Винге опять уселся напротив Эрика и начал упрямо повторять свои вопросы — как показалось Карделю, уже без всякого энтузиазма, хотя тем же тоном — тоном учителя, пытающегося объяснить задачу тупому ученику.
Кардель подождал еще немного и положил Винге руку па плечо.
— Неужели вы не видите, Эмиль? Мы до него не достучимся. И где-то на самом дне сознания… даже не знаю, как назвать… на самом дне того, что осталось от сознания, у него засела мысль, что он растерзал свою любимую невесту… или даже жену. Хотя мы-то знаем, кто это сделал. Этот ухмыляющийся дьявол. И мы не можем его утешить, пока Сетон засел в своем Хорнсбергете. Пока существует Хорнсбергет, он недосягаем. Последняя надежда рухнула. Пойдемте, Эмиль.
— Пока существует Хорнсбергет, он недосягаем, — задумчиво повторил Винге.
Внезапно послышалось тихое журчание мочи в ночном горшке. Кардель отвернулся, чтобы Винге не заметил невольную гримасу ужаса и презрения к собственному бессилию. Потер лицо, несколько раз согнул и выпрямил затекшую спину и покачал плечами, привыкая к вновь обретенному весу деревянного протеза, отмытого и отскобленного Анной Стиной до блеска. Деревянный кулак уже не пах свернувшейся кровью. Аромат незнакомый, но приятный и успокаивающий: леса, росы, родниковой воды, влажного мха, хвои. А главное — ее запах. И запах ее детей. Они теперь в безопасности и в тепле в его комнате. Положим, теплой комнату можно назвать с большой натяжкой, но уж точно теплее, чем под открытом небом в лесу.
14
Культя за несколько дней успела отвыкнуть от протеза. Призрак отсутствующей руки опять напомнил о себе. Кардель ослабил ремни, закинул протез за шею и начал на ходу осторожно массировать воспаленную кожу в слабой надежде утихомирить грызущую боль. Уже несколько лет прошло, а привыкнуть к этой боли невозможно. Иногда сильно, иногда не так, но болит все время. Приходится терпеть, и это терпение — самое невыносимое, потому что знаешь: боль никуда не уйдет. О ней можно только забыть, и то на короткие мгновения, когда внимание отвлечено чем-то еще. Иногда судорога боли такова, что он изворачивается всем телом, как будто кто-то неожиданно вылил за шиворот кувшин ледяной воды. Но хуже всего, когда боль смещается в отсутствующую руку. Понять невозможно. Как может болеть то, чего у тебя нет? И, главное, ничем не унять — ни почесать, ни потереть, ни смазать камфарным маслом, как советовал военный фельдшер. За культей надо ухаживать, как за малым ребенком, говорил тот. И обязательно — камфарным маслом. Сейчас Кардель особенно часто вспоминал эти слова — как за малым ребенком. В самые тяжелые моменты боль пробирается все дальше и дальше к несуществующей кисти, пока не взрывается в запястье, в том месте, которое когда-то угодило в неумолимые тиски якорной цепи.
Он нянчит культю и вполуха слушает занудное бормотание Эмиля Винге. Ничего путного — разбросанные мысли, срывающиеся с языка, не успев оформиться во что-то цельное. Мысль бежит но кругу, как лошадь в манеже, аргументы все известны. Но Винге бормочет и бормочет и, судя по всему, вовсе не ждет от Карделя никаких соображений. И правильно делает — какие могут быть соображения, если соображать нечего. Пустое место. А он все повторяет и повторяет — обрывки разговоров, какие-то только ему запомнившиеся мелочи, будто надеется, что где-то в этих обрывках спрятан ключ к потайной двери. А за дверью — прямая тропинка, до сих пор почему-то оставшаяся незамеченной.
Ну да — тропинка! Даже если дверь приоткроется, никакой тропинки за ней нет.
Что-то подсказало Карделю еще до того, как догадку подтвердил украдкой брошенный взгляд: кто-то за ними следит. Шестое чувство или въевшаяся в костный мозг солдатская осторожность. Брошенный искоса взгляд у таможенного шлагбаума — и пойманная краем глаза мелькнувшая тень в сгустившихся сумерках. Мелькнула — и тут же скрылась за деревом. Кардель сделал вид, что ничего не заметил. Пусть. Важно знать — за тобой следят. Или показалось — но тогда надо дождаться возможности либо подтвердить опасения, либо забыть и вздохнуть с облегчением. Не так-то легко заставить себя не оборачиваться, если за спиной враг. Знаешь, что преследуют, но не знаешь, что у преследователя на уме. Около Слюссена Кардель захромал и остановился — якобы выгрясти попавший в башмак камушек. И услышал дыхание преследователя. Никаких сомнений. Тот не ожидал вне ванной остановки и поспешил скрыться за углом дома Винге, не переставая бормотать, тоже остановился, по видимому, машинально — его мысли были заняты чем-то другим. Вздохнул и не меньше чем в пятый раз за вечер произнес:
— Я должен посоветоваться с Хедвиг.
— Утро вечера мудренее, — Кардель взял его под руку. — Я провожу вас домой.
Кардель все еще не совсем уверен. Мало ли что — его величество случай послал кого-то той же дорогой, а мундир пальта вполне мог отпугнуть попутчика, тем более если у него нелады с законом. Он специально обогнул целый квартал — без всякой цели, просто обошел кругом, и ни каких сомнений не осталось. Тень все время была у них за спиной.
Проводил Винге до подъезда и остался стоять — дождался, пока наверху не захлопнулась дверь. Поток слов прекратился, а скорее всего — нет. Не прекратился. Наверняка напарник так и продолжает увлеченную бесед сам с собой, просто за дверью не слышно.
Вышел на улицу и мгновенно понял: он по-прежнему не один.
У маленького дощатого причала у Бухгалтерской лестницы женщины-перевозчицы, помахивая веслами, зазывают пассажиров — последний рейс на Корабельный остров Уже почти совсем темно, их челночная работа кончается — в темноте невозможно пробраться через изменяющуюся с каждым ударом волны паутину якорных цепей и канатов выстроившихся на рейде кораблей. И прохожие тоже спешат по домам. В кабаках бесчинствуют гуляки, но улицы пустынны. Фаталистам, случайно оказавшимся по ту сторону Слюссена, остается полагаться на судьбу.
Кардель, напевая про себя военный марш, прошел мимо Мельничного дома и в который раз обратил внимание на количество окон. Вся стена — сплошное окно, разделенное неширокими кирпичными перегородками. Когда-то ему объяснили: там работают только при дневном свете. Открытый огонь в закрытом помещении, где мучной пыли больше, чем воздуха, — верный пожар. Продолжая бурчать марш и невольно соразмеряя шаги с мотивом, свернул в Мельничный переулок— последний в Городе между мостами. Или первый на Сёдермальме. Как считать — зависит, у кого спросишь. Мостовая под ногами мелко дрожит, воды Меларена, перед тем как вырваться на свободу в море, выполняют последнюю работу: исправно крутят тяжелые мельничные колеса.
Тут, как он и надеялся, ни души. Кардель исподтишка оглянулся, нырнул за угол в переулок, где не горел ни один фонарь и было совершенно темно. Прижался спиной к стене, пытаясь различить шаги в ровном и мощном шуме порога. Затянул, как мог, ремни на протезе и вслушался.
Как только преследователь вывернулся из-за угла, Кардель, помогая правой рукой, почти наугад ударил деревянным протезом. Расчет оказался точным — прямо в физиономию. В темноте не видно, но и видеть не надо: в глаза и на лоб брызнула теплая кровь. Резкая боль в культе, будто в нее вцепился волк… очень больно, но, конечно, пустяки но сравнению с тем, что досталось его сопернику. Здоровенный мужик — это он понял по звуку, с каким тот грохнулся на мостовую. Кардель, не теряя времени, ухватил поверженного преследователя за шиворот, волоком затащил в переулок и постучал в дверь мельницы. Он был уверен, что там кто-то есть. В таких местах всегда оставляют на ночь дежурных — на случай пожара. Дверь приоткрылась, выглянул перепуганный ночной сторож — мальчишка-подмастерье. Кардель не дал ему сказать ни слова — протянул заранее приготовленный шиллинг.
— Привет, танцмейстер… вот, пришли попробовать, хороши ли полы в бальном зале. Взнос сгодится?
Мальчишка, мало что понимая, с глуповатой улыбкой кивнул, открыл дверь настежь, пропустил пальта с его ношей и посветил застекленным фонарем. Да… удар знатный. Нос расплющен в кровавую кашу, торчит только противно-белый осколок носовой кости. Верхняя губа рассечена чуть не пополам, хриплое, булькающее дыхание. В свете фонаря еще не остановившаяся кровь кажется черной, как чернила. Он оттащил тело в угол, дал мальчишке еще шиллинг.
— Беру твой фонарь напрокат. Час, не больше. Но чтобы духу твоего здесь не было.
— Только с фонарем поосторожнее… Мне и так запрещено… — пролепетал паренек и исчез.
Кардель набрал в ковш воды и вылил на изуродованную физиономию. Преследователь начал приходить в сознание. Пробормотал что-то непонятное. Кардель не разобрал ни слова, но догадался: по-французски.
— Вот оно что… ты же Яррик… или как? Правая рука Сетона… шпионил за нами аж от Данвикена. Дожидался, что ли? Или случайно там оказался?
Яррик опять прошипел что-то по-французски, и глаза полыхнули такой злобой, что даже Карделю на секунду стало не по себе.
Он покачал головой.
— Французский, извини, не учил, хотя… то, что ты произнес, думаю, на всех языках звучит примерно одинаково. Если, конечно, произнести с выражением… Ты, поганец, грязно отозвался о моей матери? А меня тоже послал куда подальше? Большое дело… слыхивал и похуже. Мне, приятель, от тебя не вопли нужны. Мне нужно кое-что другое… По ты на канарейку не сильно похож, по доброй воле петь не станешь. Потому-то хочу тебе кое-что показать.
Кардель ухватил Яррика за волосы и подтащил к одному из четырех вертикальных мельничных колес. Гот попробовал сопротивляться, но боль была слишком сильна. Колеса нехотя, со скрипом крутились — Стрёммен, забранный в два желоба, яростно бросался на плицы
[46].
Не отпуская волос, нагнул голову Яррика.
— Посмотри-ка вниз.
Черная бурлящая вода и яростное рычание порога, возмущенного покушением на его свободу.
— Мне нужно увидеть твоего хозяина. Сегодня же. И ты меня к нему отведешь.
Яррик сделал попытку плюнуть Карделю в лицо, но разбитые губы никак не хотели складываться для плевка.
— Ты же иностранец, откуда тебе знать стокгольмские обычаи… у нас уличная шантрапа так развлекается. Но, я тебе скажу, развлечение так себе: неверный шаг и тебе конец. Я сам видел одного мальчонку… оступился и исчез под колесом, как его и не было. Так и не нашли. А если повезет — вынесет на поверхность. А если еще больше повезет — откачают. За ноги трясут, пока воду из легких не вытрясут. Но это малышня… а ты, Яррик, большой и тяжелый, да и проворство у тебя уже не то. Ничего удивительного… застрянешь в плицах, а вода-то напирает и напирает. Нет, конечно, и тебя вынесет… но не в целом виде, это я тебе обещаю. Обязательно вынесет, как же, как же… все, что останется после крабов, обязательно. Вынесет, даже не сомневайся.
Кардель с усилием поднял Яррика и посадил на колесо. Хитрость тот освоил быстро — а что еще оставалось делать? Перебирать плицы надо быстрее, чем крутится колесо, иначе окажешься под водой. Каждый раз, когда каблук соскакивал с деревянной лопатки, он немного опускался, и приходилось удваивать усилия, чтобы не оказаться под водой. Огромная белка в огромном колесе. Кардель прислонился к балке и молча наблюдал, как выражение ярости и презрения на лице Яррика сменялось животным ужасом — он сообразил, что не успевает. Ледяная вода пролива уже захлестывала ноги. Яррик из последних сил пытался выиграть битву, которую выиграть нельзя. Смерть с ее неизбывным терпением наблюдала, как ее избранник постепенно осознает: эти мучительные секунды — последние в его жизни. Как в нем исчезают все мысли и все желания, остается только одно: смертельный ужас.
Развязка наступила быстрее, чем ожидал Кардель. Крики о пощаде вперемежку с грязными ругательствами — пальт, как мы уже знаем, понимал их на всех языках мира.
15
Тихо Сетон попросил накрыть стол на один куверт — для него самого. В самом дальнем кабинете «Юллене Фреден», где почти не слышен гомон из общих залов. Для Карделя поставили еще один стул. Отужинать Сетон не пригласил, но бокал с вином для гостя велел принести.
Сетон ест неторопливо, блюда приносят по очереди. Из рассеченной шрамом губы на скатерть то и дело капают соусы, но его это не смущает; наоборот, отвращение Карделя его забавляет. Впрочем, Кардель видит Сетона не впервые: может, и не забавляет. Игру теней с уродливым шрамом на щеке вполне можно принять за издевательскую ухмылку, а может, он всегда такой. Серебряный канделябр на двенадцать восковых свечей сияет, будто в кабинет внесли солнце.
Долгое молчание. Наконец Сетон вытер рот шелковой салфеткой, бросил ее на пол и сделал лакею знак: налей-ка, дружок, вина и оставь нас в покое.
Они остались одни. Кардель отхлебнул из бокала и первым прервал молчание:
— Значит, договорились?
Сетон неторопливо допил бокал и вновь наполнил.
— А почему вы так торопитесь?
Кардель не ответил. Внимательно разглядывал рисунок на скатерти, даже потрогал пальцем.
— Я заказал кофе… даже здесь они готовы нарушить запрет, лишь бы клиент платил. Жгут тряпки, чтобы какой-нибудь шпик не учуял запах жареных зерен.
Сетон прикурил сигару от канделябра и выпустил такое облако дыма, что Кардель испугался, как бы собеседник под его прикрытием не скрылся в какую-нибудь потайную дверь.
— Ну, хорошо… я попробую объяснить условия нашего соглашения. Чтобы получить то, что вы требуете, вам придется кое-что забыть. И вы имеете право знать, что именно.
Сетон закрыл рот, и Кардель в который раз подивился, как тонкие струйки дыма нет-нет да и просачиваются через изуродованную щеку.
— Мои пилюли… да… пилюли, надо вам сказать, превосходные. Эрик Тре Русур долго не продержался, выпал из игры. Потерял сознание и уткнулся носом в тарелку. Мы отнесли его в спальню — потихоньку, стараясь не привлекать внимания. Потом я позвал невесту. Мы повели ее по лестницам. Раскраснелась, бедняжка… все время смеялась. Думала, видно, такая игра. Или обычай… откуда ей знать, малышке? Довели до спальни… Жених, как вы сами понимаете, спал мертвым сном под своим балдахином. Господа разыгрались, начали плясать вокруг нее, посбрасывали одежду… и вот что удивительно: она все еще надеялась: а вдруг это какой-то неизвестный, принятый у высоких господ обычай? Или просто выпили лишнего… О, это они любят, эти господа… почему кошка играет с мышкой, как вы думаете? Я вам отвечу: потому что ей это нравится. Не мышке, разумеется. Кошке. Девчонка, наконец, сообразила: что-то не так. И куда подевались розаны на ее щечках… тут начались щипки, пощечины. Все они, совершенно голые, нацепили маски. Кто маску свиньи, кто макаки, кто лося… кому какая досталась. Вам может показаться, что это неважно; но поверьте — очень важно. Все эти господа знакомы с юных лет, но в этой вакханалии никто друг друга не узнавал, и это, повторю, очень важно. Все моральные, как их называют… все так называемые моральные преграды, если у кого они и были, — побоку. Делай что хочешь — все равно никто не знает, что это ты. Чем дальше, тем веселее. От подвенечного платья остались красные от крови тряпки. А потом и вовсе ничего не осталось. Но вела она себя… как дикая кошка. Кусалась, выворачивалась, царапалась. Что ж… знатоки говорят, есть такой показатель… чем больше сопротивление, тем ценнее добыча. Господин в обезьяньей маске, видно, утомился и решил положить этому конец. Схватил фарфоровый ларец… ошибся, после второго удара ларец разлетелся вдребезги, а ей хоть бы что. Даже не заметила. Кто-то похитрее отвинтил резную стойку от балдахина. Тут дело пошло успешнее… Вы бы видели ее. Кардель… в крови с ног до головы и без зубов. Она, наконец, поняла: это ее последняя ночь. Это, знаете, как прекрасная фарфоровая ваза китайской работы. Маленькая трещинка, ее почти и не видно, но звук уже никогда не будет тем же. Про маленькую трещинку — это, конечно, художественный образ… глядя на нее, такое сравнение и в голову бы не пришло, — Сетон усмехнулся, выпустил облако дыма и на мгновение черты его затуманились, словно это был и не дым вовсе, а облако приятных воспоминаний. — Компания окончательно разгорячилась. Те, до кого еще не дошла очередь, стащили Эрика с кровати, нагнули и пользовали но очереди… перемазали всю задницу свиным салом. И знаете… только когда она это увидела, начала плакать. В первый раз! Ну хорошо… сами понимаете, чем все это кончилось. Характер у девчонки был ого-го… Эрик же пишет: необузданная. Ни на секунду не сдавалась, отбивалась, кулачками колотила… Господам поднадоели укусы и царапины… а когда душа ее отлетела в пока еще никому не известном направлении, забава продолжалась, пока даже и опознать се никто бы не смог. Рваная тряпочная кукла.
Жалость и гнев переполняли Карделя. Он с трудом заставил себя дышать ровно — не хотел доставлять Сетону еще и это удовольствие. Тот наверняка бы порадовался, видя его бешенство.
— А ты сам где был? — Самый малый и конечно же недостойный реванш — презрительное «ты».
— Я? Что за вопрос! Ясное дело — на стуле у двери. У меня научный склад ума, мне важнее наблюдение. Как только я убедился, что с невестой покончено, а жених так и не проснулся, пожелал всем спокойной ночи и ушел. По пути я заметил знакомого… представьте, раньше я видел этого человека только в шелках и в бархате, в орденах и нашивках. В орденах и нашивках, представьте себе, важно беседующего с первыми людьми королевства. А тут, совершенно голый, он стоял на четвереньках, оттопырив задницу, оскалившись всеми своими металлическими зубами, похожими на шипы на фашардах
[47]… стоял и выл, как дворовый пес на луну. Представьте: рожден со всем мыслимыми привилегиями, ему и пожелать-то нечего, все исполняется по мановению руки, но только тогда, в тот момент, он был сам собой. Не странно ли?
Сетон выпустил подряд несколько колец дыма, тут же пустившихся в медленный причудливый танец вокруг восковых свечей канделябра. У Карделя защипало глаза. Из последних сил старался он сдерживаться, но все же, словно притянутый невидимой нитью, подался вперед и попытался посмотреть покачивающемуся на стуле Сетону в глаза.
— Я тебя видел в анатомическом театре. Видел, как ты издевался над студентом, как заставил его испохабить свою душу, свои принципы и свою профессию. По я заметил у тебя на роже кое-что еще… уж этого я видел много раз на войне. Ни с чем не спутаю. У солдат перед боем. Да и у других… Страх! Ты был перепуган до полусмерти, может, даже и обоссался, не знаю… Будто это тебя он кромсает, будто это твои последние минуты… не ее, этой несчастной бабы, а твои! Ты, конечно, охотно рассказываешь истории вроде той, что я сейчас слышал… хочешь запугать — вот, мол, какой я крутой и свирепый, а у самого-то поджилки трясутся от страха, или как? — Кардель постарался произнести эти слова со всем доступным ему презрением.
Сетон некоторое время молчал — то ли от удивления, то ли обдумывал ответ. Перестал качаться, и передние ножки со стуком опустились на пол. Ткнул окурок сигары в остатки еды на тарелке и прошипел с такой злобой, что из раны рекой потекла сукровица.
— Я объясню тебе, пальт, с какого рожна я пошел на это соглашение. — Теперь и он перешел на «ты». — Уж никак не потому, что испугался твоих угроз, не гордись. Таких, как ты, тринадцать штук на дюжину. Такой же, как все. Кинешь камень через плечо, не оборачиваясь. — попадешь в такого же урода. Вас разве что мамаша отличит, да и то навряд ли. Все одинаковые. Тебя мне бояться нечего. Погляди-ка сам на себя — кто ты такой? Обломок человека. Лоскутное одеяло. Если бы не твое ослиное упрямство — давно бы расползся на тряпки. Уж я-то вижу людей насквозь, будь уверен. Ты для меня не загадка. Каждую твою так называемую хитрость могу предугадать на десять ходов вперед. Нет, не ты. Тот, тощий. Винге. Вол с ним что-то такое… никак не могу определить. Не поймешь, что у него на уме. На твоем месте я бы держался от него подальше. Ничего хорошего от него не жди.
Кардель встал и с отвращением протянул Сетону руку — почему-то ему захотелось скрепить договор чем-то более весомым, чем слова, но при этом опять вспомнил якорную цепь на «Ингеборге», размозжившую левую руку, — уж не охотнее ли он подложил бы под эту цепь и правую?
Но Сетон избавил его от тяжких мыслей.
— Я руку не пожимаю. Но слово держу, запомни.
Кардель повернулся и пошел к выходу. У самой двери повернулся, будто вспомнил что-то.
— Нет уж, это ты запомни: бояться ты должен меня. И никого другого.
Усмехнулся Сетон на эти слова или нет — определить невозможно.
16
— Все. Закончили.
— Что вы такое говорите, Жан Мишель?
Кардель отвернулся, чтобы не смотреть в широко раскрытые, непонимающие глаза Эмиля Винге. Тот стоял на полу своей комнаты с опущенными руками, и вид у него был до крайности растерянный.
Кардель понаблюдал за пляской невесомых пылинок в луче света.
— Иду к Блуму в Индебету. Мой договор с полицейским управлением исчерпан.
— Перестаньте, Жан Мишель. Надежда еще не потеряна. Не спешите… Я поговорил с сестрой. Она обещала подумать. Мы договорились встретиться на Корабельной набережной.
— С меня хватит, Эмиль. Вы были правы, когда собирались махнуть рукой на всю эту историю. Помните? Когда явились ко мне прощаться и сказали все, что обо мне думаете. А мне бы следовало быть поумнее и прислушаться к вашим словам.
— Но вы же не прислушались! Что изменилось?
— Все, черт подери! Все изменилось! Куда ни сунемся — натыкаемся на стену. Пи взломать, ни взобраться. Никакой надежды. Давайте кончать, пока не поздно.
— Жан Мишель… посмотрите на меня.
— Это еще зачем?
— А вот зачем: говоря подобные вещи, надо смотреть в глаза.
Кардель нехотя подчинился, но долго не выдержал. Опять уставился в пол, проклиная себя за слабость.
— Вы говорите неправду, Жан Мишель. Или скажем так: не всю правду. Что произошло?
— Ничего… ровным счетом ничего.
— У вас кровь на рукаве. Причем свежая.
— Сами знаете. Город между мостами по ночам… небезопасен.
— Почему вы не хотите сказать правду? Что-то вы от меня скрываете, а как можно решить уравнение, если вы не знаете все его члены? Никакой надежды.
Кардель глубоко вдохнул, сжал единственный кулак так, что ногти больно впились в ладонь, и пристально, почти ненавидяще уставился на Винге.
— Я был на погосте Святой Марии. Вчера, после ужина. Пошел навестить могилу вашего брата, Сесила. Стоял и вспоминал наши с ним дела… и знаете, до чего довспоминался? Вы были кругом правы. Все, что вы тогда говорили, встало на свои места. Еще раз повторю: вы не Сесил. Вам не под силу сделать то, что сделал ваш брат. Дурак я и есть дурак: вообразил, что его башмаки вам придутся впору. Ни на секунду не придутся! Надо было оставить вас в покое: делайте что хотите. Пейте на здоровье, если душа требует. Для большего вы не годитесь. И я вас не обвиняю: сам болван. Но теперь хватит. Довольно этих глупостей.
Кардель зажмурился, круто повернулся и сделал шаг к двери, стараясь скрыть гримасу стыда. Его остановила неожиданно жалкая, умоляющая интонация.
— Вы вернули мне жизнь, Жан Мишель… а теперь, когда я вам больше не нужен, выбрасываете меня, как сгоревшую спичку. Как же вы можете оставить меня одного? Неужели вы не чувствуете никакой ответственности?
Кардель почувствовал на плече легкую, как пушинка, почти детскую руку, и это его взбесило.
Кровь ударила в голову. Он резко развернулся на каблуках, схватил Винге правой рукой за шиворот, прижал к стене и приподнял так, что ноги напарника болтались в дециметре от пола. Глаза Винге округлились от ужаса.
— Ты забыл! Ты забыл, кто я и кто ты! — глухо прорычал Кардель. — Ты — студент-недоучка. А я был на войне. Я бы мог разорвать тебя на куски, если бы захотел, и никто бы даже не спросил, как и почему. И никто бы горевать не стал. Езжай в свою Упсалу и моли Бога, чтобы увидел меня первым, коли встретимся.
Он размахнулся деревянным кулаком перед носом несчастного Винге и тычком ударил в каменную стену рядом с его ухом. И не рассчитал. Удар пришелся так, что вся его сила пришлась на костный выступ, который полевой фельдшер поленился спилить, чтобы сделать культю более округлой. В глазах потемнело от дикой, нечеловеческой боли.
Он разжал руку, Винге рухнул на пол. Под его всхлипывания Кардель захлопнул дверь так, что из рамы брызнули щепки.
17
Анна Стина несет Карла, а Майю доверила Карделю. Он бы и растаял от оказанного доверия, но ему страшно, как давно уже не было.
— А если я поскользнусь? Уроню?
— А ты как вообще-то? Выйдешь из дома — и сразу бряк? С чего бы тебе поскользнуться?
Кардель устроил малышку на локте правой руке и выставил перед ней деревянный протез — шлагбаум от окружающего мира. Майя повертелась немного на локте и тут же успокоилась. Кто поймет детскую память? Должно быть, вспомнила их первую встречу в землянке, вспомнила огромную, пахнущую потом, кровью и стокгольмской ночью тушу. Кардель никогда не предполагал, что будет так бояться этого краткого полевого суда. Он и представить не мог, какое облегчение и удовлетворение принесет ему вынесенный крошечным существом молчаливый оправдательный приговор. Тогда, в землянке, — да, конечно… но тогда они скорее всего просто смирились с его присутствием, тогда рядом не было мамы. А когда перешли мост, его поразила еще одна мысль — поразила настолько, что он замедлил шаг и чуть не остановился. Анна Стина обернулась с вопросительной гримасой.
— Ничего, ничего… все в порядке, — поспешил заверить Кардель.
— Я же вижу — что-то не так. Скажи.
— Рука… Я ее не чувствую.
Она улыбнулась и устроила показательную демонстрацию: передвинула Карла на локте.
— Поменяй положение.
Не поняла. Он-то имел в виду совсем другое. Кардель не стал ее поправлять, но Майя посмотрела на него, протянула ручонку, погладила отросшую щетину, засохшие кровяные корки и весело засмеялась, словно кто-то тронул струны небесной арфы. Неужели она, эта крошка, поняла, что он имел в виду? И ее насмешила непонятливость матери?
В голубом небе плывут высокие перистые облака. Довольно холодно, но солнце, с каждым днем все заметнее устающее от обязательного дневного маршрута, все же немного пригревает, когда дает себе труд выглянуть из просвета. У каждого поворота Кардель кивком головы указывает правильный путь, и вскоре открылся вид на Хорнсбергет.
У Анны Стины с каждым шагом все больше округляются глаза. В саду идет сбор урожая. Дети в теплых шерстяных куртках с хохотом забираются на деревья по приставленным лестницам, другие мечутся внизу, ловят сброшенные розовощекие яблоки и складывают их в корзины. Он-то понял еще тогда, но теперь понятно и ей: это совсем другие дети. Это место словно защищено непреодолимой преградой от гнилостного дыхания города.
— Как это возможно?
— Дареному коню в зубы не смотрят.
— Во что тебе это обошлось?
Рано радовался. Культю прошила молния острой боли. Почти такой же, как когда он впечатал деревянный кулак в каменную стену в дюйме от бледного, искаженного страхом и залитого слезами лица Эмиля Винге. По сомнений в правильности принятого решения у него не возникало ни на секунду.
— Я же никогда не смогу выплатить этот долг…
— Мне? Ничего ты мне не должна, — буркнул Кардель и нахмурился.
Девчушку по имени Клара Фина и мальчика Иоакима он узнал издалека. И они его узнали, весело помахали ему, убежали и тут же вернулись в сопровождении лысого Рюдстедта. Тот начал улыбаться еще на крыльце.
— Майя и Карл, если мне не изменяет память? Вас ждут! Дети, поздоровайтесь с вашей сестричкой и с вашим братиком.
Иоаким поклонился, Клара Фина сделала книксен, изящно придержав подол платьица. Рюдстедт, в свою очередь, отвесил Анне Стине глубокий поклон.
— Добро пожаловать в Хорнсбергет, госпожа. Колыбельки для ваших близнецов уже приготовлены и застелены.
Они поднялись по лестнице. Оказывается, для самых маленьких выделена отдельная спальня. Чистый воздух, ни намека на отвратительную кислую вонь в Детском приюте. Чисто и просторно. Как это может быть?
Рюдстедт словно прочитал ее мысли.
— Дети постарше прибираются, метут и моют полы через день. Не дай Бог найдут вошь или какого-то другого паразита, мы таких детей тут же переводим в специальное помещение, тщательно вычесываем. Остальных выводим на прогулку, а помещение окуриваем особыми колониальными травами… А это Грета, одна из наших кормилиц, — Он показал на полную молодую женщину с веселыми ямочками на щеках. Та поклонилась Анне Стине и ласково улыбнулась.
— Госпожа… надеюсь, вы мне покажете предпочтения ваших очаровательных крошек?
Рюсдстедт положил руку на плечо Карделю и многозначительно подмигнул — пусть женщины обсудят свои женские дела.
Они спустились с крыльца. Рюдстедт с необыкновенной быстротой намотал на шею шарф.
— Мне надо в сад. Урожай в этом году — выше всяких похвал. Не припомню такого.
Кардель сел на ступеньку — внезапно он остался один. Закрыл глаза и поднял голову, наслаждаясь последними ласками осеннего солнца.
Кормилица Грета стянула блузу и обнажила грудь. Анна Стина инстинктивно отвернулась.
— Госпоже нет надобности миндальничать. Покажите-ка лучше, как им по нраву. Как вы их кладете.
Анна Стина приложила Майю к левой груди кормилицы, Карла — к правой, как она сама их кормила и как они наверняка привыкли. Но детишки сразу почувствовали: что-то не то. И задрыгали ножками. Первым заплакал Карл. Сначала тихо и горько, потом все громче и громче, на глазах показались слезы — в углу каждого глаза по слезинке. Майя тоже не заставила себя ждать. Грета попыталась их успокоить — но куда там! Они рыдали все громче.
Кормилица подняла глаза к потолку, подумала и решительно переложила детей: Карла налево, Майю направо.
Анна Стина оцепенела. Дети мгновенно успокоились и заулыбались. Засмеялась и Грета.
— Странно… У вас так, а у меня вот этак. У меня-то им наоборот охота: этот слева, эта справа. Поди пойми почему.
Дети время от времени перестают сосать, оглядываются на мать и хнычут. Новое место. А может, и вкус молока отличается от привычного. Анна Стина прекрасно знала, чего им не хватает. Положила Карлу руку на животик и сунула тряпичную куклу с неосвященной могилы. А Майю погладила по темечку. Оба мгновенно успокоились и начали задремывать. Карл, как всегда, отыскал большой палец матери, сжал в кулачке, и она почувствовала легкое, быстрое и ритмичное биение его сердца. Осторожно, чтобы не разбудить, высвободила палец и подсунула палец Греты. Мальчик уже спал и подмены не заметил.
Женщины молчали. Довольно долго вслушивались они в мирное сопение детишек, пока внимание Анны Стины не привлек другой звук — будто пискнул испуганный маленький зверек. Она резко обернулась. Никакой, разумеется, не зверек — скрипнула дверь. В проеме блеснула лысина Рюдстедта.
У нее упало сердце. Грета, не говоря ни слова, предложила Анне Стине свой носовой платок.
Рюдстедт осторожно, даже деликатно положил ей руку на плечо и, сочувственно глядя в глаза, повернул к двери. Наверняка выглядит как замедленное на какой-нибудь кадрили, успела подумать Анна Стина.
— Ничего, ничего, — ласково сказал Рюдстедт, — вы сами понимаете — лучше исчезнуть, пока они не проснулись. Они еще такие маленькие… скоро забудут.
У нее подогнулись ноги. Рюдстедт, будто ждал этого момента, подхватил ее за талию и поддержал.
Дверь за спиной закрылась. Некоторое время она еще слышала колыбельную Греты:
Спи, малыш, спокойно спи, Спи, покуда спится…
Странно: дальше слов она не разобрала, но речь, несомненно, шла о вопиющей несправедливости жизни, с которой им рано или поздно придется столкнуться.
Кардель ждал ее на ступеньке крыльца. Внимательно посмотрел в глаза: сухие, хотя веки красные. Наверняка только что вытерла слезы, а то вдруг он подумает, что горе ее сильнее благодарности. Кто-то из старших воспитанников отчитывал маленькую проказницу, запустившую огрызком яблока в соседа; и виновница, и наставник то и дело срывались в смех. На крыльцо вышла служанка, позвала ужинать. Дети радостно загалдели и побежали, не забывая оставить на ступеньках крыльца полные корзины с яблоками.
Они долго не произносили ни слова. Только когда поднялись на холм и появились первые городские строения, Кардель прокашлялся и нарушил молчание.
— Что мне тебе сказать? И сказал бы, да какой из меня говорун… этим даром Господь обделил, уж прости.
Она взяла его за руку.
— Если кто и должен что-то говорить, то не ты, а я. Никогда не забуду, что ты для меня сделал… Мне очень хотелось показать тебе, Микель, как я счастлива, но горе… — Она неожиданно всхлипнула, — горе сильнее… Неужели так и задумано? Горе всегда сильнее радости…
— А что теперь?
— Завтра мне надо идти отдавать долг.
— Увидимся?
— Будем надеяться… — сказала она, но продолжать не стала.
Если и увидимся, вряд ли ты меня узнаешь.
18
Анна Стина внезапно проснулась на откидной лавке. Что-то не так. Хотела вскочить и бежать, но вовремя сообразила: холод. Ее разбудил холод. В комнатушке у Карделя было очень холодно, ее начал бить озноб. И, должно быть, от этой тряски она и проснулась. Не впервые ей замерзать по ночам — но только не в последние месяцы. С лета она всегда спала с двумя крошечными созданиями по бокам: один справа, другая слева. Тепло трех тел будто складывалось в одно большое Тепло, и никому не было холодно. Ни ей, ни малышам.
Это первое утро без них, первое с самого дня их рождения. Накануне она оставила их в Хорнсбергете. Она и пальт.
От мощного храпа Карделя содрогаются даже доски пола. Она посмотрела в окно. Солнце еще не встало, но горизонт уже темно-розовый. До рассвета не так уж далеко.
Откинула одеяло и тихо, чтобы не разбудить пальта, опустила ноги на пол. Юбку и блузу на ночь она не снимала. Осталось повязать волосы, накинуть шаль и осторожно вытащить мешок из угла.
Посмотрела на Карделя. Тот спал, полусидя в углу, опершись о стену широкой спиной. Обхватил культю здоровой рукой, ладонь сунул под мышку. Ноги в сапогах положил одну на другую. Изуродованное лицо во сне кажется спокойным и мирным.
Анна Стина осторожно перешагнула через вытянутые ноги. Ее тень скользнула но лицу пальта, он на секунду нахмурился, почесал блошиный укус на шее и что-то пробормотал.
В переулке одна порода людей сменяет другую. Пьяницы, покачиваясь, расходятся по домам, а кто-то спешит на работу, старается использовать каждую минуту: световой день теперь короче. Она постояла секунду у канавы, стараясь половчее пристроить мешок за спиной, и вдруг подумала: а зачем он? Ей ничего теперь не нужно. Может, ее вещи пригодятся кому-то другому. Сняла мешок и поставила у стены дома. Дошла до угла, обернулась — от мешка ни следа. И слава Богу.
Время не назначено. Там, куда она идет, ее ждут всегда. Утром и вечером, днем и ночью. Ее встретят, поприветствуют и проводят к Петтеру Петтерссону, а тот-то уж встретит ее с открытыми объятиями. Сладкие ожидания уже переполняют его, как дрожжевое тесто опару.
Внезапно Анна Стина заметила, что идет, волоча ноги. И улыбнулась. В эти последние часы ее охватило давно, а может, и никогда не испытанное чувство свободы. Время отмерено, осталось заплатить последний долг. Никаких других долгов нет. Ответственности тоже нет, причины и следствия сделали на прощанье ручкой и исчезли, как их и не было.
Дошла до Польхемского шлюза и несколько минут смотрела на бурлящие воды Меларена. Им заметно хотелось поскорее попасть в соленый рай Балтики. Воздух чист и свеж, бриз с моря легко справляется с городским чадом. Наверное, она ничего этого больше не увидит… внезапно пришедшее понимание и заставило ее бросить последний, прощальный взгляд на город между мостами. Посмотрела — и замерла: настолько неожиданно прекрасен был этот проклятый город в лучах огромного, медленно поднимающегося из-за горизонта красного солнца. Желтые охристые фасады — они словно светятся изнутри. Внезапный хриплый крик петуха испугал не успевшую устроиться на зиму лягушку: та выскочила из щели между булыжниками и в два прыжка скрылась в канаве.
Майя и Карл в безопасности. И если они проснутся и замерзнут, их согреет другое, чужое тепло.
У маленького причала скопилось несколько человек — ждут лодку, медленно приближающуюся из фьорда. Даже отсюда видны яркие капли, слетающие с весел после каждого гребка. Некоторые торгуются с немолодой уже толстой теткой — именно она командует женщинами-гребцами. Те, кто с похмелья, не находят в себе сил продолжать спор и покорно платят назначенную ею заметно завышенную сумму.
Девочка, наверняка похожая на Анну Стину, не сегодняшнюю, а ту, которой она была когда-то, пытается продать свои товары бравому немцу. Не яблоки и лимоны, как она сама когда-то носила в корзинке по Сёдермальму, а серные спички. Шесть связок за виттен.
Выражение на бледном личике наверняка то же самое, что было и у нее когда-то: застенчивая улыбка, скрывающая голод и безнадежное отчаяние. Эта девочка наверняка опытна: знает, как извлечь пользу из ямочек на щеках и длинных пушистых ресниц. Но, к сожалению, ни покупатель, ни она не понимают друг друга. Смущенный немец руками показывает: нет, нет, мне ничего не надо. И девочка, несолоно хлебавши, идет дальше.
И Анна Стина тоже продолжает своей путь. Ей нечем помочь этой несчастной.
19
Кардель постоял немного на Дворцовом взвозе, уставившись на собственную нелепую тень на мостовой, длинную и тощую — шутовские проделки низкого утреннего солнца. Через пролив видно, как липы на Корабельном острове неохотно гнутся под ветром. При каждом порыве ветер подхватывает охапки сухих листьев, кружит некоторое время, а когда надоест, небрежно швыряет на подгнившие крыши теснящихся в Ладугорде деревянных домов. Будто родственники один за другим бросают горсти сухой земли на крышку уже опущенного в землю гроба.
Похоже. До мурашек похоже.
И тут же подумал — не зря вспомнил. Приближается зима. Скоро зажмет она в железные тиски эти жалкие трущобы, и еще до весны многие… как там в Писании? Из земли взятые в землю и вернутся. Не сразу, конечно: земля, в которую они вернутся, должна сначала оттаять и только тогда принять в себя останки жертв неизбежной и немилосердной зимы.
В самом начал взвоза, на углу Большой Восточной, хохочут пьяные, а скорее всего, не протрезвевшие с ночи подмастерья. Еле держатся на ногах, ищут опору у каменного фасада, но все же держатся. А один даже и опоры не ищет: с открытым ртом и остекленевшими глазами раз за разом пытается выбраться из придорожной канавы, встает на четвереньки и туг же теряет равновесие и валится в ту же канаву. Над ним-то и смеются. Силы постепенно истощились, и он прекратил свои попытки — так и остался лежать в канаве, жалобно бубня что-то под нос. Представление окончено. Его приятели заметно разочарованы. Один из них расшнуровал штаны и помочился на лежащего, выжимая остатки веселья.
Дом Индебету с прошлого года внешне не изменился. Зданием никто не занимался — те же покосившиеся, плохо оштукатуренные стены, те же сквозняки и та же бессмысленная суета. Зато изменилось настроение. Магнус Ульхольм постепенно входит в силу. При нем главная забота полицейского управления — выслушивать доносчиков и разыскивать недовольных и сочинителей зловредных слухов. Важно, что возмездие неизбежно. Лучше наказать невинного, чем отпустить виноватого. А еще важнее пример для устрашения.
Около полицейского управления полно народу. Легко догадаться почему: с наступлением холодов ночевать на улице опасно — можно и не проснуться. Так что находится полно бродяг, готовых признать любую вину и попасть в каталажку. По крайней мере согреться теплом товарищей по заключению, уж в таких-то недостатка никогда не было, а во времена Ульхольма — и подавно.
Кардель вышел в холл и протолкался сквозь небольшую толпу служителей порядка с блестящими бляхами на шее. Кто-то держал за шиворот очередного нарушителя, кто-то ждал приема с пачкой бумаг под мышкой. Вокруг витало густое облако перегара.
Он поднялся по лестнице и открыл дверь. Исак Блум вздрогнул: Кардель застал его за преступным занятием: он подбрасывал в печь старые полицейские протоколы.
— Кардель… у меня чуть удар из-за тебя не случился. Закрой-ка дверь поплотнее.
Он успокоился и бросил в печку еще бумаг. Пламя весело вспыхнуло, и Блум протянул руки к топке.
— Дрова выдают, конечно… на час-другой хватает. А так… и сам не мерзну, и пользу приношу, все же приборка какая-никакая. Но это, знаешь… как зимой в штаны нассать. На минуту вроде бы потеплее, а когда подмерзать начнет, раскаиваешься. От бумаги тепла — с комариный сик. Но хоть что-то… Один черт… если кому-то придет в голову проводить инвентаризацию, меня здесь уже не будет.
Кардель пошевелил плечами — поторопил движение крови.
— Что творится в городе? Я и не видывал никогда такого — чуть не все с утра в зюзю.
— А ты не слыхал? Комедия с позорным столбом Маллы Руденшёльд… Барон-то понадеялся, что горожанам придется по вкусу буффонада, ан нет — ошибся. То, что мы видим, — очередной маневр. Попытка завоевать популярность у нищих плебеев. Ему теперь повсюду чудятся массовые беспорядки, почти как королю Густаву под конец правления. Того французы напугали, а этого… сам знаешь. Приказал всем кабатчикам поить подмастерьев и нищебродов, сколько влезет. За счет казны, разумеется. Не за свой же.
— Он что, умом тронулся? Дай народу бесплатную выпивку, через неделю Стокгольму конец. Вспоминать будут: здесь вроде какой-то город стоял.
Блум пожал плечами, закрыл заслонку и поднял воротник пальто до ушей.
— Будем надеяться на врожденную скупость Ройтерхольма. И денег в казне — кот наплакал. Кстати, о деньгах — пришел за очередной выплатой?
— Наоборот.
Кардель прислонился спиной к печи и с наслаждением ощутил ее живое, почти телесное тепло.
— Наоборот… пришел отказаться от службы, если ее можно так называть.
Блум открыл ящик стола и достал наполовину пустую бутылку и два стаканчика. Вопросительно глянул на Карделя. Ждать одобрительного кивка не пришлось. Он разлил перегонное, выпил и протянул Карделю. Кардель взял стакан, вернулся к печке и только тогда глотнул. От плохо очищенного, мутноватого, но отменно крепкого самогона сразу потеплело в груди. Блум тщательно заткнул бутылку и сунул в стол.
— Не стану делать вид, что удивлен. Я слишком уважаю тебя, Микель, чтобы притворяться. Больше того: я ждал твоего прихода.
Он откинулся на стуле и сплел пальцы на животе.
— Вчера у меня был твой приятель… очень… как бы сказать помягче… в весьма возбужденном состоянии. Устроил сцену там, внизу, и если бы я не вмешался, на него бы точно надели наручники, — Блум усмехнулся. —
Сам знаешь, у наших гвардейцев запал короткий. Пальцем тронешь — чуть не в обморок: нападение на органы порядка. Проводил к себе, успокоил кое-как. И знаешь, что он требовал? Он требовал, чтобы я передал ему твой мандат. Ни больше, ни меньше. Поскольку, говорит, Жан Мишель отказался продолжать расследование…
Кардель не сразу сообразил, о ком идет речь, а когда понял, обомлел.
— Что? К тебе приходил Эмиль?
— Не так-то легко было понять, чего он добивается. Вне себя от волнения и… может, показалось… не только от волнения. От страха, что ли… Не знаю. Все время прерывался, будто прислушивался к чему-то. Думаю, может, я оглох, не слышу что-то, что он слышит? Но никого же, кроме нас двоих, не было! Не знаю, какая муха тебя укусила, когда ты взял его в компаньоны. Странный тип. А впрочем… может, и не знаю, но догадываюсь. Они же как две капли воды? Я имею в виду — он и покойный брат? А он рассказывал о себе? Что ты о нем знаешь?
— Не так уж много… Но встретил я его не в лучший период. Пил, как… не знаю кто. Так пьют, когда… ты понял.
Блум понимающе кивнул.
— Я порасспрашивал о нем между делом. У меня же полно знакомых осталось в Упсале. Ты ведь знаешь, есть еще и третий номер? Сестра. Старшая. И Сесил, и Эмиль помладше. Хедвиг, если мне не изменяет память. Удивительная женщина… умная, своевольная… и самодовольная, если верить моим источникам. У Эмиля произошел нервный срыв, и она в конце концов приехала и забрала его.
Наверняка посоветовалась с местным эскулапами, которые пытались его пользовать. Поместила в Дом Уксеншерны в Упсале. Напротив Домского собора, если ты был в Упсале. И там оставила.
Кардель в Упсале не был. Мало что понимая, пожал плечами.
— Больница для умалишенных, Кардель. Она затолкала его в сумасшедший дом.
Кардель так побледнел, что Блум поспешил передать ему бутылку, а сам обхватил себя за плечи и сделал несколько движений, будто от ужасного решения сестры Эмиля его зазнобило.
— Но если бы я читал биографию Эмиля Винге, — продолжил секретарь, — я бы первым делом нашел главу про его побег. Один Бог знает, как ему удалось бежать из этого ада. Ты же знаешь, Кардель, в таких заведениях охрана почище, чем в самых страшных тюрьмах. Иногда удается бежать из тюрьмы, но никто и никогда не слышал, чтобы кто-то бежал из учреждения вроде Дома Уксеншерны. Что руководит преступником? Нужда, голод, алчность, жажда мести… понятные чувства, не так ли? А как предугадать, что взбредет в голову сумасшедшему? Не зря же дома для умалишенных называют «кладбищами живых». А он бежал! Эмиль Винге бежал! С чем сравнить? Разве что с побегом Казановы из пыточной камеры в Пьомби
[48]. И вот что я тебе скажу, Кардель: одного этого подвига достаточно. Эмиль Винге ничуть не менее одарен, чем покойный Сесил. Светлая голова… но, конечно…
— И ты пошел ему навстречу? Дал мандат?
Блум замахал руками.
— Ни в коем случае! Он продолжал настаивать… что мне оставалось делать? Вызвал дежурного, и тот выставил его за дверь. Он же не в себе, дураку видно. А знаешь, что несколько дней назад он уже устроил переполох в управлении? Сам того не желая. Сесила же каждый знал. Знал и уважал. И многие глазам своим не поверили, креститься начали — привидение! Глядите — привидение на набережной! Только потом поняли — нет, не он. Не Сесил. Он бродил тут по Корабельной, туда-сюда, туда-сюда, на север — на юг, на юг — на север. Махал руками, как мельница, и говорил без перерыва. С кем, ты спросишь? Да ни с кем. Сам с собой. Никого с ним не было.
20
Кардель толкнул дверь, но она не открылась: изнутри ее подпирал сундук. Он раздраженно рыкнул, уперся плечом и напряг мышцы бедер; толкал, пока деревянный ящик с жалобным скрипом не пополз по полу, освобождая дверь. Бледный и испуганный Винге успел задвинуть стол в угол комнаты и спрятался за ним, будто стол мог послужить ему хоть какой-то защитой.
Кардель опустил деревянную култышку и поднял растопыренную правую ладонь — решил, что лучшего жеста примирения не придумаешь.
— Пожалуйста… успокойся… успокойтесь. — Он опять перешел на «вы». — Я вас не трону.
Немного помедлил, дождался, когда пройдет одышка после борьбы с тяжелым сундуком.
— Я только что из Индебету. Вы туда приходили. Блум рассказал.
Эмиль Винге, несмотря на еще не прошедший испуг, сверкнул глазами.
— Жан Мишель, вы сочли наше дело безнадежным. Это ваше дело. У меня другое мнение. Справедливость есть справедливость, она не меняется в зависимости от наших прихотей. Вчера одна справедливость, сегодня другая? Я не могу с этим согласиться и сделаю все, что в моих силах…
— У Блума тоже другое мнение, — прервал его Кардель.
Винге неохотно и, как показалось Карделю, стыдливо кивнул.
— Я понял. Насчет его мнения никаких сомнений у меня не осталось
— И что теперь? Теперь-то вы готовы сложить оружие? Впрочем, что вам еще остается…
— У меня только что была Хедвиг. Ушла несколько минут назад. Обещала подумать еще раз. А вы не столкнулись с ней на лестнице? Если не на лестнице, то в переулке-то точно столкнулись. А вы, Кардель? Вы не переменили точку зрения?
Кардель потянулся и тяжело сел на откидную скамью.
— Перестаньте, Эмиль. Вылезайте же в конце концов из своего угла. Как я могу знать, столкнулся я с вашей се-строй или нет, если я в глаза ее не видел? Может, расскажете хоть что-то про нее?
— Она самая старшая из нас… хотя, глядя на нее, этого не скажешь. И по части быстроты ума, думаю, даст сто очков и мне, и даже покойному Сесилу. У нас было… как бы вам сказать… некоторое расхождение во взглядах, но теперь все позади. Примирение достигнуто.
— Где она живет? Здесь, в городе? Или где-то еще?
— Семейный адвокат знал, что я поехал в Стокгольм распорядиться наследством Сесила. Думаю, он ей и рассказал. Мы встретились на могиле брата… она, оказывается, приходила туда несколько дней подряд в надежде меня найти.
Кардель огляделся.
— Скажите, Эмиль… бумаги вашего брата, где они? Они у вас? Вы их просматривали?
Винге грустно покачал головой.
— Нет… всерьез — нет, не просматривал. Мне надо было только найти залоговую квитанцию, а она лежала на самом верху. И другая залоговая тоже быстро нашлась.
— А могу я их посмотреть, эти бумаги?
— Зачем? Что вы хотите найти?
Кардель неуверенно пожал плечами.
— Не знаю… у меня есть одна догадка… может, найду что-то либо в подтверждение… Или, наоборот, не найду. Вреда же не будет? Позвольте… и тогда я оставлю вас и вашу сестру в покое. На глаза не покажусь.
— Ради бога.
Эмиль кивнул на полку. Там лежала кипа бумаг, завернутая в коричневую бумагу и перевязанная шнурком.
Кардель снял папку.
— Вы не поможете развязать узел? Двойной морской, знаете ли… истинное проклятие для одноруких.
Кардель уселся за стол и начал сортировать бумаги. Возился довольно долго — нужная бумага лежала, как и полагается, в самом низу.
Письмо. В самом верху дата и место отправления.
Кардель развернул его, поднес к свету и долго читал, разбирая замысловатый почерк. Закончив чтение, отложил в сторону, покопался в бумагах и выудил еще одно. Потер уставшие с непривычки глаза.
— О Эмиль…
Винге настолько погрузился в свои мысли, что вздрогнул.
— Что, Жан Мишель? Что вы нашли?
— Все в один голос говорят: что-то с вами не так. Все, кто с вами встречался. А я-то… выходит, я один слепой.
— О чем вы?
Кардель подвинул ему сначала одно письмо, потом другое.
— Вот ее прощальное письмо к Сесилу. А это письмо уездного пастора. Он сообщает о похоронах и выражает свои соболезнования. Мало того — она написала прощальное письмо. Она покончила с собой, Эмиль. Она спрятала вас в дом для умалишенных, чтобы слухи о сумасшествии в роду не достигли ушей ее жениха. Ее это мучило страшно, а когда она начала замечать и у себя те же признаки, отравилась, пока помутнение разума не помешало донести склянку с ядом до рта.
Эмиль встрепенулся.
— Ж-жан Мишель… — заикаясь, произнес он. — Что вы такое говорите… Она же только что была тут… десять минут назад! Сейчас вернется! Сама сказала — пройдусь минут десять, приведу в порядок мысли и вернусь.
— Пастор пишет… вот что он пишет: она насыпала в вино столько лютикового яда, что кожа была совершенно серой и в трещинах. Вы говорите, что встречались на Корабельной набережной — посоветоваться, подумать вместе? Исак Блум видел вас там не раз… и не только Блум. Вы были в одиночестве, шли и разговаривали сами с собой. Очнитесь, Эмиль! Вы ее нафантазировали, вашу сестру…
— Вы сошли с ума!
— Нет… не я.
Эмиль Винге подошел к столу и принялся лихорадочно перечитывать письмо. Он читал и читал, даже посмотрел на просвет. Отложил бумагу, и лицо его исказилось такой болью, что Карделю стало страшно.
— Она попросила прощения… сказала, что любит меня…
В последнем письме Сесилу не было ни слова раскаяния, ни слова о возможном примирении с Эмилем. «Обнаружила у себя те же признаки умопомрачения, что и у брата, причем все более явные, — с яростью и отчаянием писала Хедвиг. — Голоса в тишине. Голоса, которые никто, кроме меня, не слышит. Голоса давно умерших людей».
В ее горьких фразах не было ни капли сочувствия к людям, пораженным душевной болезнью, — только страх примкнуть к этому обществу отверженных. И решимость избежать такой судьбы даже ценой собственной жизни.
Эмиль в письме не упомянут ни разу.
Винге уронил голову на грудь. Худые плечи дрожали, он изо всех сил сжал челюсти, чтобы не заплакать. Кардель стоял в нерешительности, пока не заметил: ноги подгибаются, глаза закатились — Эмиль вот-вот рухнет на пол. Он успел подхватить напарника, и теперь оба сидели на полу. Винге спрятал лицо на широкой груди Карделя и все же не удержался — зарыдал. Рубаха пальта тут же промокла до нитки.
Они долго так сидели, медленно покачиваясь в ритме отчаяния, наверняка возникшем еще в колыбели человечества.
Кардель дождался, пока рыдания стихнут, и прошептал:
— Пошли со мной, Эмиль.
— Куда?
— Данвикен.
Глаза Эмиля Винге полыхнули ужасом.
— Нет, только не это! Жан Мишель… только не это!
— Вы не поняли, Эмиль. Не в скорбный дом. В госпиталь.
21
На Жженой Пустоши Кардель остановил крытую коляску. Кучер после коротких препирательств согласился отвезти их за пару шиллингов, не считая таможенного сбора. Про идти пешком не могло быть и речи — Эмиля Винге пришлось чуть не нести. Они проехали через всю Корабельную набережную, через Слюссен, миновали Эрсту. Дорога здесь вымощена кое-как — при ходьбе не заметно, но когда колеса то и дело переваливаются через вывороченные булыжники, кажется, повозка сейчас опрокинется. Кардель, бормоча ругательства, кое-как удерживает равновесие, а Винге просто не обращает внимания, тело его раскачивается, как былинка под ветром. Но не падает — видно, минуя сознание, срабатывает доисторический телесный инстинкт самосохранения: во что бы то ни стало держаться вертикально. Ничего не видит вокруг. По щекам по-прежнему текут слезы, но он и их не замечает. Глаза смотрят в никуда.
— Вино и лютиковая отрава… как Сократ. Спокойно и сознательно. Отец не зря говорил: родись она мужчиной, да еще дал бы ей Бог поменьше здравого смысла, — быть бы ей великим философом. Не без оснований полагал, что философия и здравый смысл несовместимы. Боже мой! Я видел, как кошка отравилась настойкой лютика… знаете где, Жан Мишель? В Доме Уксеншерны. Там этой настойкой лечили тех, кого французская болезнь лишила разума. А кошка… не знаю, возможно, полизала выброшенный флакон, а может, какой-то негодяй специально отравил. Это было ужасно… у зверька отнялись задние лапы, она ползла но иолу и даже не мяукала… она выла, и за ней тянулся след непрерывно текущей слюны. Потом вцепилась в печную заслонку с такой силой, что поломала зубы.
Какой-то слуга из молодых и решительных не выдержал, взял кошку за задние ноги и размозжил голову о стену…
Винге потер кулаком покрасневшие глаза…
— Хедвиг была… такой настоящей, Жан Мишель.
Коляску опять тряхнуло. Кардель в очередной раз выругался и положил руку Эмилю на плечо — естественный жест, особенно за неимением другого утешения. Естественный, но недостаточный.