутым вычурным жилетом, побагровел и зашаркал прочь, но молодой врач, казалось, вовсе не смутился. Он смеялся вместе с девушками, видимо наслаждаясь их вниманием. Свои руки при этом он держал в карманах, что я сочла безмерно оскорбительным. На меня он произвел впечатление неприятного, заносчивого типа. К тому же он обнажал в улыбке слишком много зубов, чем-то напоминая доисторический экспонат в музее.

Второй раз я увидела его – тогда-то мы по-настоящему и познакомились, – когда читала, сидя на скамейке в саду крипты за зданием больницы. В поле моего зрения возникли два начищенных до блеска ботинка. Я подняла голову. Передо мной стоял тот самый молодой врач с чрезмерно большим количеством зубов, которыми он опять сверкал, улыбаясь мне. Ладно хоть руки в карманах не держал.

– Я должен перед вами извиниться, – произнес он, протягивая мне руку.

От неожиданности я встала и огляделась, испугавшись, что кто-то еще стоит у меня за спиной.

Его черные бакенбарды были пострижены с хирургической точностью, но поразили меня не они, а его голос. При его звуке во мне будто что-то со щелчком встало на свое место: пелена с глаз спала или, напротив, затуманила взор. В его низком ровном голосе резонировала властность, присущая более зрелому человеку. Скрипуче-медовый, так бы я охарактеризовала его.

– За что? – Я быстро пожала ему руку и свою тотчас же отдернула.

– За то, что обидел вас. Хотя у меня этого и в мыслях не было. Вы инструктировали группу стажерок так, будто настраивали их на решительное сражение. По словам доктора Давенпорта, у вас репутация…

– О! Репутация? Какая же? – Меня это встревожило. Теперь, анализируя ту нашу первую беседу, я понимаю, что слишком легко поддалась на его нехитрую провокацию.

– Вообще-то, он готов биться об заклад, что вы станете преемницей нынешней Матроны.

– Вот как?

Он словно удил рыбу в бочке, и я, неуклюжая глупая рыбина, никогда не державшая за руку парня, мгновенно попалась на его удочку. Аж вспотела от его лести. У меня не только щеки зарумянились – все лицо покрылось испариной. Он наверняка это заметил.

У него были длиннющие черные ресницы, длиннее я даже у женщин не видела. На что мужчине, подумала я, такие густые изогнутые ресницы, как у олененка? Сущее расточительство.

Томас Ланкастер родился в городке близ Бристоля. По окончании учебы он два года проработал в Эдинбурге, а теперь был хирургом в Лондонской больнице. Слушая его, я заметила, что за нами наблюдают два молодых врача, которые остановились у ворот. Они пересмеивались и перешептывались. По-видимому, я стала жертвой какой-то злой шутки, догадалась я. Лишь позже я осознала, что один из них был Ричард Ловетт, которому Томас предложил быть его шафером на нашей свадьбе.

– А, так вы на спор, да? – спросила я.

– Прощу прощения?

Я показала на джентльменов у ворот. Томас посмотрел на них, потом снова повернулся ко мне и закатил к небу глаза.

– Еще раз примите мои извинения. Боюсь, они сочли, что я повел себя дерзко, посмев подойти к вам. Если честно, мне кажется, они побаиваются женщин, особенно сестер милосердия. Я им сказал, что намерен спросить, как вас зовут.

– Чапмэн.

– Отлично. А я…

– Вы уже представились. И извинились тоже, если не забыли.

– Да, представился. Знаете, Чапмэн, почему-то в вашем присутствии я нервничаю. – Он приложил ладонь к груди. – Весьма рад знакомству. Позвольте узнать ваше имя?

Ну и наглец! Руки в карманах, и еще спрашивает, как меня зовут! Он пытался перехватить мой взгляд, а я свой отводила, так что глаза мои вращались, будто игрушечные шарики. Его смотрели пристально, словно буравили во мне дырочки, из которых должны вылететь бумажные листочки с моими сокровенными мыслями, а он их поймает и прочтет. У меня не было опыта светского общения с мужчинами. В разговоре с ними я либо робела, либо переходила на грубость.

– Сестра. Для вас я всегда буду «сестра Чапмэн». – Я выбрала грубость. – Задрала подбородок и прошествовала мимо него, прижимая к груди книгу. Даже не попрощалась. По-моему, после нашей встречи я еще целых пять минут не могла выдохнуть.

После он всюду попадался мне на глаза. Взял себе за правило находить меня и вызывать на разговор, словно мы с ним были близкими друзьями. Не пойму, почему у него сложилось такое впечатление. Но когда бы мы с ним ни столкнулись где-нибудь в больнице, он обязательно бросал какую-то фразу, пусть даже самую бессодержательную.

«Доброе утро, сестра Чапмэн». Или: «Добрый день, сестра Чапмэн». Или: «Погода сегодня мрачноватая, вы не находите?»

Мне было ужасно неловко, потому что другие медсестры таращились на нас с разинутыми ртами, недоумевая, откуда мы знаем друг друга. Всюду, куда бы я ни пошла, он внезапно вырастал передо мной, взмахивая своими нелепыми ресницами.

Я отметила несколько его недостатков, главным образом, для того, чтобы вразумлять себя, когда сознавала, что много думаю о зубатом молодом враче. Говорил он слишком громко; где бы ни находился, имел обыкновение концентрировать на себе внимание окружающих. Глаза у него были слишком светлые, хищные, как у кошки, и чрезмерно огромные; моргал он редко, и у меня не раз возникали опасения, как бы у него не развилась сухость глаза. Даже его походка раздражала меня: он вышагивал, как напыщенный павлин, – грудь колесом, голова закинута назад. Видя его в кругу медсестер, а это бывало часто, я всегда думала про себя: вот негодник. Он подходил к ним слишком близко, отчего они краснели и тушевались, что само по себе заставляло меня морщиться. Я считала его распутником, полагала, что он не пропускает ни одной молодой сестры милосердия. Была уверена, что у него непременно должны завязаться отношения с сестрой Мулленс. Она отличалась исключительной красотой и, казалось, в медсестры подалась с одной целью – найти себе подходящего мужа. Подслушав, как в комнате отдыха девушки обсуждают его, я не могла понять, почему у меня внутри все переворачивается, когда кто-то произносит его имя. Они им восхищались: ах, какой он обаятельный, элегантный, высокий, добрый, сладкоголосый. О содействии просит так вежливо, так учтиво! Одна из медсестер сказала, будто слышала, что он сын баронета.

Мне льстило, что он взмахивает ресницами в мою сторону, но ведь красивой меня никак не назовешь. Значит, решила я, он ведет себя подобным образом со всеми девушками. Только я была далеко не юна. Мне к тому времени исполнилось тридцать.

* * *

Как-то апрельским вечером в складском помещении, что находилось за больничной аптекой, произошло возгорание, начался пожар. Томас и его друг Ричард Ловетт все еще находились в здании, когда прибыла пожарная команда. Из приемного отделения пришлось всех эвакуировать, отчего на Уайтчепел-роуд возник затор, но огонь потушили довольно быстро. Доктор Ловетт был сбит с ног и потерял сознание – очевидно, на него упало что-то тяжелое. Томас перекинул друга через плечо и попытался выбраться вместе с ним на улицу. Но одна из штанин его брюк загорелась. Томаса поместили в одну из мужских палат. Говорили, что нога его опухла и покрылась волдырями, но должна зажить без особых последствий – только шрамы останутся. Томас прослыл героем, ведь он пытался вынести из огня друга. Доктор Ловетт отделался незначительными травмами. По его словам, он внезапно отключился во время беседы с Томасом и понятия не имеет, что на него могло свалиться.

Я не знала, как мне быть. Думала, что надо бы навестить Томаса: игнорировать человека, который старался всячески выражать тебе свое дружелюбие, бессердечно и жестоко. Но я стеснялась. Поэтому просто ходила мимо его палаты, притворяясь, будто иду по делам куда-то в другое место. Три дня так ходила, изобретая разные поводы, пока не собралась с духом. Потом дождалась окончания своей вечерней смены. В его палате было тихо и темно. Я кивнула дежурной медсестре. Она понимающе улыбнулась, кивком ответила на мое приветствие и продолжала что-то писать за столом.

Томас выглядел безмятежным, лежа на койке, и в кои-то веки не обнажал свои противные зубы. Он казался совсем юным. Мне стало неловко, и я тихонько пошла из палаты.

– В какие только тяжкие не приходится пускаться мужчине, чтобы узнать имя сестры милосердия, – раздался его голос.

Я обернулась. Глаза его были открыты, лицо озаряла широкая улыбка, подразумевавшая, что ему редко отвечают отказом.

– Шучу, конечно. – Томас приподнялся на локте. – Только безумец способен поджечь себя, чтобы привлечь внимание женщины. Может быть, вы и интригующая особа, но все же не Елена Троянская.

На первых порах его забавную привычку оскорблять меня я находила очаровательной. Его саркастические шуточки смешили меня и, естественно, привлекали мое внимание, но он и в последующие месяцы прибегал к ним, чем сбивал меня с толку, да при этом еще и отрицал, что он поступает жестоко.

– Больно? – спросила я.

– Сразу видно, что все ведьмы были женщины! Такой шум поднимали из-за того, что их сжигали на костре. Подумаешь, поджарили немного. Это вовсе не так страшно, как они сочиняли.

Было заметно, что он страдает: лоб его покрывала испарина, а ведь в палате было прохладно.

– Во всяком случае, с таким своеобразным чувством юмора вам не приходится скучать, – съязвила я.

– Мой отец был коллекционером. Собирал древности, сувениры, предметы искусства, любые вещицы, что он привозил из своих путешествий. Дома в большом зале стоит древнегреческая ваза, вся в трещинах, и на ней изображен женский кордебалет, так сказать. На заднем плане одна девушка – она выше своих подружек, с длинными черными волосами и темными глазами – несет на плече кувшин воды. Остальные улыбаются, легкой поступью передвигаются в тростнике, с радостью выполняя свою повседневную работу, но моя девушка серьезна, словно недовольна тем, что ее оттеснили назад, что ей приходится наталкиваться на тех, кто путается у нее под ногами. Готов поклясться, что это вы, сестра Чапмэн, – точная копия. Жаль, что не могу вам сейчас ее показать. Отец грозился меня выпороть, если я разобью эту вазу, но меня всегда к ней влекло, с самого детства, и теперь я понимаю почему.

Не зная, что сказать, как себя вести, смущенная, неуклюжая, я лишь глупо улыбалась ему, но я зря беспокоилась: Томас и не ждал от меня ответа.

– Сестра Чапмэн, посидите со мной, пожалуйста, – попросил он. – Я буду вам очень благодарен, а то вряд ли я в скором времени усну.

* * *

Мне было на все глубоко плевать, когда Томас вторгся в мою жизнь. В какой-то момент на короткой волне оптимизма я решила положиться на свое сердце, ну а там куда кривая выведет: я была почти сломлена. Мне с детства внушали, что упорный труд и надлежащее поведение будут вознаграждены, но со временем я поняла, что доброта, великодушие, добропорядочность, отказ от соблазнов и сдерживание собственных порывов, дабы не сбиться с пути истинного, не приносят наград, разве что мученикам, которые сами обрекали себя на страдания. Лишь умерев, я могла бы узнать, что слепым послушанием заслужила место в раю, но я не собиралась ждать смерти. Достаточно времени я потратила впустую, теперь буду делать, что хочу – в пределах разумного, конечно. Это новое правило распространялось и на Томаса, и очень скоро мы уже вовсю потакали своим непристойным желаниям. Я даже шокировала его своим вновь обретенным рвением.

Началось это в ту пору, когда он еще лежал в больнице. В очередной раз я пришла его навестить. Он привлек меня к себе и поцеловал, а я не выразила протеста. Этого могло бы не произойти, выбери он другое время или другой день. Я могла бы вскрикнуть, вырваться от него и убежать, но я не убежала. Я солгала бы, если б сказала, что во мне проснулась страсть, когда его влажный подвижный язык проник в мой рот, но я его не остановила. Вскоре я делала все, что он предлагал, разве что не ложилась под него – не имела ни малейшего намерения повторять ошибки матери. Хотя он, конечно, пытался склонить меня к тому – яростно умолял, подобно избалованному мальчишке, которому не терпелось открыть подарки в канун Рождества. Он украдкой проводил меня в свой дом в Челси и прятал в спальне, где мы пили бренди. Когда он впервые предложил мне опий, я отказалась, но в следующий раз я попробовала настойку и подружилась с ней. Это поможет мне расслабиться, объяснил Томас. Однако эффект был куда более сильный. Я забылась, перестала ясно мыслить – как будто вдыхала грезы.

Я спросила у него, сколько медсестер побывало в его спальне до меня.

– Нисколько, – ответил он.

– Я тебе не верю. За дурочку меня принимаешь?

– Ладно… В этот дом из нашей больницы я не приводил никого. Такой ответ тебя больше устраивает?

– Это больше похоже на правду, – сказала я. – В подробности меня посвящать не обязательно, но, прошу, не держи меня за идиотку. Я достаточно повидала в жизни и знаю, что мужчины поразительно предсказуемы в том, что касается их позывов.

– Чапмэн, не стоит делать выводы о мужчинах на основании того, с чем ты сталкиваешься в больнице. Те, кого ты там видишь, животные – животные в самом отчаянном состоянии: калеки или умирающие. Старайся воспринимать их не как людей – тех, что находятся в Лондонской больнице, людьми можно назвать с большой натяжкой, – а как быдло, средство для достижения цели. Я только так их и воспринимаю. В моем понимании они существуют исключительно для того, чтобы помочь мне стать блестящим хирургом. Если мыслить о них именно в таких категориях, тогда их существование в какой-то мере оправданно.

Но какой смысл мне становиться блестящей сестрой милосердия? Дополнительного дохода или славы мне это не принесет – только мученичество. Я могла бы трудиться не покладая рук в надежде на то, что в будущем на меня будет возложена более высокая миссия, я получу более приличное жилье, займу более высокий пост, но это все были бы нематериальные выгоды. Сестра милосердия может непосильным трудом свести себя в могилу, а так часто и бывает, поскольку мы работаем в непосредственном контакте с инфекциями и заразными заболеваниями, и при этом умереть в бедности. Я могла бы рассчитывать, что мне воздастся на том свете, но я не очень-то верила, что меня пустят в рай. Другое дело – хирурги. Они имели возможность разбогатеть, добиться всеобщего восхищения. Хирурги пользовались уважением, что само по себе было наградой. Некоторые женщины, как матрона Лакс и Флоренс Найтингейл[5], уже принадлежали к верхушке среднего класса, когда решили посвятить себя нашей профессии. Вот им-то не надо бояться, что они умрут от голода или холода, если потеряют работу. В этом случае они могли просто вернуться в свои родовые поместья. Но таких женщин среди сестер милосердия было очень мало.

Томас был забавен, дерзок, шаловлив и самоуверен – отличное противоядие от угнетенного состояния самонаказания, что тогда пожирало меня. Прежняя Сюзанна отвергла бы его нахальные заигрывания, с визгом убежала бы, навсегда осталась бы «синим чулком», и Томас переключился бы на другую медсестру. Но я хотела, чтобы он оставался со мной, вроде домашнего питомца. Он обожал меня. Даже когда я была его маленьким постыдным секретом и он все норовил залезть мне под платье своими озорными ручонками, умоляя, чтобы я позволила себя пощупать, я не уступала, хотя мне тоже этого хотелось. С миссис Уиггс я тогда еще не была знакома, хотя она докучала нам, стуча в дверь. Томас кричал ей, чтобы она уходила, а я морщилась от смеха.

– Что она может думать о тебе, зная, что ты прячешь медсестер в своей спальне? – спросила я его однажды.

– Ничего! Она меня боготворит: в ее глазах я не способен грешить. А вот ты будешь заклеймена совратительницей, – расхохотался он. – Да, коварная ты женщина! Соблазнила юношу, не привыкшего к нравам большого города. – Обычно он говорил нечто подобное, языком пытаясь проникнуть под мою одежду. Ощущение было такое, будто меня кусает угорь.

Потом он сажал меня в кеб, и я возвращалась в больницу, все еще ежась от сладостного возбуждения, в которое привели меня его ласки: казалось, кровь во мне загустела, стала как масло, вены вздулись, кожа горела. Я жалела, что не уступила ему. Это и есть то самое дурное, что, по утверждению бабушки, она во мне разглядела? Почему испытывать удовольствие – это грех? Почему я должна оставаться одинокой и несчастной?

Меня немало тревожило, что Томас потеряет терпение, однако он принадлежал к той категории мужчин, которые даже мысли не допускают, что они могут быть отвергнуты женщиной, и потому моя неуступчивость сводила его с ума. Даже в больнице он постоянно терся возле меня, как кобель, так и норовя залезть под юбку.

Сплетни о нас распространялись по больнице с молниеносной быстротой, как пожар, вот-вот достигнут ушей Матроны. Остальные сестры милосердия перешептывались за моей спиной, я ловила на себе лукавые взгляды, но мне было все равно. Я стала ужасной медсестрой: рассеянной, равнодушной, невнимательной. Выполняла только самый минимум того, что от меня требовалось. А какой смысл усердствовать?

Томас много говорил о себе, это была его излюбленная тема. Мне самой о себе сказать было особо нечего, и такой расклад нас обоих устраивал. Я считала его милым, себя – умной. Пусть говорит, думала я, значит, мне нечасто случится что-либо выболтать о себе. Он спросил про мою семью, я рассказала ему старую байку про скарлатину, – что меня вырастили бабушка с дедушкой, а теперь уже и их нет в живых. Я одна-одинешенька на всем белом свете. Бедная беззащитная девочка. Я никогда ему не лгала, и новых вопросов он не задавал.

Он рассказывал, как рос в доме под названием Аббингдейл-Холл – большом георгианском особняке в селении Рэксэм, что находится в нескольких милях от Бристоля. А мне этот особняк представлялся дворцом. При доме имелись маленькая ферма, оранжерея и птичник. Однажды он упомянул, что у них двадцать слуг, так у меня чуть голову не снесло. Двадцать! Я силилась представить, чем все эти люди занимаются целыми днями. В поместье были пахотные поля, на которых выращивали урожай, пастбища для крупного рогатого скота и арендаторы, ухаживавшие за живой изгородью. Им пришлось нанять фермера, который вместе со своей семьей заботился об угодьях. А еще, по словам Томаса, на территории поместья были разбиты пейзажные парки, террасы, розарии, декоративные клумбы, даже дендрарий. Я боялась, он заподозрит, что толчком к пробуждению во мне страстного влечения во многом послужило его богатство.

– Мой отец называл наши угодья райским садом, – сказал он. – Там под деревьями растет черемша. Красота неописуемая.

В моем представлении это и был рай. Детство Томаса прошло в мире, совсем непохожем на мой.

Однажды вечером, когда мы были в его спальне, он вдруг заявил:

– Когда мы поженимся и я завоюю славу величайшего хирурга Англии, мы с тобой уволимся с работы и поселимся там. После смерти матери я унаследую огромное состояние. У меня есть сестра-двойняшка, Хелен. И я, разумеется, о ней позабочусь. Я ведь человек прогрессивных взглядов. Дам ей достаточно, чтобы она чувствовала себя счастливой. Ее хлебом не корми, дай что-нибудь организовать и привести в порядок. Малышка Хелен! Она всегда любила распоряжаться, и у нее это хорошо получается. Но наследник я, и этого не изменить.

Томас говорил все то, что мне хотелось слышать, но я была уверена, что он меня дразнит. Вряд ли он всерьез намеревался жениться на мне. Зачем ему это надо?

– И мы будем приглашать на чай королеву Викторию, и у меня отрастут ангельские крылья. Можно подумать, люди твоего круга женятся на таких, как я! Глупости. Лесть твоя приятна, но издеваться над собой я не позволю.

Мои слова его покоробили, и меня кольнуло чувство вины.

– А у тебя, значит, другие планы?

– По-твоему, мне не терпится выскочить замуж? Ну, конечно, о чем еще может грезить тридцатилетняя старая дева! К твоему сведению, у меня есть собственные устремления. Вот отпашу в больнице четыре года, как положено, потом уволюсь и уеду в колонии, буду работать там. Не ты один ищешь приключений и мечтаешь добиться успеха. Переберусь в Африку или в Индию, может быть… Мне всегда хотелось жить в более теплых краях.

Конечно, никаких таких планов я и в помине не строила. Об этом всегда говорила Айлинг, и сейчас ее идеи слетали с моих уст.

– Чапмэн, в Индию я тебе ехать не советую. Как бы заманчиво это ни звучало, поверь, нет никакой романтики в приступе дизентерии. А можно и малярию подхватить.

– Это ты так делаешь предложение? Выходи за меня – это лучше, чем дизентерия?

Томас расхохотался, отчего я лишь разозлилась.

– Что смешного?

– Представляю тебя в деревне прокаженных. Сомневаюсь, что это твое призвание, Чапмэн, учитывая твое отношение к выхаживанию соотечественников в Лондонской больнице. Не мешай себе жить, не пытайся избежать того, что неминуемо произойдет, не имея на то более веской причины, чем гордость. Выходи за меня! Мы с тобой слишком похожи, хоть и люди разного круга. Сам бог нам велел быть вместе.

– Я рада, что мои идеи тебя позабавили. Может, на ваш взгляд, доктор Ланкастер, я и отчаявшаяся старая дева, но даже я заслуживаю того, чтобы мне сделали предложение в более благопристойной форме.

– Ты к себе несправедлива. Послушать тебя, так ты прямо старуха, как наша Матрона.

– Я старше тебя.

– Ненамного.

– На сколько?

– Мне двадцать пять.

– Ты выглядишь на двенадцать. И как отнесется к этому твоя семья? Они никогда не допустят нашего брака. Думаешь, мама твоя будет плясать от радости, что ее сын позвал в жены простолюдинку-медсестру, которая к тому же старше его на пять лет? Я воспитана в Армии спасения, доктор Ланкастер, привыкла стучать в тарелки и к тому, что пьяные закидывают меня овощами, так что, уж простите, но мне непонятно, зачем я понадобилась хирургу в качестве жены. Как-то это подозрительно.

Разгневанная, я встала с кровати и, подойдя к зеркалу, принялась приглаживать волосы и поправлять растрепанную Томасом одежду.

– Старовата я для тебя, во мне полно горечи, – сказала я ему. – Побереги свое красноречие для девицы помоложе. Тебе это не будет стоить таких трудов.

– Но мне нравится труд, Чапмэн.

Я напомнила ему, что у меня нет родных, нет богатых тетушек и дядюшек, от которых можно ожидать наследство. Он ответил, что мертвые родственники ему больше по нраву, некому будет докучать нам на Рождество. Я сказала, что у меня нет денег, нет приданого. Он ответил, что у него будет собственный доход, как только он организует свою практику, а когда-нибудь унаследует Аббингдейл-Холл со всем, что к нему прилагается. Но как же его мать? Разве она не должна одобрить его брак? Разве она уже не подобрала ему невесту?

– Чапмэн, в отношении меня ты должна четко усвоить кое-что. У меня есть любимая сестренка Хелен. Внешне малютка, она, как и все маленькие существа, склонна воображать себя более важной, чем это есть на самом деле. Представь себе разъяренного джек-рассела. Познакомишься с ней, сама поймешь, что я имею в виду. Хелен предпочитает, чтобы я жил в Лондоне и не мешал ей царствовать в замке, и пока я ей это позволяю. Со временем настанет и мой час, а пока пусть она правит домом и руководит слугами. Далее. У меня есть мать – тщедушная старушка. Она вся дрожит и трясется, но по-прежнему малюет лицо, подобно семнадцатилетней девице, которую должны представить ко двору, хотя оно у нее перекошено, а сама она слова не способна вымолвить, чтобы не пустить слюну. Я могу делать что хочу. Отца надо было бы опасаться, но его давно нет в живых. Умер, когда мне было четырнадцать лет. Сердце внезапно остановилось, как часы. Так что мы с тобой, Чапмэн, оба – вольные птички. Они не станут поднимать шума из-за моей женитьбы, даже если не одобрят мой выбор. Не рискнут устраивать сцену, опасаясь скандала.

Томас нерушимо верил, что жизнь его вознаградит. Только деньги внушают такую уверенность. Богатство в Англии существует под защитой заговора богатых слоев: без приглашения в их круг не попадешь. Такая, как я, возможно, настоящий вампир, но Томас уже находился в этом круге и настойчиво приглашал меня присоединиться к нему. Каково это – жить в особняке с двадцатью слугами и знать, что ты никогда не скатишься на социальное дно? Томас был человек импульсивный, избалованный, шумный, стремился быть в центре внимания. Подобно отцу, он увлекался коллекционированием, любил ходить по магазинам и тратить деньги. Мне он купил мумифицированную голову из Южной Америки, – просто чтобы посмотреть, как я вскрикну, открыв коробку. В глубине души я подозревала, что для него я – тоже просто вещица, которую он пытается присовокупить к своей коллекции. Но даже если это и так, какая разница? Зато я стану хозяйкой дома в Челси.

Второй раз делая мне предложение, Томас заявил, что я обязана стать его женой, потому что он дальтоник и запросто может появиться на людях в плохо подобранном наряде. Мой святой долг – спасти его от этой участи. Мы оба рассмеялись. Томас действительно путал зеленый цвет с красным и иногда с коричневым. А в следующую минуту смех застыл у меня на губах, ибо он опустился на одно колено и преподнес мне огромный бриллиант в платиновой оправе. Лишь неимоверным усилием воли мне удалось не утратить самообладание, а то глаза так и порывались вылезти из орбит. Я все ждала, что он отдернет руку, в которой держал кольцо, но он ее не отдергивал. И я ответила согласием. Я не ведала, во что ввязываюсь: происходящее больше напоминало мираж, призрачное видение, которое обычно исчезает, если долго на него смотреть; это была некая хрупкая идея. А в идеи легко влюбиться. Я лишь могла воображать, что моя жизнь значительно улучшится по сравнению с моим нынешним существованием, которое зачиналось в нищете и позоре.

6

Дедушке с бабушкой доставляло огромное удовольствие рассказывать, как они забрали меня из Никола и впервые привезли в свой дом. Как я от страха залилась слезами при виде дедушки, приняв его за великана: он мне показался таким же огромным, как Биг-Бен. Я зарылась в юбки бабушки, прячась от него, и как он меня ни выманивал – цветами, что купил на вокзале, сладостями, привезенными из родного городка, – я всю дорогу до Рединга боялась взглянуть на него. Словно щенок, я сидела, уткнувшись в бабушку, и, подобно щенку, думала, что, если я не вижу его, значит, и он не видит меня. Вдвоем они любили снова и снова переживать тот день, наперебой смакуя каждую подробность, заканчивая предложения друг за другом, хотя я слышала эту историю тысячу раз и сама могла бы изложить ее им в мельчайших деталях. Тот день, когда они нашли меня, воистину стал для них днем подлинной радости, ибо вместо утраченной дочери они обрели маленькую внучку.

На первых порах бабушкой я была заинтригована. Темными волосами и мелкими чертами лица она напоминала мне маму. Только мама по натуре была мягким человеком, а бабушку, казалось, отлили из стали. В маме подобной жесткости я не наблюдала. В моих воспоминаниях, сколь бы хрупкими и искаженными они ни стали за минувшие двадцать пять лет, она оставалась ласковой и спокойной. Я считала ее слабой, но, если учесть, что ради возлюбленного она в шестнадцать лет сбежала из отчего дома, а потом, когда тот ее бросил, пять лет одна растила ребенка в Уайтчепеле, в ней, вероятно, был тот же стальной стержень. Может, мама поступила и неразумно, но она была отважнее меня. Тем не менее многие годы я ее осуждала, высокомерно недоумевая, как можно быть настолько бестолковой, чтобы поставить на карту свою жизнь ради такой глупости, как любовь. Тогда я этого не понимала.

Каждый день, когда дедушка возвращался домой с работы, я пряталась за шторами и отказывалась выходить. Бабушка принимала это за непослушание, неуважение к дедушке и силком пыталась вытащить меня на свет.

– Не надо, Элма, – говорил дедушка, – оставь ее.

– Мы с ней должны быть строги, – звучало ему в ответ. – Она же дикарка. Обувь отказывается носить! Сбрасывает башмаки и босая бегает по земле. Домой приходит с ногами черными, как уголь. Что люди подумают!

– Оставь бедняжку в покое, – настаивал дедушка. – Сама выйдет, когда захочет.

Как же я ненавидела обувь, ненавидела, когда меня наряжали в платья с рюшечками и драли волосы, вплетая в них ленты. Но мне нравилось, что у меня есть своя кровать, что мне тепло. Нравился дом с множеством комнат, по которым можно было бродить. Нравилась еда. Правда, существовало множество правил, которых я не понимала, а мне их никто не объяснял. Я как будто участвовала в игре, не зная ни ее названия, ни правил, которые мне приходилось постигать самостоятельно, проигрывая раз за разом. Бабушка говорила, что я свожу ее с ума, ибо, что бы она ни велела мне сделать, я всегда спрашивала одно и то же: «Зачем?»

Так продолжалось какое-то время. Я сбрасывала обувь, выдергивала из волос ленты, гоняла по лужайке уток, своими дикими играми досаждала безукоризненно чистеньким девочкам из городка, потом, когда домой приходил великан, пряталась за шторами, так как он наводил на меня цепенящий ужас.

От его поступи содрогалась земля, – по крайней мере, половицы под моим задом уж точно. Когда он усаживался в свое кресло, я слышала, как оно стонет. Своим могучим телосложением он напоминал мне чудовище, а с чудовищами я уже встречалась. Пока я пряталась за шторами, он, сидя в кресле, начинал читать вслух книги. Находил в Библии интересные истории и читал мне зычным голосом. Когда доходил до наиболее драматичных моментов, его голос крепчал настолько, что стекла в старом шкафу дребезжали, а огонь в камине шипел и плевался. Я наблюдала за ним, выглядывая из-за шторы.

– Ты чего, как полоумный, читаешь вслух в пустой комнате? – говорила ему бабушка.

– Какая ж она пустая? Ты разве не в счет? – парировал дедушка, подмигивая мне. Я в это время уже припадала к полу с другой стороны шторы.

– Что люди подумают! – восклицала бабушка.

– Элма, никто ничего не подумает. Ты же сама сказала, что комната пустая.

Я взяла в привычку садиться у ног дедушки, слушая звучные переливы его голоса. А скоро уже бежала ему навстречу, когда он возвращался домой, потом забиралась к нему на колени, чтобы видеть слова на странице книги. Я по-прежнему говорила мало, а при чужих и вовсе немела и продолжала прятать лицо в юбках бабушки.

Однажды днем мы с ним сидели и вдруг услышали стук в окно, будто в него что-то бросили. Вздрогнув, мы посмотрели туда, но ничего не увидели. Дедушка велел мне оставаться дома, а сам вышел на улицу проверить, в чем дело. Вернулся он, неся в ладонях крохотную птичку.

– Сюзанна, это маленькая завирушка. Наверно, заблудилась или пустельги испугалась, вот и врезалась в стекло. Она просто оглушена. Мы найдем для нее коробку, согреем и посмотрим, придет ли она в себя.

Мне завирушка казалась мертвой, но дедушка выстлал старую коробку соломой, положил в нее птичку и закрыл крышку.

– Чтобы она очнулась, нужно на время оградить ее от ужасов внешнего мира. Зверю, когда он ранен или ему грозит опасность, необходимо где-то спрятаться. Так поступают все умные животные. Заползают в щель, ужимая свой мир до крошечного пространства. Это природный инстинкт. Любое живое существо, когда оно сильно напугано, старается забиться в угол. Главное, потом понять, что опасность миновала, и найти в себе мужество снова расширить границы своего мира. Иначе может статься, что мир для него и вовсе исчезнет.

На следующее утро, спустившись вниз, я увидела, что дедушка заглядывает в коробку. Он подозвал меня.

– Смотри, ожила, но она хочет есть. Сюзанна, беги во двор, накопай червей. Мы их порежем и накормим ее.

Сломя голову я выскочила на улицу и голыми руками принялась выкапывать земляных червей у розовых кустов. Я чувствовала себя героиней. Как же, мы спасли живое существо! Я нашла трех извивающихся червяков и, держа их в ладонях, кинулась обратно в дом.

– Зачем ты тащишь в дом эту гадость? – завопила бабушка при виде червяков.

– Не кричи, женщина! – урезонил ее дедушка. – Это для завирушки. Молодец, Сюзанна! Мы накормим ее королевским завтраком и выпустим на волю – в ее новый мир.

– Господи помилуй, Эндрю! Сюзанна, словно собачонка, ползала на четвереньках, копаясь в земле. Что люди подумают!

– Я сильно сомневаюсь, что они вообще что-нибудь подумают.

Бабушка на этот счет имела совсем другое мнение. Она была непреклонна в том, что мой мир должен оставаться маленьким. Что само по себе было странно, принимая во внимание ее твердую убежденность в том, что за нами все наблюдают. Кто вообще были эти люди? Моя первоначальная привязанность к бабушке продлилась недолго. Я чувствовала, что она разочаровалась во мне, и отвечала ей строптивостью и дерзостью. Причесывая меня, она неизменно бурчала, что волосы мои густые и жесткие – просто ужасные. Полагаю, у меня были его волосы. Готова поклясться, что она специально начинала меня расчесывать аж от бровей, корябая лоб щеткой. И чем больше я жаловалась, тем сильнее она драла меня щеткой. Дедушка обычно закрывал на это глаза – ради спокойствия в доме.

Когда я что-то делала не так, а это бывало часто (один раз меня уличили в том, что я запасаю хлеб под кроватью – по старой привычке, памятуя о том времени, когда я голодала; в другой раз я без спросу исчезла из дома на несколько часов, потому что нашла котят), бабушка винила в том мою инакость.

– В ней слишком много от него. Представляю, что таится в глубине ее черных глаз, – говорила она.

– Чепуха! Глаза как глаза. А какие они должны быть, по-твоему? Розовые, что ли? – ответствовал ей дедушка.

А еще бабушка постоянно брюзжала по поводу моей внешности.

– Посмотри, какая она уже дылда! Кто захочет с ней танцевать, если она растет как на дрожжах? Назови хотя бы одного мальчишку в городе, который мог бы угнаться за ней в росте. Ой, беда.

– Значит, я сам буду с ней танцевать, – усмехался дедушка. – Ростом она пошла в меня. Не волнуйся, Сюзанна, мы обыщем все уголки – Швецию, Норвегию, страну викингов – и обязательно найдем тебе мужа. И это будет человек знатного рода. Высокий и благородный.

– Прекрати, Эндрю. Зачем забивать голову девочки фантазиями?

– А что в том плохого?

– Девочка должна быть скромной и послушной.

– Эта девочка должна знать, что она представляет большую ценность – по крайней меня, для меня.

– По твоей милости она вырастет хвастуньей, и никто не захочет взять ее в жены.

– Тем лучше. Значит, она всегда будет жить со своим старым дедушкой. Правда, Сюзанна?

Однажды я совершила воистину тяжкий грех. Играя с мальчишками в жмурки, единственная девчонка в их компании, я пыталась поймать одного из них и повалилась на него. Мы просто играли, а бабушка отволокла меня домой и давай лупить своей деревянной лопаткой, пока рукоятка не треснула. Даже старая поденщица в слезах умоляла ее остановиться. Дедушка по возвращении домой велел, чтобы она больше пальцем не смела меня трогать. Она заявила ему, что с этого дня он дал мне добро открыто выказывать ей неповиновение.

К бабушке я не испытывала ненависти. Считала ее суетливой, придирчивой, рабом глупых бессмысленных правил и установлений. Она была одержима условностями, постоянно беспокоилась о том, что подумают люди, даже если поблизости никого не было. Мы с дедушкой по характеру были более схожи. Не думаю, что бабушка оправилась от второго жестокого разочарования: ребенок, которого она спасла и привезла в свой дом, не заменил ей первого. Я оказалась полной противоположностью ее несчастной маленькой Кристабель – моей матери. Я была рослой и неуклюжей, обо всем имела собственное мнение, половина во мне – естественно, ужасная – была от отца, хоть она и понятия не имела, что он был за человек. Порочность, твердила мне бабушка, растекается во мне, как деготь, который с годами лишь густеет.

Я думала, что мой дедушка бессмертен. Я никогда не видела, чтобы он страдал от недугов, жаловался на усталость или боль. Он был высок – 6 футов 4 дюйма[6], – да еще всегда носил цилиндр. За свои внушительные габариты он не извинялся, но и никого ими не устрашал. Он служил в Армии спасения и настаивал, чтобы я ходила с ним на работу и своими глазами видела, какая судьба постигает женщин, принимающих неверные решения. Являясь членом Армии спасения, он категорически не принимал идею работных домов и их методов каторжного труда, наказаний и публичного позора как формы контроля над беднейшими слоями населения. Он придерживался мнения, что люди, волею судеб оказавшиеся за гранью нищеты, заслуживают милосердия и сострадания. Несколько раз в месяц вместе с другими «бойцами» Армии спасения мы приходили к Редингскому работному дому, били в барабаны, в тарелки и пели. Дальше железных ворот нас не пускали, и, когда мимо тащились согбенные фигуры его обитателей с понурыми плечами, кто-нибудь из наших женщин, ударяя в барабан, кричал:

– Ты спасен, брат?

А в ответ звучало:

– Господь давно бы меня спас, да только ему до фонаря. – Или: – Будь я спасен, меня бы здесь не было, глупая корова.

У дедушки были свои непоколебимые убеждения, которые разделяли далеко не все. Многие, даже сами бедняки, презирали тех, кто был ниже их по положению, и считали, что благотворительность порождает дурное поведение. Тем не менее дедушка пользовался любовью и авторитетом. Его слово имело вес, когда он гасил ссоры, улаживал разногласия между конкурирующими лавочниками, убеждал гулящего мужа вернуться к жене или помогал брошенной женщине избежать работного дома и тем самым – разлуки с детьми.

– Сюзанна, ты ведь не выберешь себе в мужья такого идиота, да? Не разобьешь мне сердце, я надеюсь? Ты выйдешь замуж за ученого, мыслителя, образованного человека, правда?

Я смеялась. Сама мысль о замужестве казалась мне абсурдной и далекой. Из того, что я видела, жизнь в браке не приносила больших радостей.

Мне было восемнадцать, а дедушке шестьдесят четыре, когда он порезал ногу об осколок стекла и спустя две недели скончался от заражения крови. Как такое возможно? Значит, Всемогущий Бог – злобный глупец, раз забрал его. Дедушку забрал, оставив на земле множество ужасных людей. Негодяев, которые, не раздумывая, подожгут весь мир, даже находясь при смерти. Приходской священник сказал мне, что Господь в первую очередь забирает лучших. Думаю, он хотел утешить меня. Если бы Бог спросил моего мнения, я в мгновение ока предложила бы вместо дедушки бабушку. Ужасно, но это так.

Следующие девять лет я провела с бабушкой. Дух ее угасал быстрее, чем тело. У нее случались приступы помрачения сознания, подводила память. Часто, потерянная, она бесцельно бродила по дому. Не желая признавать, что теряет разум, она пыталась ужать наш мир до невозможности, так что мы сами уже в нем не умещались. Если я уходила из дома по какому-то делу, она усаживалась в дедушкино кресло и вела счет секундам до моего возвращения. Если я задерживалась, она обвиняла меня в том, что я развлекаюсь с парнями. Нередко она называла меня Кристабель. Бабушка прониклась уверенностью, что обитатели нашего городка сговорились против нее, и даже поругалась с одной женщиной из-за горшечного растения: якобы та его украла. А этот горшок сто лет стоял в саду той несчастной женщины: я, сколько себя помню, всегда ходила мимо него. Окружающие сочувствовали, но держались на почтительном расстоянии. Увядание разума – страшное проклятие, но еще страшнее это наблюдать.

Однажды, отлучившись из дома по одному делу, я отсутствовала дольше обычного, и, когда вернулась, бабушка со всего размаху тыльной стороной ладони хлестнула меня по лицу, так что до крови рассекла мне губу. А в следующую секунду спросила, что я такого натворила, за что она меня ударила. За несколько дней до кончины бабушки глубокой ночью я нашла ее в саду, где она, холодная как смерть, бродила в одной ночной рубашке. Дверь черного хода была открыта нараспашку. Когда я повела ее в дом, она спросила:

– Сюзанна, а что сталось с той маленькой птичкой, которую вы вдвоем нашли?

– Она улетела, бабушка. Улетела.

– А-а, ну слава богу. Это ведь хорошо, да?

Бабушка умерла в январе 1885 года, когда мне было двадцать семь лет. Сказать, что я испытала облегчение, – значит, ничего не сказать.

7

К концу июля отношения между мной и Томасом на какое-то время наладились. А потом, с первых же чисел августа, он опять стал пропадать – три ночи подряд где-то гулял. Я больше не силилась не засыпать, чтобы услышать, в котором часу он вернулся, посему как-то утром очень удивилась, когда он вышел к завтраку.

Всем своим видом я изображала праведное негодование, притворяясь, что читаю газету, а сама нет-нет да поглядывала на мужа, ожидая, что он посмотрит на меня. И вдруг заметила царапины у него на шее: две красные полосы, свежие, будто оставленные острыми женскими ногтями. У меня неприятно закрутило в животе. Томас сидел и завтракал как ни в чем не бывало. Я несколько раз моргнула в надежде, что ссадины исчезнут, но они продолжали багроветь на его шее, словно насмехаясь надо мной. Два месяца! Мы женаты всего два месяца, черт возьми!

Когда бы я ни спросила, куда он исчезает на вечер, Томас отвечал, что он занят на работе, навещает частных пациентов, обедает с приятелями, заводит важные знакомства… Список его вроде бы правдоподобных и резонных отговорок был бесконечен. Меня так и подмывало кинуться к мужу через стол и самой в кровь расцарапать ему лицо. Я сдерживала свой порыв. Укоряла себя: он заслуживает от меня большей благодарности. Я ведь не самая привлекательная медсестра в больнице, однако Томас выбрал именно меня. Посему я сидела и молчала, как обиженная идиотка, чувствуя, что меня бросает то в жар, то в холод, а уверенность в себе то крепнет, то ослабевает.

– Томас, – наконец произнесла я, – откуда у тебя на шее царапины?

Он замер. Казалось, все мышцы в его теле окаменели. Он перестал возить по тарелке фаршированные яйца и наградил меня сердитым взглядом. Я чуть не извинилась. Природа наделила Томаса длинными черными ресницами, но, когда он злился, его голубые глаза становились холодными, как у рыбы. Казалось, на тебя смотрит мертвец.

– Какие царапины? – спросил он, откусывая тост. И продолжал завтракать. Комнату снова наполнило звяканье металла, постукивающего по фарфору.

Моему изумлению не было предела. Я тут, понимаете ли, развожу перед ним политесы, а его даже не смущает, что жена заметила на нем отметины, оставленные другой женщиной. Хоть бы извинился. Мне бы, конечно, смолчать, но надлежащая покорность мне по-прежнему давалась с трудом. Как реагировать на столь вопиющее оскорбление? Я демонстративно шелестела газетой, ожидая, что он спросит, чем я недовольна. Не помогло. Я задумалась о женщине, оцарапавшей моего мужа. Надеялась, что она прекрасна, иначе я просто не вынесу, если окажется, что она еще зауряднее, чем я.

Миссис Уиггс, как обычно, вертелась рядом. Влетела в столовую, неся поднос с чайными принадлежностями и блюдом из фаршированных почек, которое ни Томас, ни я есть не собирались. От него поднималась несусветная вонища, обволакивавшая нас, как туман – Темзу.

– Миссис Уиггс, вы видите царапины на шее доктора Ланкастера? – осведомилась я.

Я знала, что она заквохчет. Верная себе, экономка со стуком опустила поднос на стол и поспешила к хозяину. Тот попытался отмахнуться от нее, как от назойливой мухи.

– Ох-ох, боже мой, доктор Ланкастер! – запричитала миссис Уиггс.

Томас бросил на меня мрачный взгляд. Я прикусила губу, чтобы скрыть улыбку.

– Как же вы так неосторожно? Заразу ведь можно подхватить. Это пациент вас так?

– Кошка. Совсем забыл – только теперь вспомнил, – ответил Томас.

Я с трудом сдержала смех. Томас ненавидел кошек. Он вообще животных на дух не переносил. Считал их грязными существами. Ни при каких обстоятельствах он не подпустил бы к себе кошку. Миссис Уиггс стояла и слушала его поразительную сказку, раскрыв рот, ловила каждое слово. Томас сочинил фантастическую историю про даму, потерявшую свою питомицу. С ней он столкнулся по пути домой. Томас не забыл упомянуть, что эта дама – очаровательная элегантная молодая особа, а сам при этом поглядывал в мою сторону. Кошка прекрасной молодой леди сбежала от своей хозяйки и увязла в грязи на берегу Челси-крик, вот ему и пришлось спускаться к речке, чтобы спасти бедняжку. Томаса воротило от одного вида грязи. Терпимо он относился разве что к крови и гною во время хирургических операций, и то лишь исключительно потому, что это был прямой путь к успеху. Когда Томас закончил свой рассказ, миссис Уиггс распирало от гордости за него, словно перед ней сидел сам Георгий Победоносец, сразивший дракона, хотя он всего лишь спас кошку. В чем я очень сильно сомневалась.

– О, доктор Ланкастер, кошки ужасно дрянные существа. Да хоть бы она десять раз была питомицей леди, а зря вы не дали ей утонуть.

– Каждый должен поступать по совести, миссис Уиггс, – ответил Томас.

Знай я, какой он на самом деле, ни за что не стала бы задирать его по поводу этих проклятых царапин. Я бы подхватила юбки и бежала прочь из его дома, как можно дальше. По правде говоря, я уже тогда понимала: что-то здесь не так. Но отказывалась признать, что совершила ошибку. Убеждала себя в обратном, любуясь бриллиантовым обручальным кольцом. Мне нравилось чувствовать его тяжесть; оно, словно якорная цепь, приковывало меня к дому в Челси, прогоняло страх голода и английской зимы. Я начинала постигать силу денег, позволявших пользоваться определенными благами. Деньги – это прежде всего простор, пространство, в котором можно двигаться, дышать, удобно вытянуть ноги, не опасаясь упасть. Бедные люди – ничтожества, их удел теснота. Бедность – это согбенное тело, сложенное в три погибели, зажатое со всех сторон. Задавленное, замурованное, лишенное возможности дышать. Здесь же я наслаждалась простором. В буквальном смысле. В особняке в Челси имелись комнаты, в которых можно было кружиться на площади в несколько футов, не задевая мебель. Я знаю наверняка, потому что как-то раз, страдая от безделья, пробовала это делать.

Томас встал, надел сюртук, посмотрелся в зеркало над камином, любуясь своим отражением, пригладил безупречно черные бакенбарды.

– Есть интересные новости, дорогая? – спросил мой муж, поворачивая голову и так, и эдак, чтобы убедиться в идеальной симметричности своего отражения.

Рассудив, что благоразумнее не гневить его, я опустила глаза в газету, которую листала все утро. Взгляд упал на одну маленькую заметку.

– Женщину какую-то убили в Уайтчепеле.

– Надо же, вот это новость, – прокомментировал он и, не глядя, швырнул мне на колени «Ивнинг ньюс». – Почитай лучше что-то более жизнеутверждающее. Например, что у принца нога заболела.

Наклонившись, Томас энергично чмокнул меня в щеку, попрощался, повернулся на каблуках, словно немецкий граф, и ушел.

Поведение мужа немало меня смущало. Почему он отрицал, что у него на шее царапины? И потом, эта нелепая история про кошку… То есть, какую бы сказку господин ни рассказал своим домочадцам, ее достоверность не подвергается сомнению, так, что ли? Несмотря на то что любой другой человек, имеющий глаза и уши, сочтет ее смехотворной? Я относила это на счет того, что у меня нет опыта супружеской жизни и мало что известно о нравах верхушки среднего класса. В принципе, в моем восприятии все это было по меньшей мере странно, как будто я жила с иностранцем. Мы говорили на одном языке, но временами казалось, что одни и те же слова, звучавшие из моих и его уст, означают совершенно разные вещи. Мое изначальное стремление занять авторитетное положение в доме уже улетучилось, и теперь моей энергии хватало лишь на то, чтобы пытаться приспособиться к предлагаемым обстоятельствам. Но, во всяком случае, мне не приходилось выносить судна и выхаживать больных, у которых грыжа размером с Уэльс. Я винила себя. Вечно ступала своими неуклюжими лапищами не туда, куда надо, и никак не могла приучить себя держать язык за зубами. Завизжала на него, как торговка, когда он упомянул мой возраст. И, естественно, ничего этим не добилась. И это был не последний раз, когда я не сумела понять, чего от меня ждут.

Пребывая в унылых раздумьях, я неожиданно для самой себя снова наткнулась взглядом на статью в газете, которую Томас так непочтительно отмел. Заметка была маленькая и по большому счету довольно стандартная, но скудные подробности сами бросились мне в глаза, как это всегда бывает, если в заголовке упомянут твой родной город.



КОШМАР И УЖАС В УАЙТЧЕПЕЛЕ

В мертвецкой Уайтчепела находится неопознанный труп женщины, которую зарезали насмерть сегодня в период между двумя часами ночи и четырьмя часами утра. Ее изуродованное тело было обнаружено на лестничной площадке в Джорджиз-билдингз (Уайтчепел). Джорджиз-билдингз – доходные дома, заселенные рабочим классом.

Женщине было нанесено двадцать четыре удара острым предметом. Орудие убийства не найдено, следов убийца не оставил. Жертва – женщина средних лет и среднего роста, черноволосая, с круглым лицом. Судя по всему, она принадлежала к низшему сословию.



То первое сообщение было не очень информативным: несколько строчек, примечательных лишь тем, что они в немногословных выражениях уведомляли о совершении жестокого преступления. По непонятной причине я подумала про Томаса и его царапины, однако он был не из тех, кто любит слоняться по Уайтчепелу. Двадцать четыре колотые раны…

Спустя несколько дней в газетах появились новые подробности убийства. В одной утверждалось, что женщине нанесли не двадцать четыре, а тридцать или сорок ударов. Один из бедняков, спускаясь по лестнице, споткнулся о ее тело. Он был не первым, кто прошел мимо убиенной: в половине четвертого утра еще один обитатель переступил, как он думал, через спящую бродяжку, по пути в свою каморку. Без четверти пять очередной жилец обратил внимание на женщину, лежащую в луже крови, и побежал искать полицейского.

Сообщалось, что были арестованы два солдата из Тауэра; потом – что солдат этих отпустили без предъявления обвинения.

В последующие дни история с убийством женщины не шла у меня из головы. Трупы на улицах Уайтчепела или на лестницах в трущобах Никола не были необычным явлением. Убивали из-за самых обыденных вещей – табака, мыла. Однако у этой женщины была исколота вся грудь и вообще все тело. В свою бытность медсестрой я обрабатывала множество подобных ран, нанесенных самыми разными острыми предметами, порой по нескольку раз, но убийство этой женщины меня шокировало: чтобы нанести тридцать ударов, нужно потратить немало сил и времени. К сожалению, мужчины в приступе ярости или страсти нередко забивали жен до смерти тем, что попадалось под руку, либо могли пырнуть их ножом или задушить, Но это жестокое убийство было совершено ради забавы. Тот, кто, рискуя быть пойманным, не жалел сил своих, не спеша расправляясь с жертвой, должно быть, заранее предвкушал удовольствие от собственного зверства.

Сама эта женщина ничем выдающимся не отличалась. Рост – средний, возраст – тридцать-сорок лет, одета в темное грязное рванье, никаких мало-мальски любопытных вещей при ней не обнаружили. Явно, что ее никто не стал бы искать. Эта несчастная могла бы похвастать лишь тем, что ее, всю в дырках, как решето, нашли на дне лестничного колодца, где она скончалась, не проронив ни звука, ибо никто из семнадцати обитателей дома шума борьбы не слышал.

У меня вошло в привычку собирать газетные сообщения, и я сохранила все заметки, посвященные этому убийству. Интересные публикации и статьи о памятных событиях я начала коллекционировать со дня нашей свадьбы – надеялась составить альбом из газетных вырезок, в котором были бы документально отражены вехи нашей совместной жизни. Затея дурацкая, жалкая дань романтизму. Романтиком я оказалась никудышным; меня больше привлекали мрачные истории. Томаса веселил мой нездоровый интерес к жути. Со смехом он трепал меня по голове, считая это признаком наивности. Если б он узнал, сколь много мне известно о преступлениях, вряд ли бы его это позабавило. Представляю, на какие «романтические» воспоминания воодушевила бы нас эта моя привычка через двадцать лет. Ой, дорогой, а ты помнишь то убийство? Какой это был ужас! В действительности, мой интерес отчасти возник от отчаянного желания найти себе какое-то занятие. Уйдя из больницы, я теперь жалела, что передо мной больше не стоят никакие задачи; меня заедала мучительная скука, нужно было чем-то занимать себя. А те истории, одновременно знакомые и, к счастью, далекие, разжигали мое любопытство.

Миссис Уиггс, увидев в столовой разбросанные на столе газетные вырезки, попыталась их выбросить.

– Эти мерзкие сообщения о порочности заляпаны отпечатками тысяч грязных людей, а кто знает, где побывали их руки, – заметила она, наблюдая, как я складываю вырезанные из газет статьи.

Я убрала их в буфет в дальней части столовой, которую обычно не использовали. В доме нас проживало всего несколько человек, мы вполне умещались в передней половине, которую от задней отделяли двустворчатые деревянные двери. То помещение оставалось холодным и темным; там не топили камин, не зажигали светильники, пока я не стала проводить в нем время.

– Миссис Ланкастер, прошу вас, подумайте, сколько скверны осело на тех грязных газетах, которая теперь распространяется по дому, – с завидной периодичностью твердила мне экономка.

– Миссис Уиггс, мне они нужны лишь для того, чтобы обсуждать с доктором Ланкастером текущие события. Должна же я как-то стараться удержать его внимание, он ведь очень умен, как вам хорошо известно.

* * *

Из прислуги только миссис Уиггс жила с нами в доме. Кухарка и судомойка Сара приходили на работу каждый день. Кухарка, возможно, иногда спала в кухне, хотя мне туда не было нужды наведываться, да и желание всякое пропало после того, как в последний раз меня оттуда выставили с позором. Как знать, может, она вообще там со всей своей семьей обитала. Сара была хилая девушка с тонкими губами, жиденькими волосами, резкими чертами лица и вечно неприязненным взглядом. Думаю, моя коллекция газетных вырезок вызывала у нее недоумение, и она, я уверена, не теряла надежды, что однажды ее господин женится на настоящей леди, а та будет давать торжественные ужины и наполнит дом лентами и шляпками – никчемными фривольными вещицами, как мне с детства внушали. Я ставила ее в тупик. Да и себя тоже.

Куда бы я ни удалилась в доме, миссис Уиггс старалась меня выследить, гоняясь за мной из комнаты в комнату, при этом она всегда таскала за собой Сару, разражаясь тирадами – для моих ушей.

– Сара, дом – это поле сражения. Мы, слабые женщины, не должны давать себе ни минуты отдыха, заявляя, что расправились со всеми врагами чистоты. – С важным видом она расхаживала по комнате, будто генерал, обозревающий поле боя по окончании кровавой битвы, и давала Саре сразу по семь поручений.

Миссис Уиггс убедила себя, что городской воздух ее убивает. Если не сам лондонский воздух, тогда его паразиты. Они плетут против нее заговор и мгновенно одолеют, стоит ей устроить себе минутную передышку. Бедная Сара приводила в исполнение план обороны экономки. Та заставила ее наделать бумажные мухоловки и развесить их по всему дому, особенно в коридорах и на кухне, потому что именно там во множестве роились мухи. Если миссис Уиггс не воевала с мухами, она стряпала отраву для тараканов из свинцового сурика, черной патоки и пищевой соды, которую раскладывала по углам в каждой комнате. Томас однажды наступил на эту смесь и рассвирепел, с воплями скача по всему дому и изрыгая проклятия. Я закашлялась, чтобы скрыть распиравший меня смех, и убежала в другую комнату.

– Меня постоянно мучает кашель, и от него никого спасения, – жаловалась миссис Уиггс. – Должно быть, из-за тумана. Он заползает под дверь, несет с собой копоть, гнусь и заразу, что плывут в нашу сторону из зловонной ямы, которую кличут Темзой. А вонища-то!.. Окно боишься открыть из страха надышаться ядом, а заднюю дверь нельзя отворить, потому что нас заедят мухи. Я не могу дышать в этом городе. Что, если из-за нездорового воздуха у меня развилась чахотка? Сколько мне осталось?

– Воздух тут ни при чем, миссис Уиггс. Это устаревшие взгляды. Нынче в моде микробная теория. Убивают инфекции, коими поражены люди. Если они кашлянут или чихнут, вам конец, так что в дом лучше никого не приглашать, – дразнила я ее, просматривая какую-нибудь газету в поисках новых сообщений об убийстве, да еще рожи при этом корчила – не могла устоять перед соблазном.

Миссис Уиггс тщательно следила, когда над Темзой поднималась малейшая дымка. Словно боялась, что из реки восстанет загробный мир.

– Туман хоть глаз выколи! Я на дюжину шагов перед собой не вижу. Неудивительно, что убийцы и воры стекаются в Лондон. Здесь просто идеальные условия для их злодеяний. Тлетворный запах липнет к занавесям, белью, коврам. У меня нос забит этим смрадом.

– Вы же говорили, что нос у вас воспален от чахотки, – заметила я.

– В отличие от вас, миссис Ланкастер, я не горожанка. И очень скучаю по чистому деревенскому воздуху и полевым цветам. Наверно, это река мстит нам за то, что мы сливаем в нее нечистоты. В один прекрасный день вся эта дрянь всколыхнется и затопит нас. Жаль, что нельзя вернуться к выгребным ямам. С ними жизнь была гораздо проще.

– Отходы лучше отправлять в канализацию. Это больше способствует здоровой обстановке.

– Я не уверена, что эти современные решения столь хороши, как нас в том убеждают, – ответила миссис Уиггс, прикрывая нос и рот надушенным носовым платком. – Каждый должен нести ответственность за свой мусор. Нельзя просто его смывать.

Помимо боязни смертоносных микробов у миссис Уиггс имелся еще один пунктик: она считала нас расточительными и посему, обходя помещения, гасила лампы, а то и вовсе их не зажигала, вместо светильников предлагая довольствоваться свечами, кои она выдавала поштучно, а остальные прятала в своей комнате. Я собирала огарки и затем просила у нее еще свечей, хотя готова поклясться, что она регулярно обыскивала мою комнату на предмет запрещенных вещей. Вскоре я научилась на ощупь передвигаться по дому, а вот на первых порах вечно натыкалась на мебель, сбивая кончики пальцев на ногах, ушибая колени, напрягая зрение и чертыхаясь в темноте. Портьеры на окнах у нас всегда были задвинуты, чтобы в дом не просачивалась скверна; светильники не горели, чтобы газ не расходовался; свечи выдавались в ограниченном количестве из экономии денег. Такое впечатление, будто мы прятались, ожидая окончания некоего ужасного события, чтобы потом начать жить в полную силу.

Как-то раз я высказала миссис Уиггс свое мнение по поводу нормирования свечей и почти сразу же горько пожалела об этом. Она целых полчаса наставляла меня в науке бережливого ведения домашнего хозяйства. Можно подумать, мне позволялось что-то здесь делать!

– Умение экономно вести хозяйство, миссис Ланкастер, это само по себе добродетель. Если женщина бережлива, независимо от того, какой у нее доход, значит, она может смело считать себя праведным человеком. Мы сжигаем шесть фунтов[7] свечей в неделю! Мы что, их едим? Где это слыхано, чтобы сжигать за неделю шесть фунтов свечей в таком маленьком доме… как… как этот? – миссис Уиггс огляделась, словно она находилась в дешевой ночлежке, где за ночь с постояльцев брали четыре пенса. – В Аббингдейл-Холле мы тратили двадцать фунтов[8] свечей, и не мне вам говорить – впрочем, вы же там никогда не были, – что он гораздо больше, чем этот дом, небо и земля.

Меня в больнице-то сроду так не распекали, а там я подчинялась Матроне. В этом доме хозяйкой я была только номинально. Я чувствовала себя самозванкой. В Аббингдейл-Холл я не ездила, чтобы познакомиться с родными мужа. Я не знала никого из его родственников. Что же это за муж, который даже не удосужился представить супругу своей семье? Миссис Уиггс любила периодически напоминать мне об этом. Однажды она заметила, что меня это терзает, и продолжала наступать на больную мозоль.

8

Челси – район весьма неоднородный. Местами запущенный, местами безупречно чистый. Вдоль берега, где пришвартованы лодки, стояли в ряд несколько магазинов и большие тенистые деревья. В ветреную погоду я порой улавливала запахи смолы и масла с верфи. Наша улица представляла собой беспорядочное скопление высоких домов с плоскими фасадами за железными оградами, мощеных дорожек и тротуара, вдоль которого высились липы.

Сам дом был старый, просторный, крепкий. Наверняка он надолго меня переживет. Каждый этаж простирался в длину как минимум на сорок футов[9] – необъятные просторы в сравнении с тем, к чему я привыкла. Мне даже как-то странно было, что я не теснюсь на чердаке, как в больнице, где по стенам струилась вода. Дом был заново покрашен и отремонтирован перед тем, как Томас въехал в него. Деревянные полы сверкали; обшивку из сосны в холле, которой было сто лет, и лестницу оклеили обоями. Не очень удачное решение, на мой взгляд. Впрочем, что я понимаю в стиле? В глубине дома находилась узкая лестница, по которой спускались в буфетную и на кухню, где стояла новая плита и еще одна дверь вела в сад. В подвале тоже имелась дверца, через которую в сад выбрасывали горячую золу. На верхнем этаже располагались три спальни и – мой любимый предмет роскоши – ванная со смывным ватерклозетом! Эта комната больше остальных волновала мое воображение. Слуги пользовались уличным туалетом – все, кроме миссис Уиггс, конечно. Это ужасное правило, которое она сама же придумала, на нее почему-то не распространялось.

Под самой крышей находился чердак, где Томас обустроил свой кабинет. Он часами уединялся там по вечерам, когда бывал дома. Мне это было непонятно: в доме имелось много других просторных пустующих комнат с окнами и естественным освещением, которые он мог бы использовать в качестве кабинета. Когда я поднимала этот вопрос, он неизменно жаловался, что ему мешает шум с улицы или что от гвалта соседских птиц у него начинает болеть голова. Работать он может только в полнейшей тишине, объяснил мой муж. Прислуге было запрещено подниматься на чердак, равно как и мне. Ключ от своего «кабинета» Томас всегда носил с собой.

Хотя я пыталась туда проникнуть. Спустя некоторое время после неловкого инцидента, когда он впервые вспылил и хлопнул дверью, я подумала, что надо бы его подбодрить. Глубокой ночью я на цыпочках поднялась к мужу на чердак в неуклюжей попытке соблазнить его. Роль обольстительницы я практиковала перед зеркалом: халат расстегнут, распущенные волосы падают на плечи, ночная сорочка напоказ. Два месяца назад Томас провозгласил, что мы созданы друг для друга, но, постучавшись к нему, я услышала, как в замке поворачивается ключ. Люди, созданные друг для друга, от своей второй половинки не запираются.

– В чем дело, Сюзанна? Тебе нездоровится? – С тех пор, как мы поженились, Томас часто задавал этот вопрос. Не заболела ли я? Как будто женщина, ищущая внимания мужа, должна страдать неизлечимым недугом.

– Ты идешь спать? – спросила я, а сама кокетливо таращила глаза, подражая сестре Мулленс, хотя, вероятнее всего, я была похожа на рыбу.

У Томаса, напротив, глаза были стеклянные, лицо влажное. Должно быть, поняв, что я это заметила, он рукавом отер верхнюю губу. Подобная неряшливость моему мужу была совсем не свойственна. Передо мной стоял совершенно не тот человек, которого я знала. Он смотрел на меня пустым, отсутствующим, безжизненным взглядом, и я, в своем расстегнутом халате, вдруг почувствовала себя идиоткой. Я поспешила запахнуться. Щеки щипать не было нужды, они и без того уже раскраснелись. Неумелой я оказалась соблазнительницей, Томас на меня не прельстился.

– Я просто подумала, что, может, тебе нужна компания, – произнесла я. – Или, если ты работаешь, я могла бы помочь? Иногда полезно поделиться с кем-то своими мыслями.

– А-а, так ты у нас теперь доктор, что ли? – рассмеялся мой муж. – Шла бы лучше спать. – Он по-братски чмокнул меня в щеку.

За его спиной я не разглядела ничего, кроме покрытого пылью хлама, что, собственно, и ожидаешь увидеть на старом чердаке. От Томаса разило спиртным, но мой нос также уловил слабый горьковато-цветочный запах. Мой муж курил опиум. Несколько капель настойки опия – это одно, опий в чистом виде – совершенно другое. Когда-то, гуляя с дедушкой, я видела пожирателей опия. Он специально мне их показал, хотел, чтобы я своими глазами увидела, во что превращает людей эта пагубная привычка. Костлявые мужчины и женщины с осунувшимися лицами, витающие в своем собственном туманном мире, они готовы были ускорить свою смерть и даже продать родных детей ради того, чтобы несколько часов поблаженствовать в непроницаемом облаке небытия. Пока я пыталась осознать, что мой муж тоже подвержен этой зависимости, Томас закрыл перед моим носом дверь.

Он планировал декорировать чердак, повесить там светильники, провести туда воду, оборудовать нечто вроде лаборатории. Ничего из этого сделано не было. Томас просто прятался на чердаке – отчасти, как я опасалась, из желания забыть, что он женат. Я не жаловалась, ибо в доме было полно пустующих комнат, которые я могла использовать для своих целей. Я особо не задумывалась о том, зачем ему нужно помещение исключительно для личного пользования. Я приняла на веру бытующее мнение, что мужчине, когда он возвращается с работы, необходимо расслабиться, не обременяя себя требованиями и болтовней женщин из числа его домочадцев, побыть в тишине и покое, пока он не будет готов к общению. Однако Томас никогда не бывал готов к общению со мной. Если уж запирался на чердаке, ждать его было бесполезно. Либо он вовсе уходил из дома.

Миссис Уиггс, в отличие от меня, имела свободный доступ в его святая святых. У нее был свой ключ от чердака, куда она наведывалась, когда ей заблагорассудится, – либо для выполнения его поручений, либо по своим собственным делам. Бывало, Томас запирался в той комнате, а потом распахивал дверь и зычным криком призывал миссис Уиггс. Та спешила на его зов, и я, если на цыпочках подкрадывалась к ним поближе, слышала игривый дуэт их приглушенных голосов. Они то возносились, то затихали и зачастую сливались в громком смехе. Мне было очевидно, что экономка и мой муж получают удовольствие от взаимного общения. Однако если я пыталась вытянуть из Томаса хотя бы одну фразу, слово за слово, он отвечал мне неохотно и с недовольством. И в перипетиях наших голосов не звучало музыки, и уж тем более они не составляли слаженного дуэта. Именно их смех раздражал меня больше всего. Над чем, черт возьми, они так весело хохочут? Что их так забавляет? Я начала подозревать, что они смеются надо мной.

Я догадывалась, что заметно утратила привлекательность в глазах Томаса, как только он меня заполучил. Я была желанна, пока оставалась для него недосягаемой. Теперь, когда меня больше не надо было добиваться, я превратилась в очередную надоевшую игрушку. И хотя мною владела безысходность, казалось, что меня несет течением в открытое море, я не теряла надежды на то, что мне все еще удастся развернуться и доплыть до берега. Я всего лишь хотела расположить их обоих к себе.

Однажды, поддавшись порыву, на улице я купила у цветочницы яркий букет желтых и красных тюльпанов. Одно время миссис Уиггс ежедневно украшала комнаты свежими цветами, но ее кампания продлилась недолго, ибо цветами завлечь Томаса домой не удавалось, ну а то, что они радовали всех остальных домочадцев, в расчет не принималось. Тем не менее, увидев тюльпаны, я их купила и оттого почувствовала себя более смелой и счастливой. Я подрезала стебли, подсластила воду и поставила вазу с цветами на видном месте, чтобы у каждого, чей взгляд упадет на букет, невольно поднялось настроение. Тюльпаны простояли не более двух часов. Спустя некоторое время, проходя мимо, я увидела, что вместо тюльпанов в вазе стоят фиалки.

Фиалки любила Айлинг. Миссис Уиггс знать этого не могла, но, сама того не ведая, напомнила мне о ней, когда я того не хотела. Я не была к этому готова. Спросила у миссис Уиггс, зачем она поменяла цветы. А та в ответ рассмеялась.

– Боюсь, миссис Ланкастер, красные и желтые тюльпаны несут в себе неверный посыл, – презрительно-снисходительным тоном заявила она. – Такие цветы не ставят в прихожей. Для холла они слишком броские и немного… Как бы так сказать, чтобы не обидеть вас?.. Вульгарные. Мы не французы; у нас не принято афишировать свои страсти всем, кому случится войти в наш дом. Я подумала, что вам, возможно, неведомы нюансы языка цветов, вот и заменила их на фиалки. Фиалки символизируют благоразумие, преданность и благочестие. Это более надлежащий посыл.

Меня будто дубинкой треснули по лицу, когда я увидела в холле фиалки – фиалки Айлинг. Как же я расстроилась! Я ведь пыталась ее забыть, а образ подруги нет-нет да всплывал в сознании, напоминая мне, что я одинока. В этом я тоже была безнадежна. Стать хорошей женой мне не удавалось. Я остро нуждалась в Айлинг. Хотела, чтобы она пришла, велела мне не распускать нюни и поставить на место миссис Уиггс, а Томаса назвала идиотом. Я убежала в свою комнату и зарылась лицом в подушку, чтобы своими слезами не доставлять удовольствия миссис Уиггс. На людях я ни за что не стала бы плакать. Ни за что, если это в моих силах. Лучше умереть.

* * *

Жить с миссис Уиггс под одной крышей все равно что постоянно подвергаться нападению: она кромсает тебя крошечными невидимыми кинжальчиками, при этом ты не сознаешь, что вся изрезана, пока не лишишься сил от большой потери крови. Конечно, это жутко изматывало. Любое поручение Томаса она бросалась исполнять с радостью, но если я, набравшись смелости, обращалась к ней с какой-то просьбой, она реагировала так, будто я попросила ее повернуть реку вспять. Где-нибудь в доме, наткнувшись на меня, она на мгновение замирала, словно была поражена тем, что я все еще здесь, разочарована, что меня не выбросили вместе с золой.

Я пыталась узнать о ней больше, но она, подобно мне, не горела желанием рассказывать о себе. Мне лишь удалось выяснить, что служить у Ланкастеров она начинала в качестве няни Томаса и его сестренки-близняшки Хелен. Когда Томаса отправили в школу, она стала гувернанткой Хелен, потом – камеристкой и в конце концов заняла место экономки Аббингдейл-Холла. Теперь, когда там хозяйничала Хелен, которая вполне могла управляться с помощью менее опытной экономки, миссис Уиггс уполномочили заботиться о Томасе в дебрях Лондона.

Наверно, служа в Аббингдейл-Холле, к своим хозяевам она относилась с бо́льшим почтением, хотя это лишь мои догадки. Однажды миссис Уиггс заявила, что у меня недостаточно щеток для волос.

– Что вы будете делать, если вас навестит приятельница, которой потребуется очистить волосы от городской пыли? – осведомилась она, округлив глаза, словно это был вопрос жизни и смерти.

– У меня нет ни подруг, ни приятельниц, так что такой проблемы возникнуть не должно, – ответила я. И это была не отговорка: подруг у меня действительно не было, ни одной. Теперь уже не было.

Затем миссис Уиггс стала выражать озабоченность по поводу того, что я пользуюсь ватерклозетом. К нему она относилась с опаской. Это было новое бытовое удобство, да к тому же сложное техническое устройство, и она переживала, что оно может сломаться. Думаю, ватерклозет экономка воспринимала как атрибут черной магии. Громкий шум, что издавал унитаз при сливе воды, повергал ее в ступор; она каменела. Миссис Уиггс говорила, что слышала много историй о том, как горничные в других домах сгорали заживо, зажигая свечу и тем самым воспламеняя газы, что просачивались в ванную из труб.

– Неприлично и безнравственно возвещать о том, что ты справила нужду, – заявляла она. А после потребовала, чтобы я пользовалась ватерклозетом только в определенные часы утром и в течение одного часа днем.

Я мирилась с придирками, с тем, что со мной не считаются, внушают мне, что я дура и отщепенка, но я никому не позволю контролировать естественные потребности своего организма. Бог свидетель, даже я не могла бы с уверенностью сказать, когда мне захочется облегчиться.

– Нет уж, миссис Уиггс, ватерклозетом я буду пользоваться по своему усмотрению или по зову природы, и ни совета, ни разрешения ни у кого спрашивать не стану.

Сердце в груди трепыхалось, как воробышек, но я, не дожидаясь ответа, пошла прочь.

Не знаю, как уж это у миссис Уиггс получалось, но она видела меня насквозь, разглядела во мне деревенщину, как я ни убеждала себя, что с той оборванкой распрощалась навсегда. Однако мне так и не удалось глубоко схоронить в себе девочку, что прятала хлеб под матрасом, бегала босая по земле и голыми руками выкапывала червей. Миссис Уиггс унюхала ее и всячески старалась выставить на свет.

Относительно ватерклозета мы вроде бы объявили перемирие. Однако прямо на той же неделе, как-то зайдя в ванную, которая предназначалась для нашего личного пользования, я увидела экономку. Она стояла, склонившись над ванной, над которой клубился пар, и стирала сорочки Томаса.

– Миссис Уиггс, вы что делаете?