С облегчением скинув неудобные ботинки, Оливия обошла квартиру, в которой не была так много лет. В ней мало что изменилось: ремонт после бабушкиной смерти мама не затевала, последующие жильцы ничего в обстановке не меняли. Все те же стены в разводах, несколько старых фотографий – мама маленькая в коляске, мама-школьница с несуразными капроновыми бантами, вся семья на отдыхе в Сочи. Рядом репродукция Айвазовского в рамке, отрывной календарь-«лечебник», чей отсчет закончился 12 июля 2007 года…
На журнальном столике – любимое бабушкино «Домоводство».
Оливия взяла в руки тяжелый фолиант – он пахнул пылью и крыжовенным вареньем. Вместо закладок – пищевая этикетка с надписью «Концентрат кваса» и газетная вырезка с рецептом моченых яблок.
В кухонном шкафу обнаружилась пачка индийского чая и несколько кусков сахара. Усевшись за квадратный стол, Оливия достала из дорожной сумки пирожки, купленные на выходе из метро в круглосуточном магазинчике с загадочной неоновой вывеской «Выпечка & Ксерокопия».
Отхлебывая из чашки дымящийся чай, она смотрела в окно.
Снежило. Огромный сугроб под окном рассекали тени фонарей – он был похож на свадебный торт, небрежно разрезанный рукой подвыпившего гостя. Неподалеку блуждающим огоньком мерцала чья-то сигарета, с громким лаем носилась пятнистая собака, ревела снегоочистительная машина, медленно ползущая по запорошенной улице…
Насыщенный день катился к концу.
Достав смартфон, Оливия написала: «Добралась, любимый. Москва ошеломляет… Как ты там без меня?»
Родион тут же перезвонил, и они проговорили целый час, будто бы он не провожал ее сегодня на московский рейс, будто бы не виделись вечность.
Утром она проснулась рано: всю ночь в непродутых батареях клокотала вода, а на рассвете вдобавок заскрежетала дворницкая лопата. Дворником оказалась румяная женщина в оранжевом жилете и ватных штанах. Умело орудуя своим инвентарем, она энергично что-то напевала, раскидывая нападавший за ночь снег. Позавидовав ее бодрости, Оливия зевнула и поплелась в душ.
Ровно в девять раздался телефонный звонок: ассистент господина Волошина подтвердил, что встреча состоится в оговоренное время, но не в офисе на Маросейке, а у него дома.
Такого поворота Оливия не ожидала…
Но, с другой стороны, побывать в гостях у русского коллекционера ей вряд ли когда-нибудь еще доведется!
Судя по карте, Волошин жил недалеко от Садовой-Каретной, куда можно было добраться на «букашке» – так мама называла троллейбус «Б», следовавший по Садовому кольцу. Теперь «букашка» стала автобусом, но ехать в нем по-прежнему было интересно.
Все вокруг казалось ей необычным: и ширина мощеных тротуаров, на обочине которых то и дело мелькали остовы пустующих скамеек, и призывный блеск все еще украшенных по-праздничному магазинных витрин, и многолитровая мощь стоящих в пробке автомобилей, и феерическая пряничная иллюминация. Словом, поражал размах, имперское величие города, в котором жителю европейской столицы было трудно не почувствовать себя провинциалом.
Выйдя из автобуса, Оливия пересекла «окружную» по подземному переходу и вынырнула возле памятника мужчине с автоматом – им оказался Калашников, известный изобретатель массового стрелкового оружия. Через несколько минут рокочущая магистральная улица осталась позади, и Оливия углубилась в тихие переулки. Деревья в скверах и во дворах были облеплены белоснежной сахарной ватой, покров газонов размечен пунктиром чьих-то лап, а по замерзшему пруду бродил одинокий человек в униформе, расчищая лопатой лед – видимо, на этом месте замышлялся детский каток.
Оглядевшись, Оливия достала телефон и сверилась с маршрутом: до дома Волошина оставалась минута ходьбы.
В глубине этого обычного московского района, застроенного кирпичными высотками, скрывалась тополиная аллея, по четной стороне густо усаженная особняками: коралловым с конусовидным флигельком, терракотовым с монограммой на фасаде, имбирным с четырьмя колоннами, и под конец – дымчато-серым, деревянным, отстроенным в классическом русском стиле. По тому, как тщательно были подобраны детали в его оформлении – черная ажурная ограда, белые резные наличники, грозового цвета сруб – и по отсутствию номерной таблички, Оливия поняла: ей – сюда!
Собравшись с духом, она нажала на кнопку звонка.
На крыльцо вышла круглолицая женщина средних лет в форменном платье горничной. Приветственно улыбнувшись, она провела Оливию в дом. В просторной прихожей стояла лишь чугунная подставка для зонтиков и деревянная скамья с нижним сундуком.
– У нас отапливаемые полы, – произнесла женщина. – Но, если желаете, можете остаться в обуви…
Взглянув на инкрустированный паркет, Оливия разулась, отдала горничной свое пальто, натянутое по-парижски поверх легкой пуховой куртки, и по коридору прошла в гостиную.
Это был удивительный дом – в нем царила какая-то спокойная, разнеженная атмосфера, которая сразу обволакивала пришедшего, но уже через мгновение, не давая опомниться, обрушивала на него цвета, ароматы, звуки…
Посреди небольшой сдвоенной гостиной стояла голландская печь, в которой потрескивали поленья. Напротив нее вальяжно раскинулся велюровый диван, к нему примыкал столик с зеленой лампой на бронзовом цоколе. Сквозь окно, исчерченное морозными изразцами, проникали лучи бледного солнца, отражавшиеся в лакированной крышке рояля «Vogel». Распахнутые смежные двери вели в столовую и на кухню.
Там что-то шкворчало, ворочалось, звенела посуда, шумел закипающий чайник.
Оливия опустилась в одно из кресел, стоявших у окна гостиной. Сквозь небольшую проталину на заиндевевшем стекле проглядывал зимний сад: всего несколько разрозненных, выбеленных снегом и известью яблонь. К стволу одного из деревьев была приделана птичья кормушка, которую чистил садовник в овчинном тулупе и вязаной камуфляжной шапке с надписью «ФСО».
«Интересно, где же хозяин», – вздохнула Оливия, взглянув на часы. Впрочем, запаздывал он всего на несколько минут. В дверях появилась горничная.
– Ной Яковлевич сейчас подойдет, – пропела она, словно подслушав ее мысли. – Может быть, принести вам пока чаю или кофе?
В эту минуту где-то хлопнула дверь, впустив в дом струю сладковатого морозного воздуха. Стягивая на ходу тяжелый овчинный полушубок, из кармана которого торчала знакомая камуфляжная шапка, в комнату вошел мужчина, ради встречи с которым Оливия проделала весь этот путь.
В том, что перед ней стоит именно Ной Волошин, она не сомневалась.
Он был тщательно выбритым, загорелым и абсолютно лысым. Его сильная шея с выпирающим кадыком утопала в горловине белого вязаного свитера, на широком запястье поблескивали массивные командирские часы.
Вопреки брутальности облика в его блестящих, как ртуть, глазах царили покой и безмятежность. Он смотрел на Оливию с мягкой доброжелательностью – так смотрит на непросветленного паломника буддийский монах, уже познавший обманчивую природу реальности.
– Добрый день, господин Волошин. Спасибо, что…
– Очень рад, что вам удалось отыскать мою берлогу. Простите, что задержался… Оливия. Я могу вас так называть? Завелись, знаете ли, у нас снегири. И до того хороши птахи, что я им даже кормушку обустроил!
С этого отстраненного пассажа Волошин начал беседу, которая продолжалась несколько часов. Размеренностью речи, взвешенностью суждений и сдержанным дружелюбием, в котором не было ни грамма фамильярности, он настолько расположил к себе Оливию, что уже через несколько минут она перестала думать о своем акценте и тщательно подбирать слова – разговор потек искрометно и стремительно, как весенний ручей.
После вежливого обмена формальностями – об общественных волнениях в Париже и о рекордных снегопадах в Москве – Волошин пригласил Оливию к столу: подходило время обеда. Она несколько смутилась, но отказываться было неудобно…
Большую часть комнаты, прилегавшей к гостиной, занимал овальный стол, накрытый отглаженной скатертью. Сервирован он был безупречно. Посередине, в хрустальной вазочке, окруженной кусочками колотого льда, лежала черная икра, в плетеной корзинке – овальные ломтики хлеба, а рядом, в масленке из мутного стекла – сливочно-желтое деревенское масло. С краю стояли бутылки с минеральной водой и запотевший граненый штоф с серебряной пробкой.
Не успела Оливия расстелить у себя на коленях накрахмаленную салфетку, как в комнату вошла горничная с подносом. На нем возвышалась супница, в которой дымились зеленые щи. К ним прилагались вареные яйца, сметана и ватрушки. В дополнение прибыли грибные «жульены» с оплывающей сырной коркой, паштет из куриной печени, украшенный завитками подмороженного масла, пирог с капустой и сложный русский салат, носивший имя простого французского соуса – «винегрет». В качестве горячего были заявлены щучьи котлеты с картофельным пюре и соленьями, но до них добраться Оливия уже не рассчитывала – ей хотелось поскорее оказаться в деловой обстановке кабинета или гостиной, чтобы начать интервью.
– Итак, вашему визиту я обязан тем обстоятельством, что вы исследуете французское искусство начала XX века и, в частности, творчество Октава Монтравеля? – от рассуждений о видах осетровых рыб Волошин перешел, наконец, к делу.
– Да. И из конфиденциальных источников, – Оливия покраснела, – я узнала, что большая часть его работ, принадлежавших Доре Валери, была выкуплена вами…
– Ну, это не такой уж секрет, не смущайтесь, – улыбнулся Волошин, оголив зубы, белизна которых никак не соответствовала предполагаемому возрасту их обладателя – с виду Ною было около пятидесяти. – Я действительно много лет собираю работы этого мастера. Просто все сделки проводит мой агент. Поэтому, за исключением юридических документов, мое имя почти нигде не фигурирует.
– Вы, наверное, обладатель самой обширной коллекции его работ?
– Насколько мне известно, среди частных лиц – да. Мне не достались лишь те работы, которые Дора передала государству еще при жизни, и кое-что из того, что прикарманили родственники ее мужа: несколько картин, десяток скульптур и наброски к его последнему творению, «Итее».
– Если честно, именно «Итея» меня к вам и привела.
– Да, вы что-то такое упоминали в вашем письме… Если разрешите, я предложу вам паштет. Лара, моя домработница, делает его сама, и должен сказать, что в сочетании с гренками, деревенским маслом и рюмочкой «Гималайской Столичной» – это настоящий гастрономический экстаз!
– Приехать зимой в Россию и не выпить водки, конечно, было бы упущением, – отшутилась Оливия. – Но, с вашего позволения, это будет моя единственная рюмка – нам еще предстоит интервью.
– Как скажете! Хотя у вас должна быть врожденная переносимость к крепкому алкоголю…
Оливия взглянула на него вопросительно.
– Не удивляйтесь: я, естественно, навел о вас справки, иначе эта встреча просто бы не состоялась. Мне известно, что ваша мама родом из России, в середине девяностых она вышла замуж за известного афинского хирурга и перебралась в Грецию. Ну, а вы семь лет назад оказались по учебе во Франции, что и объясняет ваш очаровательный акцент…
– Это так… А я о вас почти ничего не знаю, – Оливия зажмурилась, поднося рюмку ко рту.
На мгновение ей показалось, что внутри нее вспыхнул синий огонь и тут же погас…
Она взглянула на Волошина, чьи рубленые черты лица теперь казались ей менее резкими – наверное, от того, что она сама уже чувствовала себя иначе. После охлажденной «Столичной» по телу толчками расходилось тепло, мысли двигались в элегическом ритме. Казалось, даже сердце сбавило обороты, перейдя с квикстепа на медленный фокстрот…
– О себе я нечасто рассказываю. Вырос в Ленинграде, поступил в Репинский институт живописи и скульптуры… но с академизмом мы не подружились. Дело было в самом начале девяностых – в то время трудно было оставаться в стороне от предпринимательства. В общем, институт я не окончил, доучивался в других «университетах». Зато теперь, как видите, могу позволить себе коллекционерство. А искусство… Оно живет во мне – для этого дипломы не нужны.
Обед был завершен, и они перебрались в кабинет Волошина – угловую комнату с тяжелыми горчичными портьерами, массивным столом и роскошной библиотекой во всю стену. К ней была придвинута приставная лесенка. На нижней полке в качестве декора стояла черная печатная машинка «Ремингтон», слева от нее расположились две фотографии в рамках. На них была снята красивая женщина без признаков возраста и два хмурых мальчика-подростка. Стол был пуст – на нем лишь торчала лампа с патинированным под бронзу плафоном и светился надкушенным яблоком серебристый ноутбук. Рядом с окном вальяжно раскинулось «гостевое» кожаное кресло с выгнутой спинкой и стеганым сиденьем. За ним, в самом углу, примостился торшер.
Приготовив диктофон, Оливия опустилась в это заманчивое кресло и огляделась.
– Наверное, прозвучит нескромно, но я все же полюбопытствую: в вашем доме я не увидела ни одного предмета искусства…
– Вы очень наблюдательны, Оливия. Это городская резиденция – я здесь иногда остаюсь ночевать, но не живу. Для моей коллекции нужно гораздо больше места, не держать же мне всех «Итей» под замком в тесной комнате – им нужен «воздух», правильное освещение, перспектива… Кроме того, необходима круглосуточная охрана.
– Кстати, об «Итее». Хотела вам ее показать…
– Вы привезли с собой оригинал?!
– Нет, что вы, только снимок.
– Разумно, – похвалил ее Волошин.
Он взглянул на протянутую Оливией фотографию.
– Заочно экспертизу не произведу, я не специалист, но по авторскому стилю очень похоже… Откуда она у вас?
– Это подарок.
– Вам повезло. И с самим подарком, и с тем, кто его выбирал.
Оливия смутилась и полезла в сумку за айпадом, где были записаны вопросы для интервью.
С вводной частью беседы они покончили довольно быстро – Волошин хорошо подготовился, выдавая порциями продуманную информацию, какую обычно публикуют в пресс-релизах. Но когда речь пошла о Монтравеле, из его речи исчезла всякая формальность. Оливия смотрела на его асимметричное лицо – на эти скульптурные скулы, костистый нос, раздвоенный подбородок – и удивлялась, насколько увлеченным может быть человек, чей основной род деятельности не связан с искусством! Перед ней был не прагматичный бизнесмен, а флибустьер, летящий по волнам воображения в поисках чувственной наживы.
IX
Дора
– …Шедевр рождается тогда, когда соединяются любовь и мастерство
[16]. Последнего к своим шестидесяти годам Монтравель накопил предостаточно, проделав путь от нищего студента парижской Школы изящных искусств до признанного мэтра, чьи скульптуры выставлялись в музеях и украшали собой городские парки. Любви на закате лет он уже не искал – жена и сын давно жили отдельно, предоставив чудаку возможность уединиться в его деревенском доме в Кольюре
[17]. В Париж Монтравель наезжал редко и без удовольствия – лишь по рабочей необходимости. В один из таких визитов он зашел в гости к своему старому приятелю-галерейщику…
– И там случайно оказалась Дора? Кажется, я читала об этом в каких-то мемуарах.
– Она оказалась там совсем не случайно. Дора Розенталь – так звали в девичестве эту быстроглазую ладную девчонку с копной волнистых волос, которые она укладывала в «греческий узел» – своему стилю, к слову, она не изменила и в старости. Шел тысяча девятьсот двадцать четвертый год. Уже десять месяцев она жила с родителями во французской столице, сбежав от «красного террора» и от погромов в родной Одессе. Отец ее, довольно одаренный музыкант, вынужден был устроиться работать тапером в кинотеатр, мать нашла место швеи в небольшом ателье. А Дора… Дора упивалась Парижем, заводила новые знакомства, готовилась к поступлению в Школу изящных искусств, что не могло не огорчать ее близких – ну, какая это профессия в послевоенные-то годы!
– Насколько я знаю, поступить ей туда так и не удалось.
– Нет, конечно. Она говорила по-французски с сильным акцентом и, самое главное, у нее не было настоящего художественного дара. Но, как показало время, был вкус к коллекционированию. Свое собирательство она начала с кукол. Бродила по лавкам старьевщиков, выкупая за гроши разнообразных poupettes. Через пятьдесят лет она продаст эту коллекцию и на вырученные деньги – к слову, немалые – откроет галерею имени Монтравеля.
– Так кто же их друг другу представил?
– Один из художников, вхожих в этот артистический круг, рассказал Доре, что Монтравель ищет новую натурщицу – отчего бы ей себя не попробовать? Он взялся их познакомить… Дело в том, что предыдущая модель скульптора, как и вы, была гречанкой. Она скоропалительно вышла замуж и покинула Францию. Монтравель, выросший в семье простых виноградарей, в первую очередь ценил в женщинах естественность, природную силу, живую «неотшлифованную» красоту. Среди рафинированных парижанок такой типаж встречался нечасто, а провансальские и каталонские красавицы были для него слишком уж бесхитростны и грубы. В Доре сошлись все нужные ему качества – Монтравелю достаточно было одного лишь взгляда, чтобы понять, что перед ним больше, чем просто хорошенькая мадмуазель. Он увидел в ней будущее…
Рассказывая, Волошин поглядывал на Оливию, которая делала какие-то пометки у себя в блокноте. Незаметным движением он придвинул к себе чистый лист, лежавший на столе, и принялся как бы механически, бездумно что-то на нем набрасывать.
– Монтравель в тот момент только вернулся из Греции, где в Итее, маленьком городке на севере Коринфского канала, проходила свадьба его бывшей натурщицы. Он был очарован этими местами, буквально переполнен впечатлениями…
– Так вот почему он выбрал такое название!
– Да, увлеченность греческой античностью сильно изменила стиль мастера в последние годы. Из его скульптур ушла былая тяжеловесность, исчез характерный для его ранних творений сплав лиризма и монументальности. Несколько дней, проведенных в Итее, и последовавшая за ними встреча с Дорой, стали для него новой точкой отсчета.
– Дора оставалась рядом с ним два десятка лет?
– Да. Однако продолжал придерживаться своих правил – не воплощать в камне или бронзе конкретную женщину, как бы ни была она близка к идеалу, а реализовывать с ее помощью Идею. Понимаете, каждая его статуя – это философский трактат, который нужно лишь научиться считывать. Именно поэтому на многих эскизах, включая и вашу версию «Итеи», у натурщицы нет лица. Оно было для него не важно… Однако портреты Доры он тоже рисовал – носил с собой блокнот из шифоновой бумаги и делал наброски. Существуют десятки ее изображений в цвете, в карандаше, в сангине… Часть из них – в моей коллекции.
– И все же… двадцать лет быть натурщицей… Это огромный срок. За это время она могла бы выйти замуж, завести детей… – недоумевала Оливия.
На лице Волошина внезапно мелькнула тень беспокойства. Но он тут же совладал с собой и ответил с обычной невозмутимостью:
– Дора трижды вступала в брак. Фамилию первого мужа она носила всю свою жизнь: Валери. Он был начинающим фотографом, как и она, участником молодежного движения. Они вместе путешествовали по Франции автостопом, бороздили лавандовые поля Прованса, пересекали горные хребты Пиреней, ночевали на безлюдных пляжах Бретани…
– А Монтравель?
– А Монтравель ее ждал. И она всегда возвращалась. Между ними была невероятно тесная эмоциональная связь. Но, как утверждают современники, не было связи телесной…
– Это очень старомодно и… очень по-французски.
Волошин снисходительно улыбнулся:
– Это очень по-человечески! Шестидесятилетний Монтравель относился к юной Доре заботливо и бережно. Но не как к эфемерной музе, а как к очень близкому и любимому человеку. Если бы она не была рядом с ним все эти годы, творческая жизнь мастера могла бы завершиться гораздо раньше. Ведь за несколько лет до появления Доры он отошел от дел, уехал к себе в Кольюр и ничего, кроме заурядных пейзажей, не создавал. Дора, еще девчонка, в силу возраста вела себя несколько эгоистично… Как вы, наверное, знаете, во время оккупации скульптор спас ей жизнь, пожертвовав своей репутацией. И ходят слухи, что гибель его… Впрочем, не будем забегать вперед. После трагической смерти Монтравеля Дора посвятила себя популяризации его наследия: приумножала коллекцию, выкупая его старые работы, путешествовала по миру, организуя авторские выставки.
– Она бывала в России?!
Волошин посмотрел на нее пристально, будто ждал этого вопроса.
– Она несколько раз приезжала в СССР. Помимо художественных задач, был у нее тут и личный интерес. Дора долго и безнадежно разыскивала своего младшего брата, Якова.
– Значит, не вся ее семья переехала в Париж в двадцатых?
– Не вся… У Розенталей было четверо детей. Самая старшая сестра Доры давно жила в Вене, а средняя, Соня, осталась на родине – у ее мужа было большое доходное хозяйство. Якова, совсем еще крошечного, решили отдать ей на воспитание: на первое время, пока его родители обустраивались на чужбине. До этого малышом, в основном, занималась Дора – у родителей хватало других забот…
Волошин сделал паузу и посмотрел в окно.
Аллея была сумрачна и пустынна, а тополя на фоне обледенелых сугробов напоминали черные клавиши исковерканного временем фортепиано…
Оливия, уловив перемену его настроения, тоже молчала.
Их беседа длилась уже несколько часов, но к обсуждению подготовленных ею вопросов они практически не приступили. Однако повествование Волошина было настолько увлекательным, что, казалось, она могла бы слушать его бесконечно.
Жаль, время ограниченно…
– Так вот, Якова они больше никогда не увидят. Вскоре после отъезда Розенталей во Францию муж Сони будет арестован за «контрреволюционную деятельность». А его семья отправится на спецпоселение в отдаленные северные районы страны. До места назначения Соня не доедет – угаснет от тифа, а вот Яков… Яков окажется крепким мальчишкой. Он выхаркает с кровью из себя болезнь и, полуживой, очутится в одном из специальных детских учреждений. Но это все, что Дора сумела о нем узнать за годы поисков – в приюте Якову дали другую фамилию.
– Потрясающе… Откуда вам все это стало известно?
– Вместе с работами Монтравеля в архивах Доры, выкупленных мной совсем недавно, были и ее письма. Она адресовала их брату. Это отрывочные записи – своеобразная хроника времени, которое они провели в разлуке. Дора надеялась, что однажды ее «весточки» попадут к нему в руки. Она и правда сделала все, чтобы его найти… У нее, помощницы великого скульптора, а затем и известной галеристки, были большие связи и возможность приезжать в СССР. Однако излишняя настойчивость «гражданки капиталистической страны» в глазах властей выглядела как попытка шпионажа и обернулась тем, что в середине пятидесятых ей отказали в праве пересечения советской границы.
Тихо, по-кошачьи, в кабинет вошла Лара и опустила на небольшой кофейный столик поднос с фарфоровыми чашками и заварным чайником. В вазочке лежали «трюфели» ручной лепки и свежее домашнее печенье.
– Ларочка пунктуальна: всегда подает чай в одно и то же время, – удовлетворенно отметил Волошин. – Что ж, раз мы засиделись и к делу так и не приступили, хочу предложить вам следующее… Завтра с утра у меня собрание акционеров, а вот после двух я буду свободен и с удовольствием отвечу на оставшиеся вопросы. Обещаю больше от темы не отклоняться, – заверил он Оливию, разливая чай с мятой. – Вы же располагаете временем?
Это прозвучало как утверждение, поэтому Оливии оставалось лишь кивнуть – у нее в запасе была еще пара дней.
– Ну, значит, договорились, – закруглил он беседу, поглядывая на часы. – Хотя… есть еще одно предложение. Я вижу, судьба Доры вас заинтересовала. Вы можете прийти сюда завтра пораньше и почитать ее письма – я предупрежу Лару, она откроет. Как вам такая идея?
Оливия посмотрела на него с благодарностью – сама бы она не решилась об этом просить. Да и кто бы мог подумать, что бумаги Доры находятся здесь, а не в его охраняемых загородных владениях!
– Это не просто «идея», господин Волошин, это настоящий подарок…
– Вот и прекрасно! – удовлетворенно воскликнул он, поднимаясь из-за стола. – А теперь позвольте вас проводить…
В прихожей Волошин подал ей пальто, с интересом наблюдая, как она наматывает на себя меланжевый шарф, готовясь шагнуть в мороз.
– Вас отвезет мой водитель, не стоит в потемках по незнакомому району блуждать! Да и ваш парижский наряд совсем не рассчитан на русскую зиму, – сыронизировал он на прощание.
А Оливия поймала себя на мысли, что уходить из этого странного дома ей не хочется…
На улице было ветрено, вновь частил колючий снежок. Вдоль аллеи зажглись фонари.
Пугливо придерживаясь за оградку, перед Оливией семенила приставными шажками одинокая старушка в пуховом платке-«паутинке», повязанном поверх шапки. В ее сетчатой сумке болтались пакет молока и буханка хлеба. Оливии на мгновение показалось, что она провалилась в безвременье – в этих местах, наверное, все выглядело точно так же и сто лет назад.
Тут в конце переулка, поблескивая фарами, показался черный автомобиль. Плавно двигаясь вдоль тротуара, он подъехал к дому Волошина и притормозил. Из подсвеченного салона выскочил водитель с размытым, ничего не выражающим лицом, и молча распахнул перед Оливией заднюю дверь.
По Садовому добирались долго: неподвижная вереница машин сомкнулась стальным наручником на запястье продрогшего города. За Триумфальной площадью кусок проезжей части и тротуара был огорожен: кучка людей долбила во мраке мерзлую землю с обреченностью каторжников. Вторая половина бригады разбрасывала в стороны уже взломанную тротуарную плитку – видимо, не выдержав мороза, лопнула какая-то труба и ремонт не терпел отлагательств. Красноречиво вздохнув, водитель Волошина резко вывернул руль и пустил автомобиль в объезд.
Дома Оливия рухнула на тахту и включила смартфон. На экране мерцали уведомления о пропущенных звонках от Родиона. Он, конечно, волновался, ведь уже поздно…
Однако сил на разговор у нее совсем не осталось, и, поразмыслив секунду, она отправила ему голосовое сообщение: «Все в порядке, встреча прошла удачно, страшно устала и глаза совсем слипаются. Думаю о тебе и скучаю… До завтра!»
X
Письмовник
– Скорее заходите, вас же совсем заметет! – всплеснула руками Лара, открыв наутро Оливии дверь.
Та действительно дрожала от холода, рассыпаясь на сотни ледышек: ночью температура упала до рекордной отметки, а снег все валил и валил не переставая…
– Ной Яковлевич попросил проводить вас в студию. Поднимайтесь наверх, я сейчас принесу чай с гречишным медом!
Наверх вела винтовая лестница из светлого, покрытого лаком, дерева. Опираясь на гладкий поручень, Оливия поднялась на второй этаж. Там находилось несколько пустующих спален, а в самом конце коридора поблескивала приоткрытая стеклянная дверь. Оливия толкнула ее и обмерла: перед ней была настоящая творческая мастерская.
В прямоугольном зале пахло спиртом, казеином и масляными красками. Вдоль стен стояли стеллажи с разнообразными кистями, гипсовыми бюстами и статуэтками, лежали какие-то тряпки, куски мешковины, шкурки и скрученные холсты. В простенках между ними теснились деревянные подрамники и куски арматуры для скульптур. Рядом с окном расположился верстак, над которым висели резцы, стамески и мастерки.
Посередине студии примостился стол с античной вазой в форме кратера – в таких сосудах в Греции смешивали воду и вино, однако Волошин предпочел приспособить ее под живые цветы. Рядом с ней лежала неприметная кожаная папка, и с первого же взгляда Оливия догадалась, что в ней находится.
Поскрипывая половицами, в комнату вошла Лара.
– Вот, согрейтесь-ка горячим… А папочку эту Ной Яковлевич оставил для вас. Может, включить верхнее освещение?
Подняв глаза к потолку, Оливия поняла, что в погожие дни свет в мастерскую поступал не только из окон, но и через стеклянный купол, расположенный прямо над столом. Сейчас он был густо облеплен снегом.
Дождавшись, когда горничная приведет в действие сложную систему электрической подсветки и оставит ее одну, Оливия придвинула к столу заляпанный краской стул и распахнула папку. В ней лежала пачка исписанных убористым почерком страниц со знакомой монограммой. Точно на такой же бумаге была изображена и ее «Итея»…
Оливия пробежала глазами первые строки – похоже, это было не самое первое послание Доры, адресованное Якову. Но узнать, когда она начала вести свой «письмовник» и куда делись заглавные его листы, теперь уже, наверное, было невозможно.
«Утром моросил дождь, город словно придушен туманом. Папа проснулся в скверном настроении – подошел срок платить за квартиру, а в этом месяце заработать ему почти не удалось: синематограф, куда он устроился тапером, закрыли на ремонт. Мама спозаранку ушла в ателье, а мне предстояло собираться на занятия. Ох, Яков, как мечтала я поступить в Школу изящных искусств, как представляла себя бегущей по мощеным переулкам в черном плаще, скрепленном золотистой пряжкой в форме львиной головы, какие издавна носили все студенты Парижской художественной академии… А вместо этого готовлюсь к скучной учебе на медицинском факультете: родителям кажется, что это куда более надежная профессия.
Однако на днях со мной случилось нечто удивительное: Вермель, художник, с которым я познакомилась в прокуренном богемном кафе на бульваре Сен-Жермен, рассказал мне об одном известном скульпторе. Тот как раз искал модель – у него, чудака, были к ней какие-то особенные требования, и Вермель взялся нас представить друг другу. Мы пришли в одну из картинных галерей левого берега. На полосатом диване в окружении полотен символистов сидели и беседовали два бородача приблизительно одного возраста. Вермель подвел меня к ним, отрекомендовав:
– Это та мадмуазель, о которой я вам говорил, месье Монтравель… Правда, удивительно похожа на вашу «Весну»?
Бородачи одновременно перевели на меня взгляд. Тот, что был чуть помоложе, одобрительно хмыкнул и принялся беззастенчиво меня разглядывать. А пожилой, с удлиненным лицом и настороженными глазами молодого волка, с удивительной для своего возраста сноровкой поднялся и подошел ко мне.
– Да, я ожидал увидеть в вас «Весну», – произнес он задумчиво. – Но Вермель оказался обманщиком. Передо мной – Гармония! Я оставлю вам адрес моей мастерской, мадмуазель. Если вы согласитесь мне позировать, я берусь платить вам десять франков в час.
Десять франков, Яков…
Для нас это сумасшедшие деньги! Я смогу помогать родителям, и мы начнем хоть что-то откладывать, чтобы забрать тебя к себе как можно скорее! А пока я буду писать тебе письма. Ты, конечно, еще слишком мал, чтобы их понять, но каждый прожитый день в разлуке с тобой не будет потерян. Если верить Монтравелю – а он все же настоящий мастер! – изготовленная им бумага не стареет. Он годами разрабатывал какой-то хитрый рецепт, изобретая специальную массу для ее производства… Значит, и мои воспоминания не состарятся – придет время, и ты их прочтешь».
Оливия перевернула листок – отрываться от текста не хотелось. Чай, принесенный Ларой, уже остыл, а за окном бушевала, швыряясь бесформенными хлопьями, неистовая январская метель.
Такого снегопада Оливии не доводилось видеть ни разу в жизни.
Поежившись, она огляделась в поисках более удобного стула, но в студии Волошина его не оказалось. Зато в самом углу мастерской обнаружилось кресло-мешок невзрачного цвета с аккуратно сложенным поверх него шотландским пледом. Устроившись в нем, как в птичьем гнезде, Оливия принялась за новую страницу. «Родителям о моем новом занятии я ничего не сказала. Но Монтравель упомянул однажды мое имя в интервью, и я в одночасье стала знаменитой. Для папы это был удар: его утонченная и образованная дочь – натурщица! Да еще и согласилась позировать тайком, не спросив его дозволения…
Но Монтравель, человек тонкий и воспитанный, поспешил пригласить родителей в свою студию. Отец ахнул: все ее стены были увешаны моими портретами. Вопреки его ожиданиям, Монтравель не рисовал меня обнаженной – к этому мы пришли гораздо позже.
В центре его мастерской стоял самодельный пюпитр, а на нем – раскрытый учебник по анатомии. Монтравель очень хотел, чтобы я продолжала учиться: пока он делал свои наброски, я могла заниматься. Это так тронуло папу, что он больше никогда не возражал против наших встреч. Трудно в это поверить, Яков, но они стали добрыми друзьями – вспыльчивый, язвительный отец и рассудительный, спокойный Монтравель…
В самые тяжелые месяцы мастер помогал нам деньгами. Думаю, без него мы бы просто не выжили.
Русским в Париже приходится сейчас очень туго. Среди бежавших из Советской Республики за последние несколько лет встречаются люди всех сословий: от белогвардейских генералов до простых обывателей. Последним проще – они устраиваются рабочими на заводы «Рено». Берут их туда охотно, ведь Франция потеряла столько мужчин в прошедшей войне… Остальные превращаются в водителей такси, служащих кухни, музыкантов и исполнителей куплетов. А благородные дамы… все они теперь модистки или гардеробщицы, а те, что помоложе – идут в прачки, официантки и натурщицы.
Париж… Жизнь в нем не замирает ни на минуту! Гремят тележками старьевщики и зеленщики, на набережных царят букинисты, в крохотных лавчонках седовласые торговцы в беретах, словно раз и навсегда выпав из времени, обмахивают от вековой пыли свой несуразный товар: какие-то броши, гребешки, портсигары, флакончики для нюхательной соли и фарфоровых купидонов. Кому все это нужно, спросишь ты, в голодное послевоенное время? Думаю, самому городу. Он ведь и через столетия останется прежним. Все так же, гомоня между собой, будут обгонять тебя длинноволосые студенты, все так же будут замирать перед витринами магазинов готового платья изящные красавицы, все так же будут ворковать на карнизах серо-голубые крапленые голуби…
И точно так же будет крутиться карусель в Люксембургском саду. Когда ты, наконец, приедешь, Яков, я обязательно тебя туда отведу! Мы накупим с тобой глазированных каштанов и молочной карамели… нет, лучше разноцветных «Пьеро Гурман»
[18], которые теперь грызут на ходу все парижские сорванцы… А потом арендуем игрушечный парусник – их прикатывают в парк по утрам на деревянном возке – и ты будешь бегать вокруг большого фонтана, ловко управляя своим фрегатом, на зависть остальным мальчишкам…»
Отложив прочитанный листок, Оливия с замиранием сердца двинулась дальше. И на следующей странице «письмовника» Доры, датированной мартом 1925 года – снова Люксембургский сад. Но про себя – ни слова, ни единой мысли. Лишь рваной скорописью строки, как гильотина, рассекающие воздух:
Склоняются низко цветущие ветки,Фонтана в бассейне лепечут струи,В тенистых аллеях всё детки, всё детки…О, детки в траве, почему не мои?Как будто на каждой головке коронкаОт взоров, детей стерегущих, любя.И матери каждой, что гладит ребенка,Мне хочется крикнуть: «Весь мир у тебя!»Как бабочки девочек платьица пестры,Здесь ссора, там хохот, там сборы домой…И шепчутся мамы, как нежные сестры:– «Подумайте, сын мой…» – «Да что вы! А мой…»[19]
Оливия заглянула вперед, затем отложила папку и задумалась: похоже, что записи Доры ненадолго прервались в 1925-м. Если верить рассказу Волошина, примерно в это время семья ее сестры была выслана на Крайний Север, после чего маленький Яков навсегда исчез с горизонтов…
Следующее ее письмо было датировано двумя годами позже и читалось совсем иначе – будто Дора «отпустила» Якова-ребенка и обращалась теперь к совсем взрослому мужчине:
«Тишина. Наверное, нет ничего страшнее, чем вечное молчание – пожизненная душевная немота. Мне долго казалось, что внутри меня все замолкло навсегда, и уже не будет ни чувств, ни желаний…
Пытаясь расшевелить себя, побывала замужем. Он чудесный парень, такой же любитель живой природы, путешествий, утренних рос, как и я. Мы обошли пешком пол-Франции, сожгли сотни костров, искупались нагими в десятках озер. Мне казалось: вот оно, освобождение! Но от себя не спрячешься. Знаешь, Яков, именно тогда я поняла, что такое настоящее одиночество – это не отсутствие любви вокруг, а отсутствие любви в себе… Вечная мерзлота, как у вас на Крайнем Севере.
Словом, вскоре мы разошлись, и я вернулась к Монтравелю. За время моего отсутствия он закончил две новых работы – крупномасштабные статуи, молчаливые и символичные. Монтравель делал множество набросков в своих блокнотах, на обрывках конвертов, салфеток, оберточных бумаг – тысячи зарисовок, и потому умел прекрасно работать «по памяти». «Я стараюсь воплощать замысел, а не слепо копировать натуру», – повторял он, пытаясь объяснить свою способность творить без модели.
Однако моему возвращению мастер был несказанно рад…
В углу стоял наготове знакомый пюпитр, а на столе – полукруглая чаша с засахаренным миндалем, который он всегда привозил по моей просьбе из Кольюра…
Меня здесь действительно ждали!
Вскоре я начала позировать ему без одежды. Ты удивишься, Яков, но оказалось, что обнажить тело значительно проще, чем обнажить сердце… Я ушла от Монтравеля взрослеющим ребенком, а вернулась зрелой женщиной. Он уловил эту перемену – из его скульптур тут же исчезла статика, они стали удивительно пластичны. Каждая форма словно бы стремилась заполнить собой мужскую ладонь. В его работах не было вызова, напротив, в них ощущалась чувственная теплота и чистая любовь… Не ко мне, не к какой-то конкретной женщине, нет… Скорее к самому женскому началу».
Неожиданно где-то в недрах притихшего дома задребезжал телефон. Лара ответила и через минуту поднялась в студию.
– Ной Яковлевич освободился чуть пораньше и просил вам передать, что скоро будет.
Оливия вздохнула – папка насчитывала еще десятки листов. Скорее всего прочитать их она не успеет… Напрашиваться к Волошину снова было бы верхом бестактности, и решение пришло само собой: она достала из сумки «айпад» и сделала снимки оставшихся страниц дневника Доры, который увлек ее настолько, что она едва не позабыла о первоначальной цели своего визита.
XI
Предложение
Волошин вошел в мастерскую стремительно и деловито, сразу заполнив ее собой. Сегодня он выглядел иначе: хорошо сидящий вельветовый пиджак, джинсы и светлая рубашка, которая выгодно подчеркивала его смуглую кожу и безупречную белизну улыбки.
– В вашем присутствии моя мастерская выглядит совсем по-другому, – выдал он вместо банального приветствия. – Совершенно иная энергетическая наполненность пространства!
Оливия улыбнулась – ей нравилась его манера общения. Он никогда не делал прямых комплиментов, не задавал лобовых вопросов и умел расположить к себе с первых слов. Однако ее не покидало ощущение, что Волошин отнюдь не беспечен – он знает о своем собеседнике все, и лишь до поры это скрывает…
– Ваша мастерская – такое спокойное и уютное место… Честно говоря, вы меня удивили: я и не знала, что вы не только коллекционируете, но и создаете предметы искусства.
– Я таким образом отдыхаю. Весь этот стресс большого города, знаете ли… – он неопределенно махнул в сторону окна. – Люди по-разному избавляются от напряжения: кто-то использует допинги, кто-то медитирует, кто-то чередует любовниц и жен, кто-то танцует танго, ну а у меня свой рецепт – живопись. – Волошин присел на край стола, тот жалобно скрипнул. – Мой нынешний дом во времена застоя принадлежал одному советскому скульптору. Дни свои он закончил плохо – спился в забвении. Его особняк, признанный памятником архитектуры, долго стоял заколоченным. Весь просел, покосился… Но наступили благодатные девяностые, и я купил его за бесценок… В обратном случае его бы снесли или отдали бы какому-нибудь Главному управлению банно-прачечных предприятий. Эта роскошная творческая студия – наследие мастера. Каких бюстов и посмертных масок тут у него только не было – настоящее Политбюро! Они до сих пор стоят у меня в подвале: прям-таки подземный «город моаи»
[20]… Может, хотите взглянуть?
– Да нет, Ной Яковлевич… У нас ведь с вами на сегодня совсем другие планы.
Волошина развеселила серьезность ее тона. Он решительно хлопнул себя ладонями по атлетичным бедрам и оторвался от стола.
– Лара, организуй нам стулья и перекусить! – крикнул он невидимой и всемогущей Ларе.
Тут же в студии появились два удобных венских стула и поднос, на котором стоял фарфоровый кофейник и блюдо с миниатюрными канапе.
Через два часа Оливия нажала кнопку «стоп» на диктофоне, который она предусмотрительно позаимствовала перед поездкой у Родиона. Ее блокнот был испещрен примечаниями, стрелками и понятными лишь ей аббревиатурами. Волошин сидел расслабленно, откинувшись на спинку стула и лишь что-то отчеркивая на листке, заправленном в планшет с верхним зажимом.
– У меня к вам остался последний вопрос – он продиктован чистым любопытством…
– Мне очень по душе пытливые умы и авантюрные натуры! В вас это есть, Оливия, иначе бы вы не находились сейчас в этой студии, а изучали бы какие-нибудь архивные фонды в парижской библиотеке…
Оливия вздрогнула: наверное, эта фраза – не более чем фигура речи. Или простое совпадение: ну откуда Волошину знать, что на прошлой неделе она действительно торчала в цифровых архивах Национальной библиотеки, подбирая материал для презентации Родиона на грядущей конференции по расследовательской журналистике?!
– Какой же у вас остался ко мне вопрос? Мне казалось, мы совершили исчерпывающий экскурс в историю искусства XX века…
– Как вы пришли к коллекционированию? И почему – скульптура? Это же так несовременно и, возможно, даже… невыгодно…
Волошин не спешил отвечать.
Некоторое время он задумчиво разглядывал античную греческую вазу с цветами, стоявшую на столе.
– Вы знаете, почему у греков повсеместно присутствовал меандровый орнамент? Так они выражали идею движения, сформулированную еще Гераклитом: Πάντα ῥεῖ
[21]… Монтравель тоже пытался уловить движение времени и выразить его в своих скульптурах. Взгляните внимательно на «Итею»: это женщина, входящая в реку времени, преодолевающая ее сопротивление… Еще ребенком Монтравель увидел в Кольюре юную купальщицу. В первых лучах солнца, совершенно нагая, она заходила по мелкому дну в прохладное море. И этот образ – склоненная голова, откинутые руки, натянутый, как тетива, торс – преследовал Монтравеля всю жизнь. Однако до встречи с Дорой скульптору не удавалось его воплотить. Именно внутренняя сила этой девушки, ее способность противостоять испытаниям судьбы, двигаясь вперед, стали толчком к созданию «Итеи» – самого лучшего, хотя и незаконченного творения скульптора. В моей коллекции, к слову, статуи нет: она исчезла из мастерской Монтравеля сразу после его трагической смерти.
Оливия слушала, не перебивая. Она уже привыкла к манере Волошина начинать издалека и ждала, когда же он перейдет к сути.
– Так вот, по поводу коллекционирования… Поначалу это было просто данью моде – ведь и в прошлом разбогатевшие промышленники, финансисты вкладывали деньги в произведения искусства. Однако лишь единицы среди них стали не просто коллекционерами, но и меценатами. За примерами далеко ходить не надо – взять хотя бы знаменитого Ивана Морозова. Он вырос в купеческой семье и превратился в крупного бумажного мануфактурщика, собравшего одну из лучших художественных коллекций. С раннего детства Морозов занимался живописью и знал в этом толк… Со мной случилась похожая история: в середине девяностых, когда финансовые потоки уже были налажены, я начал приобретать картины русских и советских художников. Однако очень быстро пришел к выводу, что дело это невыгодное: среди них было слишком много подделок. Что же касается скульптуры… – он поскреб свой гладкий, слегка раздвоенный подбородок, – ну подумайте, кто возьмется подделывать Монтравеля? Это очень дорого и хлопотно! Дело в том, что бронзовые отливки своих скульптур он всегда заказывал Алексису Рюзье – мастеру, каких сейчас не существует. Фирменным знаком Рюзье служила не именная монограмма или штамп, а невероятного качества патина: он умел имитировать свет и тень, создавать эффект глянца или тусклость древности. Для получения изысканного зеленоватого налета он неделями выдерживал бронзовые статуи… в парном молоке. Можете себе представить фальсификатора, который уложит «Итею» в московскую ванну, заполнив ее доверху пастеризованным молочным продуктом? – съязвил Волошин, откладывая в сторону планшет с листком, на котором обозначился какой-то рисунок.
– С трудом, – улыбнулась Оливия, тут же представив себе тесную чугунную «купель» в бабушкиной квартире. – Скажите, а неужели и сейчас на продажу выставляют поддельные картины? При современных методах экспертизы это же бессмысленно…
– Знаете, Оливия, а у меня назрел к вам встречный вопрос, – неожиданно парировал Волошин. – Что вы делаете завтра вечером?
Оливия задумалась – следующий вечер был последним перед возвращением в Париж, и она надеялась попасть на один модный спектакль, наделавший много шума в прессе…
– Если вы уловили хоть какую-то двусмысленность в моих словах, то выкиньте эти мысли из головы, – добавил он. – Я предлагаю вам не адюльтер, а авантюру! Кроме того, не сможете же вы отказать человеку, который осчастливил вас эксклюзивным интервью. Соглашайтесь, Оливия… обещаю, что удовлетворю ваше любопытство по поводу подделок и покажу вам совсем другую Москву!
И, словно бы отрезая ей все пути к отступлению, заключил:
– Завтра ровно в семь ждите меня у подъезда – примчусь на тройке с бубенцами, – фальшивая искрометная улыбка вспыхнула на его лице и погасла. – Адрес записывать не надо, он у меня есть.
XII
Тумар
Утром позвонил ассистент Волошина – его четкий, с грамотно расставленными паузами голос Оливия узнала сразу.
– Ной Яковлевич просил вам передать, что сегодняшнее мероприятие строгого дресс-кода не предполагает.
Эта фраза несколько ее озадачила, но вдаваться в детали было некогда – она уже собиралась выходить из дома: в планах было посещение Третьяковки и прогулка по центру.
Когда Оливия вернулась домой, над городом уже висели сумерки, и в окнах окружающих домов пылали янтарные луковицы электрических ламп. На лестничной клетке четвертого этажа пахло ванилью и цедрой – видимо, Раиса вновь колдовала у плиты. Оливия решила зайти к ней перед самым отъездом – слишком велика была вероятность застрять в этой колоритной квартирке допоздна.
Ей очень хотелось поговорить с Родионом, но он не брал трубку, уже второй день пропадая на своей расследовательской конференции в Брюсселе. В Париж им предстояло вернуться в один и тот же день, правда, он должен был ее опередить: брюссельский поезд прибывал на Северный вокзал еще до полудня. Что ж, может, это и к лучшему: будет что обсудить вечером за бокалом вина. Впечатлений от поездки уже набралось не на рассказ, а на целую повесть…
Мысль об увлекательном повествовании, которое так хотелось дочитать, заставила ее достать «айпад» и отыскать то место в записках Доры, на котором она вынуждена была остановиться в доме Волошина.
«Буквально пять минут, – пообещала она себе, – и начну собираться. Знать бы еще куда…»
Она растянулась на тахте – и ее тут же захлестнуло соленой волной Лионского залива…
«Море… какое оно здесь щедрое, Яков, оно примиряет меня с действительностью. Природа в этих краях хотя и аскетична, но изобилует красками. Монтравель говорит, что пейзаж греческой Итеи «сработан» создателем в той же манере, что и его родной Кольюр: те же скупые очертания гор, тот же низкорослый кустарник, то же полихромное море. И абсолютно такой же ликующий, щедрый свет.
Мы много гуляем вместе, исследуем окрестности. Вчера Монтравель рассказывал, где он добывает краски – он сейчас много рисует в цвете и вновь подумывает о создании гобеленов. Собирает в горах «волчий перец», высушивает его, перетирает, смешивает с железным купоросом и получает необыкновенный дымчато-серый оттенок – он идеально подходит для хмурых морских пейзажей. А глубокий красный с аметистовым отливом цвет кольюрских закатов он извлекает из кермесов – насекомых, живущих на карликовых дубах… Монтравель – поистине «универсальный разум»! Он постоянно что-то изобретает, что-то ищет, напрочь отказываясь довольствоваться уже существующими вариантами.
Однажды ранним утром я застала мастера в студии. Перед ним на столе лежали какие-то слипшиеся серые комки невероятно отталкивающего вида. Достав еще один изо рта и пристроив его в конце длинного ряда, Монтравель удовлетворенно заметил:
– Еще немного – и я изобрету новый вид бумаги! Разве то, что сейчас нам продают, можно назвать бумагой? Нужна плотная льняная масса, как вот эта перетертая моими старыми зубами тряпка…
Я знала о его одержимости этой идеей. По пути из Парижа в Кольюр, в поезде, он рассказывал мне историю, приключившуюся с его печатной мануфактурой перед самым началом войны. Деньги на ее строительство дал один немецкий коллекционер, покровительствовавший Монтравелю много лет. Необычную бумагу, выпускаемую на этом ручном производстве, использовали только для самых дорогих книжных изданий, навроде «Буколик» Вергилия.
Но дружба с немецким меценатом обернулась большой бедой: весной 1914-го тот предупредил Монтравеля о возможном начале войны и посоветовал спрятать статуи. Монтравель укрыл их в подвале своей типографии… Узнав об этом, соседи принялись распускать слухи, называя его коллаборационистом, а затем устроили на производстве настоящий погром, покалечив нескольких рабочих.
Погром…
Я пишу это слово, и вместо него у меня перед глазами расцветает маково-красный цветок. Его хищные лепестки раскрываются, оголяя чернильную завязь, из которой пульсирующей струей сочится млечный сок… Чего бы я только не отдала, Яков, чтобы стереть этот навязчивый образ из памяти!
Но забывать труднее, чем помнить.
На следующий день после бесчинств в типографии Монтравель принял решение: уцелевшие статуи и уже отпечатанные листы шифоновой бумаги необходимо перевести в Кольюр! Угловая комната на первом этаже его дома была отведена под хранилище. Листы он использовал потом для собственных этюдов: все последующие эскизы выполнены на них. Небольшую пачку из этих запасов он отдал под мои «дневниковые записи» – я сочиняю их на веранде по вечерам под монотонное пение южных цикад и мерное поскрипывание ротангового кресла-качалки, в котором дремлет старый мастер…»
Оливия взглянула на часы – zut!
[22] – у нее осталось совсем мало времени…
Над выбором наряда, впрочем, долго думать не пришлось: в чемодане лежал лишь один комплект одежды, который не вступал в противоречие с самим понятием «дресс-код».
Она захватила его в надежде попасть в театр: мама не раз упоминала, что в отличие от Афин или даже Парижа, в московских театрах принято выглядеть элегантно.
Помучавшись в ванной полчаса в попытке справиться с волосами, она уложила их в конце концов в пышный узел на затылке, накинула свое объемное пальто и ровно без пяти семь вышла из квартиры. Неожиданно в нижнем пролете раздалось скрежетание отмыкаемого дверного замка, и Оливия услышала знакомый женский голос:
– Боря! Принеси-ка квитанцию для химчистки, я ее на галошнице оставила…
На лестничной площадке возле собственной квартиры в выжидательной позе застыла Раиса. В руках у нее была хозяйственная сумка и связка ключей.
– Красавица моя! Что ж ты и не зайдешь к нам, ведь уезжаешь скоро… – запричитала было она, но тут же осеклась. – А хороша-то как! На выход собралась? Боря, глянь: вот что значит «парижский шик». Никаких блесток – сдержанно и со вкусом! – эмоционально одобрила Раиса, оглядев Оливию с ног до головы. – Не хватает, правда, акцентов – дьявол, деточка, он ведь в деталях… Боря, достань-ка с антресолей коробку из-под ионизатора, там у меня кое-что припрятано.
Оливия замерла, предвкушая, что ей сейчас вручат театральную сумочку из бисера или боа из страусиных перьев…
Тем временем Боря сноровисто забрался по стремянке на антресоль и извлек оттуда небольшой запылившийся короб.
– Как в вашей квартире приезжие жить стали, Анна мне сразу позвонила и попросила кое-какие бабулины вещи к себе забрать. Ну, мелочь всякую: квартирные квитанции, бумаги старые и вот это…
Она вынула из коробки резную шкатулку с затейливым восточным орнаментом и протянула ее Оливии.
– Это нехитрые бабулины богатства. Всю жизнь она их берегла…
Оливия заглянула внутрь: скромные серьги-куполки, черненый браслет с сердоликом, пожелтевшая ленточка с фамилией и датой рождения, какие надевали младенцам в роддомах… и изящная чеканная брошь с растительным орнаментом, декорированная кораллами и бирюзой – видно, бабушка привезла ее из родного Ташкента.
– Это оберег – по-восточному «тумар». Прадед твой купил его во время войны на Алайском базаре. Сколько раз закладывала его бабка в голодные годы, и всегда он к ней возвращался… Забирай красоту, Оливия, чего ей на антресолях пылиться!
Поблагодарив Раису, Оливия приколола тумар к блузке и помчалась по ступенькам вниз – заставлять себя ждать ей не хотелось…
Несмотря на непоздний час, улица была пустынна. Снегопад прекратился и город будто бы помолодел, посветлел лицом – ему шла эта пышная серебристая оторочка. В полном безмолвии с дерева слетела крупная ворона, стряхнув на землю слипшиеся белые хлопья, и, вспоров громким карканьем тишину, исчезла в темном небе.
Оливия взглянула на свои ноги – в легкомысленных парижских ботинках моментально стало зябко…
Тут из-за угла появилось представительного вида авто. Оно уверенно двигалось по улице и по мере его приближения нарастал дробный хулиганский бит, доносившийся из динамиков салона.
– Подвезти, красавица? – тонированное стекло опустилось вниз, выпустив захлебывающихся демонов наружу.
Оливия помотала головой, соображая, как бы повежливее отклонить предложение незнакомца, но в этот момент из дворов выплыл сверкающий ретроавтомобиль. Круглые фары, хищный оскал решетки радиатора, выразительно изогнутая крыша… Плавно обойдя сугроб, в который была воткнута дворницкая лопата, автомобиль притормозил у тротуара в нескольких шагах от Оливии.
Задняя дверь распахнулась и, подобно джину из бутылки, в воздухе материализовалась крепкая фигура Волошина. На нем было элегантное пальто, свободного кроя брюки и темная водолазка. Оливия направилась к нему быстрым шагом, ощущая на себе трассирующий взгляд несостоявшегося попутчика. Аккуратно захлопнув за ней дверь, Волошин обошел машину и сел на соседнее сиденье. Автомобиль бесшумно тронулся с места и, быстро набирая скорость, свернул на Смоленскую набережную.
– Ну, ё… «Мосфильм»! – констатировал владелец «представительного» авто и, усилив звук, сорвался с места, разбрызгивая в стороны бурую дорожную пену.
Чудом миновав затор на набережной, с которой открывался впечатляющий вид на скованную льдом реку и монументальную сталинскую высотку, автомобиль свернул на широкий проспект, переливающийся огнями гирлянд и неоном бетонных небоскребов, подобно зловещему Готэм-сити.
– Это Новый Арбат, настоящая московская эклектика, – произнес Волошин, поглядывая в полумраке салона на ее профиль. – Я попросил водителя прокатить нас по этому маршруту – еще немного времени есть в запасе…
– А куда мы направляемся, если не секрет?
– На предаукционную выставку работ русских художников: там будут представлены лоты грядущих февральских торгов. Это редкая возможность взглянуть на шедевры, которые вскоре осядут в частных и корпоративных коллекциях.
– Нет слов! Спасибо, господин Воло…
– Ной Яковлевич. Давайте уже отменим этот официоз и начнем полноценно общаться… Кстати, я не удосужился спросить вас накануне: вы успели дочитать дневник Доры?
Сердце Оливии ткнулось куда-то в подреберье. Она сконфуженно промолчала.
– А жаль… Захватывающая история, хоть роман по ней пиши… – Волошин отвлеченно посмотрел в окно, за которым уже сменилась картинка: на смену уродливым монолитным небоскребам пришли живописные особняки и резные решетки, обрамлявшие запорошенный бульвар. – Вот здесь, на стихийном уличном вернисаже, я выставлял свои самые первые работы… Тогда на Гоголевском вовсю кипела богемная жизнь: между деревьями были натянуты веревки, на которых, как белье на прищепках, висели холсты молодых художников, на скамейках красовалась мелкая скульптура, а на газоне, создавая настроение, играл старый патефон. По аллее фланировал народ, на скамейках кучковались шахматисты, а вон у того выхода собиралась детвора, осаждая передвижной лоток с мороженым…
Пока он плел свой ностальгический рассказ, машина свернула на фешенебельную старомосковскую улицу и замедлила ход. Водитель вышел из-за руля и, закинув левую руку за спину, правой предупредительно распахнул перед Волошиным дверь.
Затем очередь дошла и до Оливии. Она шагнула на очищенный от снега тротуар и подняла глаза: перед ней возвышалась городская усадьба с аккуратным фасадом и флигелем. У ее входа в напряженном оцепенении застыла охрана.
Придерживая Оливию под локоть, Волошин миновал портал и по-хозяйски вошел в особняк.
XIII
Шедевры
В просторном холле было малолюдно. У стойки регистрации стояло несколько мужчин в деловых костюмах и улыбчивая девушка-хостес, которая обратилась к Волошину по имени-отчеству и, скользнув по Оливии равнодушным взглядом, пожелала им «приятного просмотра». Услужливая старушка с тщательно взбитыми надо лбом волосами тут же приняла у них пальто, выдав в обмен костяные номерки.
Оливия бегло оглядела себя в барочном зеркале – плотно сидящие на бедрах брюки и изумрудная шелковая блуза подчеркивали в ее внешности все, чем стоило гордиться. У основания высокого викторианского воротника тускло мерцал тумар, который неожиданно пришелся к месту. Поймав в отражении одобрительный взгляд Волошина, она смущенно отвернулась и направилась к ступенькам.
На втором этаже особняка царила богемная атмосфера: в анфиладе просторных залов, декорированных разносортными картинами, мелко позвякивали бокалы с шампанским, порхали нервные смешки и возгласы посетителей.
В капсульном пространстве, где преобладали работы авангардистов, стояла группа людей. Интеллектуалка в ярко-фиолетовом трикотаже, эмоционально размахивая руками, внушала что-то длинноволосому очкастому юнцу. Рядом с ними томная красавица ахматовского типа задумчиво обменивалась впечатлениями с одышливым толстяком, а стриженная под полубокс дама в длинном меховом жилете сосредоточенно делала какие-то пометки в каталоге, медленно перемещаясь от одного лота к другому…
Между гостей сновал смуглый красавец с клинообразной бородкой и повадками фата, который оказался распорядителем предаукционного показа.
– Как видите, «революционные» авангардисты твердо придерживались золотого эталона «трех эр» в живописи: «Рубенс, Рембрандт, Репин» с поправкой на идеологический монументализм. Признаюсь, некоторые их работы кажутся мне довольно интересными… Однако хороших авангардистских работ на продажу выставляется сейчас мало, поэтому галеристы пытаются ввести моду на «солнечный соцарт». Как вам, к примеру, эти оптимистичные сцены из общественных бань? – Волошин подвел ее к большому полотну, которое, казалось, источало дух распаренного березового веника. – По-моему, колоритно!
Оливия неуверенно пожала плечами:
– Я не большая любительница подобного стиля. Неужели это востребовано?
– Как показали последние лондонские и парижские торги, не очень… В цене по-прежнему шестидесятники и их предтечи, вроде Фалька, мастера Владимирской школы, маринисты начала XX века… хотя среди последних встречается много подделок.
За разговором они переместились в зал пейзажной живописи.
Там царило настоящее столпотворение: сутулые искусствоведы, бизнесмены в штучных костюмах, пронырливые арт-дилеры и надменные светские львицы. Волошин обменялся приветствиями с несколькими гостями и подошел к экстравагантной паре, застывшей возле небольшой картины Айвазовского. Рядом с невзрачным мужчиной с пастозным лицом стояла женщина редкой славянской красоты. На ней было пышное, зауженное в талии платье с оригинальной фольклорной вышивкой и черный шелковый тюрбан. Мужчина вел беседу с каким-то угодливым галеристом, то и дело покашливая и отирая выступающий на лбу пот. Очередной использованный носовой платок он, не оборачиваясь, совал своей спутнице – та, с выражением обреченности на лице, прятала его в свою эксклюзивную сумочку. Заметив Волошина, мужчина вспыхнул радостью и посеменил в его сторону.
– Ной Яковлевич, дорогой мой! Давненько, давненько… Мы вот тут с Виталием спорим: миниатюра Айвазовского или вот этот «сезаннизм» Гончаровой? – он ткнул толстым пальцем в сторону крупного холста романтического толка. – Виталий, – он взглянул на хлыща-галериста, – уверяет меня, что Айвазовский – самый верный вариант. Но Гончарова, да еще таким вкусным прайсом… Несколько лет назад ее «Улица в Москве» ушла на Sotheby’s почти за шесть лимонов – это ж тройной ценник!
– Аркадий, если бы передо мной сейчас стоял какой-нибудь неразборчивый нефтяник, я бы однозначно советовал ему Айвазовского, – авторитетно произнес Волошин.
Востроносый галерист при этих словах вспыхнул нервным румянцем, но промолчал.
– Но ты, Аркадий, человек не только со средствами, но и с развитым художественным чутьем. Инвестируй в обоих: Айвазовский продастся в любом случае, тут Виталий прав, а Гончарова… Попридержи ее ненадолго. С момента скандала, связанного с конфискатом, который пытались вывести на рынок под видом ее неизвестных работ, уже прошло несколько лет. Сейчас спрос на ее творчество снова растет… Кто знает, может, твой «сезаннизм» побьет все рекорды на торгах!
Растерявшийся Аркадий отер со лба крупные бусины пота, и, сунув спутнице очередной скомканный платок, вновь уставился на картины.