— Нет, — сказала Мэйв. — Мы же так, мимо проезжали. Да и с чего бы нам туда заходить? — последнее адресовалось мне; голос — сама невинность. — Поностальгировать?
— А с мачехой вы виделись? — спросила мама.
Виделись ли мы с Андреа? Что-то типа светских визитов? Я не принимал участия в их разговорах об Андреа. Да мне и не хотелось. Размышления о прошлом не способствовали моей решимости вести себя порядочно в настоящем. Я понимал, что мама никак не могла предвидеть появление Андреа, но если ты бросаешь своих детей, то бросаешь их на волю случая.
— Ни разу, — рассеянно ответила Мэйв.
— Но почему? Вы же все равно сюда приезжали, вы скучали по дому. — Мама сбавила скорость, потом и вовсе остановилась. Не то место, до Буксбаумов еще целый квартал.
— Нас не… — пока я пытался подобрать слово, Мэйв закончила фразу за меня: «…приглашали».
— А вы спрашивали? Лет-то сколько прошло. — Мама сняла очки. Посмотрела по очереди на нас с сестрой. Шрамы от удаленных опухолей на ее лице сморщились и покраснели.
Некоторое время Мэйв молчала, потом ответила: «Нет».
Стояла поздняя весна — лучшее время года на Ванхубейк-стрит, если не считать осени. Я опустил стекло, и в машину вплыл запах лепестков, юной листвы, травы — даже голова закружилась. Впрочем, от этого ли? Я подумал, а не лежат ли у Мэйв в бардачке сигареты — вот было бы здорово.
— Так пойдемте, — сказала мама. — Зайдем на минутку, поздороваемся.
— Не надо, — сказал я.
— Посмотрите на себя, на нас, мы жертвы этого дома. Сколько можно-то? Подойдем к дверям, узнаем, кто там живет. Может, там давно совсем другие люди.
— Нет, — сказала Мэйв.
— Нам это пойдет на пользу, — сказала мама, заводя машину. Очевидно, для нее это было чем-то вроде духовного упражнения. Не более того.
— Не надо, — сказала Мэйв. В ее голосе не было ни напряжения, ни настойчивости, как будто она понимала, что ход событий уже не остановить — разве что из машины выпрыгнуть. Мы были все ближе, ближе, ближе.
Когда именно мама ушла от нас? Посреди ночи? Выбралась из дома в темноте — в руке чемодан? Попрощалась ли она с отцом? Зашла ли к нам, посмотрела ли на нас, спящих?
Она въехала в просвет между липами. В моих воспоминаниях подъездная дорожка была длиннее, зато дом был все таким же — залитым солнцем, утопающим в цветах. Еще со времен Чоута мне было известно, что в мире полно больших домов, многие из них величественнее и нелепее этого, но ни один на свете не был столь же прекрасен. Под шинами знакомо шуршал гравий, и, когда мы остановились у каменных ступеней, я мог представить себе, как ликовал отец, как сильно хотелось моей сестре пробежаться по лужайке и как наша мать, оставшись наедине со стеклянной громадой, недоумевала, что эта фантастическая тварь делает здесь, в сельской глуши.
Мама вздохнула. Сняла темные очки, положила их на консоль между сиденьями.
— Пойдем посмотрим.
Мэйв даже ремень безопасности не отстегнула.
Мама обернулась, посмотрела на дочь:
— Ты сама всегда говоришь, что место прошлого — в прошлом, что там его и следует оставить. Это пойдет нам на пользу.
Мэйв отвернулась от дома.
— Когда я работала в сиротском приюте, люди то и дело возвращались. Некоторые из них были уже моими ровесниками. Они ходили по коридорам, заглядывали в комнаты. Заговаривали с детьми. По их словам, им становилось легче.
— Это не приют, — сказала Мэйв. — И мы не сироты.
Мама покачала головой, посмотрела на меня:
— Ты пойдешь?
— Э… нет, — сказал я.
— Ты-то иди, — сказала Мэйв.
Я посмотрел на нее, она на меня даже не взглянула.
— Мы можем уехать, — сказал я сестре.
— Не дури, — сказала она. — Идите. Я подожду.
И я пошел с мамой, потому что сил считывать подтекст, если он и был, у меня не осталось, а еще — признаю это лишь сейчас — мне было любопытно. Подобно тем постаревшим индийским сиротам, я хотел встретиться с прошлым. Вышел из машины — и вот я снова стою перед Голландским домом, и рядом со мной стоит моя мать. В тот момент нас было двое — только я и Элна. Я бы никогда не поверил, что такое возможно.
Прошлое не заставило себя ждать. Едва мы подошли к лестнице, по другую сторону стеклянной двери показалась Андреа. На ней был синий твидовый костюм с золотыми пуговицами; губы накрашены; туфли на низких каблуках; как будто она собиралась встретиться с адвокатом Гучем. Увидев нас, она подняла руки и принялась молотить по стеклу; ее рот округлился от крика. Мне был знаком этот звук — поздней ночью в неотложке из кого-то вытаскивают нож, у кого-то умирает ребенок.
— Это Андреа, — сказал я маме, просто чтобы подчеркнуть, до чего восхитительно плохой была ее идея. Вторая жена нашего отца была миниатюрной женщиной — а теперь будто бы стала еще меньше или была меньше, чем я помнил, но она стучала в стекло, как воин, бьющий в тамтам. Вместе с криками и шлепками я слышал звон ее колец, характерное трение металла о стекло. Замерев на месте — мы с мамой у дома, Мэйв в машине, — мы будто бы ждали, когда фасад разлетится на миллион режущих осколков и она доберется до нас, обрушит на нас все ледяное отчаяние ада.
В проеме возникла дородная длиннокосая латиноамериканка в халате медсестры, сгребла Андреа в охапку, и оттащила назад. Она увидела нас, стоящих у фургона, — высоких, худых, похожих друг на друга. Мама, с этим ее седым ежиком, глубокими морщинами и взглядом, полным всепроникающего покоя, кивнула, как бы говоря: Все хорошо, ближе мы не подойдем, — и женщина открыла дверь. Она явно собиралась спросить, кто мы такие, но не успела она и рта открыть, как Андреа выскочила наружу, словно кошка. Мгновение спустя она пересекла террасу и ринулась прямиком ко мне, будто намереваясь пройти сквозь меня. От силы столкновения у меня весь воздух вышел из легких. Она зарылась лицом в мою рубашку, обхватила меня своими миниатюрными руками — и завыла. Ее худая спина напряглась от невместимого горя. Меньше чем через секунду рядом возникла Мэйв. Она взяла Андреа за плечи и попыталась оттащить от меня.
— Господи, — сказала Мэйв. — Андреа, прекратите.
Но куда там. Она вросла в меня, как протестующий врастает на митинге в ограду, я чувствовал ее сердцебиение, ее прерывистое дыхание. В тот первый день, когда она появилась в доме, я пожал ее руку и, не считая нескольких случайных прикосновений на тесной кухне или вынужденной необходимости прижаться друг к другу, позируя для рождественской фотографии, с тех пор мы не касались друг друга — даже на свадьбе, даже (еще бы) на похоронах. Я посмотрел на ее макушку: зачесанные назад светлые волосы, заколотые на затылке. Мне были видны едва различимые вкрапления седины. Мне был слышен легкий запах ее духов.
Мама коснулась рукой ее спины: «Миссис Конрой?»
Голос Мэйв у самого моего уха: «Какого хрена?»
Латиноамериканка, у которой, по всей видимости, были нелады с коленом, прихрамывая, спускалась по ступенькам.
— Госпожа, — обратилась она к Андреа. — Вам нужно вернуться в дом.
— Ее бы отцепить для начала, — сказала Мэйв вибрирующим от ярости голосом; ее рука лежала на моем плече. В этот момент никого, кроме нас двоих, не существовало.
— Ты, — произнесла Андреа, задыхаясь, пытаясь отдышаться. Она будто бы выплакивала слезы всего мира. — Ты, ты.
— Госпожа, — повторила женщина, подойдя к нам; ее негнущееся колено напомнило мне об отце. Он точно так же ходил по лестницам. — Почему вы плачете? Ваши друзья приехали вас проведать. — Она посмотрела на меня, будто бы ожидая подтверждения, но я понятия не имел, что мы там забыли.
— Я Элна Конрой, — наконец сказала мама. — Это мои дети, Дэнни и Мэйв. Миссис Конрой — их мачеха.
Услышав это, женщина широко улыбнулась.
— Госпожа, это семья! Ваша семья сегодня с вами.
Андреа уткнулась лбом в мое солнечное сплетение, как будто пыталась пробраться внутрь.
— Госпожа, — сказала женщина, поглаживая Андреа по голове. — Пойдемте все в дом. Зайдите, присядьте.
Затащить Андреа обратно в дом было все равно, что пытаться прогнать морского волка с палубы. Я приподнял ее на одну ступеньку, на другую. Тяжелой она не была, но она висела на мне, что сильно осложняло все предприятие. Ее туфли слетели с ног, мама их подняла.
— Однажды мне это приснилось, — сказала Мэйв, и меня пробрал смех.
— Мама хотела зайти, — сказал я поверх головы Андреа той женщине — горничной, сиделке, надсмотрщице, кто она там.
Женщина, насколько позволяло колено, держалась впереди. «Доктор!» — крикнула она, поднявшись по ступенькам.
— Не надо, — сказала Андреа мне в рубашку, и я точно знал, что она имеет в виду: Не бегите, не кричите.
Мы преодолели последнюю ступеньку. Чтобы это проделать, мне пришлось ее обнять. Моего врожденного воображения не хватало, чтобы до конца осознать происходящее.
— Она приняла тебя за отца, — сказала мама, подняв свободную руку, чтобы прикрыть глаза от отражавшегося в оконных стеклах послеполуденного солнца. — За Сирила, — и прошла в холл, мимо круглого мраморного стола, двух французских кресел, мимо зеркала в золотой раме в форме осьминога, мимо напольных часов, где между двумя рядами раскрашенных металлических волн покачивался кораблик.
Мне представлялось, что за прошедшие годы время не пощадило Голландский дом. Я был уверен, что в мое отсутствие его потрепало и все былое величие отслоилось вместе с краской, стерлось. Ничего подобного. Дом выглядел точно таким, каким мы его оставили тридцать лет назад. Я вошел в гостиную с вцепившейся в меня Андреа; темное, влажное пятно туши и слез растеклось по моей рубашке. Часть мебели, возможно, стояла на других местах, где-то была обновлена обивка, что-то и вовсе заменено, но разве все упомнишь? Шелковые портьеры, кресла с желтой шелковой драпировкой, в застекленном шкафу почти до самого потолка выстроились книги на нидерландском, которые никто никогда не читал. Даже серебряные портсигары, отполированные до блеска, все так же стояли на краях столешниц — там, где их оставили когда-то топтавшие землю Ванхубейки. Кое-как уложив Андреа на софу, я присел рядом. Она протиснулась головой мне под руку, изо всех своих скромных сил прижимаясь к моей грудной клетке. Плакать она перестала и теперь издавала тихие чмокающие звуки. Такой я никогда ее не видел, не знал.
Мэйв и мама молчаливо вплыли в комнату, осматривая все то, что они больше не ожидали увидеть: гобеленовый пуфик, китайский светильник, тяжелые шелковые кисти — синие, зеленые, — служившие грузами для занавесок. Если прежде я и видел их обеих в этой комнате, то только до того, как оказался способен это запомнить. Я сунул руку в карман и протянул Андреа носовой платок, вспомнив, что именно она — не Мэйв, не Сэнди — приучила меня носить его с собой. Она обтерла лицо и прижалась ухом к моей груди, прислушиваясь к сердцебиению. Мои мама и сестра подошли к камину и теперь стояли рядом с Ванхубейками.
— Я терпеть их не могла, — сказала мама; она так и держала в руке туфли Андреа.
Мэйв кивнула, не отводя взгляда от глаз, следивших за нами всю нашу юность:
— А я их любила.
В этот самый момент по ступенькам сбежала Норма, говоря на ходу:
— Инез, прости меня, прости! Я по телефону разговаривала — из больницы звонили. Что случилось? — Она внеслась в холл. Норма всегда бегала, а ее мать всегда пыталась ее урезонить. И вот она замерла на месте — почему? Увидела моих маму с сестрой у камина делфтской выделки? Или то, как ее собственная мать на диване обвилась вокруг меня плющом? Инез вся светилась — родственники в гостях!
Если бы я встретил ее на улице (возможно, мы и правда встречались), то не узнал бы, но здесь, в этой комнате, сомнения были излишни. Норма была гораздо выше матери и куда крепче. На ней были аккуратные очки в золотой оправе, свидетельствовавшие о любви то ли к Джону Леннону, то ли к Тедди Рузвельту, ее густые каштановые волосы были убраны в безыскусный хвост. Мы не виделись тридцать лет, но время не имело значения. Сколько раз она будила меня по ночам, чтобы рассказать о том, что ей приснилось.
— Норма, это наша мама, Элна Конрой, — сказал я и посмотрел на мать. — Норма наша невестка.
— Я ваша сводная сестра, — сказала Норма. Она смотрела на нас всех, но ее взгляд то и дело останавливался на Мэйв. — Господи, — сказала она. — Прости меня.
— Норма заняла мою комнату, — сказала Мэйв маме.
Норма моргнула. На ней были черные слаксы, розовая блузка. Никаких украшений, оборок; ее ничем не примечательный наряд будто бы говорил о том, что у нее нет ничего общего с матерью. «Я не про комнату говорила».
— Ту самую, с широким подоконником? — спросила мама, будто бы внезапно представив себе то место, где ее дочь спала много лет назад.
Мэйв смотрела в потолок, разглядывала ионик.
— Строго говоря, она заняла весь дом. Ну, ее мать заняла.
Норме как будто снова стало восемь, как будто спальня вновь давила на нее своими размерами.
— Прости меня, — сказала она.
Она спала там все эти годы? Жила в нашем доме, спала в кровати Мэйв?
Мэйв посмотрела ей прямо в глаза и прошептала:
— Шучу.
Норма покачала головой:
— Как же я скучала, когда вы ушли.
— В смысле когда ваша мать нас выставила? — Мэйв не могла сдержаться, даже если и хотела. Она слишком долго ждала.
— Да, — сказала Норма. — И все время с тех пор до этого момента.
— Как у мамы дела? — спросила Элна, как будто это не было очевидно. Возможно, она просто хотела сменить тему. Понять, что прямо сейчас происходит между Нормой и Мэйв, она была неспособна. Она не знала подробностей.
На кофейном столике стояла коробка с одноразовыми платочками. Будь Андреа в добром здравии, она бы не допустила подобного. Норма подошла к столику, выудила из коробки платок.
— Прогрессирующая афазия на ранней стадии — ну, или просто Альцгеймер. Точно не знаю, но оно и не важно — помочь ей все равно уже нечем.
Похоже, в тот момент собственная мать заботила Норму меньше всего.
— Ты за ней ухаживаешь? — спросила Мэйв. Мне казалось, она вот-вот харкнет на ковер.
Норма качнула рукой в сторону латиноамериканки:
— Большая часть забот легла на Инез. Я лишь пару месяцев назад приехала.
Инез улыбнулась. В конце концов, речь была не о ее матери.
Подошла Элна, опустилась на колени рядом с Андреа, надела ей туфли и села на диван, так что хрупкая вдова моего отца оказалась зажатой между нами.
— Как здорово, что ваша дочь вернулась домой, — сказала она моей мачехе.
Андреа, по-прежнему причмокивая, впервые за все время посмотрела на мою мать и указала на картину, висевшую на противоположной от портретов Ванхубейков стене.
— Моя дочь, — сказала она.
Мы все оглянулись и увидели портрет моей сестры, висевший там же, где всегда. Мэйв десять лет, ее блестящие черные волосы ниспадают на плечики в красном пальто, позади нее обои обсерватории — грациозные ласточки летают над головками роз, ее синие глаза блестят. Любой, кто посмотрел бы на эту картину, задумался бы, что сталось с той девочкой. С тем чудесным ребенком, перед которым был распахнут весь мир и все звездное небо в придачу.
Мэйв обошла диван, на котором мы сидели, и пересекла комнату, встав рядом с девочкой, которой когда-то была.
— Я была уверена, что она выбросила портрет.
— Нет, она его любит, — сказала Норма.
Андреа качнула головой, указав на картину:
— Моя дочь.
— Нет, — сказала Мэйв.
— Моя дочь, — вновь сказала Андреа. Потом повернулась, посмотрела на Ванхубейков: — Мои родители.
Мэйв стояла на месте, будто пытаясь свыкнуться с этой мыслью. Когда же она протянула руки и взялась с обеих сторон за раму, чтобы снять картину со стены, мы обмерли. Рама была широкой, лакированной, черной — несомненно, чтобы подчеркнуть цвет волос Мэйв, но сама по себе картина была размером в половину десятилетнего ребенка. Мэйв с трудом отцепила проволоку от гвоздя, и Норма протянула руку за холстом, чтобы помочь ей. Картина отошла от стены.
— Она тяжелая, — сказала Норма и протянула руки, желая помочь.
— Справлюсь, — сказала Мэйв. Там, где висела картина, на обоях остался темный прямоугольник.
— Подарю ее Мэй, — сказала мне сестра. — Мы с ней здесь похожи.
Андреа разгладила мой носовой платок на коленях. Затем начала складывать его снова — каждый из четырех углов к середине.
Мэйв остановилась и посмотрела на Норму. Не выпуская картину из рук, она потянулась к нашей сводной сестре и поцеловала ее.
— Мне следовало бы вас навещать, — сказала она. — Тебя и Брайт.
И вышла из дома.
Я думал, Андреа запаникует, когда я поднимусь с дивана, или что утрата картины вызовет в ней вспышку ярости, но она была слишком поглощена моим носовым платком. Когда я встал, она на мгновение потеряла равновесие, а затем привалилась к моей матери, как растение, которое нужно подвязать. Мама приобняла ее — почему нет? Мэйв все равно уже ушла.
Подойдя к дверям, я слегка обнял Норму. Я не знал, что теперь Мэйв думает о девочках, но этот жест казался оправданным. В конце концов, нас было четверо. Четверо детей в горящем доме — и лишь двоим удалось выбраться.
— Я выйду через минуту, — сказала мне мама. Забавно было видеть двух миссис Конрой, сидящих вместе; впрочем, «забавно» — не совсем подходящее слово: та, что пониже ростом, напоминала наряженную куклу, та, что повыше, как обычно, ангела смерти.
— Сиди сколько угодно, — сказал я, именно это и имея в виду, — хоть до конца времен. А мы с сестрой в машине подождем.
Я вышел через стеклянные двери в прекрасный, клонившийся к вечеру день. Смотреть на мир с этой точки зрения было совсем не странно, да это и не имело никакого значения. Мэйв сидела на водительском месте, картина лежала сзади. Стекла были опущены, она курила. Когда я забрался в машину, она протянула мне пачку.
— Клянусь тебе, я давно не курю, — сказала она.
— Я тоже, — ответил я и чиркнул спичкой.
— Это все взаправду?
Я указал на большое пятно на моей рубашке, на следы помады и туши.
Мэйв покачала головой.
— Андреа тронулась рассудком. Ну что это за справедливость такая?
— У меня такое чувство, что мы высадились на Луне.
— А Норма! — Мэйв посмотрела на меня. — Господи, бедная Норма.
— Зато теперь у тебя есть портрет дочери Андреа. Мне бы уж точно духу не хватило.
— Я была уверена, что она его сожгла.
— Она любила дом. И все, что в нем.
— За некоторым исключением.
— Ну, вот она и избавилась от нас. Достигла идеала.
— Там ведь и правда все идеально, — сказала она. — Даже не верится. Не знаю, чего я ожидала, но я думала, что после нашего ухода начнется упадок. Мне всегда казалось, дом не выстоит без нас. Не знаю, скукожится. Дом, чахнущий от горя, — такое вообще возможно?
— Ну, если он благородных кровей…
Мэйв рассмеялась:
— Значит, этот — полукровка. Я тебе когда-нибудь рассказывала о художнике?
Что-то я слышал. Обрывки. Теперь же мне хотелось знать все подробности. «Расскажи».
— Его звали Саймон, — сказала она. — Он жил в Чикаго, но родом был из Шотландии. Он был очень знаменит, ну или так мне в мои десять лет казалось.
— Картина ему удалась.
Мэйв оглянулась на заднее сиденье:
— Да. Портрет хорош. Но это правда как будто Мэй, скажи?
— Это ты, а Мэй на тебя похожа.
Она затянулась, откинулась на подголовник и закрыла глаза. Думаю, мы оба чувствовали одно и то же — что тонули и кто-то вытащил нас из воды в самый последний момент. Мы жили, не рассчитывая на будущее.
— Папа был тогда большим любителем сюрпризов. Выписал Саймона из Чикаго, чтобы он написал мамин портрет. Предполагалось, что Саймон останется на две недели, а картина будет большой, как портреты Ванхубейков. Впоследствии он должен был вернуться и нарисовать еще и папу. Такой был план. И когда все было бы готово, над камином висели бы Конрои.
— А Ванхубейков куда бы дели?
Мэйв приоткрыла один глаз и улыбнулась мне.
— Я тебя люблю, — сказала она. — Я тоже об этом спросила. Их бы отправили на бал. Ну, в бальную залу.
— Откуда ты все это знаешь?
— Саймон рассказал. Мы, как ты понимаешь, провели вместе немало времени.
— Ты хочешь сказать, что мама отказалась позировать две недели в красивом платье для своего же портрета? — наша мама, сестрица всех бедняков, скелет в теннисных туфлях.
— Отказалась. Не смогла. Ну и папа сказал, что тогда и его портрет не нужен.
— Потому что иначе висеть ему над камином по соседству с миссис Ванхубейк.
— Именно. Но проблема была в том, что художник уже приехал и половину суммы ему выплатили авансом. Ты был слишком маленьким и вертлявым для того, чтобы позировать, поэтому в последний момент призвали меня. Саймону пришлось соорудить в гараже новый подрамник и заново нарезать холст.
— И сколько ты просидела?
— Меньше, чем хотелось бы. Я влюбилась в него. Не думаю, что это вообще возможно — просидеть напротив другого человека две недели и не влюбиться в него. Папа злился из-за денег, а также из-за того, что снова, выходит, не угодил, а мама то ли злилась, то ли обижалась, но в те дни это было ее обычным состоянием. Они не разговаривали друг с другом, и ни один из них даже не пытался поддержать беседу с Саймоном. Если он входил в комнату, они тут же смывались. Но Саймон и не возражал. Ему-то было неважно, кого писать, главное, чтобы ему давали это делать. Единственное, что его заботило, — это свет. До того лета я никогда не задумывалась о свете. Просто провести целый день на свету было чем-то вроде откровения. Мы не ужинали до темноты, впрочем, ужинали мы опять же вдвоем. Джослин оставляла нам еду на кухне. Как-то раз Саймон спросил: «У тебя есть что-нибудь красное?» — и я говорю, да, зимнее пальто. И он: «Так неси его сюда», — с этим его тягучим шотландским акцентом. Я дошла до шкафа с теплой одеждой, нашла пальто, надела его и вернулась обратно. И Саймон такой: «Доча, ты должна носить только красное». Так он меня называл — доча. Если бы он предложил, я бы не думая сбежала с ним в Чикаго.
— Я бы по тебе ужасно скучал.
Она обернулась и снова посмотрела на картину:
— Вот этот мой взгляд. Это я на Саймона смотрю. — Она в последний раз затянулась и выбросила окурок в окно. — После того как он ушел, самый ад и начался; или, может, ад и раньше начался, как раз в те две недели, пока я сидела в обсерватории, но я была слишком счастлива, чтобы что-то заметить. Мама не могла остаться. Я правда в это верю. Жить в особняке, позировать для портрета — да она с ума бы сошла.
— Сейчас она там вполне гармонично смотрится. — Я посмотрел в сторону дома, но из окон никто не выглядывал. Я выбросил окурок, закашлялся. После чего мы закурили еще по одной.
— Теперь в доме есть те, кому может понадобиться ее забота. Когда она жила там, единственным, кому можно было посочувствовать, была она сама. — Она вдохнула и выдохнула дым. — Это было невыносимо.
Мэйв, конечно, была права, хотя это открытие не принесло ей утешения. Когда наконец наша мать вышла из дома и села на заднее сиденье рядом с картиной, что-то в ней переменилось. Еще до того как она заговорила, вокруг нее образовалась аура предназначения, которую я раньше не замечал. Я понимал, что теперь все будет по-другому. Мама возвращалась в строй.
— Славные люди, — сказала она. — Инез так и вовсе святая. Она первая, кто продержался дольше месяца. Норма после окончания медицинской школы жила в Пало-Альто. Она только наладила дела в Калифорнии — и вот все рухнуло. Ей пришлось возвращаться домой, чтобы ухаживать за матерью.
— Это мы уже выяснили. — Мы с Мэйв в последний раз затянулись и бросили окурки в траву, как дротики, после чего Мэйв направила машину по подъездной дорожке к Ванхубейк-стрит. Назад мы не оглядывались.
— Сперва Норма хотела отправить ее в диспансер, но Андреа не вытащить из дома.
— Уж я бы ее вытащила, — сказала Мэйв.
— Вне дома ей неуютно, но и в доме ей никто не может угодить. Уборщики, ремонтники — она всеми недовольна. Норме все это было нелегко.
— Она врач? — спросил я. Кто-то из семьи должен был стать врачом.
— Детский онколог. Сказала, все из-за тебя. Очевидно, когда ты поступил в медицинскую школу, ее мать восприняла это как вызов.
Бедная Норма. Мне и в голову не приходило, что кто-то еще оказался втянут в эту гонку.
— А как там ее сестра? Чем Брайт занимается?
— Инструктор по йоге. Живет в Банфе.
— Детский онколог бросает Стэнфорд, чтобы ухаживать за матерью, а инструктор по йоге остается в Канаде? — спросила Мэйв.
— Похоже на то, — сказала мама. — Все, что я знаю, — младшая девочка здесь не бывает.
— Ну Брайт дает, — сказала Мэйв.
— Норме нужна помощь, ей и Инез. Норма только начала работать в Детской больнице Филадельфии.
Я сказал, что наверняка у них по-прежнему куча денег. Дом не изменился. Андреа никуда не делась.
— Андреа знает о деньгах больше, чем Джей-Ди Рокфеллер, — сказала Мэйв. — Поверь мне, у нее все в порядке.
— Не думаю, что дело в деньгах. Им просто нужно найти кого-то, кому они смогут доверять, с кем уживется Андреа.
Мэйв до того внезапно вдавила педаль тормоза, что я подумал, она спасает наши жизни, а я со своего места просто не увидел опасность. Мы с ней были пристегнуты ремнями безопасности, а вот маму и картину порядком тряхнуло.
— Послушай меня, — сказала она, развернувшись до того резко, что все мышцы ее шеи натянулись, удерживая голову на месте. — Ты туда не вернешься. Тебе было любопытно. Мы съездили. На этом все.
Мама встряхнулась, чтобы проверить, не ушиблась ли она. Дотронулась до носа. На пальцах осталась кровь.
— Я им нужна, — сказала она.
— Ты нужна мне! — повысила голос Мэйв. — Всегда была нужна. Ты не вернешься в этот дом.
Мама достала из кармана салфетку, приложила ее к носу, потом вернула на место картину. Орудуя одной рукой, она пристегнула ремень. Позади нас сигналила тойота. «Давай дома это обсудим». Она уже приняла решение, но еще не нашла способ донести его до своих детей.
На следующий день Мэйв собиралась отвезти меня на станцию, но дороги были свободны, а моя сестра была в ярости, поэтому в итоге мы доехали до самого Нью-Йорка.
— Служение, прощение, мир — брехня все это. Я не позволю ей болтаться между моим домом и Андреа.
— И что — укажешь ей на дверь? — Я пытался подавить зачатки нетерпения в собственном голосе, напоминая себе, что речь о матери Мэйв, о счастье моей сестры.
Эта мысль ее озадачила.
— Так она просто к ним переедет. Они только рады будут. Все повторяет мне, как Андреа с ней спокойно, и поэтому она должна им помогать, как будто мне не начхать на душевный покой Андреа.
— Давай я с ней поговорю. Скажу, что это может отразиться на твоем здоровье.
— Я ей говорила. И кстати, это уже отражается на моем здоровье. Как подумаю, что она будет ходить туда ради нее, а не… — Усилием воли она заставила себя не продолжать.
Из-за всей этой шумихи мы так и забыли картину на заднем сиденье машины.
— Отдай ее Мэй, — сказала Мэйв, притормозив у моего дома.
— Нет, — сказал я. — Она твоя. Когда Мэй вырастет, обзаведется своим домом, тогда и подаришь. Пускай у тебя побудет. Повесь ее над камином и думай о Саймоне.
Мэйв покачала головой:
— Я не хочу ничего, что было в том доме. Говорю тебе, я тогда окончательно с катушек слечу.
Я посмотрел на девочку на портрете. Она должна была остаться такой же.
— Тогда пообещай мне, что заберешь ее позже.
— Ладно, — сказала она.
— Давай найдем парковочное место, и ты зайдешь к нам и сама подаришь ее Мэй? — Мы стояли во втором ряду.
Мэйв покачала головой:
— Здесь негде парковаться. Пожалуйста.
— Да ладно тебе. Это даже не смешно. Мы уже на месте.
Она покачала головой. Казалось, еще немного — и она заплачет. «Я устала», — сказала она и повторила: пожалуйста.
Больше я ее не уговаривал. Подошел к задней двери, вытащил картину и свою спортивную сумку. Начинался дождь, и я не стал стоять на улице и смотреть, как она уезжает. Не помахал рукой. Я нашел ключи и поспешил отнести картину внутрь.
После этого мы еще много говорили — о ежедневных отчетах нашей матери касательно Андреа, Нормы и дома и о том, как она превращает Мэйв в развалину. Она рассказывала об Оттерсоне. Я рассказывал ей о доме, который хочу купить, но для этого придется продать другой дом, который я не хочу продавать. Рассказал, в какой восторг пришла Мэй от картины.
— Мы повесили ее в гостиной, над камином.
— Я ежедневно присутствую в вашей гостиной?
— Ну не славно ли?
— И что, Селеста не против?
— Ты там слишком похожа на Мэй, чтобы она возражала. Все думают, что это Мэй, кроме самой Мэй. Когда кто-нибудь спрашивает, она всегда говорит: «Здесь нарисованы я и моя тетя».
Две недели спустя после нашего путешествия в Голландский дом мама позвонила рано утром, еще не рассвело, и сказала, что Мэйв умерла.
— Где она? — спросил я. Я не поверил. — Пускай Мэйв подойдет к телефону и сама это скажет.
Селеста села в кровати, посмотрела на меня: «Что случилось?»
— Она здесь, — сказала мама. — Я рядом с ней.
— Ты вызвала скорую?
— Вызову. Хотела сперва позвонить тебе.
— Нечего время тратить! Звони в скорую, — сказал я срывающимся голосом.
— Ох, Дэнни, — сказала мама и заплакала.
Глава 19
Я ПОЧТИ НИЧЕГО НЕ ПОМНЮ о первых днях после смерти Мэйв. Одного мне не забыть — как мистер Оттерсон сидел на похоронной мессе вместе с семьей и плакал, прикрыв лицо руками. Его горе было таким же необъятным, как и мое. Я понимал, что после надо бы к нему подойти, попытаться успокоить, но я даже себя успокоить не мог.
Глава 20
ИСТОРИЯ МОЕЙ СЕСТРЫ — единственная история, которую я собирался рассказать, но есть еще кое-что, о чем стоит упомянуть. Три года спустя, когда мы с Селестой обсуждали в адвокатской конторе детали нашего развода, она сказала мне, что не хочет оставлять себе дом. «Никогда его не любила», — сказала она.
«Наш дом?»
Она кивнула: «Он не в моем вкусе. Громоздкий, старый. Там вечно темень. Тебе некогда было об этом думать — ты пропадал целыми днями».
Когда-то мне хотелось удивить ее. Я провел ее через все комнаты, представив все так, чтобы она подумала, будто я собираюсь купить этот дом и сдавать в аренду. Сказал, что разделю его на две квартиры. Можно, конечно, и на четыре, но тогда будет гораздо больше возни. Селеста, пребывавшая в игривом настроении, ходила вверх-вниз по ступенькам (в слинге у нее на груди лежала Мэй), заглядывала в ванные, проверяла напор воды. Я не спросил, нравится ли ей дом. Мог, но не спросил. Вместо этого я протянул ей акт. Мне-то казалось, это один из немногих действительно романтических жестов, на которые я когда-либо решался. «Это наш дом», — сказал я.
И как же мне теперь хотелось извиниться, выйти в коридор и позвонить сестре. Я то и дело ловил себя на чем-нибудь подобном.
Ирония, конечно, заключалась в том, что после смерти Мэйв я стал по-настоящему хорошим мужем. Убитый горем, я вернулся в лоно семьи. Впервые за все время я постоянно был с ними, превратился в оседлого ньюйоркца, жена и дети были моим якорем в мире. Но шутка, которая всегда казалась мне шуткой лишь наполовину, в итоге оказалась правдой: все, чем я раздражал жену, было, как ей казалось, побочным эффектом моего общения с сестрой, и вот теперь, когда Мэйв не стало, до Селесты стало доходить, за кого она вышла замуж.
Наша мать осталась в Голландском доме и ухаживала за Андреа — годы шли, а я не мог ее простить. Несмотря на остатки научного знания, все еще удерживавшиеся в моей голове, я поверил в то, что не раз в моем детстве повторял отец: Мэйв заболела, потому что мама ушла, и если она вернется, Мэйв умрет. Какой бы бредовой ни была идея, если она вдруг подтверждается, волей-неволей задумаешься. Я винил себя за то, что был, как мне самому казалось, недостаточно бдителен. Я ежечасно думал о сестре. О матери я не думал вовсе.
Но однажды, когда после нашего развода прошло уже достаточно времени, чтобы мы вновь стали друзьями, Селеста попросила меня помочь перевезти какие-то вещи к ее родителям — и я согласился. Дома у Норкроссов стало спокойнее, последнего из неуправляемых лабрадоров сменил дружелюбный спаниель по прозвищу Клякса. После того как я разгрузил машину и немного с ними посидел, в память о былых временах решил доехать до Голландского дома — подумал, припаркуюсь буквально на минутку на другой стороне улицы. Но если все эти годы у нас и были какие-то причины не сворачивать на подъездную дорожку, теперь их не осталось, поэтому, остановившись у самого дома, я позвонил в звонок.
Открыла Сэнди.
Мы стояли в холле, залитом полуденным светом. Снова я ожидал увидеть признаки упадка, и снова дом оказался ровно таким же, каким я его помнил. То, с каким трепетом за ним ухаживали, честно говоря, раздражало.
— Я давно здесь не была, — виновато сказала Сэнди, коснувшись моего запястья; ее густые седые волосы, как и всегда, были заколоты в нескольких местах. — Но я соскучилась по твоей матери. Все думаю о Мэйв, что бы она на это сказала. Ведь мы не молодеем.
— Хорошо, что приехала, — сказал я.
— Я иногда заезжаю на ланч. Бывает, помогаю по хозяйству. По правде сказать, мне это на пользу. Наполняю кормушки для птиц на заднем дворе. Их Норма повесила, она любит птиц. Это у нее от вашего отца.
Я оглядел высокий потолок, люстру:
— Призраки, призраки.
Сэнди улыбнулась:
— Я здесь как раз из-за них. Джослин опять же вспоминаю — как мы со всем управлялись. Какими же мы были молодыми. И все у нас спорилось.
Джослин умерла два года назад. Заболела гриппом, и к тому моменту, когда все поняли, насколько плохи дела, было уже слишком поздно. На похороны Селеста приехала со мной. Норкроссы тоже были. Джослин, кстати, так и не простила мою мать, хотя вела себя с ней пообходительнее, чем я. «Она бросила вас на наше попечение, но разве мы могли заменить мать? — сказала она однажды. — Как такое простить?»
Мы с Сэнди прошли на кухню, я сел за маленький столик, она сварила мне кофе. Я спросил об Андреа.
— Беззубый зверек, — сказала она. — Ничего не помнит. Норма может хоть прямо сейчас увезти ее и продать дом, но есть ощущение, что Андреа вот-вот умрет, и какой тогда был смысл ухаживать за ней все эти годы, чтобы в самом конце выдворить?
— Если только это действительно конец.
Сэнди вздохнула и взяла из холодильника небольшой пакет молока. Холодильник был новый.
— Кто его знает. Я думаю о муже. Джейми было тридцать шесть, когда у него началась сердечная инфекция. И никто не знает почему. А потом Мэйв, которая была крепче, чем мы, вместе взятые. Несмотря на диабет, она должна была дожить лет до ста.
Я не знал, от чего умер муж Сэнди, я даже имени его раньше не слышал. Раз уж на то пошло, я также не знал, от чего умерла Мэйв, но здесь вариантов была тьма. Я подумал о брате Селесты, Тедди, который много лет назад на День благодарения спросил, произвожу ли я вскрытия. Да, их в моей жизни было много, и я бы не позволил кому бы то ни было сделать это с моей сестрой.
— По крайней мере, она должна была пережить Андреа.
— Но все сложилось иначе, — сказала Сэнди.
В этом было что-то умиротворяющее — вот так сидеть вместе с ней на кухне. Плита, окно, Сэнди, часы. На столе между нами стояла масленка из прессованного стекла — та самая, бруклинская, бабушкина; внутри лежал кусок масла.
— Ты гляди-ка, — сказал я и провел пальцем по ее краю.
— Ты бы поласковее был с матерью, — сказала Сэнди.
Не это ли я постоянно повторял Мэй? «Мне кажется, я вполне дружелюбен». Впрочем, мы с ней почти не виделись. Не велика потеря — для нас обоих.
— Она святая, — сказала Сэнди.
Я улыбнулся. Сэнди — самый добрый человек на свете. «Нет. Уход за незнакомцами не делает тебя святой».
Сэнди кивнула, отпила кофе. «Мне кажется, таким, как мы с тобой, трудно понять. Честно тебе скажу, мне самой это порой невыносимо. Мне хочется, чтобы она просто была одной из нас. Но если подумать о святых — с кем из них родственники были счастливы?»
— Ну да, — сказал я, хотя не мог припомнить ни одного святого, а уж тем более членов их семей.
Сэнди прикрыла мою ладонь своей, слегка сжала:
— Сходи наверх, поздоровайся.
И я пошел: поднимаясь в родительскую спальню, думал о том, почему человек с больным коленом купил дом с таким количеством лестниц. На площадке стоял диванчик и два кресла, в которых любили сидеть, обложившись куклами, Норма и Брайт; им отсюда было видно, что происходит внизу. Я посмотрел на дверь своей комнаты, на дверь комнаты Мэйв. Мне не было тяжело. Полагаю, все тяжелые события в моей жизни уже произошли.
Андреа лежала у окна в больничной кровати, рядом сидела моя мать, скармливала ей по ложечке пудинг. Мама по-прежнему коротко стриглась. Волосы у нее окончательно побелели. Интересно, что бы подумала Андреа, узнай она, что ее кормит и ухаживает за ней первая жена ее покойного мужа, у которой к тому же когда-то были вши.
— А вот и он! — сказала мама и улыбнулась, как будто я появился на пороге комнаты как раз вовремя. Она наклонилась к Андреа:
— Что я тебе говорила?
Андреа открыла рот в ожидании ложки.
— У меня были дела неподалеку, — сказал я. У нее тоже когда-то были дела неподалеку — вот она и вернулась, так ведь? Как же она была похожа на Мэйв, теперь я это видел, — точнее, вот так выглядела бы Мэйв, доживи она до этих лет. Ее лицо обросло бы такими же морщинами.
Мама потянулась ко мне.
— Подойди, пускай она на тебя посмотрит.
Я подошел к кровати. Мама обняла меня за талию:
— Ну, скажи что-нибудь.
— Привет, Андреа, — сказал я. Злиться на нее было уже невозможно, во всяком случае, во мне не было столько злости. Андреа была маленькой, как ребенок. Жидкие пряди седых волос рассыпались по розовой наволочке, лицо открыто, пробоиной темнеет рот. Она посмотрела на меня, поморгала, улыбнулась. Протянула мне — не руку, ручонку, и я пожал ее. И впервые в жизни заметил, что обручальное кольцо у нее такое же, как у моей матери, — золотой ободок, не толще проволоки.
— Она тебя видит! — сказала мама. — Подумать только.
Андреа улыбалась — если это можно было назвать улыбкой. Она была рада вновь повидаться с моим отцом. Я наклонился и по очереди поцеловал обеих в лоб. Как-то само собой вышло.
Наевшись пудинга, Андреа свернулась калачиком и уснула. Мы с мамой сидели в креслах у пустого камина.
— А где ты спишь? — спросил я, и она кивнула в сторону кровати, стоявшей позади меня, той самой, где спали они с отцом, той самой, где лежала со сломанным бедром миссис Ванхубейк, ожидая смерти.
— Иногда по ночам она пытается встать. Хорошо, что я поблизости. — Она покачала головой. — Знаешь, Дэнни, каждый раз, когда я просыпаюсь, еще до того, как открою глаза, я ощущаю эти стены, этот дом. Каждое утро на какое-то мгновение мне снова двадцать восемь, и в соседней комнате спит Мэйв, а ты, еще младенец, здесь, рядом со мной, в колыбельке, и я поворачиваюсь головой на подушке к вашему отцу. Как же все это прекрасно.
— Ты серьезно?